(Рец. на кн. : Medzhibovskaya I. Tolstoy and the religious culture of his time: A biography of a long conversion, 1845—1887. Lanham, 2008)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2011
ОБРАЩЕНИЕ
ЛЬВА ТОЛСТОГО КАК ПРОЦЕСС
Medzhibovskaya
Inessa.
TOLSTOY AND THE RELI-GIOUS CULTURE OF HIS TIME: A BIOGRAPHY OF ALONG
CONVERSION, 1845—1887. — Lanham:
Заглавие книги обманчиво
— тут мы не найдем информации о связях Толстого с представителями различных
конфессий, не узнаем об отношении писателя к за-прещенным сектам или
экуменическим движениям, не узнаем о позиции Тол-стого по многим вопросам
богословия. Подзаголовок точнее, но и он не передает своеобразия текста. Перед
нами не столько история обращения, сколько описание форм ее воплощения в
текстах и жизни Толстого. Трансформация идеи обраще-ния связана в исследовании
с отношением к исповеди, покаянию и некоторым другим явлениям религиозной
культуры. Этот специфический взгляд позволяет рассматривать как единое целое
весь корпус сочинений Толстого — от детства до старости. Тем самым
преодолевается и бесконечно обсуждаемая проблема «пе-релома» в творчестве
писателя. И эта исходная (пусть и предельно общая) кон-цепция единства «ранних»
и «поздних», художественных и учительных текстов гораздо убедительнее, чем те
выкладки, которые обильно представлены в тексте исследования. С них и следует
начать…
Основная
тема довольно сложна для пони-мания — недаром в библиографическое описа-ние
книги вкралась ошибка. На титульном листе присутствует слово «conversion» —
«об-ращение»; на второй странице появляется «conversation» — «общение». Трактовка
за-главного понятия непривычна и поначалу ин-тригует; позднее интрига
раскрывается.
Автор
пытается продемонстрировать, что решительное изменение в мировоззрении Тол-стого
имело субъективные и объективные при-чины; обращение было предопределено диа-логом,
в который вовлечен Толстой. Меджи- бовская выстраивает специфическое жанровое
единство на основе интеллектуальной биогра-фии и истории религиозных идей,
«включая литературные дискуссии и анализ». И в этом единстве раскрываются три
основные темы, намеченные автором: создание новой теории обращения Толстого,
исследование заявленных околорелигиозных тем в рамках толстоведения и, самое
важное, изучение реалий религиозной культуры толстов-ской эпохи и влияния этих
реалий на развитие «духовной личности» (с. Х).
Звучит,
прямо скажем, не слишком многообещающе. В итоге духовной реви-зии толстоведения
автор приходит к неутешительным выводам: интеллектуалы затравили Гоголя,
прозападные критики вместе с ортодоксами называют обра-щение Толстого
«кризисом» — и борются с ним еще сильнее, чем православная церковь, и т.д.
После такого вступления может показаться, что книга посвящена реабилитации
толстовского христианства и толстовской же философии. Далее, впрочем,
отмечается, что методологическую основу работы Меджибовской соста-вили книги
Ричарда Густафсона «Обитатель и чужак» (см. рецензию М.В. Стро-ганова: НЛО.
2004. № 67) и Донны Орвин «Искусство и мысль Толстого». Автору важнее не
создание, а опровержение; работа строится «от противного»; доказательство
«своей» позиции ограничивается развенчанием «чужой». Анализ толстоведческих работ
и религиоведческих проблем в целом кажется поначалу догматичным: дело не в
осуждении отдельных авторов и направлений, а в пре-дельной суженности взгляда.
Хотя
звучит все внушительно, особенно когда от целей автор переходит к кон-кретной
задаче — «проанализировать источники недоверия к обращению Тол-стого и
обозначить их как исходную точку в понимании духовной жизни писателя» (c. XV).
В жизнетворчестве Толстого обнаруживается не трагический кризис, а гигантский
философский проект; вырабатывается «индивидуальная форма общения с Богом», и
результат получает художественное воплощение.
Новое
прочтение закрытых форм — «силлогизмов, метафор и парабол Тол-стого» — приводит
к разрушению мифа о «некоммуникабельном» и «авторитар-ном» сочинителе; взамен
создается описание «подлинности религиозного опыта и истинно достойной человека
жизни» (с. XVI).
Тем
самым противопоставление Толстого и Достоевского опровергается (по-лемике с
Бахтиным уделяется немало места), разножанровые опыты позднего Толстого
становятся частью единого проекта по выражению «общения с Богом в
художественном слове»; особое место занимает «Смерть Ивана Ильича». От-талкиваясь
от философии Шопенгауэра, Меджибовская показывает, как Толстой, изображая
посмертное существование, умирание и спасение, преодолевает моно-логическое
миросозерцание, выраженное в силлогизме о Кае, и предоставляет (религиозную)
свободу герою.
Обращение
описано как «феномен спасения» в религиозном путешествии, причины и следствия
такого спасения просто не могут быть постыдны — значит, нет и не может быть
ничего «дурного» и в текстах Толстого, этому феномену по-священных (с. XXXII).
Но так ли это? И вообще, как можно сводить осмысление биографии писателя к
категориям «хорошо» и «плохо»?
Чем
более мы углубляемся в запутанную систему авторской аргументации, тем менее
убедительной она кажется. Меджибовская ссылается на теологические справочники,
характеризующие разные стадии и особенности обращения: «…по-ворот от греха к
Богу, покаяние, возрождение, изменение статуса человека пред ликом Бога,
наконец, свободный выбор» (с. XXXVI). Случай Толстого — более сложный; он никак
не сводится к словарной схеме. Да и есть ли вообще «простые» случаи обращения?
Нет,
у создателей «реабилитационных» доктрин все просто — исповедь стано-вится
залогом общения с Богом, а потом и обращения (отсюда, пожалуй, и путаница с
заголовком). Но феномен исповеди (которому посвящены многие разделы) — не
единственная проблема религиозной культуры в литературной сфере; в первой же
главе история русской литературы, по сути, интерпретируется как традиция
двойственных исповедей, в которых поиск пути к божеству сочетается с неотме-нимым
скепсисом. Нет ничего удивительного, что и в последующем тексте именно исповеди
становятся основой авторских построений. При этом Меджибовская, как правило, не
уделяет достаточного внимания религиозности героев Толстого, ограничиваясь
размышлениями о выраженной в текстах религиозности автора.
Странно,
что не получают развития толстовские рассуждения о божественной небесной
спутнице Зинаиде (с. 48) — эти черты визионерства в текстах Толстого,
появившись в самом начале творческого пути, никогда не исчезнут; элемент бо-жественного
откровения, оказывающегося чем-то эфемерным и трудноуловимым, присутствует и 50
лет спустя, в размышлениях о восточных религиях и о мисти-ческом «пути
постижения».
Поначалу
именно обилие аспектов рассмотрения религии и веры в текстах Тол-стого
производит впечатление некой усложненности работы. В 1850—1860-х гг. «в
диалогах Толстого с культурой его времени преобладают темы смерти, беспо-лезности,
лишнего человека, чистого и объективного искусства.» (с. 59). В целом спектр
интереса в следующих главах все явственнее смещается в сторону при-знаний
(исповеди), которые становятся частью «религии писателя» и занимают место
основного ритуала в «храме литературы». Для «демократов» подобные ис-поведи
«заполняли пропасть между "индивидуумом" и "исторической задачей
социальной группы"», в текстах Толстого исповедь — преодоление синдрома
«лишнего человека», который сам является максимальным приближением в рам-ках
светской культуры к «литературе духовного отчаяния» и к «религиозной ав-тобиографии»
(с. 63). Жизненная активность уравнивается со «смыслом бытия», на этом и
строится религиозная коллизия текстов Толстого, в которых противо-поставлены
внешняя активность и истинное действие.
Разумеется,
рассматриваются не все тексты, а лишь те, в которых заявленные темы
обнаруживаются «на поверхности». К примеру, вопрос о христианском со-держании
«Трех смертей», разумеется, не получает однозначного решения. Можно отметить
влияния Щедрина и Тургенева, Пушкина и Гюго (как сделано на с. 69 и далее),
привести собственные размышления Толстого, но они не по-ясняют главного —
насколько текст «Трех смертей» соответствует канону и в какой мере он является
«исповедью», «документом обращения». А ведь именно эта проблема в тексте книги
центральная. Все, что пишет Толстой, либо тяготеет к исповеди, либо является
опровержением самой идеи религиозного признания. И попытки создать свою модель
«исповеди» лишний раз подчеркивают слож-ность выбора между этими
альтернативами.
Анализ
православных догм в книге Меджибовской весьма сомнителен с мо-ральной точки
зрения — автор отталкивается от западных религиозных ценно-стей, в связи с чем
допускает оценочные замечания об «ограниченности духовной жизни» в России. Это
объяснимо симпатией к исканиям Толстого, но такого рода оценки в научном
дискурсе некорректны. В тексте же Меджибовской они навя-зываются читателю с
первых же страниц, когда автор отважно оперирует форму-лами вроде «возвращение
в европейский религиозный дом» (с. 11). Но есть у взгляда со стороны и свои
плюсы: своеобразное погружение в «религиозную культуру» практически всегда
приводит к отнюдь не ортодоксальному контексту. Отражение текстов Огарева и
биографии Герцена в романе «Декабристы» вполне очевидно; в «жестоком
историческом действии» Толстой приходит к весьма спе-цифическому пониманию
«духовности»; к сожалению, увлечение автора работы «традиционным европейскими
ценностями» мешает иногда увидеть в художе-ственных текстах Толстого
оригинальные квазирелигиозные элементы.
И
получается, что в текстах 1859—1863 гг. Толстой пытался «соединить несо-единимое
— прогресс и мораль» (с. 76). Это и было наиболее наглядным выраже-нием все
более насущного восприятия религиозности. Следует отметить, что тексты, не
вписывающиеся в понимание «религиозной жизни», практически не рассматриваются;
так, пантеизму «Казаков» уделено лишь несколько строк.
В
«Войне и мире» автор обнаруживает не попытку изложения религиозных проблем, а
«систему веры» (гл. 4). «Нарративная теология» может быть раскрыта лишь при
герметическом прочтении текста, и в этом — явное противоречие со сверхзадачей
исследования. При подобном подходе нет возможности реконструи-ровать все
богатство связей с религиозной культурой эпохи — с теми же катего-риями «веры»
и «гуманности», о которых в основном и идет речь в главе о «Войне и мире». Но
это ограничение остается скорее декларативным — в тексте есть и интересные
частные наблюдения, и общие выводы отнюдь не герметического свойства. Однако к
«Войне и миру» многие тезисы имеют весьма опосредованное отношение: рассуждения
о вере истинной и ложной в целом ничего не добавляют к «традиционному»
пониманию текста, а анализ образа Каратаева отличается анекдотической
простотой: «Если имя и присказки героя что-то и символизируют, то разве что
темную бездну, отделяющую замысел Божий от опыта человеческого» (с. 89).
Герметический анализ не дает ответов на многие вопросы: как взгляд на небо,
практикуемый героями, соотносится с культурной традицией, с канониче-ским
представлением об авторе, находящемся ниже героев, или с литературной историей
этого жеста. Увы, в тексте работы мы обнаружим лишь некоторые рас-суждения в
связи с пересказом эпизодов. Не более.
«Индивидуальные
религиозные потребности незначительны» перед лицом «вечных законов» (с. 101).
Только «черта смерти» обнажает сущность этих зако-нов для отдельного человека
(пробуждение Андрея Болконского рассматривается наиболее подробно). Как видим,
все просто — только никак не приводит к реше-нию проблемы религиозной культуры
толстовских текстов.
Недаром
эпилог романа рассматривается в отдельной главе и практически не-зависимо от
основного текста (автор для обоснования этого вводит рассуждения о
независимости отдельных томов «Войны и мира»). Философия романа рассмат-ривается
в отрыве от собственно романа — именно в главе об эпилоге возникают рассуждения
о Канте, Спинозе и, наконец, Шопенгауэре, философия истории ко-торого и
приводит Толстого к «коперниковскому перевороту». «…
Откровение со-знания (15: 254) остается для Толстого единственным
важным мгновением жизни и единственным приближением к постижению Бога» (с.
127).
В
последней главе первой части нас вплотную подводят к неизбежному разре-шению
проблемы свободы и необходимости, которая в «Войне и мире» осталась открытой:
«Толстой ищет личного Бога, и незримый Бог Отец пугает и очаровывает его» (с.
141). Далее рассматриваются все аспекты «кризиса» в миросозерцании Тол-стого.
Идея «социального» кризиса подана весьма прямолинейно: «анархическая сторона»
столкнулась с «собственнической», «казак» — с «помещиком» (с. 144).
Содержание
второй части исследования — путь Толстого к Христу, его обра-щение. Именно
здесь в полной мере развернут провокационный и увлекательный сюжет
исследования, восходящий к «трем вопросам» Канта: «Что я могу знать? Что я
должен делать? На что я могу надеяться?», о которых Толстой неодно-кратно
вспоминал. Сам писатель двигался в поиске ответов от первого вопроса к
третьему, повторяя намеченный немецким философом путь. Вопрос о знании приводит
к рассуждениям о действии («деятельное добро»), а уже за ним следует
размышление о надежде. На первые вопросы ответ найден, на третий. Тут все
зависит от точки зрения. Нет слов, кантианская концепция красива, она позво-ляет
увязать все ранее не сходившиеся линии исследования. Но как же быть с влиянием
Шопенгауэра, в религиозной философии Толстого по-прежнему оче-видным; ведь
первоначально на вопросы Канта он отвечает, прибегая к авторитету Шопенгауэра?
Меджибовская неоднократно пишет об этих влияниях и в первой, и во второй частях
работы, но ответ от читателя ускользает.
Размышления
об «Анне Карениной» не только проясняют художественное вы-ражение «перелома» в
творчестве автора, но и подготавливают изменение позиции исследователя: «Второй
шедевр Толстого не является логическим следствием диа-логов и философских
фрагментов, написанных в 1873—1877 гг. Он должен рас-сматриваться независимо от
духовных ограничений, воздействовавших на автора» (с. 228). Тем самым анализ
окончательно отрывается от филологических основа-ний; перед нами больше не
художественные тексты, а исповеди, что, конечно, су-щественно обедняет
филологическое по существу исследование. А раз так — мы снова возвращаемся к
простым и предсказуемым выводам, связанным все с тем же потенциально
интригующим сюжетом: «Левин завершает толстовскую галерею наблюдающих за небом
героев, размышляющих о смысле жизни» (с. 184) Далее рассматривается «поворот к
Христу» в жизни автора романа — 1878—1881 гг.; именно тогда Толстой находит
ответ на второй вопрос и переходит к новым по-искам ответа на третий. Обращение
состоялось; но последний шаг, который как будто сделан в «Смерти Ивана Ильича»,
оказывается самым сложным.
К
сожалению, восприятию книги подчас мешает стиль изложения, который можно было бы
назвать «разухабистым». Много сомнительных (а чаще безапел-ляционных)
утверждений о русской литературе: «.в будущем энтузиаст Шопен-гауэра, Фет очень
мало добавил к каноническим поэтическим представлениям о смерти
(потустороннем)». Это неверно — как раз в 1850—1860-х, о которых идет речь, Фет
среди прочего пишет стихотворения «Смерти» («Когда, измучен жаждой счастья.») и
«Был чудный майский день в Москве.», весьма тесно связанные с интересующей
автора проблематикой. И так же — во многих других случаях; ради масштабных
обобщений и выводов относительно развития литературы в целом решительно
приносятся в жертву частности, которых в монографии немало. Вот как
характеризуется Лесков на с. 148: «.автор историй о преступной жизни купцов и
мастер стилизованных народных языковых форм (сказа), который к
Но
куда чаще режут глаз не мелкие неточности, а резкие формулировки. Фон-визин на
с. 24 охарактеризован как «религиозный динозавр». А на с. 3 сказано, что в
России Академия наук не появилась бы без пения псалмов (поскольку Ломоносов
читал в детстве только Псалтырь). Впрочем, это все частности. А по существу.
Борьба
с Бахтиным стала на Западе в последние десятилетия модной; следить за ней
иногда интересно, чаще — скучно. Однако книга Меджибовской глубже и
оригинальнее исходной «реабилитационно-разоблачительной» конструкции. Влияние
Канта и Шопенгауэра на религиозные воззрения Толстого и сама идея обращения
проанализированы очень глубоко. В конце объемного исследования мы приходим к
выводу, что все ранние тексты Толстого могут быть интерпрети-рованы как
фрагменты «дидактической автобиографии» (с. 50), но автор никогда не утрачивает
контакта с читателем, рассчитывает определенные впечатления, осторожно
подбирает детали. Именно эта художественная составляющая ока-зывается важнее
собственно исповеди, и, если мы рассматриваем творчество Тол-стого как
непрерывный процесс, а его поздние тексты — как органическую часть этого
процесса, значит. Все правильно: следует изучать сначала художническую сторону
толстовских построений, а уже потом рассматривать обращение со сто-роны
религиозной. Решение этой сложной проблемы не может быть однознач-ным — любое
отступление приведет к нарушению баланса, и анализ сведется либо к богословию,
либо к поиску особых эстетических достоинств «за текстом». По тонкой грани
между этими крайностями автор монографии проходит почти ус-пешно, что в данном
случае близко к понятию «триумф». Да, не все заявленные проблемы решены, но
вспомним, что и Толстой не сразу ответил на три постав-ленных Кантом вопроса.