Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2011
ЧЕРТЕЖ НА ПЕСКЕ
Рассуждения о тексте Сергея Козлова
Мне весьма неловко вмешиваться в споры филологов. Традиции академической специализации предписывают скромно молчать в чужом монастыре, поглубже запрятав в карман свой устав. Однако есть по меньшей мере два извиняющих меня обстоятельства. Во-первых, я имел честь быть процитированным Сергеем Козловым. В рецензии на книгу Николая Копосова речь шла о непростых отношениях между “практикующими историками” и “методологами”. В антиманифесте про “Осень филологии” подразумевалось, что я, как выразитель интересов “трудяг-исследователей”, в определенной степени противопоставляю себя историку-эпистемологу, наделенному некоей административной властью. С тех пор прошло десять лет, роли поменялись. Теперь я руковожу какими-то структурами, за что-то отвечаю, а мой коллега, оставив руководство Смольным институтом, преподает в Хельсинки. Уже одно это может вызвать вопрос: должны ли мы теперь с Николаем Евгеньевичем поменяться местами в нашем отношении к “методологам”?
Во-вторых, “НЛО” сделало многое для слома дисциплинарных барьеров. У историков берут интервью, публикуют их статьи, делают обзоры исторических изданий. А еще есть специфический круг историков, настолько основательно укоренившихся в журнале, что вообще начинаешь недоумевать: а существуют ли еще эти барьеры? Вспоминаю разговор с Александром Строевым где-то в самом конце 1980-х годов:
–
Слушай, сейчас столько филологов публикуют, а вот историков чего- то не видно. Есть ли вообще среди ваших сегодня кто-то, кого стоит читать?–
Конечно, есть, — отвечаю, — отчего же. Гуревич вот, Баткин, Бессмертный…–
Ну, ты бы еще Лотмана в этот список добавил! Какие же они историки? Они — наши, филологи. Они интересно пишут.Помнится, я не согласился с этим заявлением, хотя Лотмана тогда охотно включил бы в список, а сейчас с удовольствием добавил бы еще ряд имен, не забыв и Сергея Козлова.
Дисциплины наши нераздельные, но все же и неслиянные, что иногда приносит благие плоды. Так, например, в структуре РАН филологи и историки объединены в одно отделение и по важнейшим вопросам голосуют вместе. Случается, что это приводит к любопытным результатам. Там, где историки “взвешивают за и против”, “входят в положение”, “просчитывают варианты”, филологи, как им и положено, читают представленные тексты (биографические справки, программы кандидатов на должности, списки публикаций их работ.). В итоге голосование получается непредсказуемым заранее. Что немалая редкость по нашим временам.
Надеюсь, что “НЛО” когда-нибудь предоставит свои гостеприимные страницы для дискуссии о взаимоотношении наших дисциплин. Право же, есть что обсудить. Только пригласить надо еще и тех историков, которые пока не шагнули “за пределы”, если использовать определение Кевина Платта[12].
Пока же попробую подойти к тексту Сергея Козлова так, как если бы он был написан об историках, а не о филологах. Насколько призывы к методологической актуальности являются атрибутом администрирования? Рад был бы опровергнуть это обидное для меня предположение, поскольку стараюсь не расставаться с ролью “практикующего историка”. Но надо признать, что по самым разным причинам мой список публикаций так же обрастает историографическими статьями и рассуждениями о методах, как днище корабля — ракушками. И это несмотря на присущий мне страх перед методологией. Я вообще сомневаюсь, что какой-нибудь историк действительно работал по заветам Декарта, взяв заранее известный или наново выдуманный метод, применяя его затем на практике. Он просто писал свой труд, который в силу личных способностей, интересов, расчетов и массы других обстоятельств получался таким, а не иным. А уж затем либо он сам, либо ученики, либо критики начинали искать метод в его тексте.
Но вернемся к положению автора о том, что дискурс методологической актуальности является дискурсом не научных сообществ, а научных институций. Для филологов-практиков он призван играть роль “динария кесаря”, который надо уплатить внешнему миру. Мне трудно с этим спорить, благо мы с автором “Осени филологии” принадлежим к тому поколению, которому старшие коллеги часто повторяли слова Савельича: “Плюнь, да поцелуй злодею ручку”. Но, может быть, это следы тяжелого научного детства, а у тех, кто воспитан в иных условиях, отношение к методу иное, и они воспринимают его иначе, как нечто не внешнее (навязанное если не советской властью, то требованиями ВАК), но внутреннее? Вполне возможно. Однако и в нормально функционирующей научной среде дискурс методологической актуальности играет роль феромонов, сдабривающих научную коммуникацию. Как иначе подать сигнал “я — свой” рецензенту, оппоненту или эксперту, нанятому грантодателем? Правда, как и в любом общении, здесь возможен коммуникационный сбой, и магические слова “антропология”, “Делёз” или “когнитивность нарратива” вызовут у кого-то улыбку понимания, но у кого- то реакцию отторжения. Слова Сергея Козлова о том, что при помощи деклараций о методе институции метят свою научную территорию и распределяют ресурсы[13], особенно справедливы по отношению к историкам, точнее — к московским историкам, необычайно интенсивно плодившим семинары, журналы и научные подразделения, разделенные методологическими установками. Прибаутка, ходившая некогда по кулуарам парижской EHESS, — “нет историка без семинара” — чуть было не реализовалась в нашем ИВИ РАН, где еще недавно единовременно трудилась дюжина семинаров методологического толка, возглавляемых непременно медиевистами.
Эта констатация входит в противоречие с весьма оптимистическим прогнозом С.Л. Козлова. Исследователь новой формации выбирает из кучи лежащих на его верстаке методов тот, который более подходит для данного материала. Понимая необходимость следования моде, такой исследователь, как настоящий мастер, способен играть с ней. Думаю, что я не единственный, кто в этой связи вспомнил слово “винтаж”, копание в пронафталиненных сундуках с целью найти среди старинных платьев то, что можно иронично сочетать с последними изысками кутюрье. Не менее оптимистичным видится и прогноз-призыв Ирины Прохоровой[14] и Кевина Платта к преодолению дисциплинарных и межкафедральных границ, к созданию среды, способной радикально обновить гуманитарное знание, пусть даже и именуемое филологией. Я не против, особенно если вспомнить, в каком смысле использовал это слово Лосев. И где, как не на научных семинарах и чтениях, создавать такую среду, способную совместно браться за решение новых задач, среду, состоящую именно из таких свободно играющих методами исследователей, о которых говорит Сергей Козлов?
И вот здесь вступают в силу те самые закономерности, которые изучает социология научного знания и о которых писали Жерар Нуарьель[15] и Рэндалл Коллинз[16]. Большинство семинаров и большинство инициативных проектов начинаются с призывов к интердисциплинарности, методологическому синтезу, расширению горизонтов и “многоприятию”, участники демонстрируют, что они “слишком много понимают”. Но затем неминуемо происходит выделение “твердого ядра” участников, формируются свой собственный язык и своя система авторитетов. Еще несколько усилий — и возникают свое периодическое издание и своя институциональная структура, свои диссертационные советы и своя среда, поставляющая кадры лояльных оппонентов. Структура затвердевает и начинает самовоспроизводиться, демонстрируя односторонность взгляда, иногда творческую. Иногда — не очень.
Может быть, “методологические войны” оттого и кончились, что всю территорию поделили? И конфликты возникают лишь в случаях нарушений границ, как правило, нарушений непредумышленных. Все это естественно и имеет массу положительных результатов. Но непонятно, на какой площадке будет осуществляться чаемый синтез? И не будут ли исследователя новой формации бить по рукам за то, что он хватает с верстака что ни попадя?
Хорошо бы создать семинар, на котором обсуждать семинары, хорошо бы созвать ассамблею, где решались бы важные вопросы и гостеприимно приглашались разные методологии. Трижды я пытался осуществить это на практике, стараясь наладить диалог хотя бы между медиевистами. И трижды это начинание неумолимо превращалось в очередной семинар. На сей раз — “семинар Уварова”, с некоей заковыристой методологической установкой. Это и наводит на мысль о том, что перед нами социальная закономерность.
Но если методологии, а с ними и семинары разбегаются все дальше и дальше друг от друга, то как можно наладить между ними взаимодействие, которое абсолютно необходимо? В противном случае научное сообщество утратит свою главную функцию —экспертизы и оценки. Если все возможно, то это уже никакая не наука.
Хочется призвать на помощь Николая Кузанского, писавшего о неразрывных процессах conglomeratio et exglomeratio centri. Если с центробежными силами (не без помощи дискурса методологической актуальности) все в порядке, то возможно ли запустить центростремительные силы?
Думаю, что возможно. Но для этого надо разобраться с тем, что же является центром. Если говорить о нашей дисциплине, то для меня таким центром является социальная история, причем взятая в узком значении этого слова. Ведь все важные инновации, приводившие к радикальному расширению круга привлекаемых источников и изменению характера вопросника, изначально не являлись самоцелью, но призваны были помочь именно социальной истории. Вводя понятие ментальности, Жак Ле Гофф[17] и Арон Гуревич[18] были уверены, что без учета этого фактора наше знание о средневековом обществе будет ущербным; когда Нэнси Рёлкер[19] изучала роль женщин в распространении кальвинизма, она лишь хотела сделать социальную историю французской Реформации более полной; когда Карло Гинзбург[20] рассматривал уникальную историю мельника-еретика, он намеревался обратить внимание на ранее недооцененные историками черты итальянского общества XVI века. Однако очень скоро включались все те же механизмы: новые площади расширявшейся “территории историка” обносились заборами, за которыми высились обособленные научные школы и направления, наделенные своим языком и своей системой авторитетов. Среди них — история менталь- ностей, гендерная история, микроистория, историческая антропология, клио- метрия, историческая когнитивистика, нарратология, потестарная имагология и многое другое. Каждое из направлений становилось все более самодостаточным. Количественные методы все чаще применялись ради количественных методов, рассуждения о методе велись ради рассуждений о методе. Наблюдался расцвет изучения сюжетов, считавшихся ранее периферийными, при угасании интереса к работе над традиционными темами и понятиями.
Социальная история пребывает в положении короля Лира. Но все же я продолжаю надеяться, что дочери сами возвратят опрометчивому старику часть имущества. Ведь по правилам игры все участники по-прежнему уверены в существовании некоего центра, понимаемого как оплот традиционализма. Иначе — на чем основывать собственную оригинальность? Центробежные силы предполагают наличие центра не в меньшей степени, чем силы центростремительные. В случае с медиевистами таким подразумеваемым центром является понятие феодализма в его социально-экономической интерпретации. И каково же удивление новых медиевистов, когда выясняется, что этим понятием уже никто не занимается, там зияет пустота!
Я возьму на себя смелость, вопреки разумным предупреждениям Сергея Козлова, начертить на песке схему возрождения обновленной социальной истории. По крайней мере, таковы общественные ожидания, демонстрируемые по отношению к нашей дисциплине. От историков по-прежнему ждут ответа на вопросы о природе государства и сущности процессов политогенеза, экспертных заключений о причинах важнейших исторических событий, ждут (о ужас!) написания масштабных исторических полотен. И все чаще исследователи (пока еще на индивидуальном уровне) возвращаются к пониманию необходимости работать над сюжетами, традиционно считавшимися базовыми для социальной истории. Площадка социальной истории выглядит удобным местом пересечения всех новых направлений. Гендерная история, дискурсивный анализ, и, предположим, имагология могут вновь сойтись между собой в одних дисциплинарных рамках, лишь предъявив свой вклад в поиск ответа на все тот же неизбывный вопрос: “Как возможно общество?”
Но это, конечно, не более чем чертеж на песке. И я уверен, что у моих коллег есть свои претенденты на роль федерирующего центра.
Но как обстоят дела у филологов? Может, в центре находится все же тот самый литературный канон, отказ от которого, по словам Виктора Живова[21], ведет к немоте?
Это я не утверждаю, я спрашиваю.
___________________________________
12) См.: ПлаттК.М.Ф. Зачем изучать антропологию? Взгляд гуманитария: вместо манифеста.
13) Эти ресурсы скудны. Настолько скудны, что хочется увидеть в этом светлую сторону. Там, где Кевин Платт говорит о “привлекательном для карьеры” и “бесперспективном”, С.Л. Козлов и многие другие говорят об “интересном” в оппозиции к “скучному”.
14) Прохорова И. Новая антропология культуры: Вступление на правах манифеста // НЛО. 2009. № 100. С. 9—17.
15) Noiriel G. Sur la “crise” de l’histoire. Paris: Belin, 1996.
16) Collins R. The Sociology of Philosopies. A Global Theory of Intellectual Change. Cambridge: The Belknap Press of Harvard University Press, 1998. Рус. пер.: Коллинз Р. Социология философий. Глобальная теория интеллектуального изменения. Новосибирск: Сибирский хронограф, 2002.
17)
Le Goff J. La Civilisation de l‘Occident medieval. Paris: Art— haud, 1964. Рус. пер.: Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. Екатеринбург: У-фактория, 2005.18) О том, как советский медиевист шел к этому понятию, лучше всего написал он сам в автобиографической книге: Гуревич А.Я. История историка. М.: РОССПЭН, 2004.
19) Roelker N.L. Queen of Navarre: Jeanne d’Albret, 1529—1572. Cambridge: The Belknap Press of Harvard University Press. 1968.
20) Ginzburg C. Il formaggio e i vermi. Il cosmo di un mugnaio del’500. Torino: G. Einaudi, 1976. Рус. пер.: Гинзбург К. Сыр и черви: Картина мира одного мельника, жившего в XVI в. М.: РОССПЭН, 2000.
21) Живов В. Гуманитарные науки: чем мы страдаем и как лечиться // НЛО. 2010. № 106. С. 47.