(авториз. пер. с чешского Е. Гланц)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2011
Ключевые слова: август 1968-го,
оккупация Чехословакии, советская интеллигенция, Сатуновский, Коржавин,
Окуджава, Галич, Твардовский, Солженицын, Копелев, Евтушенко
Томаш Гланц
ПОЗОР[1]
О восприятии ввода войск в Чехословакию
в литературных и гуманитарных кругах
Общая схема взаимосвязи между возрастанием
политических свобод и по-степенной отменой цензуры в Чехословакии 1960-х годов
(на самом деле уже начиная со второй половины 1950-х) и ответной реакцией
советского об-щества известна. В СССР многие следили за процессом чехословацких
ре-форм с симпатией и надеждой на их продолжение, которое могло, как тогда было
принято считать, оказаться полезным для дальнейшего развития и «гуманизации»
социалистического, коммунистического проекта. Закрытую форму социализма,
достигшую своего пика в эпоху сталинизма и еще при Хрущеве и Брежневе
отличавшуюся репрессивным характером, стратегиями исключений, наказаний, тайных
зон, преследований и запретов, должен был заменить открытый социализм. При этом
даже жители Чехословакии, полу-чившие, особенно во второй половине 1960-х,
возможность путешествовать в Западную Европу и читать западную литературу,
почти не интересовались возможностью отменить монополию коммунистической партии
в отечест-венной политической системе. Также невостребованным оказался революци-онный
импульс студенческого движения, визиты в Прагу лидера «новых левых» Руди Дучке
привели лишь к лучшему пониманию взаимного непо-нимания. Преобладающим идеалом
был «социализм с человеческим лицом», в мягкой и позитивной форме, включая
свободу слова, возможность критики и «демократичность». Такой государственный
строй должен был стать во всех отношениях эффективным и успешно противостоять
мировоззрению и экономике капитализма (стержнем Пражской весны были
экономические ре-формы Отто Шика, надежность которых невозможно было
проверить).
Летом 1968 года
часть населения СССР поверила советской пропаганде, обличавшей возрастание
деструктивных антисоциалистических сил и опас-ность со стороны НАТО — эта
идеологема применялась прежде всего после ввода войск, когда спасение соседней
страны от империалистских захватчиков и их помощников — внутреннего врага —
стало оправданием оккупации, на-зывавшейся официально «братской помощью»[2].
Часть населения этой про-паганде не поверила и переживала за судьбу
Чехословакии. В основном эти люди считали, что реформы в Чехословакии
постепенно могли бы привести к распространению «человеческого лица» социализма
и на Советский Союз. Эту группу невозможно точно определить, но на правах
рабочей гипотезы можно говорить о рефлектирующих слоях населения разных
профессий, часто с высшим образованием, но также и без него. К оккупации,
начавшейся 21 августа 1968 года, они относились отрицательно, как к ошибке, и
прежде всего как к удару по собственным надеждам. Так, Владимир Алейников, один
из активистов андеграундной группы СМОГ, назвал в своих воспоминаниях начало
1970-х годов периодом распада неформальных групп и потери любого энтузиазма или
наивного оптимизма[3]. Андрей Сахаров писал, что именно ок-купация Чехословакии
бесповоротно похоронила идею социализма[4]. Лите-ратурный критик Алексей
Кондратович, в 1961—1970 годах занимавший пост заместителя главного редактора
журнала «Новый мир», в своих мемуарах еще более резко высказывался о крахе
последних иллюзий и надежд[5]. Самым известным выражением протеста стала
демонстрация восьми смелых граждан на Красной площади под историческим лозунгом
«За вашу и нашу свободу», но подобные проявления протеста имели место во многих
точках СССР.
Эта статья
посвящена, однако, не Пражской весне, не ее подавлению совет-скими танками, а
двум типам блокированной рефлексии. Одна блокировка ка-сается восприятия
чехословацких событий в России. Практически каждый мыслящий гражданин России
(ситуация в других советских республиках тре-бовала бы особого рассмотрения),
родившийся в середине 1950-х или раньше, как правило, помнит до мельчайших
деталей, как он провел 21 августа 1968 го-да — и в подавляющем большинстве
случаев считает этот день важным или пе-реломным для своего отношения к
советской системе. Тем не менее все эти реакции, взгляды и переживания
зафиксированы лишь на индивидуальном уровне дневников, мемуаров, стихотворений,
писем… или вообще не зафикси-рованы. Таким образом, за пределами
индивидуальной или семейной памяти и по ту сторону фрагментарных знаний
конкретных людей и их устного пре-дания почти ничего неизвестно о том влиянии,
которое советская оккупация оказала на сознание советских граждан. В России не
только за первые двадцать лет после оккупации, которые прошли еще в советское
время, но и за после-дующие двадцать лет не было опубликовано ни одной книги,
которая была бы посвящена теме реакции на оккупацию и ее рефлексии. Говоря на
языке тера-пии, мы имеем дело с селективным невниманием, обусловливающим неспо-собность
извлекать пользу из опыта.
Вторая
блокировка, второй тип закрытого сознания, который еще будет упомянут в конце
статьи, касается чешского отношения не только к реакции на насильственный конец
Пражской весны в СССР, но и отношения ко всей сфере неофициальной русской
культуры, которая чехословацким культур-ным и интеллектуальным сообществом
1960—1980-х годов по большому счету была проигнорирована.
Исследования,
публиковавшиеся до сих пор в связи с оккупацией Чехо-словакии, при всем своем
объеме и разнообразии не касались того, как это со-бытие проявилось в сознании,
взглядах и переживаниях людей в России, в дис-курсе относительно этого события,
в риторике его восприятия и освоения.
В изучении
российской рецепции оккупации Чехословакии можно обозна-чить два основных
направления. Первое представляет собой исследование ис-тории коммунистических
партий и политических элит тогдашних государств[6].
Постепенно начинают публиковаться до сих пор
неизвестные документы, главным образом из бывших советских архивов, на основе
которых можно все более и более тщательно интерпретировать события,
происходившие в вер-хушке советского режима конца 1960-х годов, — то, как
принималось решение о вводе войск и как оно выполнялось[7]. Особое место
занимают мемуары по-литиков разных стран, освещающие отдельные аспекты этой
операции с ин-дивидуальной точки зрения.
Начиная с 1990 года
формируется второе направление в изучении русской рецепции ввода войск,
сосредоточившееся в первую очередь на деятельности советских диссидентов —
которые, с одной стороны, публично протестовали на Красной площади, а с другой,
фиксировали и комментировали случаи преследования и другие аспекты, связанные с
«чехословацкими событиями» (например, в «Хронике текущих событий»[8] и в
отдельных текстах, распро-страняемых в самиздате).
Об акциях протеста
противников оккупации стало известно значительно больше в 2008 году, когда
пражский Институт по изучению тоталитарных режимов издал описание
многочисленных случаев протеста в Советском Союзе и других странах советского
блока, до сих пор остававшихся в тени «главной» демонстрации перед Кремлем[9].
Ее участники попали в загранич-ные медиа; того же 23 августа 1968 года Галич
написал о них свой «Петер-бургский романс», в котором они сравниваются с
декабристами 1825 года.
Но преследованиям
подвергались в этой связи люди со всего СССР, кри-тикующие ввод войск; в
Интернете сегодня размещен список людей, пре-следовавшихся советской властью за
выражение несогласия с оккупацией Чехословакии[10]. Протесты имели место даже в
советских тюрьмах. Например, фотограф Виктор Балашов, основатель независимого
молодежного кружка «Союз свободного разума», отсидевший в советских лагерях
десять лет как политический заключенный (1962—1972), в августе 1968 года
забрался на крышу барака, в котором он жил во Владимирской тюрьме, и развернул
там самодельный чехословацкий флаг.
Правомерно задаться
вопросом, как долго длилось это «потрясение», когда именно оно перешло в форму
некой стабильности, «нормализации», как стали называть практику оккупации и смены
политического режима. По-нятно, что режим шока не мог быть длительным.
На первом этапе он
затронул даже многих представителей советского ис-теблишмента. Так, Владимир
Лукин, во время Пражской весны молодой со-ветский журналист пражской редакции
международного журнала «Вопросы мира и социализма», не поддержал ввод войск и
был отправлен в Москву. В своих мемуарах он описывает[11], как в Москве в конце
августа 1968 года в кругу знакомых, в который входили прозаик Марк Харитонов и
философ Мераб Мамардашвили, с волнением ловили каждую подробность, имеющую
отношение к ситуации в Чехословакии. Об уровне интереса в течение первого года
после оккупации свидетельствуют тексты, распространяемые в самиз-дате, — по
России ходил не только манифест «Две тысячи слов»[12] в нескольких переводах,
но и, к примеру, перевод декларации представителей чехословацких творческих
союзов или перевод дословной записи выступления Карла Кинцла на заседании
пражского горсовета Коммунистической партии Чехословакии[13].
Советские государственные
органы, безусловно, отдавали себе отчет во взрывном потенциале чехословацких
событий еще в связи с первой годов-щиной ввода войск. Литературный критик
Владимир Лакшин в своих вос-поминаниях описал меры предосторожности,
предпринятые в этой связи:
21.VIII. Годовщина. На совещ<ании> редакторов две
нед<ели> назад дано указ<ание> — стараться не писать об акции 5-и
стран. Это проверка — ведь прошел год. Год! В речи Гусака сказано: «Как в
культурн<ом> гос<удар- ст>ве мы не будем убивать несогласных с нами».
Райкомы дали
распоряжения — в учрежд<ения>, на предприятиях круг-лосуточные дежурства
20 и 21. На ул<ице> Горького — много дружинни-ков, милиции. Боятся, а
чего боятся?[14]
В августе 1969 года
описал в стихотворной форме свою реакцию на тогда уже годовой давности события
богемист Олег Малевич. На оккупацию в его изложении наслаивается самосожжение
Яна Палаха в январе 1969 года. Чехию его лирический субъект называет
«чужая отчизна моя». Положитель-ные эмоции в отношении к
Чехословакии и ее населению были присущи большинству русских интеллектуалов, не
только богемистам. Ленинградец Малевич тематизирует в своих стихах море, с
одной стороны, как одну из со-ставляющих своей идентичности, а с другой, как
чешскую мечту, которая пре-вратилась в «слезное море». В завершение
стихотворения он выводит на сцену, может быть, «самую чешскую» русскую поэтессу
XX века, прожившую много лет в Праге и ее окрестностях, у которой был свой
трагический опыт взаимоотношений с советским режимом.
Живу
я у самого моря,
а
море — лишь греза твоя,
о
Чехия, горькое горе,
чужая
отчизна моя.
Здесь
ветер соленый и юный.
Прекрасны,
как выстрел в висок,
поросшие
зеленью дюны
и
желтый прибрежный песок.
Живу я у самого моря,
душа им полна по края,
о Чехия, слезное море,
нездешняя греза моя.
И
небо все в сполохах алых,
все
залито кровью окрест.
По
волнам, по шпалам Ян Палах
идет
словно огненный крест.
И
всем, кто отмечен тем знаком,
кто
факелом гневным горит,
Цветаева
с Пастернаком
слагают
акафист навзрыд[15].
Забвение или ослабление
актуальности оккупации является одной из главных тем стихотворения Виктории
Каменской[16]. Этот текст, видимо, также был написан через год после ввода
войск. В нем доминируют мотив предательства, образ танка и невозможность забыть
фатальные события:
Страшнее
боли нет, чем от удара друга.
Не
жить и не дышать — как танком по душе.
Куда
уйдешь из замкнутого круга?
Пространства
рушатся — с востока, с юга
не
алый мак — лишь жерла на меже.
Пусть
говорят, что поздно или рано
(ах,
время все умеет врачевать!)
быльем
затянется и эта рана.
Всевластно
время, но не всеобманно:
торчит
из-под лопатки рукоять[17].
Специфически повышенную
чувствительность того времени документи-рует своим творчеством даже Иосиф
Бродский, никак прямо не высказывав-ший своего отношения к вводу войск в
Чехословакию и считавший прямолинейное присутствие политической тематики в
поэзии неуместным и поэзии недостойным. Тем не менее в 1969 году он готовит
сборник под на-званием «Конец прекрасной эпохи», в котором заявляет: «Зоркость
этих вре-мен — это зоркость к вещам тупика»[18].
Как раз Бродский,
однако, связан с казусом, свидетельствующим и о дли-тельности последствий
оккупации в чешско-русских интеллектуальных отношениях. Речь идет о его
полемике середины восьмидесятых годов с Ми-ланом Кундерой[19], в которой речь
хотя и шла о Достоевском и характере рус-ской или советской цивилизации, камнем
преткновения стала именно интерпретация советской оккупации 1968 года.
Носителем русскоязычных
эмоций, относящихся к вводу советских войск в Чехословакию, стали
многочисленные стихотворения, дневниковые записи и письма, в которых
повторяется мотив позора и стыда, измены, разочарова-ния и перенаправления
агрессии на собственное «народное тело»[20]. Мотив солидарности сочетается в
этих свидетельствах со стратегией освоения собы-тия таким способом, который в
итоге приводит к «замораживанию» и забве-нию. Язык терапии говорит о
блокировании мотивов, обусловленном активизацией более мощных импульсов. Таким
образом, «отсроченный» мотив может остаться в забвении, точнее, стать конкретно
локализованным — в нашем случае дискурс о 1968 годе становится моментом частной
памяти.
21 августа 1968 года Ян Сатуновский[21] пишет
стихотворение, содержащее топос, характерный для позиции ряда его современников:
обыгрывается сов-падение звучаний чешского слова «pozor!» («внимание!») и русского «позор».
Какое
крестьянство?!
Какая
интеллигенция?!
Какой
рабочий класс?!
Еще
вчера по-чешски:
— Pozor! Pozor!
Сегодня
по-русски…
Когда
же я буду жить?!
Мне
уже за тридцать!
Я
ошибся!
Мне
уже под шестьдесят![22]
(21 августа 1968)
Во второй строфе призыв
к осторожности сменяется чувством стыда — Сатуновский использует здесь
праславянский корень, значение которого во многих языках отсылает к
внимательности и осторожности, в русском языке, однако, — к презрению или
стыду. В третьей строфе затрагивается рефлексия временного измерения,
длительности собственной жизни, происходит смена перспективы: возраст «за
тридцать» превращается в «под шестьдесят». Про-исходит некая негативная
инициация. Если инициация знаменует переход индивидуума на новую ступень
развития, подъем, то здесь имеет место про-тивоположная тенденция к упадку.
Потеря перспективы, надежды или ил-люзий — это повторяющийся лейтмотив в
репрезентации событий 1968 года.
КОРЖАВИН
Наум Коржавин, имевший, в отличие от Яна Сатуновского,
возможность пуб-ликовать часть своих стихов до второй половины шестидесятых
годов, был впоследствии исключен из литературного процесса за поддержку полит-заключенных,
а в 1974 году выслан за границу. В начале 1968 года он написал стихотворение
под названием «Апокалипсис», в котором дается образ совре-менного ему русского
общества. Танки в Праге в «Апокалипсисе» сочетаются с фатальным равнодушием и
чувством абстрактной вины. Станислав Расса-дин еще в начале 1990-х увидел в
этом мотиве характерный для Коржавина обертон: «…тоскуя, что "никто нас
не вызовет на Сенатскую площадь", что "настоящие женщины не поедут за
нами", страшился как раз исторической бездомности, болел болезнью отщепенства»
(статья называется «Виноватый»)[23]. Рефлексия оккупации интересна как раз тем,
что каждый ее вариант представляет собой уникальное освоение, интегрирующее
конкретное впе-чатление в собственную поэтику. Тем более любопытно, что
доминантные образы у разных авторов повторяются.
АПОКАЛИПСИС
Мы
испытали все на свете.
Но
есть у нас теперь квартиры —
Как в
светлый сон, мы входим в них.
А в
Праге, в танках, наши дети…
Но
нам плевать на ужас мира —
Пьем
в «Гастрономах» на троих.
Мы
так давно привыкли к аду,
Что
нет у нас ни капли грусти —
Нам
даже льстит, что мы страшны.
К
тому, что стало нам не надо,
Других
мы силой не подпустим, —
Мы,
отродясь, — оскорблены.
Судьба
считает наши вины,
И
всем понятно: что-то будет —
Любой
бы каялся сейчас…
Но мы
— дорвавшиеся свиньи,
Изголодавшиеся
люди,
И нам
не внятен Божий глас[24].
1968
ОКУДЖАВА
Мотив позора в примечательном амбивалентном звучании
появляется и в воспоминаниях о совместном выступлении барда Булата Окуджавы и
пи-сателя Василия Аксенова в Ростове-на-Дону вскоре после начала оккупации. На
вопрос из зала, как гости относятся к «вступлению наших войск в Чехо-словакию»,
он ответил, что считает эго «преступной ошибкой». В наступив-шей гробовой
тишине раздался выкрик комсомольского функционера: «Позор!» К чему именно он
относился, так и осталось неизвестным.
Комический и, прежде
всего, иронический аспект безнадежности, точнее сказать, абсолютной зависимости
чехословацких событий от решений Кремля отображает «Песенка про старого гусака»
Булата Окуджавы, напи-санная в 1968 году. В ней обыгрывается омофонность слова
«гусак» и имени последнего чехословацкого президента Густава Гусака —
единомышленника Дубчека и в 1950-е годы политзаключенного в чехословацких
лагерях, после ввода войск приспособившегося к новой обстановке.
ПЕСЕНКА
ПРО СТАРОГО ГУСАКА
Лежать
бы гусаку в жаровне на боку,
да,
видимо, немного подфартило старику: не то,
чтобы
хозяин пожалел его всерьез,
а
просто он гусятину на завтра перенес.
Но
гусак перед строем гусиным
ходит
медленным шагом гусиным,
говорит
им: «Вы видите сами —
мы с
хозяином стали друзьями!»
Старается
гусак весь день и так и сяк,
чтоб
доказать собравшимся, что друг его — добряк.
Но
племя гусака прошло через века
и
знает, что жаровня не валяет дурака.
Пусть
гусак перед строем гусиным
машет
крылышком псевдоорлиным,
но
племя гусака прошло через века
и
знает, что жаровня не валяет дурака[25].
1968
Окуджава записал свою
песню в сентябре 1968 года по инициативе своего знакомого, а вместе с тем и
архивариуса голосов русских писателей, Льва Шилова, причем под фортепьянный, а
не гитарный аккомпанемент. До 1989 года песня оставалась неизвестной широкой
публике, существовало лишь несколько ее записей[26]. Одну из немногих
возможностей ее услышать предоставляло вещание радиостанции «Свобода», где
можно было достать и размножить копии[27].
ГАЛИЧ
Крылатым выражением стала строчка из пространной песни
Александра Га-лича «Бессмертный Кузьмин» (1968) о вечном стукаче, проходящем
через всю историю: «Наши танки на чужой земле». Шок сравнивается с «громом
среди праздности, комом в горле, пулею в стволе», побуждает призывать к
ответственности: за ложь и грехи человек должен будет ответить, говорится в
метафорическом тексте, наполненном отсылками к декабристам, Александру Блоку и
Великой Отечественной войне. Отсылка к войне обладает большой выразительной
силой, ведь в начале сороковых годов Третий рейх оккупиро-вал как Чехословакию,
так и обширные территории СССР. К тому же у тех, кто помнил события,
произошедшие за двадцать три года до 1968 года, вы-страивалась логическая
взаимосвязь двух вхождений советских танков в Прагу с противоположной оценкой.
ТВАРДОВСКИЙ
Тему «двух встреч» развивает в своем стихотворении об
августе 1968 года Александр Твардовский.
Что делать нам с тобой, моя присяга,
Где взять слова, чтоб рассказать о том,
Как в сорок пятом нас встречала Прага
И как встречает в шестьдесят восьмом.
Твардовский параллельно
своей официальной жизни вел так называе-мые рабочие тетради, своего рода
профессиональный дневник, который был опубликован только после 2000 года. В
записях лета 1968 года описы-ваются изменения на высоких постах в аппарате
советской культуры и пред-стоящая встреча с Брежневым. Твардовского тем не
менее вывела из равно-весия встреча с чехословацким редактором журнала «Ева»,
Мартой Мацковой, рассказавшей о восхищенном отношении чехословаков к Дубчеку
(16 августа).
Твардовский разрывается
между дистанцированным наблюдением за про-исходящим и его эмоциональным
восприятием. С одной стороны, он ведет себя сдержанно и пишет, что не хотел бы
быть как таксист, о реакции кото-рого рассказывала Мацкова. Таксист считал
чехов молодцами и сомневался насчет вождей («А у нас…»). И все же, с другой
стороны, Твардовский пишет, что он внутренне содрогнулся и с трудом удержался
от слез. Такая сильная внешняя реакция объясняется табуированием
несанкционированной под-держки свободомыслия в партийной среде. Но сразу после
этой записи он подробно описывает главную тему дня — координацию совместных
действий с Александром Солженицыным по отношению к ЦК КПСС, как раз решаю-щему
вопрос, что из солженицынских произведений разрешить к публика-ции, а что — ни
в коем случае.
В конце августа
Твардовский кратко упоминает «десять страшных дней» и добавляет с пафосом
отчаяния, что все написано и без него. В дневнике он рассказывает о своих
утренних занятиях на даче: о том, как он слушает радио, курит, плачет или
потягивает чай. Позднее он отказывается подписать письмо чехословацким
писателям с поддержкой оккупации, поскольку ему это кажется «недостойным чести
и совести советского писателя». В начале сентября Твардовский «постоянно думает
о Чехословакии», но упоминания о ней в рабочих тетрадях становятся все реже, 11
сентября он еще рассуждает о письме 88 московских литераторов, (опубликованном
на Западе), просив-ших прощения у своих чехословацких коллег. Однако подписи не
были опуб-ликованы, и Твардовский письма не подписал[28].
Несколькими днями позже
в дневнике появляется еще один мотив, типич-ный для того времени — в
формулировке Александра Солженицына, открыв-шего Твардовскому, что он боится
стать жертвой нападения. Когда Твардовский начинает его утешать, прозаик
возражает ему на это распростра-ненным опасением: «После Чехословакии возможно
все, что угодно».
СОЛЖЕНИЦЫН
Позднее сам Солженицын в мемуарах «Бодался теленок с
дубом» (1975) описывает, как он собирался протестовать против оккупации:
«Сердце хотело одного — написать коротко, видоизменить Герцена: стыдно быть
советским!» Петицию должны были подписать знаменитости типа академика Капицы,
Дмитрия Шостаковича или Андрея Сахарова. Но в итоге Солженицын от своего
замысла отказался и на даче, рядом с которой за несколько дней до 21 августа
проезжали колонны танков, продолжает писать «В круге первом». То, что он никак
публично не отреагировал на ситуацию, Солженицын в своих мемуарах многословно
объясняет, не забывая при этом подчеркивать собственную значимость и выдвигать
подозрения против потенциальных подписантов, которые, как полагает Солженицын,
отказались бы поставить подпись под его обращением. Да и он сам своим выкриком
мог бы навредить своему отечеству, потому что его заставили бы замолчать и он
не смог бы сформулировать свой «главный выкрик»… Солженицын, таким образом,
не стал ничего выкрикивать по поводу Чехословакии, но ретроспективно за-нялся
присвоением всей Пражской весны: пишет, что чувствовал особенную личную
ответственность за Чехословакию, поскольку процесс возрождения начался Съездом
писателей, на котором драматург Павел Когоут зачитал его, Солженицына, письмо[29]
.
Друг Солженицына, узник ГУЛАГа, литературовед Лев
Копелев увидел в ок-купации и позитивную сторону — моральную победу
побежденных. Двадцать первого октября 1968 года Копелев написал открытое письмо
Милану Кундере[30], в котором поздравлял его с пятидесятой годовщиной чешской
госу-дарственности и признавался в своей любви к чешской литературе — Карелу
Чапеку, Ярославу Гашеку, Владиславу Ванчуре и Витезславу Незвалу. Он писал, что
не только читал этих авторов, но и переводил их, так же как и не-которые главы
из кундеровского «Искусства романа». Копелев уверял Кун- деру, а в его лице и
«весь чехословацкий народ», в своих самых благородных чувствах и выражал
надежду, что вопреки трагическим событиям «братство» удастся сохранить. Он
припомнил поддержку демонстрантов на Красной площади, а вместе с тем и
историческое восхищение чехами в творчестве Ма-рины Цветаевой и Бертольта
Брехта. Своей торжественной риторикой он подчеркнул, прежде всего, два
незаурядных факта: 1) с его точки зрения, Пражская весна стала воплощением
мечты Яна Гуса, Карла Маркса и Вла-димира Ильича Ленина; 2) имена Дубчека,
Свободы, Смрковского и Черника останутся в одном ряду с именами святого
Вацлава, Яна Амоса Коменского, Т.Г. Масарика, Ярослава Гашека и Юлиуса Фучика.
Эта дикая смесь герои-ческих фигур и тон письма как бы отсылали ко времени до
оккупации и к ил-люзиям, сопровождавшим весь «период реформ», — о братстве
русского и чехословацкого народов, о социализме с человеческим лицом как
реализации ленинских идеалов и о светлом будущем в духе прогрессивных традиций.
Письмо Копелева к переводчице, литературоведу и дочери лидера австрий-ских
коммунистов Элизабет Маркштайн от 20 октября дает возможность рассмотреть
амбивалентность его мыслей, спрятанных за фасадом «офици-ального» письма. Он
пишет, что охватывающие его приступы стыда, горя и отчаяния сменяет ощущение
триумфа, пусть пока только морального: силы демократического и гуманистического
социализма одержали победу[31].
ЕВТУШЕНКО
С большой помпой сразу в августе отреагировал Евгений
Евтушенко. В ме-муарах, опубликованных уже в постсоветское время, он написал о
своей ре-акции на оккупацию: «Наши танки, входящие в Прагу, словно захрустели
гусеницами по моему позвоночнику, и, потеряв от стыда и позора инстинкт
самосохранения, я написал телеграмму Брежневу с протестом против совет-ских
танков»[32].
Текст телеграммы
цитировали западные радиостанции и печатные издания, а шеф КГБ Андропов в
докладе ЦК КПСС упомянул политически безответ-ственное поведение поэта. Прозаик
Василий Аксенов, находившийся тогда вместе с Евтушенко в Коктебеле и публично
на ввод войск никак не отклик-нувшийся, так вспоминает о телеграмме Евтушенко и
своей на нее реакции:
Вторжение
в Прагу случилось после моего дня рождения, другого, не того веселого. Надо
сказать, в то мрачное утро настроение было особое. Три дня не прерываясь шел
проливной дождь, размывая сортиры и заливая весь Коктебель нечистотами. Все
плыло куда-то, в воздухе была какая-то гадость. Мы с Евтушенко стали шляться и
напиваться. Настроение было паршивое. Евтушенко пошел давать телеграмму
протеста Брежневу. Телеграфистки перепугались — но он отослал телеграмму, такую
уважительную: «Дорогой Леонид Ильич, я считаю это большой ошибкой, это не
пойдет на пользу делу социализма… » А я был в совершенно оголтелом состоянии
и орал: «Что ты этим гадам телеграммы шлешь!? Их надо за ноги и на столбы под-весить!»
Причем — не тихо, а громогласно, специально![33]
После телеграммы
Евтушенко отменили его запланированное выступ-ление по телевидению и запретили
ему играть главную роль в фильме Эльдара Рязанова «Сирано де Бержерак». Однако
его карьере не нанес-ли серьезного урона ни телеграмма, ни его стихи об
оккупации, ходившие в самиздате:
Танки
идут по Праге
в
закатной крови рассвета.
Танки
идут по правде,
которая
не газета.
<…>
Уже весной 1969
года он получил из рук заместителя Президиума Вер-ховного Совета СССР одну из
своих многочисленных наград — «Знак по-чета» и в благодарность послал стихи,
поддерживающие советские интересы в сражениях с Китаем за остров Даманский,
лично главному партийному идеологу Суслову[34].
Без одновременных защитных маневров протестовали,
например, историк литературы и издатель произведений Даниила Хармса Владимир
Глоцер или легендарный математик Израиль Моисеевич Гельфланд. Индивидуальный
манифест под названием «Логика танков» (текст которого, к сожалению, на
сегодняшний день неизвестен)[35] представил социолог и участник диссидент-ского
движения Леонид Седов. Седов работал в Институте социологии Ака-демии наук СССР
под руководством Юрия Левады, у которого, как у ведущего сотрудника и члена
коммунистической партии, был доступ к осо-бым фондам Ленинской библиотеки, где
хранились недоступные широкой общественности переводы материалов о развитии
ситуации в Чехословакии. В своем манифесте Седов сравнивал ввод советских войск
с оккупациями фашистского режима.
Якобы
«коллективным» протестом было упомянутое выше письмо 88 мос-ковских литераторов
от 23 августа, в котором авторы просили у чешских коллег прощения от имени всей
России. Текст остроумной мистификации был опубликован в газете «The Times»[36],
о нем сообщали заграничные ра-диостанции.
Списка подписантов, однако, не существует, и уже во время воз-никновения
документа появилось подозрение, что за ним стоит один человек, поэт Григорий
Поженян. Число 88 должно было символизировать в азбуке морзе поцелуй — Поженян
во время Второй мировой войны служил на Чер-номорском военном флоте, а позднее,
в 1955 году, дебютировал сборником «Ветер с моря». О его склонности к
мистификациям свидетельствует и тот факт, что в 1972 году вместе с двумя
соавторами, прозаиком Василием Ак-сеновым и Овидием Горчаковым, бывшим военным
разведчиком и предсе-дателем Всесоюзной федерации стрельбы из лука, он издал
пародийный детектив под названием «Джин Грин — Неприкасаемый: Карьера агента
ЦРУ № 14». Псевдоним был составлен из имен и фамилий троих авторов: Гривадий
Горпожакс.
В Советском Союзе
требовалось ритуальное оправдание оккупации — в сентябре 1968 года Корней
Чуковский упоминает в своем дневнике, как к нему приходила студентка, которая
на вопрос, с кем она общается в инсти-туте, ответила, что всех талантливых
студентов и ее друзей исключили, по-скольку они отказались подписать петицию о
поддержке братской помощи чехословацкому народу[37]. Выражением пассивного
сопротивления был отказ поставить свою подпись — так поступили, например, уже
упоминавшиеся Константин Симонов, Александр Твардовский, композитор и муж Майи
Плисецкой, Родион Щедрин, Людмила Улицкая[38].
Еще более пассивным
сопротивлением было приостановление профессио-нальных и личных контактов между
гражданами СССР и ЧССР, возникших и развивавшихся до начала оккупации, — как
правило, при отсутствии объ-ективного препятствия, так как условия для поездок
или переписки не ограничивались. Этот отказ содействовал блокировке
взаимоотношений в неформальной среде. В этой форме сопротивления принимали
участие, на-пример, киновед и специалист по творчеству Эйзенштейна Наум
Клейман, поэт Геннадий Айги, театровед Георгий Коваленко, Олег Табаков,
игравший в 1968 году Хлестакова в пражской постановке «Ревизора», или летописец
современной музыки Артемий Троицкий.
Парализующее действие
произвела новая обстановка и в научной области. Лингвист и эмигрант из
советской России Александр Исаченко в 1960-е годы жил и работал в Праге. Будучи
шокирован оккупацией, он остался в США, а позже переместился в Австрию. Роман
Якобсон, один из основоположников Пражского лингвистического кружка (1926),
который в 1920—1930-е годы жил в Чехословакии, в 1968 году приехал на
Международный съезд слави-стов и сразу после 21 августа бежал в Вену. Последний
раз он посетил Чехо-словакию годом позже, летом 1969-го. Ситуация коснулась и
связей Юрия Лотмана с несколькими его чешскими коллегами.
Не столько последующая
смена чехословацкого режима в конце 1960-х — начале 1970-х, сколько факт
масштабной военной атаки в отношении страны, которая воспринималась российским
населением преимущественно как дру-жеская, вызвал, как мы видели на конкретных
примерах, сильную эмоцио-нальную реакцию. В творческой среде немногие темы того
времени обладали энергетикой, достаточной, чтобы создать виртуальное
сообщество, в котором, скажем, Ян Сатуновский с Александром Твардовским
оказались бы едино-мышленниками, близкими даже по стилю своих формулировок.
Тем не менее при
рассмотрении постсоветской эпохи, когда разные формы коллективной рефлексии и
артикуляции общественной памяти освободи-лись от прежних запретов и табу,
становится очевидным, что отношение к оккупации Чехословакии осталось на уровне
индивидуальной памяти, лич-ной жизни или в рамках узкого круга друзей,
родственников, коллег. Никто, насколько мне известно, не попытался вывести этот
интенсивный опыт, вос-принимаемый многими как смена чуть ли не мировоззрения,
«ментальной карты (mindmap) советского мира», на интерперсональный уровень. Интер-персональное
поле, возникающее в психоанализе как результат взаимодей-ствия динамизмов
разных субъектов, не состоялось, точнее, осталось невыявленным, не стало
публичным. Это связано, кроме прочего, с тем, что взрыв интереса и общественных
эмоций длился недолго и был почти во всех случаях успешно подавлен и
преследованием со стороны властей, и просто забвением и равнодушием.
В дальнейшем даже в
кругах участников неофициальной культуры, за ред-кими, малозначимыми
исключениями, не состоялась элементарная рецепция неподцензурных культурных (в
широком смысле слова) процессов в Чехо-словакии, начиная, скажем, с осени 1969
года, когда собственно и начались самые ощутимые преобразования. Наступила
эпоха дефицита или бедности межличностных отношений, утерянных либо никогда не
существовавших ранее. Преобладало погружение в мир личных переживаний и
фантазий — культурный аутизм, на фоне которого русско-чешские взаимоотношения
на неформальном уровне по большому счету не состоялись.
В первой половине 1970-х
годов, после большой волны эмиграции и за-крытия многочисленных журналов и
других институций, складывается целая система чехословацкого самиздата с
пестрой структурой теневых нефор-мальных институций, сформированных по образцу
издательств, развивается разнообразная нелегальная концертная деятельность и
субкультура анде-граунда — сообщества, игнорирующего как государственный
истеблишмент, так и диссидентов, прежде всего так называемых реформных
коммунистов. Одним из итогов деятельности этих разнообразных формирований стали
аресты, предшествующие манифесту «Хартия 77», и, следовательно, новая волна
альтернативных видов культурной жизни в 1980-е годы со своими вы-ставками,
периодикой, подпольными издательствами и компромиссами с ор-ганами цензуры,
особенно во второй половине 1980-х.
За редкими исключениями,
практически никто в России всем этим не ин-тересовался. Не переводились даже
самые широко известные авторы, про-изведения которых выходили в многих странах,
— Вацлав Гавел, Иван Клима, Лудвик Вацулик, Ян Паточка. При этом условия связи
граждан СССР и ЧССР были относительно свободными, и говорить о железном
занавесе было бы в этом случае неточно. Конечно, были инакомыслящие, не имевшие
воз-можности получить заграничный паспорт и даже вести переписку без при-смотра
КГБ или СТБ (органы чехословацкой государственной безопасности). Но таких было
немного.
Некоторое общение имело
место за границей — например, вокруг париж-ской редакции журнала «Континент»,
издаваемого с середины 1970-х годов Владимиром Максимовым на средства немецкого
концерна «Аксель Шприн- гер»; о некоторых событиях, касающихся Чехословакии,
регулярно печатал сообщения парижский еженедельник «Русская мысль». В обоих
журналах рецензии на чешские произведения, отрывки текстов и актуальные сообще-ния
появлялись благодаря Наталье Горбаневской, владевшей чешским язы-ком и
интересующейся тем, что происходит в стране, которая оказалась после августа
1968 так тесно связана с ее биографией; но тамиздат и коммуникация в эмиграции
— это отдельная тема.
Почти полное
игнорирование всего, что происходило за политическим и бытовым фасадом
советской культуры в широком смысле слова, свойственно и общественности в
Чехословакии. В самиздате переводилось с русского языка очень мало, причем
практически во всех случаях не на основе прямых контактов с русской средой, а
под влиянием известности конкретных авторов и произведений в переводе на
западноевропейские языки. Так, даже «Бодался теленок с дубом» Солженицына
курсировал в чешском самиздате в един-ственном переводе — с немецкого, хотя в
жизни неофициальной культуры принимало участие много профессиональных
переводчиков, часть из кото-рых были в 1960-е годы лично знакомы с
Солженицыным. Тексты таких ав-торов, как Александр Зиновьев, Надежда
Мандельштам, Анатолий Марченко или Евгения Гинзбург, переводились с большим
опозданием и на основе западной рецепции. Кроме нескольких — незамеченных —
переводов стихов Всеволода Некрасова в официальном молодежном журнале в 1967
году весь круг авторов Лианозовской школы, так же как и всех остальных лите-ратурных
сообществ и отдельных авторов 1960—1980-х годов, оставался чеш-ским читателям
до начала 1990-х неизвестен.
* * *
Если попытаться вкратце подвести итоги восприятия
оккупации Чехослова-кии в кругах русской интеллигенции и коллапса неформальных
культурных связей в следующем двадцатилетии, то, вероятно, они могут быть
описаны при помощи психотерапевтического понятия ролевого перехода. Ролевой
переход — это ситуации, к которым пациент должен адаптироваться. В новых
обстоятельствах индивид осваивает новую роль — именно ролевой переход,
адаптацию осуществили почти все, кто в августе 1968 был, употребляя термин
Лазаря Соломоновича Флейшмана, оглушен и подавлен[39]. Те, кто так или иначе
противостоял адаптации, тем не менее не попытались наладить, куль-тивировать
или, в некоторых случаях, продолжить связь со своими коллегами.
После 1990 года в
Чехии многие жаловались на закрытие журнала «Со-ветская литература»,
издательства советской литературы «Лидове накладателстви» («Народное
издательство») или филологического журнала «Чехо-словацкая русистика». В России
же высказывалось недоверие по поводу западной ориентации Чехии и вступления страны
в НАТО. Однако надо признать, что в последние двадцать лет чешско-русские
взаимоотношения в сфере культуры намного менее обусловлены ментальными
блокадами, внешним идеологическим нажимом и разного рода психопатологией.
Авториз. пер. с чешского
Евгении Гланц
______________________________________
1) Благодарю всех, кто
любезно помог мне составить эту ста-тью, — прежде всего, мою жену Евгению
Юзефовну, а также Алексея Макарова, Габриэля Суперфина, Олега Ма-левича,
Леонида Седова, Бориса Дубина, Гелену Гланцову, Майкла Рейманна, Галину
Потапову, Вадима Буравцева.
2) Типичным в этом
отношении является воспоминание Ла-заря Соломоновича Флейшмана: «…шофер такси
заверил нас, что действия были предприняты с целью предотвра-щения нашествия
Западной Германии.» (в письме автору от 07.09.2011).
3) Алейников В. Имя времени // НЛО. 1998. № 29. С. 225.
4) Сахаров А. Воспоминания. Том
5) Кондратович А. Новомирский дневник, 1967—1970. М., 1991. С. 344.
6)
В качестве классического примера можно привести моно-графию Яна Пауэра (PauerJ. Prag 1968 — Der Einmarsch des Warschauer Paktes.
Hintergrunde, Planung, Durchfuhrung.
7) Актуальное состояние
исследований на эту тему было представлено на 1300 страницах двухтомного
сборника статей, посвященного сороковой годовщине оккупации, — «Пражская весна
и международный кризис 1968 года» (Ste—fan Karner
(Hrsg.). Prager Fruhling — Das internationale Kri— senjahr 1968.
8) «Хроника текущих
событий (XTC)» — первый в СССР неподцензурный правозащитный
информационный бюл-летень (выходивший в самиздате в течение пятнадцати лет — c апреля 1968-го по 1983 год).
9) Истории людей,
выступивших публично против оккупа-ции в странах советского блока, собраны в
книге «За вашу и нашу свободу» (Hradilek A. Za vasi a nasi svobodu.
Torst, Ustav pro studium totalitnich rezimu. Praha,
2010).
10) http://www.polit.ru/institutes/2008/09/02/people68_print.
html (11.
04. 2011).
11)
http://www.yabloko.ru/Publ/Articles/lukin-1.html (11.04. 2011).
12) Полное название:
«Две тысячи слов, обращенных к рабо-чим, крестьянам, служащим, ученым,
работникам искус-ства и всем прочим», манифест, автором которого был писатель
Людвиг Вацулик.
13)
Archiv Forschungsstelle Osteuropa an der Universitat
14) Лакшин В.
Последний акт // Дружба народов. 2003. № 5 (http://magazines.russ.ru/druzhba/2003/5/la1.html 15.04. 2011).
15) Малевич О. Пешеход. Л., 1991. С. 29.
16)
Виктория Александровна Каменская (1925—2001), жена Олега Малевича, богемистка,
переводчица и поэтесса.
17) «Nem horsi bolest nez ta po uderu
pritele./ Nezit a nedychat — jak tankem pres dusi./ Kam
uniknes z uzavreneho kruhu?/ Prostory se rozpadaji — od
vychodu, od jihu/ zadny rudy mak — jen kratery na mezi.// At rikaji, ze driv nebo pozdeji/ (ach, cas neumi lecit!)/ zaroste
plevelem i tato rana./ Cas je vsemocny, ale ne vseklamny:/ zpod lopatky trci
rukojet» (Ка—менская В. Бесконечно малая. СПб., 2006. С. 26).
18) Бродский И., Уфлянд В. Форма времени. Том 1. Стихотво-рения. СПб., 1992. С. 218.
19) Kundera
M. Introduction to a Variation // The
20) Как писал Евтушенко:
«Танки идут по соблазнам/ жить не во власти штампов. / Танки идут по солдатам,
/ сидя-щим внутри этих танков» (Евтушенко Е. Танки идут по
Праге (1968) // Евтушенко Е. Первое собрание сочине-ний: В 8 т. Т. 3. СПб.:
Нева, 2000. С. 276).
21) Ян Сатуновский (Яков
Абрамович) (1913—1982), поэт, принадлежавший к лианозовской неофициальной
школе. До перестройки публиковался исключительно в самиздате.
22)
http://www.vavilon.ru/texts/satunovsky1-2.html (1.4.2011).
23)
Новый мир. 1993. № 10.
24) Коржавин Н. Времена: Избранное.
25) Шилов Л. 1968. Песни Булата Окуджавы. Мелодии и тексты. М., 1989. С.
59.
26) О восприятии песни
(или его отсутствии) пишет Дмитрий Быков в своей монографии об Окуджаве. См.:
Быков Д. Булат Окуджава. М., 2009. С. 555.
27)
Письмо Олега Малевича автору от 30.4.2011.
28) В Союзе советских
писателей, судя по сентябрьской днев-никовой записи Корнея Чуковского, призыв
поддержать ввод войск не подписали литовец Эдуардас Межелайтис, Константин
Симонов, Леонид Леонов и Александр Твар-довский. См.: Чуковский К.И.
Дневник. 1901—1969. Том
29) Солженицын А. Бодался теленок с дубом. М., 1996. С. 215— 216.
30)
Архив Исследовательского института Восточной Европы Бременского университета.
Фонд 212 (Элизабет Маркштайн).
31)
Там же.
32) Евтушенко Е. Волчий паспорт. М., 1998. С. 102.
33) Аксенов В. Всякий раз… // Наше наследие. Историко- культурный
журнал. 2007. № 81—84. С. 102.
34)
Коммерсант-власть. 2005. № 5 (608) (http://www.kommersant.
ru/Doc/544964 (6.4.2011)).
35) Общественные науки и
современность. 2011. № 1. С. 78— 85. Дополнительная информация цитируется по
телефон-ному разговору автора с Л.А. Седовым, 12.4.2011.
36) Bethell N. Moscow
writers «ashamed» // The Times. 1968. 11 Sept.
37) Чуковский К.И. Дневник. 1901 — 1969. Том 2. С. 541.
38)
http://magazines.russ.ru/znamia/2009/10/ul12.html (30.4. 2011).
39) Письмо автору
от 07.09.2011.