Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2012
Иглтон Т. ТЕОРИЯ ЛИТЕРАТУРЫ: ВВЕДЕНИЕ/Пер. Е. Бучкиной под ред.
М. Маяцкого и Д. Субботина. — М.: Территория будущего, 2010. — 296 с. — 1000
экз. — (Университетская библио-тека Александра Погорельского).
До недавнего времени у нас было всего два переводных
введения в со-временную литературную теорию: не-большая, но ценная книжка Дж.
Кал- лера «Литературная теория: Краткое введение» (1997, рус. пер. 2006), а
также более солидный труд А. Ком-паньона «Демон теории» (1998, рус. пер. 2001),
формально введением и не являющийся. В этой связи появление русскоязычной
версии знаменитого учебника Терри Иглтона «Теория ли-тературы: Введение» можно
считать своего рода событием.
Основное
достоинство книги — четко проведенный социологический подход к литературе, в
соответствии с которым следует «расстаться раз и навсегда с иллюзией, что
категория "литературы" "объективна" в том смысле, что она
навсегда дана и не-изменна. Литературой может быть все, что угодно, и все, что
оценивается как непреложное и несомненное — Шекс-пир, например, — может
перестать быть литературой» (с. 30). Соответ-ственно, «так называемый литератур-ный
канон, незыблемая "великая тра-диция" "национальной
литературы" должна быть осознана как конструкт, сформированный конкретными
людьми в силу конкретных обстоя-тельств в определенное время» (с. 31). И,
наконец, — до сих пор еретическое для российского академического лите-ратуроведения,
озабоченного поиском адекватной интерпретации, замеча-ние! — «все литературные
произведе-ния бессознательно "переписываются" всеми обществами,
которые их читают; и не существует чтения, которое не было бы одновременно и
"переписыва-нием"» (с. 32).
Вместе
с тем, по сравнению с книга-ми Каллера и Компаньона второе изда-ние книги
Иглтона (1996; оно и переве-дено на русский) выглядит несколько устаревшим,
поскольку за исключе-нием нового послесловия полностью повторяет первое издание
(1983), кото-рое уже в середине 1990-х гг. прочиты-валось как документ своего
времени и, кроме того, содержало ряд упрощенных либо ошибочных трактовок,
сохранив-шихся и в издании
Если
книги Каллера и Компаньона описывают состояние современной тео-рии через
основные ее понятия и про-блемы: интерпретация, повествование, автор,
идентичность, стиль, ценность и др., то книга Иглтона построена как обзор
теоретических направлений: феноменология, герменевтика, рецеп-тивная теория
(гл. 2); структурализм и семиотика (гл. 3); постструктурализм (гл. 4);
психоанализ (гл. 5). Гл. 1, в рус-ском переводе названная «Становление
английской словесности», посвящена становлению не столько словесности, сколько
ее изучения в конце XIX в.; а ей предшествует введение «Что
такое литература?». Заключительная часть книги называется «Политическая кри-тика»
и содержит вывод о том, что вся «история современной литературной теории
является частью политической и идеологической истории нашей эпохи» (с. 231).
Именно этой идее и подчинено все изложение. В противо-положность более или
менее имма-нентной «истории идей» у Каллера и Компаньона, мы находим у Иглтона
марксистскую версию истории литера-туроведения в
социально-политиче-ском контексте.
Наиболее
убедительно процитиро-ванный вывод доказывается в гл. 1, повествующей о том,
как английская литература в конце XIX в. должна была заменить собой религию и
стать новым «опиумом народа», как ее саму и ее чтение умышленно подчиняли
задачам облагораживания среднего класса и, главное, подавления (умиро-творения)
рабочего класса. В после-дующем изложении все рассматривае-мые
литературоведческие направления одно за другим объявляются ответом на
«исторический кризис» (очередной попыткой буржуазии создать замену религии,
сгладить противоречия капи-тализма или же «выйти из кошмара со-временной
истории» (с. 88)), притом не сознающим себя в качестве тако-вого. Все они
обвиняются в антиисто-ричности, игнорировании конкретных социально-политических
проблем: «Становилось все менее и менее оче-видным, как именно Марвелл, вклю-ченный
в учебное расписание, мог из-менить механический труд фабричных рабочих» (с.
67); «разрушит ли чтение Малларме буржуазное государство?» (с. 226) и т.д.
Такой метод делает исто-рию, рассказываемую Иглтоном, слиш-ком
связной, позволяет не останавли-ваться на более сложных вопросах и заставляет
совершать ошибки. Так, структурализм в соответствующей главе несправедливо
объявляется неактуальным, целиком принадлежа-щим, так сказать, к
«предпостструктуралистскому» прошлому. Даже в послесловии ко второму изданию
Иглтон, увы, не учитывает дальнейшее развитие нарратологии, возникновение новых
моделей нарратологического анализа, прямо наследующих структу-рализму; история
теории получается у него чересчур линейной. Структура-лизм вообще описывается
не вполне адекватно: например, по убеждению Иглтона, тот якобы замыкается в еди-ничном
тексте (с. 124), тогда как на деле текст мыслится в структурализ-ме не только
как структура, но и как часть структуры, и предметом ана-лиза являются не
столько отдельные тексты, сколько дискурсы, коды. (Среди других лакун в иглтоновской
истории теории — Фуко и «шизоанализ» Делёза—Гваттари.)
Кроме того,
данный метод не позво-лил Иглтону включить в книгу главу о самом марксистском
литературоведе-нии, поскольку и ему можно было бы тогда предъявить то же самое
обвине-ние в бесполезности с точки зрения проблем рабочего класса (как именно
семинар литературоведа-марксиста, включенный в учебное расписание, может
изменить механический труд фабричных рабочих?). «Большинство литературных
теорий, обрисованных в книге, скорее укрепляли властную систему, некоторые
сегодняшние по-следствия которой я описал, чем про-тивостояли ей» (с. 232), —
утверждает Иглтон; но то же самое можно конста-тировать и по отношению к
марксизму, со времени первого издания «Теории литературы» Иглтона успевшему бла-гополучно
институциализироваться.
Что касается
русского перевода, то помимо стилистических недочетов есть в нем и досадные
ошибки, иска-жающие мысль Иглтона. Вот пример из вступительной части. Развивая
те-зис о том, что вымысел не может слу-жить критерием литературности, Иглтон
пишет: «Более того, наряду с включением в состав "литературы"
значительной части "фактуального" письма, из нее к тому же
исключается довольно большая часть вымысла». В русском издании это место переве-дено
с точностью до наоборот: «Так или иначе, даже если литература вклю-чает
описание фактов, в ней также до-вольно вымысла» (с. 20); в результате следующий
за этим пример с комик-сами о Супермене, которые хотя и рас-сказывают о
вымышленных событиях, «но не считаются обычно литературой, и уж тем более —
Литературой», вы-глядит нелогичным. «Различные типы повествовательной техники»
превра-щаются в «разрозненные фрагменты повествовательных техник» (с. 22);
данная В. Шкловским характеристика «Тристрама Шенди» как «самого ти-пичного
романа всемирной литера-туры» названа «едкой» (с. 23) вместо «озорной» (как в
оригинале) и т.д.
Несмотря на все
это, появление «Теории литературы» Иглтона на рус-ском языке не бесполезно.
Попытка рассмотреть предмет в широком соци-ально-политическом контексте сбли-жает
ее с книгой Б. Рассела «История западной философии и ее связи с по-литическими
и социальными усло-
виями от Античности до наших дней» (1945), к марксизму, впрочем, отноше-ния не
имеющей. Помимо такого кон- текстуализирующего взгляда, их объ-единяет сочетание
содержательности и авторитетности — с одной стороны — и легкости, изящности
изложения — с другой, позволившее обеим книгам стать в свое время
бестселлерами. Иное дело, что теория давно не играет той же роли, что в начале
1980-х гг., она вышла из моды и институциализировалась (Иглтон сам размышляет
об этом в не вошедшем в рецензируемый русский перевод предисловии к юби-лейному
переизданию «Теории лите-ратуры» (2008)), а вместе с этим и сама книга Иглтона
утратила прежнюю ак-туальность и представляла бы сегодня сугубо исторический
интерес, если бы не была редким примером марксист-ской истории теории.
В этом смысле она должна быть интересна россий-скому читателю — ввиду почти пол-ного
отсутствия у нас внимания к за-падным (пост)марксистским теориям, о чем темпераментно
говорится в пре-дисловии переводчика.
Влад. Третьяков
Alaniz
Jose. KOMIKS: COMIC ART IN
Существуют
ли русские комиксы? Не подменяет ли западный специалист существующие понятия иными, более близкими
ему? Дает ли культура со-четания слов и изображений в России результаты, хоть
сколько-нибудь сходные с западными? Может, стоит гово-рить об иллюстрированных
журналах, сериях карикатур и традиции русского лубка? Может быть, следует
писать о последнем десятилетии, когда запад-ная и восточная традиции были адап-тированы
в России? И рассуждать на этом материале о маркетинговых тен-денциях и
технических приемах… Но Аланиз пошел по иному пути.
Для него предмет исследования
принадлежит к «древней традиции секвенциального нарратива, часто объеди-няющего
слово и рисунок, входящего в современную фазу развития одновре-менно с
появлением кинематографа, но не достигшего аналогичной попу-лярности и не
признанного формой искусства» (с. 4). Автор разделяет кон-цепцию, согласно
которой «последова-тельность (sequentially) становится
основным средством создания смыслов в комиксах» (с. 6); тем самым комиксы
отделяются от политических карика-тур и отдельных иллюстраций.
В России не было
индустрии комик-сов — и была свобода изобретения и интерпретации. Но в этом
случае стро-гие жанровые конвенции уже были обречены, комиксы не могли играть
ту же роль, что в Европе и США. Однако подход Аланиза слишком традиционен,
чтобы указать на эту «инаковость». В первых четырех гла-вах рассматривается
исторический и социокультурный фон развития ко-миксов и «протокомиксов» в
России — от религиозных практик к лубку, да-лее к авангарду предреволюционной
эпохи, к «внутренней эмиграции» и к опытам постсоветского времени. А во второй
части книги методом «тщательного чтения» исследуются работы отдельных авторов,
отражаю-щие принципиальные позиции по не-которым важным для автора вопросам:
массовая культура, глобализация, на-ционализм, антиамериканизм, общест-во
потребления и феминизм. Статус автобиографии в комиксах и взаимо-действие этого
искусства с иными культурными практиками также при-влекают внимание
исследователя. Картина вырисовывается весьма пест-рая — отсюда и плюсы, и
минусы книги Аланиза.
Изложение
предыстории комиксов выглядит упрощенным, а в случае с об-ращениями к иконописи
и вовсе мало-грамотным: упоминается город «Кеив» (с. 16 и далее). Раёк получил
распро-странение не в 1830-х гг., как сказано на с. 17, а значительно ранее…
На с. 29 речь идет о «первом сатирическом журнале, основанном А. Венециано-вым
в начале XVIII века» — на самом деле «Журнал карикатур» выходил в 1808 году.
Есть и курьезные ошибки — ссылка на Валентина Пикуля в паро-дийном историческом
комиксе остает-ся непрочитанной и выходит букваль-но следующее: «A scene from a compo—sition by a hack writer of Russian trifles
(pikulia)» (с. 85).
В
первой части выдвигается несколь-ко вполне серьезных принципиальных тезисов,
определяющих особость рус-ского комикса
По Аланизу,
комиксы занимают нишу в культуре, базирующейся на слове, — отсюда их
литературность; в них комбинируются слово и изобра-жение — отсюда повышенное
внима-ние к «иностранному» и «масскультур- ному»; привлекают внимание интел-лигенции
— отсюда разнообразие «движений, стилей и идеологий», не позволяющее
сформировать сколько-нибудь стабильную индустрию или мало-мальски устойчивые
традиции.
Анализ
«развертывания темы» в русском искусстве, объединяющем слово и рисунок,
основывается как на работах Лотмана (из которых заимст-вуется термин
«развертывание»), так и на теориях Бахтина (раздел об «объ-ективной речи»).
Очевидная ксенофо-бия русского лубка подчеркнута ограниченностью пространства,
но мимо этого Аланиз проходит; не ста-нем рассматривать данный вопрос и мы…
Связь между лубком и работами мирискусников и футуристов, наобо-рот,
анализируется не вполне объек-тивно. Сам прием стилизации и раз-граничения
материала в начале ХХ в. скорее тяготеет к модернистскому остранению, чем к
лубочной традиции. То же касается и «Окон РОСТА», ос-нованных на создании
«типажей, ре-дукции социальных типов до наиболее упрощенной узнаваемой
сущности» (с. 45). Интересна перекличка комик-сов с текстами Набокова, прежде
всего с романом «Пнин» (с. 61 и далее). Зато аналогии с диафильмами и книжками-
раскладушками кажутся излишними — перед нами не замена комиксов, а ис-полнение
сходных функций иными формами визуализации текста.
Весьма интересны
разделы о комик-сах времен перестройки — творчестве групп «КОМ» («Вечерняя
Москва») и «Тема». Вторая волна комиксов начи-нается в России в
И на всех этих
этапах изображение неотделимо от слова. Литературность — ключевое понятие в
русском комиксе; он тяготеет к книжной форме, которой подчинено визуальное. Вне
литературы комикс как бы и не существует. Не-гативное восприятие комиксов объяс-няется
стремлением сохранить прио-ритет слова и избежать «синтеза». Многие полемики
вокруг комиксов, которых касается Аланиз (дискуссия в журнале «Народное
образование», например), связаны не с политической конъюнктурой, а именно с
литературоцентризмом в восприятии мира. Инте-рес к сюжету комикса тоже объяснен
неточно; на с. 124 речь идет о реалиях русского рынка, оставляющих комик-сам
несколько страниц в журналах — как можно увидеть, это и не совсем верно, и не
так однозначно. Конечно, есть и другой путь: «Интернет — это русские комиксы
<…> ужасная паро-дия на стремление культуры к идеаль-ному и
абстрактному» стала для ко-микса главным прибежищем (с. 113). И продолжается
развитие этого искус-ства как «элитарного, привилегирован-ного,
ориентированного на Запад и на богатых, оставляющего массы безраз-личными» (с.
126); художники экспе-риментируют с комиксами в отсутствие комиксов, а широкого
распространения эти эксперименты, по определению, не могут получить. Анализируя
соц-арт, Аланиз уходит от литературы в реаль-ность визуальных образов. Мир гале-рей
противостоит вторжению слова, не-даром форма букв в арт-комиксах важ-нее
содержания.
Основные аспекты
осмысления ко-миксов связаны с искусством, социу-мом, индивидом и гендером —
как ви-дим, подбор вполне ортодоксален. Рассматриваются проблемы экспони-рования
комиксов в музеях, создание «новых комиксов для новых русских», автобиография в
комиксах (на при-мере творчества Николая Маслова, отразившего свой невеселый
опыт в серии «наивных» художественных работ) и специфика женских образов в
постсоветских комиксах. Избранный материал — достаточно известен.
Георгий Литичевский,
создатель русских комиксов, считает, что «в Рос-сии текст сохраняет свою связь
с чем- то конкретным, с чем-то описанным в литературном произведении» (с. 151).
Это вполне логично приводит к стрем-лению концептуализировать связь текста и
изображения. Исторические, художественные, культурные аллюзии формируют
специфически русскую традицию сюжетосложения, отсылаю-щую к опыту литературной
классики. Даже пародийные и нелепые комиксы посвящены «традиционным русским
темам»: противостоянию славянской души и европейского рационализма, маленького
человека и государства, целительной силе искусства и гоголев-скому «смеху
сквозь слезы». Принци-пы контаминации в комиксах тоже восходят к традициям
русской экспе-риментальной прозы.
Совершенно иная форма
арт-комикса — работы Г. Острецова, использую-щего язык и синтаксис PR-индустрии, создающему
«антиутопическую реаль-ность, в которой присутствуют и Дарт Вейдер, и
Мэдисон-авеню» (с. 158). Ко-миксы вызывают некий «эффект отчуж-дения», «взгляд
со стороны» открывает возможности для прямолинейной соци-альной критики.
Культурологические аналогии делают анализ интереснее: значительная часть
негативных оценок «новых русских» как рисованных пер-сонажей (они некультурны,
«чужды России», не уважают традиции, грубы, им нет места в русской жизни) также
повторяется и при осмыслении в рус-ской культуре самих комиксов (с. 164).
Особое внимание
уделяется комиксу «Anna Karenina by Leo Tolstoy», создан-ному Катей Метелицей. Здесь диалог «вербального
и визуального соотно-сится с критикой и переосмыслением мифа о "новых
русских". Для многих комментаторов, которые защищали рус-скую литературу
как единственную но-сительницу истины, смешение класси-ки XIX столетия с новыми
русскими, признанной антитезой высокой куль-туры, оказалось невыносимым» (с.
171). Анализ кажущейся «банальности» объ-емного комикса весьма любопытен. Увы,
в этой главе как раз недостает кон-текста. Аналогии «Анны Карениной» с
западными адаптациями русской классики (классическим уже комиксом «Преступление
и наказание») и с про-ектом «новых русских романов» изда-тельства «Захаров»
(книги Ивана Сер-геева «Отцы и дети», Льва Николаева «Анна Каренина») не
прослежены, а ведь подобное осмысление привело бы к целостному пониманию
культурного феномена.
В «мемуарных
комиксах» Николая Маслова прошлое «конденсируется, чтобы усилить нарративные
эффекты» (с. 187). Например, параллельно дают-ся два эпизода — смерть человека
и свадебное торжество; границы между изображениями условны, они размы-ваются
художником, создающим визу-альный аналог мыслительного про-цесса,
упорядочивающим пережитое в синтетической форме «нового искус-ства». Скандал
вокруг творчества Мас- лова понятен — литературные колли-зии «русской
провинции» перенесены в принципиально противостоящий этой традиции «западный»
жанр. Обвинения художника в увлечении «чернухой», в ограниченности, в ба-нальной
неспособности к рисованию становятся оборотной стороной успе-ха. И в этом —
весь русский комикс. Недостаточно для его характеристики дать одно,
идеологическое объяснение. «Авторефлективные жанры и полити-ческие трактаты в
комиксах игнориру-ются» (с. 195) — не только из-за идео-логических
несоответствий, но и по невозможности адекватно адаптиро-вать культурный опыт к
«запросам эпохи».
Политический
подтекст в комиксах существенен, но стоило ли только им ограничивать
заключение, которое на-поминает газетную статью, — наверное, важнее рассуждений
о всеобщей поли-тизации было бы обозначение специ-фических тенденций развития
комикса в России. Ведь материал в книге рас-смотрен очень важный. А ответов на
поставленные вопросы автор не дает.
Александр Сорочан
VENA
Россия и российская культура — во всех возможных
ролях: от заклятого друга до закадычного врага, от боль-шого брата до
нерадивого ученика демократии — каждодневно присут-ствует в финской жизни, и
это вполне объяснимо, исторически и географиче-ски. Однако, как ни странно, до
сих пор не существовало научной или учебной истории русской литературы на финском
языке. Единственный по-добный труд был издан в
И вот наконец усилиями
шести фи-лологов того поколения, которое в Финляндии называют «молодые взрос-лые»,
под редакцией двух исследова-тельниц из Хельсинки Санны Туромы и Кирсти Эконен
(кроме названных двоих авторами учебника являются Элина Кахла, Тимо Суни, Томи
Хуттунен и Марья Рютконен) создан поч-ти семисотстраничный том «История русской
литературы». Вероятно (и, на-верное, не без оснований), не надеясь, что в
обозримом будущем появится конкурентное издание подобного типа, авторы
поставили целью создать энциклопедический труд, в котором в хронологическом
порядке были бы изложены основные тенденции разви-тия литературного процесса,
жанровая и стилевая системы в диахроническом измерении, а также все значимые
имена и ключевые тексты древней и новой русской литературы. Это большая и
серьезная работа, заслуживающая, ко-нечно, уважения и высокой оценки.
Общая
структура учебника довольно традиционна: словесность рассматри-вается в первую
очередь как органиче-ская часть политической и идейной ис-тории. Демонстрируя,
как создается, развивается и трансформируется рус-ский литературный канон,
авторы пы-таются внести свою лепту в его пере-осмысление, включая в свою
историю женщин-писательниц, массовую и дет-скую литературу, а также некоторые
главы истории критики и литературо-ведения (уровень литературной
саморефлексии). Безусловно, широта охвата мате-риала, энциклопедизм и
определенная систематичность делают эту книгу не-заменимым пособием, особенно
для тех, кто не владеет русским (или анг-лийским), потому что даже в эпоху
Интернета далеко не обо всех авторах русского XVIII в. или андеграундных поэтах
XX в. можно
найти там инфор-мацию на финском. Однако если ин-формационная база Интернета на
фин-ском в области русской литературы усилиями энтузиастов (в том числе и
воспитанных на рецензируемом учеб-нике) расширится, то трудно предста-вить себе
студента, который в поиске аргументов и фактов предпочтет углу-биться в
многостраничный учебник. Поэтому на первый план в будущем все больше будет
выходить не справоч-ная, а концептуальная функция учеб-ной литературы.
Что, на мой
взгляд, самое важное в учебном пособии по русской литера-туре для иностранных
студентов, по-давляющее большинство которых не имеет намерения да и возможности
стать профессиональными филолога-ми? Для них, как и для заинтересован-ных
читателей «со стороны», такая книга могла бы стать ключом к понима-нию
исторических и культурных осо-бенностей России. История литературы как ядра
русской коллективной памяти и идентичности является способом объ-яснить
российское настоящее.
Нельзя
сказать, что подобная идея отсутствует в рецензируемой книге. Она там,
безусловно, есть, но прове-дена непоследовательно и утоплена в море фактов.
Например, авторы ис-пользуют такой удобный наглядно- дидактический прием, как
врезки: в от-дельных рамках внутри глав помеща-ется дополнительная,
представляющая интерес информация. В разделе «Вели-кие прозаики 1840—1890»,
написанном Санной Туромой, в подобных рамках мы находим, например, объяснения
та-ких концептуальных культурных по-нятий, как «славянофилы», «малень-кий
человек», «лишний человек», «нигилист», «интеллигенция». Но имели ли эти
концепты корни в пред-шествующей литературе и как они трансформировались позже,
узнать не-легко: такого типа врезок в других раз-делах почти нет. Зато в
рамочных врез-ках есть информация обо всем, что показалось тому или иному
автору су-щественным и интересным: «Борис Го-дунов и смутное время», «Былины в
СССР», «Петр Вяземский защищает романтизм», «Анастасия Вербицкая — тиражная
королева», «Научная утопия Николая Федорова», «Фильм "Москва слезам не
верит"» и т.д. Если бы такие врезки были построены как логически
последовательные ряды, выделяющие и комментирующие принципиальные моменты
русской истории, культурные концепты, значимые культурные топосы и феномены, —
это бы сущест-венно помогло читателю любого уровня, а тем более студенту.
Сейчас же эти «рамочные истории» скорее дезориентируют или отвлекают, заме-няя
рубрику «Это любопытно!».
Вопрос о
концептуальности возни-кает и тогда, когда речь идет о расшире-нии канона. Введение
информации о женщинах-писательницах и массовой литературе требует именно
концепту-ального подхода. Существует ли гендерная специфика (женской) литера-туры
и в чем она? Если такой вопрос не ставится с самого начала и не обсужда-ется
последовательно, то возникают ас-социации с обязательными «половыми квотами».
Не совсем ясны и критерии выделения массовой литературы — достаточно ли здесь
говорить о по-пулярности и занимательности? Когда возникает этот феномен? Речь
о нем заходит в разделах о пародийно-коми-ческих текстах XVII в., переводных по-вестях
петровского времени, «занима-тельных» романах второй половины XVIII в. (Ф.
Эмин, М. Чулков и М. Ко-маров), чтобы потом возникнуть толь-ко в главе о начале
XX в. в
контексте разговора о рынке, развитии грамотно-сти, периодике нового типа,
женском романе и скандально-актуальных те-мах. Однако позже, в 7-й главе утверж-дается,
что массовая литература (фан-тастика, приключения, военные книги) существовала
и в СССР в отсутствие всего вышеперечисленного, кроме гра-мотности. Очевидно,
что непоследова-тельность и неясность концепции мас-совой литературы мешают
показать ее место и особые ее функции в процессе конструирования
национально-куль-турной идентичности.
Что касается
детской словесности, то сколько-нибудь подробно эта тема освещается только в
главе о советской литературе, имеется еще страница (в основном об Э. Успенском)
в раз-деле о «времени застоя». До этого лишь спорадически упоминаются от-дельные
имена и тексты, так что у чи-тателя может сложиться впечатление, что детская
литература в России была в основном реализацией проекта по «сотворению нового
человека» (так на-зывается трехстраничный обзор совет-ских книг для детей (с.
504—507)).
Еще раз хочу
подчеркнуть, что мой критический пафос спровоцирован тем, что сама идея
включения женской, детской и массовой литературы в об-щую историю кажется мне в
высшей степени продуктивной и потому вызы-вающей ожидания, не вполне оправ-давшиеся
при чтении.
Основной же
концептуальной рам-кой учебника, как уже отмечалось, яв-ляется принцип
историзма и хроноло-гии. В этом нет ничего дурного, однако очевидно, что в этом
случае любые хро-нологические нарушения, вызванные проникновением иных
структурирую-щих изложение принципов, восприни-маются как дезориентирующие.
Напри-мер, в главе «Революция и литература: 1910 и 1920-е годы» основной упор
сде-лан на анализе авангардных и экспери-ментальных течений (футуристы,
обэриуты, орнаментальная проза и т.п.), кончается она разделом «1929 год», где
говорится о «сталинском перевороте» в политике и культуре. Только тут в двух
предложениях упоминается РАПП в связи с его роспуском. Следу-ющая глава, «В
тени Сталина: 1930— 1960-е», начинается рассказом об орга-низации Союза
советских писателей, но дальше подробно представлены романы Д. Фурманова (умершего
в
Подобные накладки
досадны, хотя, в общем, объяснимы. Но, по-моему, не поддается никакому
логическому объ-яснению принцип составления поглавных библиографических
списков. Ка-жется очевидным, что в подобном энциклопедически ориентированном
учебнике они должны состоять из хо-рошо отобранной литературы, реко-мендуемой
студентам для дальнейшего чтения, и критерием отбора может быть качественность
и авторитетность исследований или же их инноватив- ность. Однако список
литературы строится как в научной статье: в него включена не рекомендуемая, а
исполь-зованная и процитированная автором литература (причем общим списком).
Студенту совершенно невозможно са-мостоятельно разобраться, что здесь
обязательно к чтению, а что указано только как источник цитаты.
Также, как ни печально,
приходится сказать, что в издании есть досадные фактические ошибки. Перечислю
не-которые: образа Жар-птицы нет в сказ-ках Пушкина (как это утверждается на с.
84), Никита Муравьев не был едино-личным руководителем Северного об-щества (с.
177), Надеждина сослали не в Сибирь, а в Усть-Сысольск (нынеш-ний Сыктывкар)
(с. 182), Пушкин по-знакомился с Чаадаевым не в Лицее, а в Царском Селе (с.
200), философа Печорина звали не Александром Гри-горьевичем (с. 272), в
сталинской тюрьме сидел не Вл. Шилейко, а тре-тий муж Ахматовой Н. Пунин (с.
413), фильм Эйзенштейна назывался не «Павлик Морозов», а «Бежин луг» и был смыт
в
Но хочу закончить
рецензию сло-вами признательности и благодарно-сти за своевременный труд,
который, кроме всего прочего, заставляет заду-маться над вопросом, каким должен
быть современный учебник истории русской литературы для иностранных студентов,
да и для отечественных.
Ирина Савкина
ФРАНЦУЗСКИЙ ЕЖЕГОДНИК
2011: Франкоязычные гувернеры в Европе XVII—XIX вв. /Под ред. А.В. Чудинова и В.С. Ржеуцкого. — М.:
ИВИРАН, 2011. — 470 с. — 150 экз.
Из содержания: Лахенихт С. Учителя- гугеноты
на Британских островах (XVI—XVIII вв.);
Каравола Ж.А. Вклад гувернеров в развитие методики препо-давания
языков; Серман И. Французские гувернеры в Чехии XVIII в.;
Камецка М. Французские гувернеры в Польше эпохи Просвещения;
Ржеуцкий В.С. Французские гувернеры в России XVIII в.
Результаты международного исследовательского проекта «Францу-зы в России»;
Златопольская А.А. Об-раз гувернера и педагогическая теория Руссо
в русской культуре; Фролова С.А. От частных уроков — к
собственной школе: участие гувернеров в создании частных учебных заведений в
России (конец XVIII — первая половина XVIII в.); Полевщикова Е.В.
Французы в учебных заведениях Одессы. 1803— 1822 гг.; Солодянкина О.Ю.
Француз-ские гувернеры и гувернантки в Мос-ковском и Петербургском учебных
округах (1820— 1850-е гг.); Бём М. Гугеноты — учителя Фридриха
II; Кузнецова С.О. Путешествие в Европу 1752—1757 гг. Ж.
Антуана и барона А.С. Строганова; Власов С.В. Гувернер Пьер де
Лаваль, автор первой в России двуязычной грамматики французского языка
(1752—1753); Берелович В. Гу-вернеры в семье Голицыных. 1760— 1780
гг.; Сомов В.А. Николя-Габриэль Леклерк — участник и
пропагандист педагогических реформ Екатерины II; Строев А.Ф.
«Выбор гувернера»: Фридрих Цезарь Лагарп, Фридрих Мельхиор Гримм и Карл Фридрих
Тиманн; Рей М.П. Фридрих Цезарь Лагарп, воспитатель будущего
импера-тора Александра I; Чудинов А.В. Элиза-бет-Аделаида
Жонес-Спонвиль, гувер-нантка и писательница; Банделье А.,
Ржеуцкий В.С. «Республиканец» Форнеро: швейцарский гувернер
против царской пропаганды; Вощинская Н.Ю. «Воспитание львов»:
Шарль Масон — гувернер; Гёц Ш. Путь Давида (Мара-та) де
Будри: от частного воспитателя до преподавателя Царскосельского ли-цея;
Полосина А.Н. Гувернеры в жизни и произведениях Л.Н. Толстого.
Новиков В.И.
АЛЕКСЕЙ КОНСТАН-ТИНОВИЧ ТОЛСТОЙ. — М.: Молодая гвардия, 2011. — 286 с. — 5000
экз. — (Жизнь замечательных людей: Малая серия. Вып. 26).
На очередной
волне популярности био-графического жанра «молодогвардей-ская» серия «Жизнь
замечательных людей» переживает второе рождение. С некоторых пор жэзээловский
формат «включил» в себя и заменил собой все многообразие биографических серий,
существовавших прежде, — от «Пла-менных революционеров» до «Писа-телей о
писателях», причем именно последняя, «писательская», стала ти-ражным и
премиальным «мейнстримом». Между тем, именно в «НЛО» было бы уместнее вспомнить
«школь-ную серию» издательства «Просвеще-ние» «Биография писателя», в которой в
свое время выходили лотмановская биография Пушкина, биография Че-хова,
написанная А.П. Чудаковым, и множество других книжек, герои кото-рых могли бы
сказать о себе: «Я поэт (писатель). Этим и интересен». Авторы той
«просветительской» серии, в самом деле, создавали биографию писателя в контексте
истории литературы, — в нынешней жэзээловской «линейке» к этой модели ближе
всего биография Иосифа Бродского, написанная Львом Лосевым, и книги О.
Лекманова о Есе-нине (в соавторстве с М. Свердловым) и Мандельштаме.
Критик, прозаик и
литературовед Владимир Новиков — автор книг о Тынянове и Каверине, и было бы
есте-ственно ожидать от него «филологиче-ской» биографии, хотя прежний его
жэзээловский опыт был несколько в другом роде: он написал биографию культового
«героя эпохи». Книга о Владимире Высоцком оказалась откро-венно
беллетристической и псевдодо-кументальной: культовый герой, пере-скакивая с
третьего лица на первое, пересказывал свои и чужие письма и дневники,
«озвучивал» собственный конферанс, и в переводе с устного на письменный
получались пошлые ба-нальности. Книга, помнится, вызвала много шума, — «герой
эпохи» выгля-дел картонным и напрашивался на «развенчание». На этом фоне биогра-фия
А.К. Толстого в стилистическом плане кажется более ровной: по понят-ным
причинам здесь нет напряжения между «устным и письменным», есть разве что
известный контраст между языком персонажа, сдержанным, изощ-ренным и
ироническим, и языком био-графа, который зачастую сбивается в стертую
мелодраму: «Молодые люди не устрашились нарушить тогдашние моральные нормы и
оказались в объя-тиях друг друга» (с. 79), «…он пал жертвой этой
Цирцеи» (с. 85) и т.д. Порой возникает ощущение поспеш-ной небрежности, —
редакторской в том числе: «За третий портрет <…> он так и не приступил»
(с. 41). Но в целом заметим, что принцип работы с текста-ми и документами здесь
тот же, что и в книге о Высоцком: монтаж прямых и непрямых цитат. Здесь меньше
мелких неточностей: все-таки Вл. Новиков — не первый «биограф» гр. А.К.
Толстого (в случае с Высоцким у него был во всех смыслах карт-бланш), и он идет
по «накатанному пути». На пути этом нет заметных удач, но случаются досадные
накладки: автор следует за языковыми клише, вновь впадает в ба-нальности и
промахивается в опреде-лениях. Так, создатели Козьмы Прут-кова далеко не
«первыми высмеяли <… > нелепый репертуар отечествен-ной сцены» (с.
111), театральные ре-цензенты делали это регулярно на протяжении полувека до
появления «Фантазии», а жанровым предшест-венником председателя Пробирной
палатки здесь был И.А. Крылов. К мо-менту появления на литературной сцене
Козьмы Пруткова парадоксаль-ная «популярность затмившего Пуш-кина Бенедиктова»
(с. 113) давно по-шла на спад — такого рода риторика в определении «этимологии»
пародий-ного персонажа была бы уместна, по-явись Прутков во второй половине
1830-х. Тропари Иоанна Дамаскина действительно по сей день поются в
православной церкви, но в оригинале, а не в переложении гр. А.К. Толстого, как
это следует из текста биографии (с. 160). Отношения Гоголя с властями были
неоднозначны, но наивно думать, что «власти считали [его] не более чем
сочинителем пасквилей на российскую действительность» (с. 118).
Кирилло-Мефодиевское братство не ставило своей целью «оторвать Украину от
России», как утверждает Вл. Новиков на с. 143, в его политической програм-ме
было создание славянской конфеде-рации. Вообще, когда дело касается
идеологической истории, автор этой книги не просто неточен, но тенденци-озно
неточен. В этом смысле характер-но сравнение Курбского с «эмигран-тами
последующих веков, писавшими пасквили о России из "безопасного да-лека"»
(с. 67). «Сравнительный ана-лиз» «Царя Бориса» из драматической трилогии А.К.
Толстого с пушкинской трагедией не годится даже для школь-ного учебника и
уступает сетевым ре-фератам (впрочем, в основе сетевых рефератов монография А.
Тархова, а создатель жэзээловской биографии ограничился толстовскими
автокомментариями, а едва ли не единствен-ный историк литературы, которого он
иногда упоминает, это. Н.И. Котляревский). Попытки «анализов» в этой книге
вообще довольно однообразны и, как правило, заканчиваются так: А.К. Толстому
принадлежит «все наи-более художественное из стихотворе-ний Козьмы Пруткова»
(с. 114), или так: «А.К. Толстой был на голову ниже Пушкина как философ
истории» (с. 231). Впрочем, в другом месте био-граф отдает должное «благоуханию
стиля» поэта, написавшего прозой «Князя Серебряного» (с. 185), а в за-ключительной
главе делает вывод: «От стихов Алексея Константиновича Толстого веет
жизнеутверждающей бодростью» (с. 269).
У читателя
жэзээловской биографии так и не возникает последовательного представления о
писателе А.К. Толстом, при том что он регулярно встречает на этих страницах
хрестоматийные упо-минания о нигилистах, которых граф обличал, и сторонниках
«чистого искус-ства», к которым граф тяготел. Мы узнаем, что любимым поэтом
А.К. Тол-стого был Фет, но не вполне понимаем, почему не терпящий «тенденцию» и
«утилитаризм» автор «Иоанна Дамаскина» оставил такое количество жур-нальных
«сатир» и применяемых «на злобу дня» исторических баллад. Впро-чем,
сакраментальную цитату «Двух станов не боец.», с которой начинают-ся все
популярные статьи о творчестве А.К. Толстого, мы найдем и здесь.
Единственный
последовательный сюжет этой биографии — история о че-ловеке, который более
всего дорожил своей частной жизнью и, будучи лю-бимцем императора, всячески
уклонял-ся от придворной службы и карьеры. Это помогает понять человека, что же
до литературной позиции, то однажды автор этой книги проговаривается о
«противниках поэта», которые «не да-вали себе труда» понять ее. Похоже, что и
биограф «не дал себе» большого труда в составлении книги (а книга,
повторим, скорее составлена, смонти-рована, нежели написана).
В
заключение добавим, что издание снабжено краткой «хронологией» и еще более
кратким «списком литера-туры», в котором есть мемуары и био-графические очерки,
но практически нет историко-литературных статей и монографий.
И. Булкина
Ермолаева Н.Л. ЭПИЧЕСКОЕ МЫШЛЕНИЕ И. А. ГОНЧАРОВА. — Иваново:
Ивановский гос. ун-т, 2011. — 325 с. — 500 экз
.
Книга Н.Л. Ермолаевой представляет собою обширное
исследование, посвя-щенное И.А. Гончарову. Предложен-ная автором
последовательная и цель-ная трактовка основана на материале всех опубликованных
произведений писателя. Сочинения Гончарова рас-сматриваются не изолированно, а
в историко-литературном контексте. Исследовательница отлично ориен-тируется в
литературе о творчестве Гончарова и его современников. Ис-ключение составляют
малодоступные издания, выходившие за рубежом… Здесь можно было бы вкратце
изло-жить предлагаемую Н.Л. Ермолаевой концепцию, выразить радость по пово-ду
появления новой работы об извест-ном писателе и заключить рецензию дежурными
словами о месте нового труда в развитии науки. Однако сде-лать этого никак не
удастся.
Начнем с
любопытной детали: на с. 160—161 автор работы иронично вы-сказывает свое
удивление по поводу «прозрений» исследователей творчест-ва Пушкина, в работах
которых есть некое сходство (о самом этом сходстве чуть позже). Удивили Н.Л.
Ермолаеву следующие ученые (порядок сохра-нен): Ю.М. Лотман, Б.С. Мейлах и А.
Лежнев. Само соположение этих трех имен свидетельствует о порази-тельной
невнимательности исследова-тельницы к сложившимся представле-ниям об истории
науки, согласно кото-рым перечисленные авторы не имеют между собою практически
ничего об-щего. И дело не в иронии Н.Л. Ермо-лаевой — здесь проявляется
принцип, предполагающий, что собственно на-учные достижения предшественников не
столь важны, как их идеологические установки. Оказывается, Лотман, Мейлах и
Лежнев пренебрегли тем фактом, что тексты Пушкина «не содержат ин-формации ни о
каких нравственных или природных пороках Ленского, Белкина и Гринева» (с. 161),
после чего автор рецензируемой книги под-робно доказывает, что «Ленский и Гри-нев
— выражение идеальной сущности образа героя пушкинского творчества» (с. 164),
естественно, со ссылками на «русский духовно-почвенный идеал человека»,
раскрытый И. Ильиным (там же). Через 90 лет после работ Тынянова ученый может
всерьез, на нескольких десятках страниц, рассуж-дать о том, какие достоинства и
недо-статки характерны для пушкинских героев. Точно так же Н.Л. Ермолаева
подходит и к другим проблемам. На с. 194 ее книги, например, утвержда-ется, что
Тургенев фактически украл образ Лаврецкого из повести Писем-ского «Тюфяк»
(которую Н. Л. Ермо-лаева считает романом), а отличаю-щийся «завидным
простодушием и незлобивостью» Писемский не поста-вил этого на вид создателю
«Дворян-ского гнезда» (напомним, кстати, что «незлобивый» Писемский был авто-ром
исключительно резких фельето-нов, посвященных нравам литератур-ного мира и вызвавших
грандиозный скандал). И даже в результате подроб-нейших разборов произведений
Гон-чарова Н.Л. Ермолаева приходит только к выводу о большом значении
патриархального мировоззрения в его произведениях.
Так или иначе, почти все
ключевые положения исследовательницы не вы-ходят за пределы интерпретационных
шаблонов, заложенных критикой XIX в.,
точнее, далеко не лучшими представителями этой критики. Вы-страивание в один
ряд Ленского, Бел-кина, Лаврецкого и мн. др. героев, вплоть до Пьера Безухова,
разумеет-ся, восходит к идеям Ап. Григорьева о «смирном» и «хищном» типах в рус-ской
литературе, однако предложенная критиком диалектика типов в русской литературе
намного сложнее, чем пред-ставления Н.Л. Ермолаевой о доброде-тельности
Ленского и Гринева. Пьера Безухова рассматривал в том же ра-курсе Н.Н. Страхов,
который, впрочем, признавал, что толстовский герой не укладывается в жесткие
рамки оппози-ции «смирного» и «хищного» типов и является результатом их
синтеза. Образ Тургенева, обокравшего «про-стодушного» писателя, явно навеян
«Необыкновенной историей» Гонча-рова, где создателю «Дворянского гнезда»
приписана способность с не-вероятной ловкостью похищать чу-жие образы и фабулы
и передавать их своим литературным друзьям. Так или иначе, выясняется, что
литературоведу практически нечего сказать нового по сравнению с критиками XIX в. Пока-зательно, между прочим, что Н.Л. Ер-молаева
воспринимает критические статьи наравне с работами своих кол-лег-ученых,
стараясь игнорировать тот факт, что критик для исследователя должен быть все же
не равноправным собеседником, а предметом изучения. Конечно, высказанные тем
или иным современником писателя в критиче-ской статье идеи могут быть очень
важны и пролить новый свет на изуча-емые проблемы, однако это не значит, что
критик, часто просто обязанный руководствоваться в своих суждениях
соображениями текущей литературной полемики и идеологическими тенден-циями
своего времени, может быть аналогичен литературоведу, который должен избегать
такого подхода.
Разумеется, Н.Л.
Ермолаева владеет и некоторыми методами анализа, соз-данными в XX в., однако пользуется ими крайне
избирательно и только в тех случаях, когда это удобно для подтверждения ее
теорий. Так, попыт-ки обнаружить у Гончарова мифоло-гический подтекст приводят
к выводу, что Ольга Ильинская, как и Ольга Ларина у Пушкина, связана с обра-зом
луны, тогда как Обломов представ-ляет солнце. В итоге Обломов, вполне
предсказуемо, трактуется как явно положительный герой, связанный с
положительными (в глазах исследо-вательницы) иррационализмом, патри-архальностью
и почвенностью. Больше ничего из мифологических параллелей вывести не удается.
Используя науч-ный инструментарий таким образом, Н.Л. Ермолаева не может не
впадать в противоречия. На с. 270, например, буквально в соседних предложениях
сообщается, что Ольге и Штольцу по-могает разрешить все сомнения «свет разума»,
однако подлинный свет несет в мир «золотое сердце» Обломова — каким же образом
тогда сомнения раз-решает именно разум? В ходе анализа жанровой природы
«Фрегата "Паллада"» Н.Л. Ермолаева делает парадок-сальный вывод о
том, что путешествие Гончарова представляет собою скорее цикл очерков, а не
единый травелог, причем сближение «Фрегата.» с про-изведениями «литературы
путеше-ствий» она объясняет привычкой ис-следователей (с. 69). Такой подход, в
теории, должен привести к полному пересмотру всей традиции изучения
«Фрегата…», в том числе и комменти-рования этого текста. При подготовке
изданий в серии «Литературные па-мятники» (Л., 1986) и академическом Полном
собрании сочинений и писем (Т. 2, 3. СПб., 2000) исследователи подробнейшим
образом, учитывая мельчайшие детали, сопоставляли гончаровское путешествие с
другими травелогами, известными в русской лите-ратуре. Все подобные
сопоставления, исходя из жанровой концепции Н.Л. Ермолаевой, оказываются про-извольными
и крайне сомнительными, более же продуктивным оказывается сближение «Фрегата…»
с «Записками охотника», «Губернскими очерками» и «Записками из Мертвого дома»
(с. 69). Разумеется, после такого заявления читатель вправе ожидать
развернутого исследования, посвященного месту гончаровского произведения в
указан-ном ряду. Однако в реальности иссле-довательница делает выводы о том,
как характер русского человека представ-лен во «Фрегате "Паллада"».
Тот факт, что жанровое определение напрямую связано не столько с
идеологическими проблемами, сколько с различными особенностями поэтики и
бытования произведения, исследовательницей во-обще не учитывается.
Разумеется,
ни один ученый не за-страхован от ошибок, противоречий и недостаточно продуманных
суждений, однако у Н.Л. Ермолаевой они являют-ся не досадными оплошностями, а
пря-мым следствием ее подхода, который трудно назвать иначе, как принципи-ально
ненаучным. Наука, если это дей-ствительно наука, предлагает принци-пиально
другой тип отношений с лите-ратурой, чем критика XIX в., и ее ме-тоды (будь то традиционный исто-рико-литературный
комментарий или анализ мифопоэтики) всегда рассчи-таны на то, чтобы уловить
сложную проблематику произведения, по-раз-ному реализующуюся в его историче-ском
бытовании. Естественно, не име-ется в виду, что литературная критика по природе
своей менее совершенна, чем литературоведение — два рода дея-тельности
направлены на решение раз-личных задач и, естественно, приводят к различным
результатам. Прочтения, типичные для критики, в силу своей актуализирующей,
«осовремениваю-щей» функции подчас упрощают те аспекты произведений, которые вы-ходят
за рамки современной критику проблематики. Оборотной стороной такого упрощения
становятся разного рода «сильные интерпретации», наце-ленные на вчитывание в
произведение несуществующих проблем. Далеко не всегда такое прочтение является
пло-хим, но никогда оно не является на-учным. Работа Н.Л. Ермолаевой, в ко-нечном
счете, предполагает отказ от принципов литературоведения во имя привычности и
легкой понятности предложенных интерпретаций. Едва ли достигнутая такой ценой
«актуали-зация» прозы Гончарова может обер-нуться чем-либо полезным для какого
бы то ни было читателя, за исключе-нием нерадивых преподавателей, не желающих потрудиться,
чтобы объ-яснить ученикам действительную сложность поднимаемых литературо-ведами
проблем.
К.Ф. Смычков
Балашова Ю.Б. ШКОЛЬНАЯ ЖУР-НАЛИСТИКА СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА. — СПб.:
Изд-во СПб. ун-та, 2007. — 114 с. — 500 экз.
Небольшая, но
чрезвычайно содержа-тельная монография Юлии Балашовой находится на стыке
педагогики и фи-лологии, а сама исследовательница од-нажды в тексте называет
эту дисцип-лину «прикладной культурологией». Тема исследования имеет отношение
равно к истории литературы и к исто-рии российских образовательных ин-ституций
начала ХХ в., она представ-ляет малоизученный культурный фе-номен — школьную
журналистику. Отчасти в силу того, что автор — не ис-торик, а педагог (в основе
монографии — диссертация на соискание степени кандидата педагогических наук),
хро-нологические границы здесь доста-точно подвижны и содержание книги не
ограничивается «титульным» Се-ребряным веком, в книге упоминаются литературные
кружки Сухопутного ка-детского корпуса, Университетского благородного пансиона,
Нежинской гимназии и т.д. Сама по себе междисциплинарность в этом случае
оказыва-ется неожиданно плодотворной: ка-жется, русский Серебряный век еще не
рассматривался в свете образователь-ной реформы, наследия классических школ,
полемики между «классициста-ми» (сторонниками классического об-разования) и
«реалистами» (сторонни-ками реальных училищ). Впрочем, чрезвычайно интересные в
этом смыс-ле «Сумерки просвещения» В.В. Роза-нова и «Педагогические письма» И.
Анненского здесь лишь мельком упомянуты. С точки зрения истории литературы (и,
кажется, с точки зре-ния педагогической истории и теории тоже) это все же
досадное упущение, здесь был бы уместен более подробный анализ сочинений
«практикующих» педагогов-литераторов.
Автор совершенно
справедливо рас-сматривает «школьную журналистику» в контексте теории и истории
литера-турных кружков и салонов, с одной стороны, и как одну из «библиографи-ческих»
глав в истории любительских журналов и сборников. Отметим, что в Приложении
описаны около семи десятков школьных изданий 1900— 1910-х, которые так или
иначе упомя-нуты в исследовании, но не учтены в известном указателе М.И.
Холмова по истории детской журналистики с 1785 по
Особенность
«школьной журнали-стики», как пытается показать Ю. Ба-лашова, состоит в ее
«управляемости», при этом предполагается, что «менедж-мент взрослых отличает
ситуацию в ученической журналистике начала века от предшествующих этапов» (с.
29). В этом, кажется, не вполне очевидном положении автор опирается на работы
советских педагогов, утверждавших, что пресловутый «менеджмент» стре-мился
«уберечь учащихся от политиче-ских объединений». Однако сравни-тельного анализа
школьных изданий начала ХХ в. с аналогичными журна-лами и альманахами
предшествующих эпох именно на предмет их «управляе-мости» и участия-неучастия в
них пре-подавателей в исследовании, к сожа-лению, нет, равно не вполне понятно,
насколько авторы таких журналов, в самом деле, были «далеки от поли-тики».
Характерно, что уже на следую-щих страницах, говоря об опытах уче-нического
самоуправления и кружках самообразования, автор цитирует и ха-рактерный
разговор юного Мандель-штама с его тенишевским наставником Вл. Гиппиусом
(«Возьми "Капитал" Маркса.» и т.д.) из «Шума времени», и в целом
достаточно злободневные за-метки из тенишевской «Юной мысли», наконец,
упоминает о «нелегальных политических самообразовательных кружках», ставших
«следствием анало-гичных процессов, происходивших в среде "старших
товарищей"» (с. 62).
Ю. Балашова
приводит любопыт-ные примеры подражательных литера-турных опытов, призванных
предста-вить «ученический Серебряный век». Школьники Серебряного века предска-зуемо
воспроизводят классику из гим-назической программы — от Горация до Лермонтова,
кроме того, они пишут на «заданные темы». И в этом смысле автор совершенно
правомерно прово-дит аналогию с известным сборником пародий харьковских
студентов «Пар-нас дыбом»: «школьный» генезис таких пародий очевиден, вот
только авторы ученических журналов пока еще не па-родисты, а всего лишь
подражатели.
Гораздо
убедительнее и продуктив-нее анализ структуры самих журналов, особенно
интересны рефлексивные моменты, собственно рецензионные и библиографические
рубрики с обзо-рами школьной периодики, подготов-ленными самими учащимися.
Иссле-довательница выделяет несколько типологических признаков таких изда-ний,
в частности эклектический жан-ровый состав, автометаописательный характер и,
что важно, отсутствие су-щественных различий между столич-ными и
провинциальными школьными журналами. В монографии представ-лено множество
выдержек из журна-лов пензенских гимназистов и киев-ских кадетов, но все-таки
основное внимание (отдельный раздел!) посвя-щено творчеству воспитанников
Тенишевского училища, а также гимназии и реального училища К.И. Мая — «майцы»,
как известно, составили за-тем ядро художественного объедине-ния «Мир
искусства».
Анализируя содержание и
жанровое распределение рубрик в школьной периодике 1900—1910-х, Ю.Б. Бала-шова
справедливо пишет о преоблада-нии поэзии над беллетристикой, хотя это совсем
необязательно свидетель-ствует о «поэтическом характере эпо-хи». Обилие стихов
скорее продикто-вано «возрастной» спецификой, в этом смысле характерна
известная статья Мандельштама «Армия поэтов», кото-рую Ю.Б. Балашова вспоминает
в дру-гом месте. Здесь гораздо интереснее отмеченное исследовательницей влия-ние
популярной юмористики, сценок Н. Лейкина и святочных рассказов. Во-обще
любопытно было бы проследить: на журналы какого характера и направ-ления
ориентируются школьники? И можно ли полагать следствием ре-формы образования,
которой посвяще-на первая глава монографии, появление в школьных альманахах
«прикладных» научно-популярных очерков?
В заключение повторим,
что цен-ность этой небольшой книги прежде всего в нетривиальности темы: школь-ная
журналистика редко становилась объектом внимания историков литера-туры, чаще
она оставалась в сфере ве-дения педагогики. Для ее описания и систематизации мы
имеем некоторые библиографические материалы, но, ка-жется, впервые ученические
журналы увязываются с конкретной литератур-ной эпохой и рассматриваются именно
в контексте этой эпохи. Однако повто-рим, перед нами исследование именно
педагога, а не историка литературы.
И. Булкина
Пономарев Е.Р. «ПРОЩАЙ, ЕВРОПА !»: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ЗАПАД КАК ЖАНР
СОВЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ МЕЖВОЕННОГО ПЕРИОДА. —
Е.Р. Пономарев не замыкается в рам-ках исследуемой им
эпохи, а подробно анализирует те сочинении XVIII — на-чала XX в., которые создавали литера-турную традицию русского
травелога. Заметим, впрочем, что именно в экспо-зиции к своему труду автор
иногда из-лишне доверяет своим предшественни-кам, что приводит к ошибкам. Так,
Пономарев, ссылаясь на комментарий Б.П. Козьмина к Полному собранию сочинений
Н.Г. Чернышевского, отме-чает, что автор «Что делать?» в своей рецензии на
«Письма из Испании» В.П. Боткина намеренно уделил вни-мание политическим и
экономическим проблемам, а не эстетическим и нраво-описательным впечатлениям
путеше-ственника. Козьмин сделал такое про-тивопоставление, чтобы показать
антагонизм революционера Черны-шевского и либерала Боткина. Однако в
Мы намеренно
остановились на стра-ницах книги, вызвавших наши сомне-ния, чтобы рецензия не
превратилась в набор комплиментов. Серьезно на-писанная книга стоит того, чтобы
ее чи-тали внимательно и спорили с ее авто-ром. Заметим, что желание поспорить
возникало у нас только при прочтении вводной части книги. Все, что касается
основной части, вызывает самые благо-приятные чувства. Автор убедительно
показывает основную особенность со-ветских путешественников. Они — полпреды
социализма, отстаивающие внешнюю политику своего государства. Конечно, и до
В истории русских
травелогов явно выделяются периоды, когда большин-ство русских путешественников
смот-рят на Западную Европу как на пример для подражания или когда, напротив,
прокламируется превосходство России. По существу, история травелогов —
своеобразная спираль. Период после завершения Гражданской войны — время, когда
Запад перестал казаться авангардом человечества. Былой либе-ральный позитивизм
(мировоззрение Сеттембрини из «Волшебной горы») не выдержал испытаний Первой
мировой войны. Не одни советские марксисты рассматривали европейские парламен-таризм
и капитализм как безнадежный анахронизм. Точно так же считали и многие
эмигранты из, по крылатому слову В.С. Варшавского, «незамечен-ного поколения».
Сменовеховцы и евразийцы с завороженным интересом смотрели в сторону Москвы или
Рима (столиц новой идеологии), но только не на Париж, Лондон или Нью-Йорк. В
сменовеховской берлинской газете «Накануне», одним из сотрудников которой был
многократно упоми-наемый на страницах монографии А.Н. Толстой, имелась
специальная рубрика «Европейская разруха». Если в Европе была разруха
умирающего западного мира, то в России на смену разрухе приходил «деловой
Октябрь», новый идеологический проект с явно мессианским оттенком. Это способ-ствовало
примирению с Советской
Россией тех интеллигентов, которые не принимали
анархию и разрыв с импер-скими ценностями, но полагали, что НЭП, а затем
«великий перелом», вос-станавливая стабильность и утверждая новую империю, дают
новую перспек-тиву не только СССР, но и всему миру (см. об таких настроениях в
книге М. Агурского «Идеология национал- большевизма» (1980)). Отсюда и опти-мизм,
далеко не наигранный, ранних советских травелогов.
Е.Р. Пономарев
прав, полагая, что нельзя всех советских путешественни-ков и журналистов 1920-х
гг. имено-вать троцкистами только потому, что они почти всегда имплицитно ука-зывали
на перспективу мировой рево-люции. Конечно, в книге есть настоя-щие троцкисты,
например дипломат А.А. Иоффе, в предсмертной записке упрекнувший Троцкого, что
тот идет на излишние компромиссы с партий-ным большинством. Но, во-первых, вера
в мировую революцию до
В
монографии чувствуется «шум времени», есть ощущение пребывания в
характеризуемых эпохе и местах. Для труда о прошлом, пожалуй, это самое
главное. Психология и идеология авто-ров травелогов показаны одновремен-но и
изнутри, и с соблюдением слегка иронической дистанции. Автор знает, как и все
мы, что любой энтузиазм строителей новой жизни не вечен, что на смену
искреннему оптимизму тита-нов-революционеров всегда приходит удушливая
атмосфера ортодоксии и цинизма.
Доказывает
автор, как нам кажется, и еще один тезис. Автор одного из ран-них классических
травелогов Н.М. Ка-рамзин писал о будущих декабристах: «Те, кто у нас ненавидит
самодержа-вие, носят его в крови и лимфе». Тоже можно сказать и о советских
путешест-венниках — ниспровергателях Запада. Они все равно были европейцами,
как бы ни обличали капитализм. Но точно так же и те, кто восхвалял западную
цивилизацию и проклинал отечествен-ную «дикость», несли в себе то, что они сами
называли «азиатчиной». Поэтому название книги Е.Р. Пономарева нас не совсем
удовлетворяет. «Прощай, Евро-па!» Но верно ли это? Дело даже не в том, что одна
из глав посвящена аме-риканским впечатлениям советских людей (тогда достаточно
было бы «по-шпенглеровски» заменить «Европу» на «Запад»). Нам не хватает
вопроситель-ного знака перед восклицательным — «Прощай, Европа?!». Мы ведь
знаем, что ни Советский Союз не попрощался с Европой, ни Россия не попрощается
с Западом — стороны будут обижаться, проклинать друг друга, но останутся в
диалоге. И переход от российского мессианизма к русскому же отчаянно-му
самоуничижению перед Западом и обратно — это и есть история россий-ской мысли,
как она отразилась в травелогах. Об этом и еще о многом дру-гом заставляет
задуматься монография Е.Р. Пономарева.
Л.Ю. Гусман
РАБОТА И СЛУЖБА: Сб. памяти Ра- шита Янгирова/ Сост.
Я. Левченко. — СПб.: Свое издательство, 2011. — 313 с. — 500 экз.
Содержание: Левченко Я. О духе и букве
сборника; Блюмбаум А. К источникам «Возмездия»: Александр Блок и Павел
Милюков; Данилевский А. Владимир Набоков-Сирин в «Возобновленной
тоске» Бориса Дикого; Одесский М. Литературная газета:
Очерки совет-ской публичной культуры 1920-х гг.; Григорьева Н.,
Смирнов И. Фарсовая киномотивика в «Зойкиной квартире» Михаила
Булгакова; Босенко В. Сен-сация на рубеже веков; Булгакова О. Михаил
Чехов в немецком кино, или Является ли харизма феноменом ло-кальным?;
Рогачевский А. Киноактриса Стелла Арбенина; Калинин И.
Остране- ние, ранение, рана: русские формали-сты, Лев Толстой и военно-полевая
хирургия; Левченко Я. Двоичные и троичные модели в текстах (и)
биогра-фии Виктора Шкловского; Graffy J. Borderline Obsessive: A Soviet Cinema—tic Preoccupation of the 1930s; Graffy J. The defence of the Soviet border in Soviet films, 1931—1941; Геллер Л. Замечания о Сокурове
и формализме; Белобров- цева И. «Вами забытый и Вас любящий А.
Ветлугин»: Письма А. Ветлугина Дон-Аминадо; Яблоков Е., Дооге
Б. В Токио, на полпути между Киевом и Беркли. (Зарубежные
родственники Михаила Булгакова); Коростелев О. Письма
киноактеров из собрания ба-ронессы М.Д. Врангель; Рогозовская Т. После
«Бала в Кремле» (Булгаков и Малапарте); Библиография очерков и книг Сергея
Горного / Сост. А. Конеч-ный, К. Кумпан.
АСОБАI ЧАС: Беларуси бiяграфiчны альманах. — Мтск,
2011. — Вып. 4. — 409 с.
Змест: Лаурэш Л. Аляксандра Нарбут —
акадэмж Берлшскай акадэми навук; Серно-Соловьевич Ф.Ф. Царская
ми-лость Империатрицы Екатерины Ве-ликой: Из семейных преданий / Публ. и вступ.
заметка Л. Юрэвiча; Федута А. Как журналист Осип
Пржецлавский отказал шефу жандармов, и ему за это ничего не было;
Киянская О. К цензур-ной истории газеты «Северная пчела» Ф.В.
Булгарина; Матвейчык Д. Улад- зюлау Плятэр супраць Адама МщкевЬ ча:
Псторыя адной эмиранцкай сварю; Букчин С. «Странный маршрут»
Нико-лая Лескова; Зюзин А. Из «личного дела» сотрудника
ЗНБ СГУ Вацлава Ластовского; Махнач М. Доугая дарога да
свабоды / Прадмова Мiхася Чарня- ускага; падрыхтоука тэксту З. Санько, З. Сщью,
Я. Чаплшскай, М. Чарняус- кага; Сiдарэвiч А. Генерал Лукаш Ка-
лядка i яго час;
Колядко Л. Молодеч- ненская история (К истории револю-ционного
движения 1905—1907 гг. в Белоруссии) / Публ., падрыхтоука тэксту i каментар А. Сiдарэвiча;
Скобла М. Люты у «лясную хатку»: З перапiскi Ларысы Генiюш i Зоськi Верас; Трыгубовiч В.
Беларуска, часткова «саветка»; «Увесь час вас, маiх мiнскiх знаёмых, памятаю, i мо гэта дапамагае мне неяк
трымацца»: [Переписка В. Тригубович с М. Гайдуком] / Публ.
B.
Трыгубовiч;
Трыгубовiч В. Невядомае сяброуства праз акiян (Рэтраспектыуны дадатак); «Мае
артыкулы апош- нiм часам сталi больш адважныя»: Лiсты Мiколы Гайдука да Надзеi
Ку- дасавай / Публ. Н. Кудасавай i В. Трыгубовiч; Каука А. Кветкi для Буйляню; Раанст
А. Кастрычнiк 1993 года у Маскве: дзённiкавыя нататю; Жыццё без
святла: Лёс сям! Васшя Быкава
у 1930—1940-я гады / Затсау С. Шап- ран; «Остаюсь жив
и здоров. Ваш сын и брат Василий»: Письма Василя Бы-кова родным (1944—1946) /
Публ., предисл., подгот. текста и коммент. C. Шапрана; Шл Гiлевiч: «Я у душу глядзеу Васiлю» /
Затс, прадмова i каментар
С. Шапрана; Леонид Мартынюк: «Таких, как Быков, во все вре-мена было мало» /
Запись, предисл. и коммент. С. Шапрана; Чарнякевiч Ц. Спрэчка дзвюх
культур: абмеркаван- не даклада Восша Воук-Левановiча 1 лютага
Макшеев В.Н. ИЗБРАННЫЕ ПРО-ИЗВЕДЕНИЯ: В 3 т. — Томск: ИД СК-С,
2010. — 320 с., 310 с, 344 с. — 1000 экз.
Трехтомник В.Н. Макшеева, состав-ленный самим автором,
— своего рода итоговая публикация сибирского писа-теля, много лет работающего в
литера-туре и в периодической печати.
Вадим Николаевич
Макшеев ро-дился в
Учился Дима
Макшеев в русской ре-альной гимназии в Нарве, жил там в пансионе. Всегда много
читал. Жизнь семьи не была легкой. Но все-таки у Макшеева было более или менее
нор-мальное детство — с книгами, иллюст-рированными Васнецовым, с русской
церковью, праздниками, скаутским отрядом. Родилась младшая сестренка.
Эта жизнь
сломалась в одночасье: 14 июня
Крестьянам-спецпоселенцам,
среди которых прошла значительная часть жизни Макшеева, он посвятил доку-ментальное
исследование «Спецы». Семья его жены — тоже спецпоселенцы, как и большая часть
его окруже-ния — от погодков до старших. Верный памяти всех, кто успел
поделиться с ним последним куском, автор помнит о них постоянно. Печаль о
сотнях тысяч невинно загубленных жизней присут-ствует в большинстве текстов
автора.
Макшеев прожил большую
жизнь, которую можно считать типичной — и вместе с тем исключительной. При-менительно
к такой жизни не годятся слова «превратности судьбы», по-скольку судьба
Макшеева во многом складывалась из превратностей и не-престанных усилий по их
преодолению. «Превратности» начинаются с про-исхождения, продолжаются судьбой
родителей-белоэмигрантов, затем — жизнью спецпоселенцев, обреченных на
вымирание в сибирских болотах, так что место ученика счетовода оказалось для
мальчика Димы спасительным в прямом смысле слова.
Первый том озаглавлен «И
мы по-едем домой, в Россию.». Это мемуары, описывающие жизнь автора в Эстонии и
первые 20 лет его жизни в Сибири, на севере Томской области. В третьем томе
публикуются мемуарные записки «Время. Дороги. Книги.», где автор рассказывает
преимущественно о сво-ем профессиональном становлении как человека пишущего —
вначале коррес-пондента, позже — штатного сотруд-ника местных газет разного
масштаба, потом — профессионального писателя. Там же рассказана история Томского
края эпохи Егора Лигачева и опубли-ковано упомянутое выше исследование «Спецы».
Нет, не случайно в
юности Макшеев выписал для себя известные слова Горького: «Всем хорошим во мне
я обя-зан книгам…» Полуживой от голода и холода подросток, по существу, слу-чайно
находит в колхозной конторе шкаф с книгами и, следуя невыветрившейся, детской
еще привычке, читает, читает. И, разумеется, случайно
в из-гнание семья берет с собой всего три книги. Зато среди них —
закономерно — оказывается Библия и, не менее закономерно, хотя
исходя из других резонов — «Занимательная математи-ка» Перельмана и «Наполеон»
Тарле. Две последние книги читали едва ли не все страстные читатели предвоенной
эпохи, но Библия хранилась в очень немногих семьях.
По воспоминаниям
Макшеева можно изучать трагическую историю не только ликвидации российского
крестьянства, но и сам процесс уничто-жения всего того уклада, благодаря ко-торому
вознаграждалось трудолюбие и умение крестьян приноровиться к спе-цифике труда в
районах рискованного земледелия.
Во второй том
трехтомника вошла собственно беллетристика автора — повести и рассказы
1970—1980-х гг. Среди них я бы выделила «Кому рас-сказать.» — лаконичное
повествование с печальными, какими-то чеховскими интонациями. Талант автора
здесь — как, впрочем, и в мемуарных текстах — проявляется в редком чувстве
меры. Автор любит и жалеет своих героев, оплакивает родных и
земляков, пора-жается бессмысленности указаний «сверху», но никогда не
опускается до ненависти. А ведь мог бы.
Ревекка Фрумкина
Книга фламандского филолога-сла-виста Питера Булоня
«Укрощение скифа. Раннее восприятие Ф.М. Дос-тоевского в Нидерландах и
Фландрии» вышла в известном нидерландском из-дательстве «Пегасус» в серии
«Восточ-ноевропейские исследования "Пегасуса"». Работа выполнена на
стыке таких наук, как литературоведение, переводоведение, имагология и теория
куль-турного трансфера, и дает широкую и многогранную панораму восприятия
произведений Достоевского в Нидер-ландах и Фландрии на рубеже XIX—
XX вв. Творчески используя полисистемную теорию
израильского переводоведа Итамара Эвен-Зохара, автор освещает множество
факторов, в пе-риод с 1881 по
К теме восприятия
Достоевского в Нидерландах и Фландрии обращались уже немало нидерландскоязычных
ав-торов, таких как Ян Ромейн, Йелле Кингма, Вальтер Гобберс, Кейс Виллемсен,
Райнер Грюбел, Вим Куденис. П. Булонь отталкивается от существу-ющих
исследований и дополняет их, в первую очередь за счет новой мето-дики
исследования, но также за счет расширения круга исследуемых текс-тов: ему
удалось найти и ввести в на-учный оборот три перевода, которые предыдущие
авторы, писавшие на ту же тему, считали утраченными. Один из них он нашел в
библиотеке в Фин-ляндии, другой — в личной библиотеке знатока русской
литературы К. Виллемсена, третий — в Неймегенском университете. Всего П. Булонь
собрал 14 нидерландских изданий Достоев-ского, вышедших с 1885 по
Автор поставил перед
собой задачу проанализировать все нидерландские переводы произведений
Достоевского, вышедшие до начала Первой мировой войны, чтобы понять, в чем
секрет осо-бого интереса к русскому романисту в ту пору в Нидерландах, какие
аспек-ты его творчества произвели наиболь-шее впечатление на нидерландскую
читающую публику. Сопоставив ни-дерландские переводы с исходными русскими
текстами, П. Булонь обнару-жил весьма значительные расхожде-ния. Стало ясно,
что почти все нидер-ландские переводы делались через языки-посредники.
Стремление вы-явить генеалогию ранних нидерланд-ских версий Достоевского
заставило автора углубиться в историю перево-дов Достоевского на немецкий и
фран-цузский языки — и, шире, в обстоя-тельства проникновения переводных
текстов Достоевского в системы не-мецкой и французской литературы и быстрого
передвижения их из перифе-рии этих систем к центру.
Вопрос о рецепции
Достоевского в европейской литературе на рубеже XIX—XX вв. не раз рассматривался как в зарубежном (Т.
Кампманн, В.Ф.Й. Хеммингс, Р. Май), так и в российском литературоведении. П. Бу-лонь
продолжает и расширяет эти ис-следования, заостряя внимание на тех аспектах,
которые повлияли на вос-приятие Достоевского в нидерландскоязычной литературе
как части об-щеевропейской литературной системы. Он проанализировал весь корпус
ни-дерландских, немецких и французских переводов, выполненных в обозначен-ный
период, в соответствии с принци-пами дескриптивного переводоведения,
сформулированными, в первую очередь, Гидеоном Тури. При этом вы-яснилось, что
подавляющее большин-ство пропусков, замен и добавлений, имеющихся в
нидерландских версиях Достоевского, были автоматически пе-ренесены
нидерландскими переводчи-ками, не знавшими русского языка, из
переводов-посредников. П. Булонь убедительно доказывает, что из три-надцати
переводов десять были сде-ланы с немецкого, два с французского и лишь один —
перевод повести «Бе-лые ночи» — прямо с русского.
Рассмотрев изменения,
внесенные при переводе в текст Достоевского, и сопоставив их с программными
выска-зываниями о Достоевском самих пере-водчиков и литературных критиков
указанного периода, П. Булонь обна-руживает, что эти изменения носят си-стемный
характер и преследуют одну цель: адаптировать русского писателя к ожиданиям
западноевропейских чи-тателей, упростить чтение, сделать его более
занимательным. Отсюда — на-звание книги П. Булоня, основанное на игре с цитатой
о Достоевском из знаменитой книги Эжена Мельхиора де Вогюэ «Русский роман»
(1886): «Вот грядет скиф, истинный скиф, ко-торый перевернет все наши интеллек-туальные
привычки». Историю ранних переводов Достоевского в Западной Европе автор видит
как обуздание, приручение русского гения. При этом требования точности перевода
(в переводоведческой терминологии — адек-ватности) просто не существовало.
Самый поразительный
пример воль-ного обращения с текстом представля-ет собой история возникновения
пер-вой нидерландской версии «Братьев Карамазовых» (Амстердам, 1913; пере-издания:
1915, 1917, 1920), созданной маститой нидерландской писательни-цей Анной Ван
Гог-Каульбах (1869— 1927), чей роман «Город солнца» был переведен на русский
(М., 1961). Она взяла за основу два французских пере-вода: в первую очередь
сильно сокра-щенный перевод
Но что же было в
произведениях Достоевского такого, что заставляло переводчиков, литературоведов
и кни-гоиздателей рубежа веков вновь и вновь обращаться к этому непонятно-му
русскому писателю, которого невоз-можно было преподносить европейцам в
неадаптированном виде без риска от-пугнуть читателей? Ответ на этот воп-рос П.
Булонь формулирует так: «В не-мецкой и французской литературах 80-х гг.
Достоевский с его вниманием к социальной несправедливости и вдохновленной
христианством любо-вью к ближнему воспринимался как важное дополнение,
корректирующее репертуар собственной литературы, уже не удовлетворявшей
современным требованиям. Поэтому за несколько лет, несмотря на возражения
эстети-ческого характера, он был включен в центр этих литературных систем.
<…> Благодаря его бурному успеху в немецкой и французской литерату-рах
он попал в поле зрения нидерланд-ских издателей и смог проникнуть в нидерландскую
литературу» (с. 721).
Хотя П. Булонь и
приходит к вы-воду, что увлечение Достоевским в Ни-дерландах и Фландрии носило
более периферийный характер, чем в Герма-нии и Франции, он описывает значение
русского писателя для творчества таких важных нидерландскоязычных писате-лей,
как Л. ван Дейссел (1864—1952), С. Стрёвелс (1871—1969), Х. Валсхап
(1898—1989), и оценку его произведе-ний такими авторитетными нидерланд-скими
литературными критиками, как К. Бюскен-Хюэт (1826—1886), Ян тен Бринк
(1834—1901) и В. ван дер Мей (1842—1914), писавший, в частности, под
псевдонимом Prawda—Matka. К это-му добавим, что сегодня Достоевский остается
одним из самых востребован-ных и переводимых русских авторов: в
Кроме того, автор
выявляет ряд черт, характерных для переводческого дела на рубеже XIX—XX вв. в Европе. Это возникновение приблизительно в
1880-е гг. ранее невиданного потока переводов, вследствие чего в прини-мающей
культуре переводная литера-тура перемещается из периферии к центру; перевод
через языки-посред-ники (французский, немецкий, англий-ский); отсутствие
стремления к точно-сти перевода (сокращение описаний, философских и
психологических пас-сажей); большое число анонимных ре-цензий в прессе; важная
роль театра в росте популярности определенных иностранных авторов.
Читая «Укрощение
скифа», слы-шишь как бы два голоса автора: голос объективного ученого-филолога
и го-лос влюбленного в русскую литера-туру и художественно одаренного пи-сателя,
эмоционально вжившегося в изображаемых им персонажей, сумев-шего подметить в
каждом из них нечто уникальное и изложить свои наблюде-ния живым и афористичным
языком.
И.М. Михайлова
Кондаков Д.А. ТВОРЧЕСТВО ЭЖЕНА ИОНЕСКО В КОНТЕКСТЕ
ИДЕЙНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫХ ИС-КАНИЙ ЕВРОПЕЙСКОЙ ЛИТЕРАТУ-РЫ ХХ ВЕКА. — Новополоцк:
Полоцкий гос. ун-т, 2008. — 188 с. — 120 экз.
Татаринова Л.Н. ХУДОЖЕСТВЕН-НЫЙ ТЕКСТ В ПАРАДИГМЕ КАТО-ЛИЧЕСКОЙ И
ПРОТЕСТАНТСКОЙ КУЛЬТУРЫ (Т.С. ЭЛИОТ, У. ФОЛК-НЕР, Ф. КАФКА, А. КАМЮ, Д.Г.
ЛОУРЕНС, ДЖ. ДЖОЙС, Г. ГРИН И ДРУ-ГИЕ). — Краснодар: Краснодарский гос. ун-т,
2010. — 216 с. — 100 экз.
В книге Д.А. Кондакова привлекает многосторонность
охвата предмета исследования. Рассмотрение работ Ионеско начинается со сборника
эссе «Нет», написанного еще по-румынски в
Очень
тщательно исследуется лите-ратурный контекст Ионеско. Как пред-шественники
(экспрессионизм, дадаизм, сюрреализм, А. Жарри, А. Арто, Ф. Каф-ка), так и
современники (А. Камю, Ж.-П. Сартр, Б. Брехт, Г. Марсель,
С. Беккет, А. Адамов, А. Роб-Грийе, Н. Саррот, Ф.
Аррабаль, Т. Стоппард). Сложная картина влияний, притяже-ний и отталкиваний,
сходств и разли-чий. Очень многое у Ионеско выгля-дит предвестием
постмодернизма: столкновение различных и равноправ-ных точек зрения,
самоирония, вос-приятие мироустройства как фарса, который нельзя воспринимать
всерьез (и тем более предпринимать какие-то попытки для его исправления),
деидеологизация. Типичный модернист, на-пример Арто, рядом с Ионеско выгля-дит
слишком монологичным, слишком уверенным в своей непогрешимости и в своей
способности изменить мир. Однако и в постмодернистские стан-дарты Ионеско не
укладывается, он на-стаивает на индивидуальности автора, персонажа, читателя
(с. 164).
Привлекает стремление
Кондакова не ограничиваться единственной интер-претацией. В ранних драмах
«антибуржуазный критический настрой лишь создает необходимый фон для иных
прочтений сюжета, расширения их се-мантического поля» (с. 61). В «Лысой певице»
есть и трагедия разобщенно-сти людей, и катастрофа языка, но и доля комической
игры. Носороги — отсылка к тоталитарному обществу, но появляются они в момент
ссор и не-понимания, фактически в результате их (с. 37). Интересно, что Ионеско
требовал «от постановщиков его пьес строгого следования тексту, отказа от
вольной интерпретации. Только при таком условии символика абсурдного языка,
парадоксальных ситуаций начи-нает играть всеми возможными оттен-ками смысла»
(с. 124).
Признаком
содержательности (и ак-куратности) исследования является точность различений и
терминологии. Например, «когда речь идет о понятии объективной реальности в
эстетичес-кой концепции Ионеско, нужно всегда четко разграничивать его с
традицион-ным философским термином. В твор-ческом мире драматурга реальность
психическая почти всегда оказыва-ется более насыщенной положитель-ными
событиями, чем физическое пространство, в котором вынуждены обитать персонажи»
(с. 28). Кондаков стремится разделить понятия абсурда и бессмыслицы.
«Художественная реальность в произведениях Кафки и Ионеско никогда не
распадается на части, она абсурдна, но не бессмыслен-на. Ее можно определить
как самоорга-низующийся хаос. Абсурдные диалоги <…> всегда построены по
принципу са-модостаточности, ситуации обладают внутренней упорядоченностью,
подо-бием логической связи» (с. 82). Абсурд тоже может быть различен. У Ионеско
Кондаков видит представление абсур-да «как переизбытка
смыслов, множе-ства равноправных решений, ни одно из которых не может быть
конечным. В экзистенциализме абсурд — отсут-ствие общезначимого
смысла, кото-рое подвигает человека на бунт, поиск и обретение
духовных ценностей» (с. 134).
Можно, конечно, чуть
посетовать на ограниченность теоретической базы книги (только для некоторых
вопросов привлекаются Бахтин и Делёз), на из-лишнее доверие Кондакова к автор-ским
декларациям. Но в целом иссле-дование представляется весьма содержательным.
Книга Л.Н. Татариновой
демонстри-рует иной подход. Автор (вслед за дос-таточно произвольными
построениями П.А. Флоренского) принимает, что су-ществует католический стиль
(плас-тичность, образность, метафоричность, эмоциональность) и протестантский
стиль (объективизм, лаконизм, графичность, скрытость авторской позиции,
интеллектуализм) (с. 5, 98). Схема-тизм неизбежно ведет к неувязкам. Так, в
творчестве Фолкнера «мотивы Свобо-ды, Выбора и Греха имеют протестант-ские
акценты, заставляют вспомнить пафос богословских работ М. Лютера, Ж. Кальвина,
американских проповед-ников Эдвардса и Уинтропа» (с. 30). Возможно. Но стиль
Фолкнера далее характеризуется как католический (с. 35). Вряд ли плодотворно
говорить о католическом кальвинизме. К католи-ческому стилю приписывается Д.Г.
Лоуренс, к протестантскому — А. Камю (с. 102), Татаринову не смущает, что оба
эти автора относились к христиан-ству более чем скептически. Приведя много
примеров антирелигиозной пози-ции Э. Золя, Татаринова относит его стиль к
католическому (с. 119), хотя увлечение Золя позитивизмом скорее ближе к
протестантству. В американ-ской литературе протестантизм являет-ся
интеллектуальной базой не только Фолкнера, но и, например, Р.У. Эмер-сона или
Э. Дикинсон. Но Татаринова Эмерсона не исследует, Дикинсон даже не упоминает и
не задается вопросом, как могло вырасти столь несхожее на одной и той же, по ее
концепции, почве.
Отсутствие умения
задавать вопросы ведет к тому, что книга в основном дер-жится в рамках
пересказа текста на уровне очевидного — например, като-лицизм Т.С. Элиота,
влияние на него Данте и Джона Донна. Часто происхо-дит регресс к донаучной
точке зрения. «Роман Фолкнера "Шум и ярость" несмотря на всю
экспериментальность манеры повествования, благодаря своей эмоциональности
является вы-соко художественным произведением» (с. 69). Странно слышать такое
не от романтической девушки, убежденной, что главное — это душа, а от филолога,
который вроде бы должен исследовать эту «экспериментальность манеры по-вествования».
Религии в книге
Татариновой при-писывается монополия вообще на вся-кий духовный поиск. Но
предпочтение «быть» и «давать» перед «иметь» и «брать» — вовсе не только
христиан-ское (например, книга Э. Фромма, про-тивопоставляющая «быть» и «иметь»
уже в своем названии, написана с вне- религиозной позиции). «Мотив служе-ния и
стремления к высшему говорит о религиозных истоках европейской культуры» (с.
132) — как будто высшее обязательно религиозно. «Под слоем языческого и
ницшеанского у Лоуренса скрывается стремление к идеаль-ному,
неудовлетворенность им же про-возглашенными истинами, просто он искал их не
там, где надо» (с. 195). Татаринова знает, где надо. «Истинное познание есть
познание Бога. Он сам есть и принцип познания, и необходи-мое его условие» (с.
9). «Познание воз-можно только в Боге» (с. 12). С такой позиции нужно
обращаться к теоло-гии, а не к филологии. Интересно, что порой Татаринова
отмечает не слиш-ком лестные особенности исследуемых ею авторов, но не осознает
этого. «Ин-тересно отметить, что у Фолкнера но-сителем процесса познания всегда
яв-ляется мужчина и почти никогда — женщина. Женщина, как правило, — объект, но
не субъект» (с. 27). Видимо, в христианский мир Татариновой это легко
укладывается.
В
исследовании зарубежной литера-туры в России по-прежнему остается огромное
количество белых пятен, и интерес к этому предмету замечате-лен. Но только если
исследование ве-дется со знанием дела и с непредвзятой позиции.
Александр Уланов
Благодарим книжный
магазин «Фаланстер» (Малый Гнездниковский переулок, д. 12/27; тел. 629-88-21,
749-57-21) за помощь в подготовке раздела «Новые книги».
Просим издателей и авторов присылать в редакцию для
рецензирования новые литературоведческие монографии и сборники статей по
адресу: 129626 Москва, а/я 55. «Новое литературное обозрение».