(Рец. на кн. : Костандогло Т. Пятый воздух: версия убийства Марины Цветаевой. М, 2010)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2012
НИ АРГУМЕНТОВ, НИ ФАКТОВ…
Костандогло Т. ПЯТЫЙ ВОЗДУХ: ВЕРСИЯ УБИЙСТВА МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ. — М,,
2010. — 210 с. — 600 экз.
Подзаголовок заставляет невольно вздрогнуть. Сказано
так, будто факт убийства общепризнан. На обороте обложки — столь же откровенно
«бьющий на сенсацию» анонс: «Марина Цветаева не уходила из жизни сама — версия
убийства ждет доказательств 69 лет».
Даже если представленные
доказательства оказались бы убедительными — и в этом случае подобный тон не мог
бы не резануть явным отсутствием «внутреннего слуха», особенно необходимого при
подступах к трагической теме. Отсутствие это остро ощутимо на многих страницах
книги (вновь заставляющих вздрагивать) — таких, например: «Марина счастлива
— первый раз за сорок че-тыре года полной грудью вздохнула…»
(с. 26; курсив мой) — эти слова автор про-износит, стоя на елабужском кладбище
возле могилы Цветаевой (имея в виду рас-чистку подхода и установление креста на
найденной ею, по ее убеждению, «подлинной» могиле). Другой пример: «…даже не
предлагает присесть (горисполкомовский начальник. — Л.К.)
<…>. Устраиваюсь в кресле без приглашения. Включаю Марину.
Образно. Я так стала называть ситуации, в которых теряюсь, не зная, как себя
вести. Просто разрешаю Марине через себя действовать. Ее же
это дела в конце концов!» (с. 21; курсив мой), и в другом месте еще раз: «По
обык-новению "включаю" Марину — срочно работать!» (с. 32,
курсив мой). (Речь идет о хождениях автора по начальственным кабинетам Елабуги,
о борьбе за призна-ние «подлинной могилы».)
Что это?! Откуда столь
«несгибаемая» уверенность в своем праве говорить о великом поэте так?
Как бы предвидя читательскую «оторопь», Т. Костандогло дает свой «твердый
ответ»: «Я давно пришла к любопытному выводу — не поэт не
имеет законного права говорить о ПОЭТЕ» (с. 48). Себя она,
разумеется, убеж-денно позиционирует как поэта. Не хотелось бы долго
останавливаться на этой теме (не о том речь!), но несколько строк все же
приведу:
О, ты
опять заговорило
И
задышало чрез меня.
Но
кто ты — тьма или светило,
Дарующее
плеск огня?
Не
ведаю и не гадаю,
Не
любопытствую — беру
Твой
дар бесценнейший
И…
таю,
Живьем
сгорая на миру.
(С.
25—26)
Автор процитированных
строк, будучи убежденной в обладании неким даро-ванным ей свыше и недоступным
«простым исследователям» «сверхпониманием» Марины Цветаевой, чувствует себя
вправе не церемониться с профессиональными исследователями жизни и творчества
Марины Цветаевой, агрессивно нападая едва ли не на каждое слово и обвиняя в
сознательном искажении фактов. Вот с таких позиций ею
категорически отрицается самоубийство Марины Цветаевой.
И все же
попробую, как ни трудно это в данном случае, отрешиться от эмоций и
беспристрастно рассмотреть доказательства, тем более что среди
множества «заявок» (на все том же обороте обложки) звучит и такая: «Журналистское
рас-следование: показания свидетелей, документальное подтверждение фактов».
О каких же фактах
идет речь? — Вот один впечатляющий эпизод: «Ко мне ре-шительно подходит женщина
преклонных лет <…>. Сразу оговаривается: "Под-писывать ничего не
буду. Ни о чем не спрашивайте. Вы наш город не знаете! Но я решила грех с души
снять. Видела я своими глазами, как в тот день двое мужчин к Бродельщиковым
вошли в калитку, а вышли. через окно! Еще подумала — не воры ли? Но сама себя
утешила — мол, кто же воровать идет в костюмах? Они там долго были
<…>". Женщина плачет и повторяет одно и то же: "Жалко не-счастную.
Не самоубивица она, нет. Уби-и-ли человека", — тихо причитает ис-пуганным
шепотом, оглядываясь по сторонам. И — плачет.» (с. 38).
Понятно, что
такая встреча может потрясти и ужаснуть любого человека. Но может ли
исследователь безоглядно поверить сказанному безымянной (!) «женщиной
преклонных лет»? (Судя по некоторым деталям описания — очень преклонных.) Можно
ли счесть ее слова «документально подтвержденным свидетельством»?
Единственные
действительно «документально подтвержденные», заверенные у нотариуса
«свидетельские показания», приведенные в книге,— это подробные интервью, взятые
автором («в присутствии подписавшихся свидетелей») у не-многих оставшихся
старожилов Елабуги. Эти люди удостоверяют помнящееся им место цветаевской
могилы, к которой они не раз подходили в те давние годы. Они назвали себя, свои
адреса и места работы или учебы в далеком 1941 г. и рас-сказали о том, что
помнят о похоронах «эвакуированной» (по рассказам) и месте захоронения. Во
многих рассказах совпали важные детали, и это вызывает опре-деленное доверие.
(Не чувствуя себя компетентной в этом вопросе, не берусь судить, можно ли,
основываясь на этих «показаниях», считать «нахождение под-линной могилы»
доказанным. Знаю, что с этим не согласен, в частности, автор- составитель книги
«Через Летейски воды» В. Головко (М.; Елабуга; Ставрополь, 2007) — житель
Елабуги, профессор пединститута, утверждающий, что точное место захоронения
найти невозможно. Но в любом случае это не имеет прямого отношения к главному,
ради чего написана книга, — «версии убийства» Марины Цветаевой.)
Гораздо больше,
чем «документально подтвержденных фактов», — видим в книге попыток
опровержения фактов, доказанных много лет работающими над темой
исследователями, которым Т. Костандогло «принципиально» не доверя-ет. Не хочет
верить — слишком многое опровергает версию убийства. Прежде всего — известные
предсмертные записки Марины Цветаевой. Как быть с этим?
«Никто не видел и
трех прощальных записок, хотя разговоров о них много.» (с. 44) — заявляет
автор. Но как же — «никто не видел»?! А сын, дословно
пере-писавший их в свой дневник? В ответ на этот естественно предполагающийся
ар-гумент следует недвусмысленный намек на то, что сын Цветаевой был обманут
или запуган: основываясь на записи в дневнике Мура о том, что он с трудом до-бился
в милиции, чтобы ему выдали не копии, а сами записки (ссылаясь на ка-кой-то
закон, чиновники хотели подлинники оставить у себя), Т. Костандогло утверждает,
что получил он вовсе не подлинники, что их не существовало:
«Где экспертиза почерка? Тишина воистину гробовая» (там же).
Какое же утвержде-ние вытекает из этих «детективных» намеков? Если следовать
авторской логике, напрашивается единственное предположение (до конца не
проговариваемая вер-сия): прощальные записки Цветаевой были кем-то подделаны.
Ударение делается только на технической стороне вопроса — невозможности
«сличить почерка», при этом ни слова не говорится о сути — о том, что
и
как сказано в этих страш-ных записках.
Между тем каждый,
кто хоть немного знаком с цветаевской мемуарной и эпи-столярной прозой, даже в
этих страшных записках не может не «услышать» только ее неповторимый голос:
«Мурлыга! (Кто из чужих мог знать это семейное обращение? — Л.К.)
<…> это — уже не я. («Я не в своей роли <…> Мне совестно, что я
еще жива», — писала она Вере Меркурьевой ровно год назад — 31 августа 1940 г. —
Л.К.) <…> Передай папе и Але — если увидишь — что любила
их до по-следней минуты.»; а к Асееву и «сестрам Синяковым» (его жене и ее
сестрам) — после мольбы «взять Мура в сыновья» — такое гордое, неповторимо
цветаевское: «Любите как сына — заслуживает»; в то же время в
письме к эвакуированным, где просьба — позаботиться о Муре и помочь ему добраться
до Чистополя, не отправлять одного — такая «вселенская» беззащитность:
«Пароходы — страшные…»[1] Если человек «не слышит»,
что подделать такое невозможно, — спо-рить бессмысленно.
Остается перейти
к настойчиво отрицаемым в книге «сухим фактам»: «.за-пись в дневнике Георгия
начинается со слов: "Мать последние дни часто гово-рила о
самоубийстве, прося ее «освободить»"» (с. 44). Автор и здесь
поступает просто: утверждает, что разговоров этих — не было и что Мур
«вынужденно упо-минает якобы о частых разговорах про
самоубийство, хотя до этого в дневнике — ни слова… Запугали
мальчишку? Не иначе. (Вряд ли Марина часто говорила о са-моубийстве сыну,
которого безумно любила)» (с. 44; курсив мой).
Если до
публикации дневника Мура еще можно было рассуждать так, то те-перь дневник
открыт, и в нем есть подробные записи именно о том, как много Марина Ивановна
говорила о самоубийстве, впадая в отчаяние (еще год назад — из-за невозможности
найти жилье в Москве: кончалось лето, надо было осво-бождать квартиру уехавших
на лето знакомых и не понятно было, куда деваться), и как это травмировало
15-летнего Мура: «Я говорю совершенную правду: по-следние дни были наихудшие в
моей жизни. Это — факт. <…> Мать живет в ат-мосфере самоубийства и все
время говорит об этом самоубийстве. Все время пла-чет и говорит
об унижениях, которые ей приходится испытывать, прося у знакомых места для
вещей, ища комнаты. <…> Я ненавижу драму всем сердцем, но приходится
жить в этой драме. <…> Мать говорит, все пропадет, я повешусь и
т.п. <…> Мать, по-моему, сошла с ума. <…> Мать
плачет и говорит о само-убийстве. Факт, что положение ужасное.»
(27 августа 1940 г. Т. 1, с. 178, 179; курсив мой).
С этими
страницами дневника автор явно не знаком. Но даже если имелось в виду
«неупоминание» этих разговоров на елабужских страницах дневника Мура, то и там
сказано (пусть не так подробно): «Настроение у нее отвратитель-ное, самое
пессимистическое. <.> Самоубийственное: "деньги тают, работы
нет". Оттого-то и поездка в Чистополь, быть может, как-то разрядит это
настроение» (Т. 1, с. 531; курсив мой). (Зная происходящее в их
жизни год назад, можно представить, что могла измученная Марина Ивановна
говорить сыну в та-ком состоянии.)
Я не случайно
выделила курсивом последнюю фразу (о Чистополе). Эта за-пись датирована в
дневнике Мура 24 августа, и начинается она словами: «Сегодня в 2 ч. дня мать
уехала в Чистополь на пароходе.» (Т. 1, с. 532). Остановиться на этом
необходимо в связи с очередным «опровержением». «Давайте вспомним, — предлагает
Т. Костандогло, — о чем пишет Анна Саакянц: "Марина
Ивановна съездила туда [в Чистополь], получила согласие на прописку <…>
обнадежен-ная, 28-го она вернулась в Елабугу с намерением перебраться в
Чистополь…"» И далее — безапелляционное: «Явная ложь! Не
ездила Марина в Чистополь, не успела… » (с. 45—46).
До этих слов еще
можно было предположить, что, не дав себе труд прочитать весь
дневник Мура, по крайней мере елабужские его страницы автор знает. Но нет! Ведь
в записях от 25 и 26 августа Мур подробно рассказывает о своей «само-стоятельной»
жизни в дни отъезда матери (едва ли не впервые в жизни он на не-сколько дней
остался один), а 27-го — «Вчера вечером — ночью — получил теле-грамму от матери
из Чистополя, следующего содержания: "Ищу комнату. Скоро приеду.
Целую"», и наконец — 29-го — «Вчера приехала мать. Вести из Чистополя
<.> таковы: прописать обещают.» (Т. 1, с. 537). Таким образом,
процитирован-ные автором слова из книги А. Саакянц почти дословно воспроизводят
сказанное в дневнике Мура.
Если и этого
недостаточно («запугали мальчишку!» — скажет автор, хотя после знакомства с
дневником Мура — уникальным документом времени! — только при очень большом
воображении можно поверить, что хоть одно слово в нем писалось под чью-то
диктовку), существуют давно известные воспоминания Лидии Чуков-ской
(«Предсмертие»), встретившейся с Мариной Ивановной в те дни в Чисто-поле и
потрясенной вестью о ее уходе буквально через несколько дней после их встречи.
Щепетильная правдивость Лидии Чуковской известна.
Значит, и с этими
необходимыми при погружении в такую болезненную тему материалами
Т. Костандолго не знакома! (Кстати, не в силах справиться с удив-лением и
потому задавшись вопросом, как все же такое могло произойти, неожи-данный ответ
я обнаружила в предисловии, где сказано: «Книга "Пятый Воздух" должна
была родиться четверть века назад. Однако по причинам, о которых чи-татель
узнает из повествования, книга выходит в свет только сегодня» (с. 3). Зна-чит,
в основной своей части книга была написана, видимо, очень давно — до от-крытия
закрытого до 2000 г. цветаевского архива, до публикации дневника Мура и многого
другого — и, видимо, выпущена автором в свет без учета — точнее, без узнавания!
— всего нового, что появилось за эти годы.)
Так у кого же
обнаруживаем действительно «явную ложь»? Но не будем по-вторять столь
«непарламентское» выражение. Скажем по-другому — поразитель-ная для автора
«журналистского расследования» неосведомленность, ощутимая,
кроме уже названного, на слишком многих других страницах книги.
При чтении столь далеких
от истины высказываний возникает острое чувство неловкости — оспаривая их,
придется повторять отнюдь не только исследовате-лям творчества Цветаевой хорошо
известные вещи. Но, к сожалению, на книги с такими «зазывательными» заявками
слишком часто бросаются совсем неосве-домленные читатели (что им, в отличие от
берущегося так «просвещать» их ав-тора, простительно!) — и они
могут поверить, например, в «вину» Ильи Эрен- бурга: «…каким
добросовестным исполнителем своей роли был Эренбург <.>. Он обещал ей
огромные тиражи книг и массового читателя <.>. Но не он же лично
устраивал ловушку? Спустя время Эренбург, оправдываясь, будет гово-рить Марине
о
«сокрытых государственных интересах, рядом с которыми наши личные судьбы не
стоят ничего» (с. 49).
Что касается уговоров и
обещаний Эренбурга, якобы убедившего Марину Цве-таеву вернуться в Советскую
Россию, — это поистине клеветническое (в данном случае, безусловно, уместно
использовать «прокурорскую» лексику автора!) утверждение абсолютно
бездоказательно! Спросим (продолжая подражать «про-курорскому» тону):
«Когда и где происходил этот разговор? Где "документаль-ные
подтверждения"?!»
А если серьезно — какую
же степень своей поистине «тотальной» неосведом-ленности выдает человек, не
знающий, что в той трагической ситуации, в какой оказалась
цветаевско-эфроновская семья в 1937 г., ничьи уговоры или, наоборот,
отговаривания (от отъезда в СССР) уже не могли ни на что повлиять! (А до этого
Марина Ивановна спрашивала совета Б. Пастернака, но никак не Эренбурга, с
которым давно не встречалась.)
Что касается их тяжелого
разговора в Москве (упоминаемого в книге), когда Эренбург действительно говорил
о «более важных, чем личные судьбы, госу-дарственных интересах», это вовсе не
было его «оправданием» за что-то предше-ствующее ее возвращению на родину (не
было такого «предмета разговора»!) — растерянная Марина Цветаева пришла к нему
в первые дни войны, когда Эрен- бург потрясенно слушал первые сводки и
действительно не смог быть вниматель-нее к ее беде, о чем горько сожалел
впоследствии.
В связи с этим
уточнением приходится заметить, что адекватному восприятию описываемых ситуаций
не меньше полной неосведомленности мешают «отры-вочные» сведения, а порой, как
ни неловко говорить об этом (приходится повто-ряться!), и просто невнимательное
чтение. (Еще один — на фоне предыдущего сравнительно «проходной» — пример:
«Хорошо известен ответ Марины на ре-плику о том, что ее через десять лет
забудут. "Через двести — вспомнят!" — про-рочески сказала Цветаева»
(с. 72). Так сказано в книге Т. Костандогло, но ведь не о том — не о Марине
Цветаевой! — была «реплика» — и не на то ответ! Эти слова — из эпиграфа к поэме
«Перекоп» — о воинах ее Лебединого Стана, память о которых была так дорога
Цветаевой):
«Через
десять лет забудут!
—
Через двести — вспомнят!
(Живой
разговор летом 1928 г. Второй — я)».
Не менее
поразительна, особенно на фоне едва ли не «тотального» недоверия к выверенным
аргументам исследователей, полная доверчивость (тоже, впрочем, связанная с
неосведомленностью!) к далеко не столь безусловным «свидетель-ствам», например:
«Он в органах работает <.>. Ну, выпили. Зашел разговор. Вроде все из-за
Эфрона, мужа Марины. Его расстреляли в августе, только раньше. Она об этом не
знала. Ну, и. у них это называется чисткой» (с. 39) — так елабужский знакомый
рассказывает о живущем в Казани своем «приятеле из органов», допускающем
возможность убийства Цветаевой.
С чувством острой
неловкости, о котором я уже упомянула, читается такое — всерьез цитируемое.
Столь недоверчивая ко многому «документально удостоверенному», Т. Костандогло в
данном случае не задается элементарным вопросом: откуда
«знакомый из Казани», пусть и работающий в органах, мог знать
время расстрела Сергея Эфрона? Автор верит ему и, как всегда, не верит
исследовате-лям: «По данным Википедии Сергей Эфрон был расстрелян 16
августа 1941 года. В книге "Быт и бытие Марины
Цветаевой" Виктория Швейцер, проживающая се-годня в США
(курсив мой. — Л.К.), упоминает о том, что Сергей Эфрон был рас-стрелян в
октябре 1941 года. Почему у многих авторов разные даты? Случайная
неточность? В нее даже с трудом не верится!» (с. 43) — «обличительная» тональ-ность
и здесь не ослабевает.
Удивительно, что
человеку, взявшемуся за смелое «журналистское рассле-дование», по изначальному
замыслу долженствующее «опрокинуть» многие устоявшиеся представления, не
приходит в голову, что и другие работающие над темой люди могут, основываясь на
новой информации, пересматривать утвер-ждения предшественников: в недолгие годы
горбачевской перестройки и гласно-сти открылись прежде недоступные архивы КГБ,
и некоторым исследователям (в частности, В. Шенталинскому и И. Кудровой)
удалось тогда познакомиться с этими страшными документами — с материалами
допросов Ариадны и Сергея Эфронов, с вынесенными им приговорами и с датой
приведения приговора к рас-стрелу в исполнение: «Эфрон был расстрелян только 16
октября 1941 г. Хотя бы это мы теперь знаем достоверно», — пишет И. Кудрова
(Кудрова И. Гибель Ма-рины Цветаевой. М., 1994).
Октябрь назвала и
Виктория Швейцер. При чтении «обличительных» строк Т. Костандогло невольно
задаешься вопросом: зачем при упоминании о Виктории Швейцер понадобилась
выделенная мной подробность — «проживающая сегодня в США»? Какое отношение к
делу она имеет? В данном контексте это звучит как нечто порочащее
исследователя. Во всяком случае, Т. Костандогло явно склонна поверить не
«проживающему сегодня в США» известному исследователю, а безымянному автору
Википедии. Августовская дата явно предпочтительнее для нее — это подтвердило бы
совпадающие с ее версией слова безымянного работ-ника органов (о расправе над
женой Сергея Эфрона, последовавшей за его рас-стрелом): «У них это называется
чисткой». Получается, что работник органов утверждал, что в его ведомстве
существовала устоявшаяся практика именно так «убирать» жен расстрелянных
«врагов народа». Но ведь распространенная практика была иной — «членов семьи
изменников родины» арестовывали и после долгих месяцев мучений в тюрьмах на
много лет ссылали в сталинские лагеря, где были специальные отделения для них.
Существует множество мемуаров тех, кто испытал этот ужас. Оставшиеся в живых
вышли на свободу в хрущев-скую оттепель.
Вот от этой страшной
судьбы Марина Цветаева действительно не была застра-хована, понимала это — и
мучительно боялась. Этот страх ощутим в ее часто по-вторяющихся словах об ужасе
жизни за городом (с теми бессонными ночами.). «Поздравляю себя (тьфу, тьфу,
тьфу!) — с уцелением»[2],— писала она в своей
«записной тетрадке» через год после арестов на болшевской даче. Останься она
жить дальше, такая судьба могла ждать ее как в военные, так и в долгие после-военные
годы — до самого 5 марта 1953-го. Есть много оснований полагать, что и сын ее,
вернись он живым с войны, мог бы подвергнуться той же страшной уча-сти (с его
другом Дмитрием Сеземаном — тогда студентом — это случилось еще в разгар
войны).
Но могло и не
случиться, как не случилось с Надеждой Мандельштам, Лидией Чуковской, Анной
Ахматовой, много лет жившими в напряженном ожидании. Никакой закономерности,
как ни стремились современники уловить ее в тех жут-ких событиях, не было ни в
«попаданиях в список», ни в «случайных везениях». «Нас тасовали, как колоду
карт!» — скажет об этом горестно прозревший годы спустя Борис Пастернак.
Чего стоят на
этом фоне «откровения» пьяного кагэбэшника! Тем не менее и эти сомнительные
«показания» автор цитирует как доказательства своей версии.
Есть, впрочем, в
книге одна — очень неожиданная во всем ее контексте! — фраза, в которой все же
допускается иная возможность: «Даже если сама ушла — все равно убили»
(с. 64).
Судя по интонации
(и этих слов, и обрамляющих их строк), по настойчивой их «выделенности» —
автору и здесь хотелось бы оставаться в резком противо-стоянии ко всему
сказанному другими прежде, но — не получается: как раз об этом написаны
хорошие книги.