Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2011
Татьяна Венедиктова
ОСЕННЯЯ ЭСТЕТИКА. И ПРАГМАТИКА
С эстетической точки зрения осень — “пора плодоношенья и дождей” (Джон Китс), меланхолии и переживания конечности всего. Осеннее настроение не очень подходит для сочинения манифестов, — Сергей Козлов как раз и предуведомил нас в первой строке, что не собирался писать манифест. Но получилось — похоже. Я думаю, в силу радикальности поставленных вопросов: что такое настоящая (строго понятая) филология и кто такие настоящие филологи?
Ответ предложен, в том числе, образный. Филологи — трудолюбивый народ-земледелец, который вынужденно терпит над собой купечески-бюрократическую прослойку. Народу безразличны торги по поводу сравнительной ценности методов, тяжбы вокруг текущей или будущей теоретической конъюнктуры. В эту суету погружены скорее организаторы-начальники, чем- нибудь научным заведующие, что-нибудь куда-нибудь “продвигающие”, ревниво соперничая в борьбе за гранты. А для настоящих филологов разговор о методологии — “лишь динарий кесаря”, вынужденная дань, откуп, дымовая завеса, чтобы не мешали заниматься любимым, извечным творческим делом. Люди маленькие и одновременно великие, они пашут себе и пашут, не поднимая головы, свою текстово-историческую почву и благодаря этому, кстати, прекрасно выживают в любых условиях. Какой-нибудь товарец для сбыта у этих хитрых простецов всегда найдется, поэтому, не будучи рыночно ориентированными, они и к рынку вполне приспособляемы и голодать не будут ни при каких условиях.
Такая перед нами возникает картинка — романтичная, лестная для филолога, соблазняющая “подумать о вечном” на свободе (наконец!) от конъюнктурного маневра…
Сергей Козлов — талантливый полемист и в данном случае вкладывает в полемику ровно столько запала, сколько нужно, чтобы сначала иронически усугубить логику потенциальных оппонентов, а потом с ней же изящно ассоциироваться. Он заявляет, например, что разговор о “филологии вообще” опасен, разговор о методологической конъюнктуре условен, а прогнозирование развития гуманитарных наук невозможно, — а потом высказывается по всем трем позициям (заключив собственные соображения в рамки “чуть большей корректности”). Призыв к профессиональному сообществу сформулирован в форме характерно уклончивого императива: “Если уж мы не можем избежать <сближения филологии с рынком и с модой>, постараемся по крайней мере не следовать покорно за.”
Следовать непокорно тем естественнее, что это никак не противоречит базовым установкам филологии — тем, которых она, с точки зрения Сергея Козлова, стихийно придерживалась “по крайней мере с эпохи Кватроченто”. Все это время реальную жизнь нашей науки характеризовал примат истории над теорией, материала над методом, конкретного случая над размашистым обобщением и субъективной интуиции над безличной “технологией”. И вот теперь, когда период методологических войн отошел в прошлое, нам открывается привлекательнейшая возможность вернуться к филологии, как ее практиковали “величайшие филологи-классики”, филологии как “личному искусству”.
В какой мере этот призыв отвечает тем перспективам, которые открываются нам из переживаемого момента? На мой взгляд, в небольшой.
На филологических факультетах, где обучаются (временно) или преподают (постоянно) практически все, кто склонен называть себя “филологами”, царит нарастающая деморализация. Источник ее — в отсутствии понимания того, кого мы (вос)производим под обозначенным выше названием и для чего. Для работы в бутиках высокой словесности нужны и приспособлены единицы, а раз так — зачем факультеты? Слухи о том, что вот-вот придут бюрократы- менеджеры и сократят нас за ненадобностью, циркулируют стойко и не способствуют бодрой познавательной активности. Формируются индивидуальные и, реже, коллективные научные делянки, но обмен между ними ограничен отсутствием общего интереса, общего языка и общего, вдохновляющего смысла. Временами всплескивается смутная тоска: нам бы методологический семинар устроить, как бывало, но, разумеется, не так, как бывало… а как? — Неизвестно. От тоски успешные семинары не самозарождаются.
Если отвлечься от институциональных дрязг и обратиться к “горизонту мысли”, мы увидим, что, в полном согласии с оценкой Сергея Козлова, господствуют методологический релятивизм, плюрализм и эклектизм, приоритет индивидуального выбора. Но это не исключает и коллективной творческой стратегии, просто она не обязательно должна иметь привычный вид научного единоверия. Симптоматично стремление сегодняшних гуманитариев обсуждать свои позиции не в терминах методологии, а в таких, как — “взгляд” или “воображение”. Последние слабее формализованы, тем не менее целостны и обязательно включают в свой состав рефлексию над субъективной, соучастной позицией исследователя. А главное: в фокус внимания попадают не факты, но акты, процессы, интеракции — не статика структуры, но энергетика “конструктивных сил”[5]. Это относительно новая и важная тенденция.
Оглядываясь на работу коллег-социологов с понятием “социологического воображения”[6], я спрашиваю себя: каково — и каким может быть — воображение филологическое? Его нынешние сила и ограниченность обусловлены стойкой привязанностью к языку-как-системе и слову-как-объекту, почитаемым в формах образцовых, рафинированных, музейных, ревниво охраняемым от порчи и профанов. Подобные представления издавна организуют филологическую работу и. действуют как imagination block.
Разве это единственная форма “любви к слову”? Почему бы не любить в нем (слове) непредсказуемые потенции коммуникации, способность провоцировать обмен и устанавливать взаимосвязь? Почему в святыне литературного текста не усмотреть лабораторию форм речевого действия, динамичного и вездесущего? Почему не перестать игнорировать опыт заурядных “пользователей” слова — не особо отмеченных “Авторов”, а людей вообще говорящих, разговаривающих, слушающих, пишущих, читающих? Почему, иначе говоря, филологии не осознать себя всерьез наукой о речепользовании (по аналогии с землепользованием)?
Это более чем естественно в русле дискурсивного и перформативного подходов, которые сегодня распространились стихийно и, я бы сказала, экстенсивно. В том смысле, что глубину и по-настоящему революционную природу происходящего “парадигмального сдвига” мы не прочувствовали пока вполне.
Поэтому, возвращаясь к агрикультурной метафоре, предложенной Сергеем Козловым, я не готова согласиться со скептической умиротворенностью его выводов. Исходя из моего ощущения ситуации, мы как раз не можем себе позволить равнодушия в отношении меняющихся приоритетов, контекстов профессиональной деятельности и направляющих ее институций. Ведь именно институции, как верно заметил Х.У. Гумбрехт, могут поддерживать новое, а порой и создавать условия для его самопроявления.
С прагматической точки зрения на то и осень, чтобы планировать весенние работы.
__________________________________________
5) Ср. мысль В.А. Подороги (в докладе на прошедших в апреле 2011 года Банных чтениях) об антропологии взгляда как единственном условии “прямого усмотрения (до всякой интерпретации) конструктивных сил литературного произведения”.
6) Ч. Миллс еще полвека назад предложил говорить о “социологическом воображении” как способности, позволяющей ученому гибко переходить от одной методологической перспективы к другой, неожиданно сочетать идеи, количество и качество, объективизм и рефлексию, проникая в “невидимую суть” повседневно наблюдаемого (см.: Миллс Ч.Р. Социологическое воображение. М., 1998). П. Штомпка считает целью социологического образования развитие специфически устроенного воображения — через рефлексивное освоение соответствующих ему языка и строя мысли (Штомпка П. Формирование социологического воображения. Значение теории // Социологические исследования. 2005. № 10).