Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2012
КОНЕЦ «ЗАСТОЛЬНОГО» ПЕРИОДА
В статье Николая Поселягина меня
привлекает, прежде всего, возраст ее ав-тора. То, что антропологический поворот
(далее АП) находит поддержку у коллег, чья дата рождения приходится на
начало-середину 1980-х, — на мой взгляд, может быть прочитано как важнейшее
свидетельство, что сам этот по-ворот не абстракция и не мертворожденный проект,
а то, что действительно резонирует с потребностями следующего за нами научного
поколения. А ши-рота теоретической эрудиции автора, вызывая искреннее
восхищение, в то же время предполагает серьезность разговора. Поэтому without further ado, попробую
сформулировать, что смущает меня в той модели АП, которую предлагает Н.
Поселягин, и как она могла бы быть скорректирована при со-хранении ее основного
вектора.
Начну с того, что
лично для меня не вполне убедителен, а вернее, неполон тот набор дисциплин и
теоретических подходов, которые, по мнению Н. Поселягина, являются
определяющими для АП в российской «гуманитаристике»: этнология, семиотика,
антропология, история и психология, социо-логия, нарратология и дискурс-анализ,
анализ идеологий, теория перевода. Кажется, особенно не поспоришь с
актуальностью тех или иных дисциплин — кроме тех, что относятся собственно к
области изучения текстов (о чем ниже), — однако показательны те подходы,
которые либо исключены из этого списка, либо минимизированы в своем значении.
Отмечу только два важных (для меня) зияния.
Во-первых, теории
и подходы, связанные с гендерным анализом, как текс-тов, так и субъективности:
от женских до квир-исследований, от гендерных ре-жимов текстуальности (по Э.
Сиксу и Ю. Кристевой) до гендерной культурной антропологии (Дж. Батлер, Р.
Брайдотти и др.). По мысли Н. Поселягина, для антропологического поворота
«финальным объектом будет именно человек как, в предельном случае, автономная
личность и социум как сообщество таких взаимодействующих личностей; а
манифестациями, наоборот, станут те самые закономерности, выраженные в
различных текстах культуры». Однако, учи-тывая редукцию гендерного анализа и
близких ему исследований культурных манифестаций телесности в предлагаемой
версии АП, этот человек рискует оказаться бесполым и бестелесным. А скорее
всего (как обычно бывает), в ка-честве универсального «человека» предстанет
гетеросексуальный мужчина или «условная» женщина, неотличимая от
гетеросексуального мужчины.
Во-вторых, в
предлагаемой версии АП удивляет отсутствие деконструкции и каких бы то ни было
отсылок к ней. На мой взгляд, крайне важно указать на эту лакуну, поскольку именно
Деррида и его последователи радикально ре-волюционизировали и понимание
текстуальности, и методы анализа текстов, и само представление о культурной
динамике. Впрочем, это отсутствие можно объяснить тем, что в известной степени
АП — это поворот от деконструкции, а шире, от постструктуралистских методов
анализа, вошедших «в кость» гу-манитарного мышления и образования. Однако вряд
ли подобное умоза-ключение относится к российской гуманитарной среде, в которой
деконструк-цию по-прежнему путают с деструкцией и в которой опасность
эссенциалистских подходов (то, что Н. Поселягин называет в другой своей работе
«онтологизацией собственного метода») крайне редко осознается как проблема.
В итоге этой
редукции АП оказывается приглаженной и удобоваримой вер-сией cultural studies, лишенной свойственного этой дисциплине подрывного
пафоса, ни в коем случае не покушающейся на культурные гегемонии и не
предлагающей отстранения от собственной исследовательской позиции. В сущности,
перед нами все та же лотмановская культурная семиотика (куль-турология), лишь
сориентированная на опыт конкретных личностей, включен-ных в те или иные
«тексты культуры», культурология, лишенная амбиции строить глобальные модели
культуры. Но даже отказ от глобальных претензий ни в коей мере не предохраняет
от эссенциалистских тенденций, а конкретнее, от эссенциалистской концепции
культуры, понятой как совокупность неких раз и навсегда заданных «национальных»
традиций и моделей, реализуемых в разнообразных культурных и литературных
текстах, в том числе и в глубоко индивидуальных. В известной степени такой
страховкой может послужить ме-тодологическая оглядка на деконструкцию и на
дисциплины, либо сопредель-ные ей (как гендерные исследования), либо
параллельно осуществившие сход-ные интеллектуальные процедуры (снятие оппозиций
между онтологией и эпистемологией в лакановской психологии). Ни одна из
упомянутых Н. По- селягиным дисциплин — за исключением разве что
постколониальных иссле-дований (под рубрикой этнологии) — не содержит в себе
подобных «страхо-вок» от эссенциализма. Понимая эту опасность, Н. Поселягин
подчеркивает, что ориентация «на индивидуума в его социально обусловленной
знаковой деятельности» предполагает «контакт с "другим"», однако
исключение из спек-тра АП дисциплин, вырабатывающих концептуальный язык для
описания «другого», во многом заставляет усомниться в содержательности этой ого-ворки
— не станет ли «другой», воссоздаваемый данной версией АП, лишь зер-кальной,
хотя и замаскированной версией «своего» (как не раз уже бывало)?
Не в меньше
степени меня смущает сама попытка Н. Поселягина сформу-лировать, что значит АП
для всей российской «гуманитаристики». Поскольку наша дискуссия происходит в
журнале, содержащем в своем названии слово «литературный», и поскольку сам Н.
Поселягин, как и я, является по своему образованию филологом, я позволю себе
переориентировать его концепцию АП по отношению к собственно литературоведению.
С этой точки зрения, без-условно, впечатляет то, что от филологического спектра
дисциплин в «пово-роте» участвуют не история литературы, не поэтика, не теория
интертексту-альности, а главным образом последние тучи рассеянной бури. А
именно: дискурс-анализ (вполне техническая отрасль лингвистики, не путать с
дискур-сивным анализом, обращенным на культурно-идеологические дискурсы),
нарратология (последний оплот структурализма) и теория перевода (которая, как
оговаривается Н. Поселягин, полезна «не сама по себе, а как важный инстру-мент
для работы с иноязычными и полиязычными текстами культуры»). Иными словами,
литературоведение, захваченное АП, перестает существовать как самостоятельная
дисциплина: ему суждено стать техобслуживанием куда более масштабных и
престижных антропологии, семиотики, социологии, ис-тории и т.п. И точно — ведь
не только не литература, но даже не тексты, а собст-венно люди, их порождающие,
теперь будут находиться в центре внимания «гуманитаристики». Что-то это ужасно
напоминает? «…Историкам литературы все шло на потребу — быт, психология,
политика, философия. Вместо науки о литературе создавался конгломерат
доморощенных дисциплин. Как бы забы-ваясь, что эти статьи отходят к
соответствующим наукам — истории филосо-фии, истории культуры, психологии и
т.д. — и что последние могут, есте-ственно, использовать литературные памятники
как дефектные, второсортные документы»[1],
— так Р.Я. Якобсон описывал ту ситуацию, которую должен был преодолеть
формализм. И хотя кое-что с тех пор значительно изменилось и
интердисциплинарность более не воспринимается как порок, однако опасность
переквалификации литературоведов в доморощенных антропологов и сегодня
достаточно реальна, а что литература может восприниматься как второсортный
(искаженный) документ культуры — об этом выстроенная Н. Поселягиным
дисциплинарная мозаика свидетельствует, по-моему, вполне отчетливо. Разу-меется,
в развитии любой науки есть свои циклы — в литературоведении ма-ятник качается
от устремлений к размыканию литературы в широкие социо-культурные «ряды» до
«спецификаторства». Однако это не означает, что нужно постоянно наступать на
одни и те же грабли.
Н. Поселягин
ссылается на действительно крайне полезную статью Д. Бахманн-Медик, в которой
обозревается ход АП в европейском, и главным об-разом немецком,
литературоведении. Начальная стадия этого процесса пол-ностью соотносима с
текущим состоянием российского литературоведения: «Поначалу эта концепция еще
тесно связывалась с этнологическим исследо-ванием и с семиотической рамкой
интерпретативной версии культурной ант-ропологии (по Клиффорду Гирцу). Однако
примерно с конца 1990-х годов она стала использоваться для того, чтобы
захватывать гораздо более широ-кий, объемлющий различные дисциплины горизонт
наук о культуре. При этом сама концепция "культура как текст"
превращалась из концептуальной метафоры, сгущающей культурные значения, в
свободно плавающую, услов-ную формулу культурологического анализа. <…>
Для литературоведения представление о "культуре как тексте"
стимулировало появление нового взгляда на литературу как "текст
культуры", что имело большие последствия и ускорило расширение
традиционного понимания текстуальности — от за-крытого текста с его четкими
границами до "нестрогих текстов" (unfesten Tex— ten) — так далеко, как никогда ранее»[2].
Однако
впоследствии выявились, по крайней мере, две важные методоло-гические проблемы.
Первая — опустошение, в силу чересчур широкой валент-ности, самого смысла
понятия «текст культуры». Этот кризис, по мнению Бах- манн-Медик, разрешается с
помощью приложения к описанию культуры теорий практик и связанного с ними
изучения перформативности в литера-туре и культуре.
Вторая проблема —
это именно то, что отчетливо демонстрирует интер-претация АП, предложенная Н.
Поселягиным:
Литературоведению
весьма стоило бы вновь вспомнить здесь о том, что его предмет не только
представляет собой текст культуры, но и обладает собст-венной эстетической
значимостью. При любой культурной контекстуализации требуется отдавать должное
эстетическому своеобразию лите-ратурных текстов. Ведь предметом интерпретации в
духе культурологии становится не просто культурное содержание, отраженное в
литературе, но также эстетические структуры и парадигмы изображения как
таковые. Если в культурологической рефлексии о литературе, осуществляемой в
послед-ние годы, что-либо вообще и было упущено, так это, вероятно, не сам
«пред-мет» литературы, но обращение к литературно-эстетическому потенциалу
«материала» и его необходимый формальный анализ[3].
Один из путей
преодоления этой проблемы — а именно утраты специфи-ки литературы как области
культуры и литературного текста среди других «текстов культуры» — Бахманн-Медик
видит в расширительной интерпрета-ции концепции трансгрессии и понимании
литературы и искусства вообще как необходимой трансгрессии (и проблематизации?)
культурных ритуалов и практик. Подход вполне логичный, хотя, конечно, явно не
универсальный.
Я так подробно
пересказываю эту статью, поскольку, кажется, она позво-ляет предупредить возникающие
проблемы до того, как они приведут к оче-редному кризису.
На мой взгляд, в
первую очередь требуется кардинальная переакценти-ровка самого предмета
дискуссии — антропологический поворот не вообще, а именно в литературоведении,
внутри и по отношению к литературоведче-ской проблематике. С этой точки зрения
вырисовываются две важнейшие темы, а вернее, два пути, вне которых искомый АП
рискует превратиться в научную моду, о которой будущие историки напишут как о
«еще одном» про-явлении кризиса постсоветской литературной науки.
Во-первых, это
путь теоретических поисков. Статья Н. Поселягина, как ни странно, удивительно
перекликается со статьей С. Козлова «Осень фило-логии»[4].
Хотя эти работы написаны представителями различных поколений и хотя сам Н.
Поселягин выступает в качестве одного из оппонентов Козлова, их отличает
парадоксальный комплекс: сочетание потрясающей теоретиче-ской эрудиции со
своеобразным страхом теории, страхом самостоятельного теоретического поиска.
Здесь не место для обсуждения историко-культурных причин этого комплекса, хотя,
полагаю, решающую роль здесь играет оттал-кивание от «системно-структурного
подхода» в литведе 1970—1980-х, со-четавшего теоретический провинциализм с
устремленностью к глобальным эссенциалистским построениям. Как полагают и С.
Козлов (эксплицитно), и Н. Поселягин (имплицитно), для адекватного описания
русского культур-ного или литературного материала достаточно коктейля из уже
сущест-вующих теоретических подходов. Однако в этом вопросе я полностью соли-дарен
с Сергеем Ушакиным, писавшим по поводу «Осени филологии»: «Дисциплина, активно
сторонящаяся попыток повлиять на интеллектуаль-ную повестку дня академического
сообщества, дисциплина, не заинтересо-ванная в экспансии своей тематики и своих
способов решения интеллекту-альных (и социальных) проблем, дисциплина, не
озабоченная увеличением того, что в социологии принято называть
"собственной социальной базой", — такая дисциплина обречена не просто
на "стадию остывания", а на холодную (и быструю) смерть. С такой
"осенью" до зимы можно и не дожить»[5].
На мой взгляд,
участниками российского АП накоплен достаточный эм-пирический опыт (не говоря
уже о теоретической эрудиции) для того, чтобы ставить перед собой масштабные
теоретические задачи, способные структу-рировать поле «поворота», придавая ему
черты самостоятельного научного направления. Обсуждение этих задач могло бы
стать предметом не одной дискуссии на страницах «НЛО».
Первостепенной же
мне представляется именно проблема соотношения литературы и литературной
поэтики (как индивидуальной, так и свойствен-ной целым течениям и направлениям)
с культурными и социальными обра-зованиями — практиками и институциями.
По-видимому, эти соотношения невозможно адекватно концептуализировать вне
категории дискурса — по-нятия, что характерно, практически не используемого Н.
Поселягиным (по- видимому, оно уже вышло из моды). Именно дискурс соединяет
литературу (и литературность) с социумом, идеологиями и культурными практиками.
Или, иными словами: это механизм двусторонних отношений между литера-турой и
текстами культуры в самом широком смысле.
Отсюда (повторю
то, о чем я уже писал в «НЛО», № 106) необходимость целенаправленного
исследования поэтики дискурсов — исследования, не ограничиваемого риторикой
конкретных дискурсов (в этом направлении уже немало сделано), но и включающих в
себя вопросы дискурсивных переводов и гибридов, методов проблематизации и
«наращивания» дискурсов; типоло-гии дискурсов и изучения дискурсивных «жанров»;
построения дискурсив-ных карт конкретных эпох и описания историй конкретных
дискурсов в рам-ках национальной культуры. Литературные тексты и литературная
среда в рамках этой исследовательской программы остаются в центре внимания, по-скольку
именно литература в русской культурной истории была, да и остается, важнейшей
«лабораторией дискурсов», в которой они рождаются и умирают, испытываются на
прочность и мутируют. Причем весь арсенал литературоведческого «академизма» в
этих исследованиях будет не только востребован, но и потребует радикального
обновления: анализ дискурса не сводится только к «идеям» — строго говоря,
дискурсы и есть «формы времени», хотя и суще-ственно отличные от собственно
литературных форм. Разумеется, это лишь один из векторов теоретических поисков,
необходимых для того, чтобы наш АП не повис в безвоздушном пространстве
«гуманитаристики».
Кроме того, это
путь масштабных, междисциплинарных проектов по из-учению литературной истории —
в частности, русской. Именно в рамках таких проектов с рабочими группами,
включающими не только литературоведов, но и историков, антропологов,
социологов, с регулярными конференциями и публикациями могут оформляться новые
теоретические подходы. Опять же не претендуя на изобретение велосипеда и
открытие лекарства от всех болез-ней, упомяну в этом контексте, на мой взгляд,
крайне продуктивную идею И. Прохоровой о создании альтернативных историй
литературы.
В 1990—2000-е
годы было написано множество новых учебников по ис-тории русской литературы (я
тоже приложил к этому руку). Они вошли в вузовские программы, по ним учится новое
поколение филологов. Новые истории литературы отличаются, во-первых, включением
материала, в со-ветское время окруженного цензурным запретами, а во-вторых,
отказом от стереотипных, идеологизированных интерпретаций. Однако ожидаемой
трансформации системы литературоведческого знания не произошло. Нельзя назвать
ни одной новой истории литературы, в которой была бы пред-ложена картина
исторического развития, принципиально отличная от тех стадиальных концепций,
которые сложились в советском литературоведе-нии. В новых историях литературы
либо по-прежнему доминируют неарти- кулируемые, иногда усложненные, но тем не
менее вполне отчетливые поло-жения «материалистической эстетики»,
предполагающие «постижение и от-ражение жизни», «художественную оценку и
обобщение» в качестве универ-сальных механизмов литературного творчества. Либо
же на первый план выдвигаются религиозные модели, предлагающие близость
художника к Богу в качестве гарантии высоких творческих достижений и
превращающие путь к вере (всегда христианской и православной) в заменитель
таких ярлы-ков советского литературоведения, как «участие в революционном движе-нии»
и «борьба с самодержавием».
Очевидно, что расширения
исследовательской базы оказалось недоста-точно для изменения интеллектуальной
парадигмы, лежащей в основе исто-рий и учебников русской литературы. И дело не
только в том, что история ли-тературы по-прежнему строится на основании
внелитературных моделей. Гораздо важнее, что нигде в «новых» историях не
произошло усвоения тех ра-дикальных изменений в гуманитарном знании, о которых
пишет Н. Поселягин и на которых, собственно, и основывается наш АП. Авторы
новых историй, кажется, не допускают мысли о существовании различных —
нетотализирую- щих — историй; что отражается и на структуре литературного
образования, остающейся практически неизменной с 1970-х годов. История
литературы, как и тридцать лет назад, воображается линейным процессом,
происходящим главным образом в Москве и Петербурге (Ленинграде), в полной
изоляции как от мировых тенденций, так и от других форм русской культуры.
Возможно, полезным окажется
«запретительный жест», некое добровольно принятое табу. Допустим, отказ от
привычной литературоведческой номен-клатуры — в первую очередь от системы
понятий, описывающих литературные направления и течения (классицизм,
сентиментализм, романтизм, реализм, модернизм, соцреализм, постмодернизм и
т.п.). Попытка писать историю ли-тературы, не прибегая к этим удобным рамкам,
неизбежно заставит искать но-вые принципы концептуализации и периодизации. Может
быть, вместо оче-редной истории русского классицизма, романтизма, реализма,
символизма, авангарда и т.п. стоит задуматься об истории русского социального
или мета-физического письма, русской фантасмагории и мистики, стоит попробовать
написать историю смешного в литературе и историю «слезливой» литературы,
историю «непристойного» и «возвышенного», насилия и его литературных ма-нифестаций,
литературного андеграунда и официоза и т.д. в широком кон-тексте русской
культуры, а также в общеевропейском (и особенно — восточ-ноевропейском)
контексте? Уже написаны и еще пишутся истории русской литературной
репрезентации гендера и телесности, этнического и религиоз-ного Другого и
имперского воображения, массовой литературы и «промежу-точной словесности», но
и тут еще достаточно места для коллективных про-ектов в духе АП и с четким
теоретическим прицелом. Разумеется, с теми коррективами самой концепции АП, о
которых я говорил выше. Все эти аль-тернативные истории будут иметь смысл,
если, говоря словами Лотмана, они «наполнят кровью реальных интересов»
последовательную деконструкцию до сих пор доминирующей в литературоведческих
исследованиях логики бинар-ных оппозиций, эссенциализма и иерархических
парадигм.
Может быть, ничего не получится или
результат окажется неудовлетво-рительным. Но только так можно испытать пределы
и возможности АП в литведе. «Застольный период» не может длиться бесконечно.
Декабрь
[1] Якобсон Р.Я. Работы по поэтике. М., 1987. С. 275.
[2] Бахманн -Медик Д. Режимы текстуальности в литературо-ведении и культурологии: вызовы, границы, перспективы. От антропологического поворота к cultural turns / Пер. с нем. К. Бандуровского // НЛО. 2011. № 107 (http:// magazines.russ.ru/nlo/2011/107/do5.html).
[3] Там же.
[4] НЛО. 2011. № 110.
[5] Ушакин С. «Осень, доползем ли, долетим ли до рассвета?» // НЛО. 2011. № 110 (http://magazines.russ.ru/nlo/2011/110/ u5.html).