Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2011
О ПОСЛЕДНИХ ТРЕХ МЕСЯЦАХ БРОДСКОГО В
СОВЕТСКОМ СОЮЗЕ
Более сорока лет я веду дневник, заполняя его
практически ежедневно. Это я делал и в Советском Союзе, что было рискованным
предприятием; дневник я усиленно прятал, он, к счастью, никому не попался на
глаза, и в 1977 году мне удалось его вывезти из СССР. Многие записи в дневнике
связаны с Иосифом Бродским, которого я знал с лета 1966 года до его смерти.
Здесь публикуются отрывки, относящиеся к марту — июню 1972 года: от времени,
когда Бродский еще не знал о предстоящем ему отъезде на Запад (хотя об этом и
задумы-вался ), до дня, когда он покинул Ленинград.
Дневник писан
по-литовски, хотя многие разговоры записаны на том языке, на котором они
происходили. Перевод сделан мною, причем я стремился к пол-ной точности.
Публикуется только то, что непосредственно связано с Брод-ским или его
ближайшим кругом. Пропущены также некоторые моменты, о которых, на мой взгляд,
рано говорить. Пропуски отмечены многоточиями в квадратных скобках.
Текст дневника хранится
в: Tomas Venclova Papers
(Beinecke Rare Book and Manuscript Library,
1972. III. 16. В три часа после полудня оказался в Ленинграде.
Пошли вме-сте с Эрой [Коробовой] на просмотр «Матери Иоанны» (этот фильм был
когда-то запрещен местными властями, так что здесь никто его не видел, и теперь
на просмотре, в доме культуры имени Кирова, собралась вся город-ская
интеллигенция). Встретил Иосифа, Кэрол [Аншютц], Шмакова, Цехно- вицеров. […]
У дома имени
Кирова устроены аттракционы — просто уголок Америки. Я: «Чего доброго, Союз
понемногу возьмет и превратится в Соединенные Штаты». Иосиф: «Так долго ждать я
не согласен».
18. Две выставки — лубок времен Петра I и новгородские
иконы. […]
Вечером то ли
омовение [моего] сборника, то ли просто выпивка — Иосиф, Чертков, Ромас
[Катилюс], Кэрол. Все веселились, знакомя Кэрол с русской алкогольной
терминологией: она заполнила полтетради синонимами — «дер-балызнуть,
набуздыриться, надраться, сообразить.».
Иосиф: «Марамзин
мне принес мои собственные стихи, писанные перед арестом, — «Песни счастливой
зимы». Раньше я на них и смотреть не мог, а теперь вижу, что здорово».
И сегодня он
пришел с большой кипой стихов. Два стихотворения [«На-бросок» и «Одиссей
Телемаку»] переписываю. Первое — как бы из только что виденной выставки.
Второе, несомненно, принадлежит к десятку лучших работ Иосифа: напоминает
Кавафиса, но его превосходит. Даже ирония по
адресу греков — как бы ирония грека, Кавафиса.
Надо полагать, в
«Телемаке» есть нечто автобиографическое. Но в общем стихи Иосифа
интерпретировать трудно. Есть еще стихи «Одному тирану» — я заподозрил, что это
В.[ладимир] И.[льич], Эра — что Гитлер, но И.[осиф] сказал, что тиран
абстрактен. «Похороны Бобо» — об Ахматовой (?). […]
19. Мы обедали с
Иосифом в ресторане «Ленинград». В окно там видна огромная Нева и крейсер
[«Аврора»]. И. был сравнительно весел, деклами-ровал лимерики и рисовал,
спрашивал о Чеславе Милоше («до сих пор я ду-мал, что лучший польский поэт —
Херберт»).
«А
"Ноябрьскую симфонию" [Оскара Милоша] я до сих пор не перевел, хотя
очень хочется; но мне это трудно, потому что там совсем нет мысли — одна
пластика».
Говорил, что ему
надо бы сочинить трактат «Philosophy of endurance»
(о том, как вести себя в тоталитарном
мире).
По поводу «Бобо» я
ошибся («Бобо — это абсолютное ничто»).
Немало говорили о
мифе Телегона [Телегон — сын Одиссея от Цирцеи] — и, наверно, зря, потому что
для Иосифа это очень личный миф.
А все кончилось тем, что
И. поведал «top secret» [нечто
совершенно секретное]:
[…] [Речь шла о
мысли вступить в брак с западной женщиной]. Последствия достаточно однозначны —
отъезд «more or less forever»
[более или менее навсегда].
Не знаю, удастся ли это
ему и захочет ли он этого в конце концов. […]
NB. Еще кое-что из разговора. «Один тиран» может случиться
«где угодно на восток от Гринвича». «Письма римскому другу» — во многих местах
про-сто переводы Марциала.
«В моих стихах
нет иронии. Есть только rage [гнев, бешенство]. Иронию я ненавижу — это способ
заглушать чувство вины».
26. […]
Вчера по
приглашению были у Миши Мильчика: в его квартиру на Вы-боргской стороне
собралось двенадцать человек, включая Иосифа. Слушали стихи — «Памяти Т. Б.» и
несколько новых, которые я уже знаю. Наиболее серьезным мне на этот раз
показался «Натюрморт». Сказал это Иосифу. «Да, пожалуй, это лучшие стихи, какие
я написал».
Говорили много:
записываю то, что интересно.
Н.: «Что бы ты
включил в свое избранное?» И.: «В основном длинные стихи. До 1963 года почти
все — лажа. Включил бы "Ты поскачешь…" как при-мер ранних,
"Большую элегию", "Авр.[аама] и И.[саака]", "Стансы к
Августе", "Прощайте, мадмуазель Вероника", "Пенье без
музыки", "Натюрморт". Н.: «А "Памяти Элиота"?» И.: «Ну
да». Я: «А "Одиссей Телемаку"?» И.: «Да, и еще "Энея и
Дидону". И "Рождественский романс"».
И.: «Стих, в
общем, то же, что и проза; есть, правда, различия, но стих пи-шется, а
не произносится. И все же ямб или другой размер задает круг инто-наций.
А мои стихи надо бы читать с абсолютно белой интонацией, без окраски. Я этого
не умею, к сожалению».
О своих стихах
«Памяти Т. Б.»: «В них абсолютно отсутствует чувство. То есть дана ситуация,
где адекватная реакция невозможна. Адекватную реак-цию заменяет знак. Ну, как в
живописи: в ногах фигуры ставится череп. По-том уже не череп, а вензель:
художник еще понимает, что это череп, а зритель перестает понимать».
(Стихи эти
посвящены Тане Боровковой — она утонула рядом со своей лодкой, но не
погрузилась на дно, и осталось неясно, то ли это самоубийство, то ли сердечный
удар, то ли что иное. Впрочем, факты можно понять и по стихотворению.)
Кто-то:
«Собственно говоря, ты первый выпрыгнул из русской поэтиче-ской традиции, между
которой и западной — пропасть». И.: «Это не совсем так. Русская поэтика
действительно тормозит развитие мысли, и в России есть установка на маленький
шедевр. Но началась русская поэзия с Канте-мира. А у него была, грубо говоря,
диалектика, изложение разных точек зре-ния, затем — своей. Подобные каркасы
умели строить еще Баратынский и Цветаева. У нас, у русских поэтов, популяция
огромная, и кое-чего мы до-стигли. А на Западе есть свои эмоционалисты, их
больше, чем нужно».
Опять И.:
«Вообще-то поэт не должен быть объектом наблюдения — он должен давить
аудиторию, как танк. Но от людей примерно одного со мной возраста, у которых
тот же experience [опыт],
которые жили подобно мне и думали на те же темы, я жду не просто восторженного
молчания. Скажем, я говорю: у лошади морда как флаг. На это мне могут сказать:
дурак ты, ведь погода безветренная. Или: ничего себе, в этом что-то есть. Но не
молчать».
Когда зашла речь
об Элиоте, И. неожиданно сравнил его с [литовским поэ-том] Людасом Гирой: «.оба
они хотели власти вне поэзии — Гира пошел слу-жить в полицию, Элиот стал писать
статьи и создал крайне сомнительную теорию элиты».
Потом мы ехали
домой на трамвае. И. стал хвалить мои стихи — «Холод сумерек встретил меня»,
которые ему без моего ведома дословно перевел Ро- мас. Я: «Геометрические
образы вроде циркуля, меняющего радиус, украдены у тебя». И.: «А мной — у
Донна».
Трамвай до Литейного
тащился долго. Мы успели поговорить даже о Бе- таки […]. Запомнились еще две
фразы: «Общество кое-что должно поэту, но никто не должен персонально»; другая
фраза касается недавних стихов: «В строках о Посейдоне — пока мы там теряли
время, растянул простран-ство, — имеется в виду мифическое время». «По Элиаде?»
«Да».
Читал «Мастерство
Гоголя» и снова удивлялся, как близок Бродскому «тип гениальности» Белого:
слова несут — и все время идут попытки уточ-нять, расширять каждый намек. И
прозрения иной раз не хуже, чем у Иосифа.
Переписал «Натюрморт» и
испугался, ибо это стихи самоубийцы.
У Черткова. Был еще
Бобышев. […]
Бобышев: «Мы были
у Самойлова вчетвером — Иосиф, Рейн, Толя [Най- ман] и я. Как раз в этой точке
времени мы сошлись ближе всего — потом стали расходиться из нее в разных
направлениях, как всегда бывает (показал руками, как это бывает). Самойлов
прочел стихи об Алике Ривине — "никто не помнит о поэте, как будто не было
его". Мы единодушно стали его лажать: если что было, значит, оно и есть.
Самойлов нас не понял — наверно, потому, что получалось: его-то, Самойлова,
нет».
Чертков: «Я
чувствую, что живу контрабандой: по всем правилам давно должен был сгнить, а
вот живу».
И.: «Я впервые
попал в валютный бар: после этого спал не более часа, и разбудили меня какие-то
два типа, прибывшие с добрыми пожеланиями от Одена. И даже от Бретона.
Несомненные гомосексуалисты».
29. У Иосифа;
была и Кэрол. И. показывал только что написанные стихи — «Сретенье». Четыре дня
тому назад он еще собирался их делать. Стихи не-сколько попахивают поздним
Пастернаком, хотя, видимо, лучше его. По сло-вам И., «это о встрече Ветхого
Завета с Новым».
Долгий и довольно
серьезный разговор. Я говорил о том, как понимаю «На-тюрморт»: мы живем уже
после мировой катастрофы, может быть, даже после Страшного Суда, по ту сторону,
оказавшись в пустоте, которую должны за-полнять хотя бы словами, если ничего
лучшего нам не дано. Есть выбор только между разными видами смерти: «смерть в
качестве red [красного]»,
«смерть в качестве dеаd [мертвого]» и так далее. Может, это своеобразное
чистилище. И. сказал, что на сто процентов согласен: «.и особенно это касается
"Бобо"».
Я: «Тебе не
кажется, что ты в стихах можешь одновременно говорить про-тиворечащие друг
другу вещи?» И.: «Нет. В одном и том же стихотворении, в один и тот же период —
нет».
Просматривали
недавние переводы И. из Уилбера: ирония в оригинале, чего доброго,
торжественнее, у И. — будничнее (он согласился и с этим). По-спорили об
Архилохе (Афродита или Необула?) и о гомеровских эпитетах. Получил от него в
подарок Сильвию Плат.
Кое-что, услышанное в
этот вечер от И.:
«Черткова я
полюбил тогда, когда он сказал мне в пьяном виде: «Старик, я решительно не
понимаю, о чем ты пишешь».
«Если бы я
составлял антологию русской прозы, туда бы вошли "Капи-танская
дочка", "Записки сумасшедшего", "Записки из подполья",
"Севасто-польские рассказы", что-либо из Платонова и
"Приглашение на казнь". Зо-щенко и Булгаков не нужны.
"Петербург" Белого — замечательная вещь, но я не люблю писателей
одной книги. Книги в литературе, может, и не столь существенны, но существенна
работа».
«Мелвилл дал
набор персонажей для американской литературы на сто лет вперед. Например,
Старбек — это Гэвин Стивенс [герой Фолкнера] и мно-гие другие».
30. Ecriture [способ писания] Иосифа — наверно, прозаичность;
превра-щение перифразы, инверсии и переноса в норму. Это выбрано, исходя из
темы, времени, традиции, и это лучший выбор. Все остальное — стиль, кото-рый
сам выбирает человека и с которым спорить нельзя.
Боюсь за И. и за его
довольно катастрофический образ жизни.
Сегодня возвращаюсь в
Вильнюс. […]
31. В Вильнюсе. […]
С Натальей
[Трауберг] читали «Натюрморт»: оба в один голос сказали, что это та же
«Бесплодная земля» [Элиота], только короче и лучше. Конец пони-маем по-разному:
она — «оптимистичнее» («типичные иезуитские медитации»), я — как выражение
«героического агностицизма» (И. скорее на моей стороне).
Иосиф общается с
астрономом Козыревым и очень им очарован.
Усиливающееся одиночество,
комплексы И. Желание поощрений («вот это место — ведь замечательно?»), словно
бы он не верил, что умеет писать. N.B. Его идея изготовить серию стихов-икон, таких как
«Сретенье», охваты-вающую весь цикл Христа.
29. […]. [28-го автор
приехал в Москву].
И еще — Эра
встретила Рейна. Тот вчера видел Евтушенко, только что вер-нувшегося из Америки
(таможенники раздели его догола и шмонали как Ворошильского). Евт. заявил:
«Дела Бродского в порядке — он сможет уехать».
Надо порадоваться за
Иосифа — здесь он близок к смерти. Но какая пу-стота возникнет с его отъездом!
В общем — в этой стране
скоро не останется никакой «соли земли». И тогда каторга станет всего
безнадежнее.
V. 1. Звонил Бродскому
[из Москвы] в Ленинград. Услышав мои намеки, он расхохотался: «У меня нет
никаких дел, и поэтому они не могут быть в по-рядке. Сижу и честно зарабатываю
свою пайку, переводя рабби Тагора — дерьмо отменное». Рейн, конечно, мог и
приврать. Евтушенко — тоже. А мо-жет, тут и что иное.
Зашел
Рейн с женой — он опять заявлял, что Иосиф уезжает. […] 15. […]
Созвонился с Иосифом —
он, как из «конспиративного» разговора ка-жется, действительно едет.
У Люды Сергеевой.
Недавно — три недели назад — ее посетил Бродский […]. [Обсуждались
возможности отъезда и препятствующие этому причины.] Плюс — ностальгия, может,
и невозможность приспособиться: вряд ли он по-вторит «казус» Набокова (Набоков
выучил английский, так или иначе, в ран-нем детстве). Другие обычаи: у нас все
решает дружба, такая, как возникает в концлагере — делятся последней
папироской. На Западе этого, несомненно, нет. И все-таки, если бы он (или
кто-то другой) попросил бы у меня совета, мне бы осталось только процитировать
известный рассказ Джерома. То есть выби-рай любимую красотку, а не гнусную
старуху, и никаких советов не слушай.
19. Встретили Профферов
— Карла и Эллендеа. Наконец-то все выяснилось.
Первого мая, когда я
звонил Иосифу, он еще ничего не знал. А девятого [на самом деле, видимо,
двенадцатого] мая его вызвали в ОВИР и спросили: «Вас же приглашают в Израиль —
почему не подаете заявление?» Опасаясь провокации, И. около часа ничего ясного
не говорил, потом отрезал: «Я ду-мал, это не имеет смысла». «Почему не имеет?
Заполните форму, и мы дадим время на сборы до конца месяца».
Разумеется, И. поедет не
в Израиль: вначале из Вены в Англию, оттуда в Анн-Арбор, где Профферы издают
журнал, посвященный русской литературе (по этому случаю я видел два [его]
номера). Станет «университетским поэтом».
Эллендеа: «Ностальгия —
это ведь такая прекрасная тема».
[…] В целом все
выглядит оптимально: Иосиф получит американское гражданство, сможет пригласить
родителей, может быть, даже приехать. Э.[ллендеа]: «Так или иначе, вы
когда-нибудь встретитесь в Польше».
В Ленинграде, по слову
Профферов, — цирк и похороны. Многие, прежде всего родители, Иосифа
отговаривают, хотя власти ясно дали ему понять, что его ожидают беды, если он
останется. […]
Из государства выходит
воздух, как из шины с отвернутым вентилем.
Позвонил Иосифу.
[Иосиф:] «Настроение у меня совершенно никакое — пусто, да и только». С собой
он возьмет лишь пишущую машинку.
Еду в Ленинград.
20. День с Иосифом.
Несколько часов ходили
по набережной Невы, между Литейным и Смоль-ным, вдоль заборов и по пустырям,
глядя то на «Большой дом», то на Кресты, которые Иосиф называет «тюрьма в
мавританском стиле». Сидели под мо-стом, курили. Говорили о предметах, о
которых я умолчу даже в этом днев-нике — слишком многих людей они касаются
[…]. [Речь шла о том, что ряд друзей Иосифа мог бы переселиться в США и
создать там «колонию».]
Все это уже похоже на
прощание. Осталось несколько дней — видимо, И. будет выслан перед визитом
Никсона в Ленинград.
От Ал.[ександра]
Ив.[ановича] [отца Иосифа] слышал, что […] И. написал заявление в Верховный
Совет [по поводу нарушений его прав] и вскоре после этого получил приглашение
зайти в ОВИР.
Теперь он пишет письмо
К.[осыгину] — просит, чтобы ему разрешили ис-полнить договоры, кончить переводы
Норвида и английских метафизиков. «Хотя я уже не советский гражданин, я остаюсь
русским литератором». Бес-смысленно ожидать, что из этого письма что-либо
получится, но принципи-альное значение оно имеет.
«В ОВИРе — политес
[вежливость], в Союзе писателей характеристику мне выдали в пять минут —
бежали, прыгая через ступеньки. А я все-таки ду-мал, что представляю для них
хоть потенциальную ценность». «Ну, знаешь ли, представлять для них ценность —
невелика честь». «Ты прав».
«Кстати, я сочинил
песенку на мотив Пиаф:
Подам,
подам, подам,
Подам
документы в ОВИР,
К
мадам, к мадам, к мадам
Отправлюсь
я к Голде Меир.
Я не Конрад и не
Набоков, меня ждет судьба лектора, возможно, издателя. Не исключено, что напишу
"Божественную комедию" — но на еврейский ма-нер, справа налево, то
есть кончая адом».
«Во всяком случае,
пребывание там для меня — просто новая духовная за-дача». «Написал ли ты
что-либо после "Сретенья"?» «Нет, следующая вещь будет уже
"Симфония из Нового Света", как у Дворжака». (Смех.)
Зашли в треугольный двор
невдалеке от Литейного, и Иосиф показал мне окно в самом узком месте,
обращенное к глухой стене. «Здесь я писал "Авраама и Исаака", хорошее
это было время. У двора замечательный пери-метр, да и вообще периметр во дворах
— главное».
Встретили Уфлянда (И.
очень его любит, особенно строки «Мы светила заменим темнилами, сердцу нашему
более милыми»). Как ни странно, он еще ничего не знал. Прошли мимо афиши
«Пушкинские празднества», вывешен-ной на дверях Союза писателей. И.: «Ну, это
уж извольте без меня».
Потом долго сидели в
темной комнате Иосифа. Как всегда, пошел разговор о его любимых авторах —
Сильвии Плат, Плутцике («Horatio»), Дилане То-масе
(«Рассказ о Рождестве в Уэльсе — это стихи, и я пробовал переводить его
стихами»). Сен-Жон Перса И. считает «zero» [нулем] — правда, читал его только по-русски и
по-польски. «Analecta»
Паунда — «полное дилетантство».
И.: «Читал ли ты книжку
Горбаневской?» «Да, читал — на пятнадцать сти-хотворений одно очень хорошее».
«По-моему, больше».
«Сергеев — не поэт, но
видно по его последним вещам, что он живет, а не обретается в nothingness [ничто]. […] N — плохой
человек, и при этом он не-талантлив. Талантливый человек не может быть плохим».
Я: «А Блок?» «Зна-ешь, я всегда подозревал, что он был бездарен».
Около четвертого
часа зашло несколько ребят — Иосиф раздает свою биб-лиотеку (мне достался
словарь сленга, двухтомник Клюева — это новое поэти-ческое открытие и радость
И. — и еще кое-что). Взял книги с условием, что буду хранить их до возвращения
И. Комнату его Ал. Ив. хочет превратить в «мемо-риальную». Но И., как всегда,
по-королевски дарит драгоценности другим.
Потом с Чертковым
и Эрой мы были в ресторанчике «Волхов», где И. пил за «family reunion»
[семейную встречу].
«Через две недели
после визита Н.[иксона] выяснится, что будет с отъез-дами вообще».
Я: «Не хотелось
бы сдохнуть, не повидав мир». И.: «Да, у всех у нас ощу-щение, что нас
объ..ли».
Все же сегодня — очень
улучшившееся, даже приподнятое настроение.
Вечером — у
Ромаса, который рассказывал, как Иосиф пишет. «То, что он сразу стучит на
машинке, — это, вероятно, легенда. Если начинаешь крити-ковать какую-либо его
строчку, он долго ее защищает, а несколько дней спу-стя приносит новый вариант
стихотворения. Иногда строчка даже остается,
но в ее окрестностях обязательно появляются, по
крайней мере, три строфы».
21. Поездка с Ромасом и
И. в Ушково, к Ефиму Эткинду. […]
Проводили время
на даче, обедали, потом гуляли и фотографировались на холме, с которого видна
чуть ли не Финляндия. И.: «Вот еще один неплохо убитый день». Ощущение, что
каждый день — последний.
Шел разговор о
Лотмане. И. возмущен его последней книгой: «Он дошел до того, что "рифм
сигнальные звоночки" у Ахматовой объясняет как звонок пишущей машинки в
конце строфы. И вообще все это похоже на магистра Ортуина Грация [герой
"Писем темных людей"]. Подход не с того конца». Я: «По-моему,
подходить надо с пятидесяти разных концов — тогда, может, что и получится». И.:
«Ну, пожалуй, с этим я согласен». Я: «А можно ли, по- твоему, вообще вскрыть
механизм стиха?» И.: «Несомненно, но только если исследователь стоит на одном
уровне с автором. Я знаю только два таких слу-чая — Тынянова и ахматовские
статьи о Пушкине. Эйхенбаум вообще ничего не понимал».
Оказалось, что
обыск у Лотманов — результат доноса […]. Эткинд: «Хо-рошо бы написать книгу
"Психология доноса". Я: «Психология и поэтика до-носа». И.:
«Психология, поэтика и практика доноса».
[…] Потом
перешли к Ходасевичу: Иосиф необычайно любит его «Обезь-яну», особенно
сравнение с Дарием.
«Спонда я, увы,
уже не переведу — и не знаю, кто бы мог это сделать вместо меня. Но английских
метафизиков обязательно кончу там».
Хватало и острот.
И.: «Вот дом, который построил зэк». Кто-то рассказал историю о некоем В. Г.,
который просил своего знакомого американского ста-жера: «Джон, запишись,
пожалуйста, на встречу с Никсоном». — «А на кой это мне?» — «Запишись, я пойду
вместо тебя». — «Зачем?» — «Подойду и скажу: дяденька Никсон, усыновите меня к
такой-то матери и увезите от-сюда».
Я: «Кстати,
Иосиф, на тебя клюнут разные левые во главе с Кон-Бендитом […]». И.: «Что ж,
открою дверь, скажу: «А-а, Кон!» — и двину его в пах. […]» Ромас: «И
автоматически станешь главой маоистов».
Конечно, многие
(и сам Иосиф) подозревают, что его отъезд может не со-стояться: возьмут и
скажут ему на аэродроме: «It‘s a practical joke» [это ро-зыгрыш]. И все же любимая фраза И. сейчас —
«Передайте: будет в Штатах — пусть заходит».
Отлично, что он вполне
спокоен и готов ко всем возможным вариантам.
Вернулись на поезде с
ассириологом Дьяконовым, тоже милым человеком.
Что еще записать?
Был разговор о [польском поэте] Гроховяке (И. хвалил его [стихотворение]
«Банко», которое услышал от меня) и об Ионеско (И.: «Это едва ли не
единственный умный человек на Западе, особенно в отноше-нии к новым левым»). С
Финляндского вокзала шли ночью, уже без Ромаса, но с Машей [Эткинд]. И.: «А в
общем, зачем мне отъезд? У меня была работа, появились деньги, к тому же — вот,
белая ночь… » Маша: «…или утопленница».
Шли как раз мимо
«Большого дома» (и, кстати, к нам пристроилась — за несколько или десяток с
лишним шагов — пьяная либо изображающая тако-вую парочка). И.: «Вот чем
кончился мой поединок с этим домом».
И еще его слова: «Самое
оскорбительное занятие — искать в человеческой
жизни какой-либо смысл».
22. […]
Недолго был у
Иосифа. Ему удалось добиться продления [срока отъезда] до десятого июня. Видел
новые его переводы из Марвелла: самому И. больше всего нравится «Фавн» [«Нимфа,
оплакивающая смерть своего фавна» — в названии ошибка Бродского, fawn означает «олененок»], мне — «Coy Mis—tress» [«Застенчивой возлюбленной»]. И.: «Но это же легкий
жанр». Я: «При-мерно такой же легкий, как "Блоха" — сиречь не
легкий». И.: «В общем, да».
Вечером —
Чертковы и Рейн. Об Иосифе, словно сговорившись, не бесе-довали. Зато Чертков
был в очень «хорошей форме» и рассказывал множе-ство лагерных историй, с
большим почтением упоминая литовцев.
23. Вдали от
центра разыскал А.[гнессу Чернову] с Андрюсом [сыном авто-ра дневника] […].
Повез его в город; так как в четыре мы договаривались ехать с Иосифом в
Петергоф, оставалось их познакомить. Может, это ошибка — я зря напомнил Иосифу
о его собственных проблемах. А он и так был в сквер-ном настроении — по случаю
выписки и подобных дел. («Когда имеешь дело с ГБ, все же чувствуешь нечто
европейское; но ЖАКТ и милиционеры — это уже свыше человеческих сил. Страшный
Суд им, по-видимому, не нужен»). Все-таки играл с Андрюсом, носил его на шее и
превосходно объяснял, что такое фотография и адаптер. «Приятно слышать русский
язык из уст такого вот человечка».
В Петергоф мы не
поехали. Оставив Иосифа в покое, с Эрой повели Анд- рюса к памятнику Крылову и
покатали на пароходе. […]
24. Сегодня день
рождения Иосифа — последний в этой стране.
Утром, по просьбе Ал.
Ив., мы с Эрой и Лорой Степановой переставили
его библиотеку. Не будет больше комнаты, где столько
всего происходило. Дело в том, что иначе у родителей ее могут просто отобрать.
Все делалось согласно желанию самого Иосифа — но когда он пришел и увидел голые
стены, кучи книг, хаос, потерял самообладание.
Уже второй день ощущение
непоправимой, идиотской ошибки.
Пыли — словно в
«Натюрморте».
Иосиф немедленно
ушел. Час спустя позвонил мне и пригласил вместе пообедать. «Я получил свой
последний гонорар — сто семьдесят рублей от кино за перевод текста — и поэтому
угощаю».
Ели — и немало
выпили — в ресторане «Универсаль», вдвоем. Разговоры были чисто личными, и
записывать их бессмысленно. […]
«Ну, вот я и начал свой
день рождения».
Потом Иосиф зашел
к нам с Эрой. Несколько часов спал — вчера ночью у него были какие-то
приключения, а дома отдохнуть он не мог из-за дурацкого ремонта. Спал до тех
пор, пока около десяти стали звонить гости, уже пару часов тому назад
собравшиеся у него.
В автобусе. Эра:
«Что будем делать завтра?» И.: «Ну, теперь программа- минимум — дожить до
следующего дня». Слегка помолчав: «Страшно поду-мать, сколько стукачей бродит
вокруг дома, не говоря уже о тех, что внутри».
Внутри было около
тридцати человек, среди них Еремин, Охапкин, Битов (я видел его впервые […]),
ну, разумеется, еще Ромас, Чертков, Рейн, Маша Эткинд. Я избрал компанию дальше
от Иосифа. Он, кстати, сразу присел к телевизору и стал смотреть какой-то матч.
А после шума и тостов, около двух ночи, несколько из нас вышло погулять по
Ленинграду — Маша, Ромас, Эра, Иосиф и я.
Только сегодня я
услышал о каунасских событиях (Ромас — пару дней тому назад). [14 мая в Каунасе
совершил самосожжение школьник Каланта, кото-рого после смерти объявили
психически больным. Его похороны преврати-лись в демонстрацию и столкновение с
властями.] Хотя известия неясны, ка-жется, это уже очень серьезно. Да и вообще
нет ничего серьезнее смерти.
Ромас: «Мы
превратились во второй народ этой страны. После евреев». И.: «Вскрытие,
конечно, показало, что он сумасшедший».
Правда, это уже
поколение, с которым у нас нет контакта.
Об отъезде
Иосифа. Я.[ша] В.[иньковецкий]: «Они нашли-таки у нас са-мое больное место».
Тут же возник и грустноватый полуанекдот: Пушкина вызывают в III отделение и
говорят, что ему прислан вызов из Эфиопии.
Немного говорили
о Клюеве. И.: «Он здорово похож на позднего Ман-дельштама».
И.: «У Рейна — не
остроты, а монстроты. А вот еще хорошее слово: монстранство». «К открытию
Суэцкого канала была написана "Аида", а к закры-тию надо бы написать
"Аид"».
25. Эра просмотрела весь
свой архив, касающийся Иосифа, и сделала конкордансы. […]
Вечером говорил с
И. по телефону — он был на концерте Волконского. «Концерт вполне цивильный, но
я ушел после первого отделения, ибо во вто-ром — Бетховен».
«Том, я в свое время
послушался тебя и полечился. Теперь твоя очередь».
С моим здоровьем
действительно что-то странное — может, сердце сдает.
Кстати, И. немало
говорил о двух людях, которых любит, — Мике Голышеве и Семененке («поэт он
посредственный, а человек милейший»).
26.
Иосиф пришел уже без паспорта — с выездной визой. «Когда мне ее выдали, я
сказал: "Спасибо". Они говорят: "Не за что".
"Действительно не за что", — ответил я».
Пообедали у нас — втроем
с Эрой.
Прояснилось
стихотворение «Открытка из города К.» (Кёнигсберга). Ио-сиф когда-то задал мне
задачу — понять, что в этих стихах означают «проро-чества реки». «Рябь на воде
разрушает отражение здания, которое вскоре бу-дет разрушено». Я: «А я думал,
что вода напоминает о законе Архимеда — в стихах он переформулируется». И.:
«Несомненно, можно и так».
И.:
«"Погорельщина" Клюева — превосходная поэма, хотя и непонятно по-чему».
«В последнее время мне стал нравиться Шелли. Это — как Лермон-тов». Я: «А
Лермонтов так уж хорош?» И.: «Перечти "Валерик" — и убе-дишься. Это —
огонь. Будь моя воля, я издал бы Лермонтова объемом с "Малую серию" —
туда входили бы стихотворений сто, "Мцыри" и "Демон"; и
было бы изумительно. В последнее время вообще я сдвигаюсь в сторону ро-мантизма.
Кстати, Некрасов тоже прекрасный поэт».
В списках Эры И. нашел
«Увы, не монумент» и еще одно стихотворение; он о них запамятовал (кажется,
нигде больше они не сохранились) и очень обрадовался, когда увидел.
VI. 2. Прилетел
в Ленинград.
Видел Иосифа, у которого
были Кушнер и Марамзин. Опять обедали в «Волхове». Иосиф в очень плохом состоянии
— на грани нервного срыва.
Он только что вернулся
из Москвы, где бегал по посольствам и учрежде-ниям. В посольстве Нидерландов
менял сто рублей на сто восемь долларов. «Лестница напоминает черный ход любого
московского дома; потом холл, как в коммунальной квартире, и окошечко. Кто-то,
кому разменяли меньше, чем ему хотелось, разбил стекло, поэтому окошечко
закрыто фанерой. За ним сидит российская дама и фанеру время от времени
приподымает. Тут же — разговоры моих соотечественников. Хочется выйти на улицу
и сблевать у
столба
от всего этого».
Говорили о Каунасе.
Несколько острот И.,
которые записываю: «Habeas coitus act» [в названии закона «Habeas corpus act» слово «corpus» (тело) заменено на «coitus» (сово-купление)]. «Domus mea domus tolerantiae est» [«Дом мой домом терпимости наречется»].
Не
пугайся с немцем встречи —
Вот
урок немецкой речи.
Восклицая
«гутен таг»,
Коммунист
поджег рейхстаг.
Птичка
выпала из брюк —
Мальчик,
спрячь ее цурюк.
«Господа»
звучит «геноссен»,
А
компартия — «гешлоссен».
Повара
не прячут тайн:
Немец
— перец, русский — швайн.
Всего десять таких
двустиший: не все из них И. припомнил, неясен и по-рядок, но вот последнее:
Череп
катится по плахе,
Восклицая
«дойче шпрахе».
Общими силами
собрали (прежде всего, М.[арамзин]) почти все сочине-ния И.: вышло около
пятидесяти тысяч строк. Были и курьезы — И. признал своим стихотворение «Этот
прекрасный мир, этот роскошный пир», которое на самом деле принадлежит Найману.
Когда столько написано, нетрудно и ошибиться, тем более что стилистика там
достаточно бродскианская.
И.: «Донжуанский список
я тоже составил: примерно восемьдесят дам».
Разговор с
матерью И. Марией Моисеевной. Ее истории: И. научился чи-тать четырехлетним и,
когда его начали проверять, принес книгу «Так гово-рил Заратустра» и почитал из
нее. Вечно ее мучил, спрашивая о звездах и об их именах. А однажды в пятилетнем
возрасте, плывя с ней на лодке через Волгу, спросил: «Мы ведь уже далеко
уплыли: когда же мы потонем?»
3. Самый последний день
с Иосифом.
Фотограф Лева
Поляков повел нас к церкви на улице Пестеля. Во время войны И. с матерью,
бывало, лежали в подвале этой церкви, когда Ленинград обстреливался. Она видна
с балкона Бродских, и когда я ходил к Иосифу, всегда проверял время по
циферблату на ее башне.
Лева тоже уезжает
— и, по словам Иосифа, «ведет себя так, как будто уже оттуда приехал». У него
пара любимых присказок: «Как здесь, так и там убить меня может только одно —
смерть». «Советский человек с бомбой — плохой советский человек; советский
человек без бомбы — хороший совет-ский человек».
Сегодня он
надеялся отвезти И. в Комарово — но тот уже был там три дня назад. Все
кончилось снимками у церкви.
Потом мы остались
одни. Дворами, дабы избежать возможных «хвостов», пошли к Неве. Спеша вскочили
в отплывающий пароходик у Летнего сада и около Медного всадника опять оказались
на суше.
«Там я не буду
мифом. Буду просто писать стихи, и это к лучшему. Впро-чем, хочу получить
должность — пускай бесплатную — поэтического кон-сультанта при Библиотеке
Конгресса, чтобы досадить здешней шайке».
«Надежда
Яковлевна [Мандельштам] мне сказала: "Что ж, Цветаева все лучшее написала
в эмиграции". Люблю Надежду — не за ее заслуги или ум, а за то, что она
человек нашего с тобой поколения».
В ответ на
некоторые мои жалобы: «Человек время от времени должен чувствовать к себе
ненависть и презрение — так и приобретается человеч-ность. Впрочем, так она и
теряется. Но всегда надо помнить, что уровень, на котором мы […] уже
находимся, абсолютно недоступен для огромного боль-шинства». Я: «Это как слова
Феокрита у Кавафиса». И.: «Конечно».
«Оказалось, что я
написал пятьдесят тысяч строк. Хороших — думаю, от двух до четырех тысяч. В
прошлом году не смог выдавить из себя больше трех
или
четырех стихотворений».
Мы плыли мимо
лучшей ленинградской набережной. «Вот этого я нигде не увижу. В Европе города
рациональны; а этот построен на реке, через кото-рую, в общем, невозможно мост
перекинуть». Я: «И все-таки есть похожая набережная». И.: «Во Флоренции. Я
угадал?» Он действительно угадал, что я имел в виду.
Ни с того, ни с
сего разговорились об Антониони. И.: «"Забриски-пойнт" — страшная
дешевка: сдув сцену у Боттичелли, он думает, что он уже Ботти-челли. А тут еще
эти взрывы». Но «Блоу-ап» ему по душе.
«Ты умеешь водить
автомобиль? Это к тому, что у нас похожая психиче-ская структура — рассеянность
и так далее». Я: «Ты рассеян за письменным столом?» И.: «Ну нет». Я: «Так вот,
автомобиль — примерно то же самое. Тебя не шокирует аналогия?» И.: «Разумеется,
не шокирует».
Наконец дошли до
почтового отделения на Невском; И. заказал разговор с Веной […]. И оба
ощутили, что уже пора.
Дал ему бутылку
«Мельника» [крепкого литовского напитка] — чтобы распили ее с Оденом. […]
А потом показали
друг другу знак [победы] «V» — два пальца, — и это было все.
4. Договорились,
что провожать не буду — «чтобы избежать лишних ду-шераздирающих ситуаций». На
аэродром поехала только Эра.
Теперь, когда пишу эти
слова, он летит.
Вечером. Эра вернулась около полудня. Пошли с ней к родителям
Иосифа.
Провожало всего
семнадцать человек. Чертковы, Охапкин, Яша Гордин, Ромас, Поляков, Марамзин…
Родителей и Марины не было.
Таможня не
пропустила рукописи Иосифа — дескать, «физически не ус-пеем их просмотреть».
Ромас привез их в дом на Литейном. Там на короткое время собрались все
провожатые.
И. шутил и
держался хорошо, но после таможни вышел на пять минут попрощаться совершенно
белым. Показал «V» — только Эра его поняла и ответила.
В пять часов
пошли вдвоем на польский фильм «Эпидемия». С его окон-чанием И. должен спуститься
в Вене; летит он через Будапешт и там в аэро-порту ждет четыре часа.
Вернувшись, позвонили его родителям: да, он уже дал знак, что на месте.
Кстати, может,
все это и не «отрублено топором». Кто знает, где будет эта страна и мы сами
спустя несколько лет. Есть «закон природы», который сдви-гает края и
континенты, и, возможно, советская власть против него не устоит.
(С) Фонд по управлением наследственным имуществом Иосифа Бродского.
Воспроизведение без разрешения Фонда запрещено.