Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2011
Ключевые слова:
российский структурализм, “большая парадигма”, Московский кружок, В.Н. Топоров, Вяч.Вс. Иванов, Ю.М. Лотман
Н и к о л а й П о с е л я г и н
РАННИЙ РОССИЙСКИЙ СТРУКТУРАЛИЗМ:
“ДОЛОТМАНОВСКИЙ” ПЕРИОД*
I
В последнем на данный момент широком обсуждении основ и истоков Московско-тартуской школы[1] в 98-м номере “НЛО”, при большой содержательности дискуссии в целом, обнаруживается проблематичность самих определений “структурализм” и “семиотика”. Во-первых, оба термина по традиции употребляются как синонимы — видимо, по умолчанию предполагается, что, хотя в зарубежной литературе эти течения вполне могут быть несовместимыми друг с другом (например, Клиффорд Гирц использовал семиотику в борьбе против марксизма и структурализма), на российской почве эти различия нивелировались. Во-вторых, определение “структурализм”/“семиотика” прилагается ко всему течению в целом, начиная с его зарождения во второй половине 1950-х годов и до смерти Ю.М. Лотмана. В итоге при более близком приближении к материалу у исследователя может возникнуть недоумение: столь разными окажутся теоретические стратегии, скажем, Ю.М. Лотмана и большинства других участников школы (например, Б.А. Успенского)[2].
Этот очерк, не претендуя на всеохватность, ставит своей целью обрисовать в самых общих чертах зарождение российского структурализма во второй половине 1950-х годов и семиотики — в середине 1960-х. Именно в эти годы сформировался весь сложный комплекс идей, который по традиции обобщается этими двумя терминами; дальнейшее его развитие представляет из себя его закономерную эволюцию.
Фактографическая часть истории раннего российского структурализма исследована на данный момент достаточно подробно. В 1990-е годы были изданы мемуары В.А. Успенского, Вяч.Вс. Иванова, И.И. Ревзина[3] и др., подробно отражающие внешний ход событий: проведение семинаров, конференций и симпозиумов, создание кружков, исследовательских лабораторий и секторов, издание основных структуралистских сборников. Еще раньше, в 1970—1980-е годы, вышли обзорные работы по истории течения в общем контексте советской ситуации — Энн Шукман, Питера Сейфферта, не так давно переведенного на русский язык Карла Аймермахера[4]. Параллельно продолжалось освоение накопленного материала российскими исследователями, начиная с обзорных статей Б.А. Успенского и И.А.Чернова 1981—1982 годов[5] и вплоть до масштабной монографии Вяч.Вс. Иванова “Очерки по предыстории и истории семиотики” (существенно переработанный вариант книги 1976 года)[6] и во многом основывающегося на ней учебника Г.Г. Почепцова “Русская семиотика”[7]. По Лотману существует уже целое направление исследований, требующее отдельной библиографии.
Однако если попытаться, следуя логике самих участников Московско-тартуской школы, рассмотреть глубинные основы направления, то обнаружатся определенные неясности. В наиболее острой форме они проявились в хорошо известной полемике Б.М. Гаспарова и Лотмана (а также еще нескольких бывших участников), проходившей уже в начале 1990-х, о специфике Летних школ 1960-х годов.
Б.М. Гаспаров представил коллектив российских структуралистов как замкнутую сплоченную группу, которая изолируется от современной действительности и стремится осмыслить все многообразие явлений культуры в терминах единого подхода, основанного на соссюровской лингвистике:
Как бы ни ощущалось различие между ними в чисто “житейском” смысле — на уровне “кода” семиотических исследований все они выступали в соотнесенности между собой, в качестве частей единой системы; утопическое стремление к единству, всеохваченности и всесоотнесенности явлений преобладало над интересом к каждому явлению в отдельности[8].
Эта концепция встретила резкий отпор со стороны остальных участников школы, указывавших, наоборот, на просветительский пафос и методологическую вольницу[9]. Из основных постулатов Б.М. Гаспарова только утопический настрой российских структуралистов был признан практически единогласно. А единственным, кто (отчасти) поддержал позицию Б.М. Гаспарова в остальных пунктах, оказался М.Л. Гаспаров, к собственно Московско-тартуской школе имевший лишь косвенное отношение и свои заметки озаглавивший “Взгляд из угла”[10]. Лотман же обратил концепцию Гаспарова на ее автора: “Б.М. с изяществом рисует общий портрет, безымянную кар- тину… На самом деле, очень “имянную” — он рисует свой портрет! И мне его статья нравится именно тем, что она субъективна. И индивидуальна”[11].
Думается, однако, что в общеметодологическом споре обе стороны правы по-своему и то, что Лотману представлялось чертами личности Б.М. Гаспарова, на определенном этапе являлось признаками мировоззрения многих участников этого направления. Однако и Лотман, описывавший школу (правда, с характерной оговоркой “по крайней мере тартускую группу”) противоположным образом, тоже прав, так как Гаспаров фактически (хотя и рассуждал о времени Летних школ) изобразил мировоззрение структуралистов начального, “долотмановского” периода.
II
Представляется, что в истории российского структурализма можно выделить наиболее ранний этап. Началом его, по свидетельству некоторых его участников[12], были 1954—1956 годы, когда в российской науке стала усиленно развиваться ранее запретная кибернетика, а в филологии под ее эгидой — структурная лингвистика. В 1961 году в городе Горьком состоялось совещание, посвященное применению математических методов к изучению языка художественной литературы, но фактически впервые публично продемонстрировавшее применение структурализма к нелингвистическому материалу (основными докладчиками были участники группы А.Н. Колмогорова)[13]. Кульминацией же этого этапа можно считать 1962 год, когда сектором структурной типологии славянских языков Института славяноведения был проведен симпозиум по структурному изучению знаковых систем, а также изданы сборник “Структурно-типологические исследования” и тезисы до- кладов к симпозиуму (реально вышедшие в начале 1963 года). Сектор объединил большинство тех исследователей, которые были готовы переносить новые методы на все разнообразие культурного материала, и на симпозиуме впервые была развернута широкая программа стратегий этого переноса. Эта победа была первой — весьма относительной в административном плане (сборник и тезисы докладов вышли ограниченным тиражом, участники подверглись осуждению со стороны партийных функционеров), зато значительной по своим научным последствиям, — но одновременно и последней в истории российского нелингвистического структурализма[14] в его чистом виде. После 1964 года происходит серьезная модификация самого понимания сущности структурализма и его методов, что знаменует начало нового этапа — условно говоря, “классического”, или “семиотического”[15] (1960-е — первая половина 1970-х годов): формирование Московско-тартуской школы, проведение Летних школ и т.д. Рассмотрение этого периода не входит в рамки нашей статьи.
III
С самого начала ранний структурализм представлял собой два принципиально различных явления. Во-первых, это структурализм как метод исследования (структурализм в стиховедении: М.Л. Гаспаров, А.Н. Колмогоров и его кружок; структурализм в мифологических исследованиях: Е.М. Мелетинский, Вяч.Вс. Иванов, В.Н. Топоров, Д.М. Сегал, Т.В. Цивьян и др.; “порождающая поэтика” А.К. Жолковского и Ю.К. Щеглова). Во-вторых, это структурализм как “большая парадигма”, то есть система универсальных категорий, с помощью которых можно — в идеале — осмыслить весь мир, сведя его к исчислимому набору принципиально познаваемых структурных типов тех или иных явлений, принадлежащих к культурной или внекультурной сфере[16]. Данное явление было реализовано узкой группой людей, по преимуществу сотрудников сектора структурной типологии (Московский кружок Вяч.Вс. Иванова — В.Н. Топорова), в течение короткого промежутка времени и в небольшом количестве текстов. Однако именно оно определило то исходное состояние российского структурального направления, отталкиваясь от которого оно эволюционировало в середине 1960-х годов из мировоззренческой “большой парадигмы” в дисциплину “семиотика”.
Генезис данного мировоззрения представляет собой особую проблему, требующую специальной работы. В качестве предварительного предположения, которое еще нуждается в доказательстве, можно выдвинуть следующее: чтобы противопоставить марксизму как господствующей “большой парадигме” нечто принципиально иное, необходимо было основать альтернативную “большую парадигму”. Это уже не вопрос методологии той или иной науки, а общеидеологическая проблема: если некая Система объемлет собой все сферы существования человека и культуры, а есть желание или необходимость освободиться от этого диктата, то “свергнуть” подобную Систему может только точно такая же, которая на иных основаниях способна точно так же заполнить собой все те же сферы. Альтернативой марксизму и — далее — материализму с их доминированием экономического базиса над всеми остальными сферами культуры и — шире — превалированием материи в устройстве мироздания, с точки зрения Московского кружка, могла стать Система, где все сферы культуры обусловлены своей знаковой сущностью, а глубинная основа всего мира — информация.
Универсальный метод, по мнению структуралистов этого направления, — типологическое сопоставление тех или иных знаковых систем с помощью конструирования абстрактных моделей, выделяющих комплекс основных дифференциальных признаков этих систем. Реальная система и ее модель соотносимы на основании того, что обе — отражения некой единой системы абстрактных аксиом наподобие платоновских эйдосов, рационально постижимых[17]. Потенциально знаковыми могут оказаться не только системы культуры, но и то, что обычно относится к сфере, внеположной культуре: функционирование человеческого организма (конкретно — органов чувств) — С.Е. Генкин[18]; “выражения” природы (формы облаков, расцветка животных и растений и т.д.) — Ю.К. Лекомцев[19] — и т.д.[20] Системы панхронны, функционируют вневременно; анализ диахронического изменения этих систем представляет собой изучение последовательного перехода их из одних панхронных состояний в другие — либо же используется как вспомогательное средство для описания синхронических состояний исследуемой системы[21]. Это позволяет, при надлежащем знании структуры функционирования, предсказывать дальнейшее развитие систем.
Истоки подобного мировоззрения, по всей видимости, лежат в некой общей парадигме европейского мышления, развивавшейся на протяжении веков и породившей ряд философских направлений, вобравших в себя и идеологию просветителей XVIII века, и позитивизм XIX века. Если воспользоваться терминологией М. Фуко (“Слова и вещи”), такое мышление пред- полагает принципиальную познаваемость мира, представляющего собой некий единый Порядок. Вычислив Систему, по которой конструируется этот Порядок, можно найти ключ к познанию мира во всей его совокупности. Утопизм раннего структурализма выражался, помимо прочего, в том, что методы структурной лингвистики воспринимались как ключ к постижению этой Системы. Так, Б.М. Гаспаров сравнивает структуралистов с будетлянами, создателями додекафонной гармонии и т.п.:
Все эти движения объединяло стремление не столько “высказаться” определенным образом и по определенным поводам, сколько дать кардинальное решение, подчиняющее своей категоризации материал, подлежащий освоению, — даже если для этого оказывается необходимым сначала препарировать этот материал так, чтобы он поддался соответствующей категоризации. Идея абстрактного семиотического “кода” (пусть самого сложного и неоднородного по составу), “манифестирующего” себя (пусть самым не- прямым образом) в конкретных проявлениях культуры, кажется мне принадлежащей к этому семейству кардинально-упорядочивающих решений и в этом своем качестве несущей печать определенного времени, места и обстоятельств[22].
Правда, Московский кружок делал оговорку, что анализирует не мир как таковой, а человеческие представления о нем; однако проблематичность соотношения мира и восприятия, природы и культуры в работах раннего структурализма эксплицитно не разрабатывалась[23] (равно как и наделение знаковой сущностью явлений, не относящихся к сфере культуры). Кроме того, существенно влиял кибернетический взгляд на человека и на культуру (а также, по-видимому, и окружающий мир вне человеческой культуры) как на устройства, обладающие программами знакопорождения и знаковосприятия[24].
По-видимому, подобные идеи лежат в самых основах раннеструктуралистского мировоззрения: если можно построить модель чего угодно, будь то культурный факт или природный, следовательно, в конечном счете можно построить глобальную модель всего мироздания[25]. И она будет соответствовать структуре самого мироздания, так как модель, по определению, изоморфна объекту. То, что подобные попытки не предпринимались в реальности, не лишает ранний структурализм этой направленности, функционирующей в нем потенциально, как некий идеал, достичь которого весьма трудно, однако в будущем возможно.
Этому на первый взгляд противоречит следующий факт. Лотман в “Не- мемуарах” вспоминает:
…если фольклор и такие виды литературы, как детектив, то есть жанры, ориентированные на традицию, на замкнутые языки, считались естественным полигоном семиотики, то возможность применения семиотических методов для сложных незамкнутых систем, типа современного искусства, вообще подвергалась сомнению.
На первой Летней школе на эту тему произошла очень острая дискуссия между мной и И.И. Ревзиным <…>. Ревзин <…> слишком рано умер, именно в тот момент, когда он находился на пороге принципиально новых семиотических идей. Но в первой Летней школе он решительно отстаивал неприложимость семиотических методов к индивидуальному творчеству, ограничивая их пределами фольклора[26].
Спор, однако, относится уже к следующему, “лотмановскому” периоду истории российского структурализма (пусть и к самому началу его), так что утверждать с определенностью, является ли спор о методе в основе своей спором общемировоззренческим, не представляется возможным. Поскольку нет возможности реконструировать дискуссию Лотмана и Ревзина доподлинно, приходится обращаться к косвенным источникам, из которых вытекает, что, возможно, именно Ревзин был сторонником структурализма как всеобъемлющей “большой парадигмы”. В 1965 году, полемизируя со статьей П.В. Палиевского “О структурализме в литературоведении”, он говорил следующее:
Положительная программа, выдвинутая структурным направлением в поэтике, состоит в том, что, прежде чем анализировать в целом произведения большой литературы точными методами, нужно найти способы научного описания таких простейших составляющих художественного построения, как ритм, рифма, строфика, длина предложений, соотношение числа прилагательных и глаголов и т.д. и т.п., то есть явлений повторяющихся, массовых, причем таких, что их совокупность есть легко обозримый ансамбль.
<…> Это очень трудоемкая работа, в которой каждый шаг достигается весьма значительными усилиями. Отсюда ясно, почему семиотический анализ применяется пока только к самым простым формам и аспектам художественного произведения. А если речь идет об анализе законченных вещей, то пока структурными методами могут изучаться лишь такие сравнительно простые и массовые явления, как частушки, загадки, былины, сказки, мифы[27].
Схожие идеи возникали и у других участников Московского кружка, однако это означало лишь недоработанность на данный момент методологического аппарата для анализа всех явлений бытия как знаковых систем, а не принципиальную невозможность такого анализа[28].
Кроме того, сущности структурализма как “большой парадигмы” противоречило то, что анализу могут подвергаться принципиально незамкнутые, открытые системы (то, на чем будет, наоборот, базироваться семиотика Лотмана[29]).
Впрочем, не менее вероятно, что Ревзин изначально относился к структуралистскому методу исключительно как одному из возможных методов, хорошо работающему в определенных областях гуманитарных наук, но не претендующему на единоличность и универсальность[30]. В таком случае стремление Лотмана применять “недоразработанный” метод могло показаться Ревзину слишком поспешным.
IV
Становление структуралистской “большой парадигмы” Московского кружка произошло во многом также благодаря тому, что в первый год существования Сектора структурной типологии его возглавлял В.Н. Топоров (1960—1961), которого можно считать главой данного направления. Хотя проведение Симпозиума и выпуск сборника “Структурно-типологические исследования”, ставшие наиболее ярким выражением структурализма как мировоззрения, проходили уже при Вяч.Вс. Иванове, который принял руководство сектором в 1961 году, в обоих мероприятиях проявились тенденции, заложенные именно Топоровым[31]. В качестве примера можно указать на то, что в отделе рецензий, занявшем треть объема “Структурно-типологических исследований” и продемонстрировавшем, в русле каких идей и традиций надо воспринимать новое течение, Топоровым написано пятнадцать из сорока рецензий, причем по наиболее знаковым авторам и работам (К. Леви-Стросса, Р.О. Якобсона и т.д.).
Вяч.Вс. Иванов, всегда бывший авторитетным деятелем для Московского кружка и в итоге ставший его формальным руководителем, хотя отчасти разделял его идеологию, однако был слишком сильно укоренен в отечественной гуманитарной и философской традиции (о чем сам позднее подробно рассказывал в воспоминаниях “Голубой зверь”[32]), чтобы безоговорочно принять сформированное Топоровым мировоззрение[33]. Это, а также появление в 1964 году на горизонте Московского кружка Лотмана, изначально предлагавшего построение не структурализма, а семиотики с качественно иным набором методов и исследовательских оптик[34], привело к разрушению “большой парадигмы” и к перерождению нелингвистического структурализма из мировоззренческого конструкта в научную теорию.
V
По большому счету, описанное явление не является чем-то независимым от структурализма как метода исследования; все участники Московского кружка, разумеется, пользовались структурным методом, и иначе не могло быть по определению. Другое дело, что и у тех, кто не стремился создать “большую парадигму”, при относительной общности методов задачи часто различались довольно ощутимо. Со временем, в мемуарах 1980—2000-х годов, эти различия во многом нивелировались, и структурализм предстал как цельное течение или даже единый стройный фронт (у Б.М. Гаспарова). Однако думается, что применительно по крайней мере к 1956—1964 годам адекватнее говорить даже не о двух, а о четырех, условно говоря, “структурализмах”.
Наиболее примечательным — и по научному размаху, и по творческой интенсивности, и по дальнейшему влиянию — был Московский кружок. “Вторым структурализмом”[35] можно назвать работы группы А.Н. Колмогорова (А.В. Прохоров, Н.Г. Рычкова, А.П. Савчук, А.М. Кондратов и др.), а также М.Л. Гаспарова. При всем сходстве в конкретных методиках анализа конечные их цели были различны, что вскоре и обнаружилось: Колмогоров и его коллеги разрабатывали чисто формальный стиховедческий анализ, чтобы потом использовать его результаты в кибернетике[36], М.Л. Гаспаров же, оставаясь в русле “классического” филологического структурного стиховедения (разработки Андрея Белого, формалистов и, в первую очередь, К.Ф. Тарановского), шел по тому пути, который приведет его к исследованиям взаимодействия метра и смысла. Третий путь — “порождающая поэтика” А.К. Жолковского и Ю.К. Щеглова, о которой ниже. Наконец, “четвертым структурализмом” по традиции считается семиотика Лотмана, которая, по сути, структурализмом как таковым никогда не была.
Вообще говоря, методы анализа материала (статистические, теоретико-вероятностные) у М.Л. Гаспарова и у группы Колмогорова схожи. Разными были конечные цели. Для М.Л. Гаспарова — это выработка методов, благодаря которым можно построить филологию как точную науку. У Колмогорова была иная задача: если при материалистическом понимании мира материя первична, а жизнь благодаря некоему комплексу условий самозародилась из нее, то нельзя ли смоделировать подобную ситуацию искусственно и произвести искусственные формы жизни? Для понимания механизмов этого моделирования необходимо изучить точными методами духовно-мыслительную сферу человека. Обычно Колмогоров не склонен был публично развертывать эту фаустианскую программу, однако летом 1961 года он сделал доклад, вскоре опубликованный в двух номерах журнала “Техника — молодежи”[37], суть которого сводилась к следующему:
Подчеркну основные идеи доклада, имеющие наиболее широкий интерес.
I. Определение ЖИЗНИ как особой формы существования белковых тел было прогрессивно и правильно, пока мы имели дело только с конкретными формами жизни, развившимися на Земле. В век космонавтики возникает реальная возможность встречи с формами движения материи, обладающими основными, практически важными для нас свойствами живых и даже мыслящих существ, устроенных иначе (см. статью “ЖИЗНЬ” в БСЭ). Поэтому приобретает вполне реальное значение задача более общего определения понятия ЖИЗНИ.
II. Современная электронная техника открывает весьма широкие возможности МОДЕЛИРОВАНИЯ жизни и мышления. Дискретный (арифметический) характер современных вычислительных машин и автоматов не создает в этом отношении существенных ограничителей. Системы из очень большого числа элементов, каждый из которых действует чисто “арифметически”, могут приобретать качественно новые свойства.
III. Если свойство той или иной материальной системы “быть живой” или обладать способностью “мыслить” будет определено чисто функциональным образом (например, любая материальная система, с которой можно разумно обсуждать проблемы современной науки или литературы, будет признаваться мыслящей), то придется признать в принципе вполне осуществимым ИСКУССТВЕННОЕ СОЗДАНИЕ живых и мыслящих существ.
IV. При этом, однако, следует помнить, что реальные успехи кибернетики и автоматики на этом пути еще значительно более скромны, чем иногда изображается в популярных книгах и статьях. Например, при описании “самообучающихся” автоматов или автоматов, способных “сочинять” музыку или писать стихи, иногда исходят из крайне упрощенного представления о действительном характере высшей нервной деятельности человека и, в частности, творческой деятельности.
V. Реальное продвижение в направлении понимания механизма высшей нервной деятельности, включая и высшие проявления человеческого творчества, естественно, не может ничего убавить в ценности и красоте творческих достижений человека. Я думаю, что это то же самое, что и лозунг “Материализм — это прекрасно!”, поставленный подзаголовком в мой доклад[38].
VI
Для более полной картины развития структурализма необходимо учитывать и такие явления, как популяризаторские работы 1960-х годов (А.М. Кондратова, А. Мицкевича и др.[39]), где наряду с пересказом основных достижений колмогоровской группы излагались поверхностно понятые идеи применения кибернетических методов к гуманитарной сфере (например, из гипотезы, с какой степенью вероятности возможно моделирование творчества автоматом[40], рождалось представление о машине, пишущей или помогающей писать стихи и музыку, — сам Колмогоров относился к подобным теориям критически), а также чисто идеологические конструкты позднейшего времени — 1970—1980-х годов (“марксистская семиотика” М.Б. Храпченко). Они представляют определенный интерес как черты эпохи или способы функционирования советской науки, однако со структурализмом как таковым (равно как и с семиотикой) имеют мало общего, поэтому выводятся здесь за скобки.
VII
На “структурной поэтике” А.К. Жолковского и Ю.К. Щеглова необходимо остановиться особо. Это явление любопытно тем, что авторы довели до пре- дела идею лингвистического структуралистского метода как обладающего порождающей и прогностической способностью, однако при этом не вписали его в некую универсальную парадигму. Другими словами, по их мнению, художественный текст может порождать машина, если ей задать правильно написанный алгоритм порождения текстов, однако авторы не переносят данное явление на все области бытия, а остаются только в пределах порождающей поэтики[41]. Это был уникальный эксперимент по перенесению разработанной И.А. Мельчуком парадигмы “Смысл – Текст” с языкового материала на область литературы, точнее, на сам акт творения художественного текста (так называемая “поэтика выразительности”, или модель “Тема – Приемы Выразительности – Текст”). В отличие от универсальных структур Московского кружка, структуры у Жолковского и Щеглова строятся ad hoc, всякий раз заново при построении каждого нового произведения — едиными оказываются только приемы выразительности, благодаря которым и автор, и читатель способны вновь и вновь порождать для себя смысл данного текста.
Эволюция Московского кружка, произошедшая после 1964 года, на разработках Жолковского и Щеглова первоначально не отразилась, в результате чего их идеи, благосклонно принятые на совещании в Горьком и на симпозиуме 1962 года, встретили резкий отпор Московско-тартуской школы уже в 1967 году, то есть когда восприятие специфики структурализма участниками школы начало принципиально модифицироваться (подробнее об этом рассказывает А.К. Жолковский во втором разделе мемуарной статьи “Ж/Z—97”[42]).
Полемика началась с реплики Вяч.Вс. Иванова, назвавшего разборы Жолковского и Щеглова “полупародийными”[43]. Помимо личных взаимоотношений с оппонентами, на которых Жолковский подробно останавливается в своих мемуарах, Вяч.Вс. Иванову было проще, чем остальным членам кружка, перейти на позиции структурализма как дисциплины (фактически это был все меньше структурализм и все больше семиотика, но данный вопрос заслуживает стать темой отдельного исследования): именно он был одним из главных “связующих звеньев” Московско-тартуской школы с широкой традицией отечественной филологии и философии[44].
Действительно ли Жолковский и Щеглов не только в методологическом, но и в мировоззренческом плане изначально отличались от участников Московского кружка? В качестве примера можно взять раннюю статью Жолковского “Об усилении” (1962, представляет из себя публикацию доклада, сделанного на совещании в Горьком), в которой автор находит художественный эффект в искусном решении математической задачи, шахматной партии, а также в подвиге царя Леонида и трехсот спартанцев под Фермопилами. Однако утверждать с определенностью, что для Жолковского характерно восприятие структурализма как “большой парадигмы”, все же нельзя. Во- первых, этому мешает недостаточная отрефлексированность основных постулатов, на которых основывается статья: нигде не анализируется, что такое художественный эффект и на каких основаниях он приравнен к эффекту эстетическому, а о категории системности применительно к внеязыковым сферам сказано буквально следующее: “Очевидно, что для искусства системность характерна не в меньшей, если не в большей степени, чем для языка”[45]. Таким образом, четкое отнесение Жолковского к той или иной категории оказывается, по крайней мере, проблематичным. Во-вторых, при том что статья строится на изоморфизме между искусством и неискусством, нигде не наблюдается специфического для Московского кружка построения — через этот изоморфизм — единой Системы. Строится лишь порождающая поэтика. А принципы уподобления искусства неискусству Жолковский определяет просто: “Художественное произведение стоит в таком же отношении к жизни, в каком этюд — к шахматной партии. <…> Произведение искусства строится из кусочков действительности как сложный, многоступенчатый усилитель, действие которого развертывается в сознании читателя”[46]. Если отбросить метафорику и кибернетическую терминологию, станет очевидно, что сходное понимание искусства как специфического отображения действительности — общее место для многих филологических направлений.
Позднее Жолковский и Щеглов писали:
То, что фигурирует в настоящей книге под названием “поэтики выразительности”, зародилось в головах соавторов в конце 1950-х годов, начавшись с тривиальнейших наблюдений и вопросов, в научном отношении, казалось бы, мало перспективных. Мы смотрели на литературу глазами рядового читателя, для которого она прежде всего источник развлечения и радости, и не спешили подчинить эту наивную точку зрения какому-либо из готовых научных мировоззрений, начинавших приобретать авторитет в рамках тогдашнего советского структурализма. Теоретическое осмысление пришло постепенно и <…> продолжается по сей день[47].
Далее в цитируемой книге подробно рассматриваются точки схождения и расхождения поэтики выразительности и “традиционного”, “школьного” литературоведения.
Если в 1962 г. в Московском кружке поэтика выразительности находит определенный отклик, то уже в 1967 г. участники Московско-тартуской школы (по крайней мере, Вяч.Вс. Иванов и Ю.М. Лотман) воспринимают манифест Жолковского и Щеглова “Структурная поэтика — порождающая поэтика” как подобие школьных разборов, полупародию, фактически смешивающую структурализм с официозом.
Лотману порождающая поэтика оказалась еще более чужда. Для него в центре — через анализ структуры текста — оказывается автор и то, что он в этот текст вкладывает; нельзя сказать, что для Жолковского и Щеглова авторская позиция не важна, однако основную роль (особенно в ранних работах по поэтике выразительности) играет читатель и то, что и как ему возможно из текста вычитать (поэтому, когда оба автора эмигрируют, они обнаружат, насколько им близка школа рецептивной эстетики — в частности, Вольфганг Изер и Стэнли Фиш). Автор в концепции Жолковского и Щеглова присутствует, однако не как творец произведения, а как человек, строящий стратегию оказания влияния на того, кто воспринимает его текст. Лишь постепенно они придут к тому, чтобы “уравнять в правах” автора и читателя:
Приемы выразительности могут оказаться важным фактором в решении давнего, но все еще тянущегося спора о том, в какой мере законно говорить об объективных параметрах литературного произведения, независимых от читательского восприятия. Представление текста как конструкции из ПВ отвечает на этот вопрос и делает его неактуальным, ибо при подобном подходе в произведении обнаруживается целый ряд нетривиальных структур, которые, с одной стороны, являются вполне осязаемыми и формальными, а с другой — устанавливаются на основе именно рецепции текста, того, что последний должен проделывать над читателем[48].
VIII
С появлением работ Лотмана, начиная с “Лекций по структуральной поэтике”, ситуация изменилась: был переосмыслен термин “модель”, панхронное рассмотрение диахронического процесса сменилось более традиционным анализом литературной эволюции, структурная типология уступила место анализу культурного объекта как индивидуальной и уникальной семиотической системы, ренессансный вопрос о принципиальной познаваемости всего мироздания трансформировался в поиск методов анализа сферы человеческой культуры[49]. Как пишет об этом Илья Калинин: “Если все же поддаться соблазну генерализации, то этот переход от семиотики 1960-х к семиотике 1970-х — первой половины 1990-х можно обозначить как переход от утопии построения универсального метаязыка к историософии универсального объекта русской культуры”[50]. И хотя некоторые элементы прежнего структура листского мировоззрения периодически всплывали в работах участников Московско-тартуской школы в течение всех 1960—1970-х годов, структурализм во всем многообразии и сложности его проявлений уже трансформировался в научную дисциплину семиотику. Отдельного анализа заслуживает эволюция взглядов самого Лотмана, разрушившего “большую парадигму” структурализма, но некоторое время спустя (примерно с середины 1970-х годов) начавшего воздвигать новое общее мировоззренческое здание семиотики, что привело в итоге к разработке теории семиосферы. Однако в этих начинаниях он уже оказался в одиночестве: и его коллеги по Московскому кружку, и участники Тартуской школы воспринимали семиотику как науку, пусть и с размытыми границами, но не как очередную “большую парадигму”.
ПРИМЕЧАНИЯ
* Эта работа представляет из себя часть цикла вместе со статьями: 1) Из истории раннего российского структурализма. В точке поворота // Лесная школа: Труды VI Международной летней школы на Карельском перешейке по русской литературе. Поселок Поляны (Уусикиркко) Ленинградской области, 2010. С. 274—283; 2) Поэтика выразительности А.К. Жолковского и Ю.К. Щеглова в контексте раннего российского структурализма // Филологические науки. 2010. № 1. С. 22—30; 3) Из истории раннего российского структурализма. О понятии “вторичные моделирующие системы” (в печати).
Многие положения статьи были намеренно заострены: иногда полемически, чаще же ради большей наглядности при разграничении различных видов структурализма.
1) Термин “Московско-тартуская школа” в статье употребляется как традиционное обозначение рассматриваемого направления в целом, включая “лотмановский” период. По отношению к другим группам структуралистов начала 1960-х годов будут применяться иные термины (“Московский кружок”, “группа А.Н. Колмогорова” и т.д.).
2) См.: Калинин И. Тартуско-московская семиотическая школа: семиотическая модель культуры / культурная модель семиотики // НЛО. 2009. № 98. С. 27—55.
3) Успенский В.А. Серебряный век структурной, прикладной и математической лингвистики в СССР и В.Ю. Розенцвейг: Как это начиналось (заметки очевидца) [1990] // Wiener Slawistisher Almanach. Sonderband 33. Wien, 1992. S. 119—162; Иванов Вяч.Вс. Голубой зверь (Воспоминания) // Звезда. 1995. № 1. С. 173—199; № 2. С. 192—207; № 3. С. 155—196; Ревзин И.И. Воспоминания / Публ. О.Г. Ревзиной // Из работ московского семиотического круга. М
.: Языки русской культуры, 1997. С. 791—838.4) Shukman A. Literature and Semiotics. A Study of the Writings of Yu.M. Lotman. Amsterdam; New-York; Oxford: North-Holland Publishing Company, 1977. (Meaning and Art. A Series of Books on Poetics, Theory of Literature and Related Fields. Vol. 1); Seyffert P. Soviet Literary Structuralism. Background. Debate. Issues.
Columbus, Ohio: Sla- vica Publishers, Inc., 1985; Аймермахер К. К истории становления дескриптивной семиотики в России [1986] // Аймермахер К. Знак. Текст. Культура. М.: РГГУ, 2001. С. 193—281. См. также новейшие работы: Żyłko B. Semiotyka kultury. Szkoła tartusko-moskiewska. Gdańsk: Słowo/obraz terytoria, 2010; Waldstein M. Soviet Empire of Signs: a History of the Tartu School of Semiotics. [Saarbrücken]: VDM Verlag, 2008.5) Успенский Б.А. К проблеме генезиса тартуско-московской семиотической школы [1981] // Ю.М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М.: Гнозис, 1994; Чернов И. Опыт введения в систему Лотмана [1982] // Лотман Ю.М. О русской литературе. СПб.: Искусство—СПБ, 1997. С. 5—12.
6) Иванов Вяч.Вс. Очерки по предыстории и истории семиотики // Иванов Вяч.Вс. Избранные труды по семиотике и истории культуры. Т. I. М.: Языки русской культуры, 1999. С. 603—811.
7) Почепцов Г.Г. Русская семиотика. М.; Киев: Рефлбук; Ваклер, 2001.
8) Гаспаров Б.М. Тартуская школа 1960-х годов как семиотический феномен [1989] // Ю.М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. С. 289.
9) См., например: “Могу утверждать, что пафос, по крайней мере тартуской группы, был не эзотерическим, а просветительским. С самого начала мы читали спецкурсы, вели спецсеминары, собирали студенческие конференции и летние школы коллег, издавали научные сборники <…>” (Лотман Ю.М. Заметки о тартуских семиотических изданиях [1990] // Ю.М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. С. 500); “Разнообразие интересов, психологическая, возрастная и прочая разница участников — их неодинаковость во всем — приводили к постоянному и продуктивному диалогу” (Лотман Ю.М. Зимние заметки о летних школах [1990] // Там же. С. 295); “<…> Б.М. рисует картину сплоченных рядов, идущих на штурм здания мировой культуры под флагом единой структурно-семиотической идеологии, — мне же рисуется, скорее, анархистская вольница, — хотя и были, может быть, слабые попытки единственного, на мой взгляд, действительного “семиотического утописта”, Ю.М. Лотмана, обуздать ее” (Левин Ю.И. “За здоровье Ее Величества!..” // Там же. С. 311).
10) “Казалась ли эта школа эсотерической ложей или просветительским училищем? И то и другое. <…> Социальная ситуация изменилась, стало возможным говорить публично о том, что раньше приходилось таить. Просветительский ум должен этому только радоваться, но эмоционально это может ощущаться как профанация” (Гаспаров М.Л. Взгляд из угла // Там же. С. 299, 302).
11) Лотман Ю.М. Зимние заметки о летних школах. С. 298.
12) Успенский В.А. Указ. соч.; Ревзин И.И. Указ. соч.; Мельчук И.А. Как начиналась математическая лингвистика // Очерки истории информатики в России. Новосибирск: Научно-исследовательский центр ОИГГМ СО РАН, 1998.
13) “На совещании, которое проходило с 23 по 27 сентября 1961 г., было обсуждено около 20 докладов и сообщений, которые условно можно сгруппировать следующим образом: 1) математические методы анализа стиха, 2) организация статистической работы и обмен результатами, 3) возможности построения структурной поэтики, 4) заключительное обсуждение” (Ревзин И.И. Совещание в г. Горьком, посвященное применению математических методов к изучению языка художественной литературы // Структурно-типологические исследования. М.: Издательство АН СССР, 1962. С. 285—286).
14) Обзор собственно лингвистического структурализма выходит за рамки этой работы, поэтому далее под “структурализмом” понимается исключительно структурализм нелингвистический.
15) Термин “семиотика” употреблялся уже на симпозиуме — этим словом открывается предисловие к сборнику тезисов ([Иванов Вяч.Вс.] Предисловие // Симпозиум по структурному изучению знаковых систем: Тезисы докладов. М.: Издательство АН СССР, 1962. С. 3—9), — однако понимался он скорее в кибернетическом смысле, что в ряде существенных аспектов отличает его от позднейшего, лотмановского понимания сущности семиотики.
16) Фактически это, помимо прочего, — любопытный опыт создания группой ученых- гуманитариев, специализирующихся на исследовании языка и мифологии, своего собственного мировоззрения, альтернативного официальному марксизму. На этом основании ранний структурализм именуется в статье не советским, а российским, что должно служить некой эмблемой противопоставленности системы взглядов Московского кружка господствующей идеологии.
17) См. в особенности статью М.И. Бурлаковой, Т.М. Николаевой, Д.М. Сегала и В.Н. Топорова “Структурная типология и славянское языкознание”: “Поскольку как модель, так и реальная система являются отражениями одной системы аксиом, утверждения, относящиеся к модели, будут подобным же образом относиться к системе реальных объектов. Таким образом, математические модели аппроксимируют отношения внутри системы реальных объектов” (Бурлакова М.И., Николаева Т.М., Сегал Д.М., Топоров В.Н. Структурная типология и славянское языкознание // Структурно-типологические исследования. С. 9).
18) Генкин С.Е. Числовой язык-посредник // Симпозиум по структурному изучению знаковых систем. С. 90.
19) Ю.К. Лекомцев предлагал исследовать феномен прекрасного в искусстве и природе математическими методами в пределах дисциплины “семиологическая эстетика”. См.: Лекомцев Ю.К. Изобразительное искусство и семиотика // Там же. С. 124—125.
20) Любопытно сравнить особенности этого мировоззрения с истолкованием Ю.К. Щегловым художественного мира Овидия. Можно спорить, насколько выкладки исследователя соответствуют мировидению древнеримского поэта, однако черты, характерные для Московского кружка, подмечены весьма точно: “Разложив вещи на признаки, Овидий из этих признаков строит затем весь мир заново. Система признаков открывает на каждом шагу массу таких различий и таких сходств между знакомыми по реальному миру вещами, которых мы не замечали и не могли заметить прежде. Мы не могли их заметить потому, что в реальном мире, в котором живет человек, каждая вещь как бы лежит на пересечении многих различных плоскостей, участвует в самых разнородных “ассоциациях”, причем каждая вещь имеет свой собственный набор таких ассоциаций. Реальный мир не образует одной законченной системы, он размельчен, разбит на множество мелких систем, каждая из которых с какой-либо стороны захватывает часть вещей, но не все их. Поэтому вещи в реальном мире разобщены, не ощущается изначальная связь между ними. Овидий как бы восстанавливает картину мира в его первобытном виде, когда все вещи составляли единство, охватывавшее все мироздание. Делает он это путем “очистки” мира от всего наносного, оставляя лишь один уровень, на котором можно сразу созерцать все существующее. Это как бы модель мира, показ упрощенный и в то же время универсальный, синтетический. От этого мир и становится таким безграничным и приобретает такую обаятельность. Открывается сходство и различие разных предметов, их тонкие градации. Особый принцип показа дает возможность изображать вещи сколь угодно малые и очень большие. Все это можно описать при помощи простейших признаков вещей, которые делают чудо — превращают мир в систему” (Щеглов Ю.К. Некоторые черты структуры “Метаморфоз” Овидия // Структурно-типологические исследования. С. 159—160).
21) Ср., например: “Строя синхронное описание лингвистической или иной знаковой системы, исследователь руководствуется только принципами адекватности объекту и максимальной простоты. Никакие диахронические соображения не участвуют в выборе типа описания. Тем не менее нередко оказывается, что операционные понятия и вспомогательные построения, используемые в оптимальном синхронном описании, в той или иной мере соответствуют понятиям и построениям, известным из истории данного языка. <…> Случаи такого рода составляют особый тип “следов прошлого в настоящем”: прошлая реальность отражается в виде удобного средства описания настоящего” (Зализняк А.А. О возможной связи между операционными понятиями синхронного описания и диахронией // Симпозиум по структурному изучению знаковых систем. С. 56).
22) Гаспаров Б.М. Почему я перестал быть структуралистом? [1992] // Московско- тартуская семиотическая школа: История, воспоминания, размышления. М.: Школа “Языки русской культуры”, 1998. С. 95.
23) Если, конечно, не считать оговорок, уравнивающих явление и его восприятие: поскольку воспринимающий может наделить явление неким значением, значит, можно изучать знаковую структуру данного явления. Типичный пример: “Любой акт человеческого поведения передает некоторую информацию, так как он может быть воспринят другими членами общества. В этом смысле все поведение можно считать информативным. Мы будем называть поведение коммуникативным в том случае, если субъект поведения вкладывает в свои действия намерение передать некоторую информацию” (Волоцкая З.М., Николаева Т.М., Сегал Д.М., Цивьян Т.В. Жестовая коммуникация и ее место среди других систем человеческого общения // Симпозиум по структурному изучению знаковых систем. С. 65).
24) Этим утверждением начинается рассуждение Вяч.Вс. Иванова о специфике семиотики в предисловии к сборнику тезисов Симпозиума по структурному изучению знаковых систем: “С точки зрения современных кибернетических представлений человек может рассматриваться как такое устройство, которое совершает операции над различными знаковыми системами и текстами, причем сама программа для этих операций задается человеку (и отчасти вырабатывается в нем самом) в виде знаков” ([Иванов Вяч.Вс.] Указ. соч. С. 3).
25) Характерно начало программной статьи А.А. Зализняка, Вяч.Вс. Иванова и В.Н. Топорова в сборнике “Структурно-типологические исследования”: “Исследуя все множество знаковых систем, составляющих предмет семиотики, можно установить, что разные знаковые системы по-разному моделируют мир (понимаемый в кибернетическом смысле; ср. высказывание фон Неймана, по которому мир может рассматриваться как пассивная память машины” (Зализняк А.А., Иванов Вяч.Вс., Топоров В.Н. О возможности структурно-типологического изучения некоторых моделирующих семиотических систем // Структурно-типологические исследования. С. 134). См. также о понятии “модели”: “Как и другие науки, смежные с кибернетикой, семиотика имеет дело прежде всего с моделями, т.е. с образами отображаемых (моделируемых) объектов, состоящими из конечного числа элементов и отношений между этими элементами. Эти образы (модели) стремятся к такому отношению между моделируемыми объектами и образами, при котором все элементы и объекты, имеющиеся (с прагматической точки зрения потребителя данной модели) в моделируемом объекте, имеются и в образе (модели), но обратное может не иметь места. Построение моделей мира осуществляется посредством моделирующих семиотических систем с различными степенями моделирующей способности (т.е. различным числом элементов и отношений, соответствующих элементам и отношениям моделируемого объекта)” ([Иванов Вяч.Вс.] Указ. соч. С. 5—6).
26) Лотман Ю.М. Не-мемуары // Лотман Ю.М. Воспитание души. СПб.: Искусство— СПБ, 2003. С. 50—51.
27) Ревзин И. О целях структурного изучения художественного творчества // Вопросы литературы. 1965. № 6. С. 80—81.
28) “Можно предположить, что описание простых семиотических систем так же существенно для построения общей теории семиотики, как описание простых игр (рулетка, игра в кости, “крестики и нолики”) для построения математической теории конфликтных ситуаций” (Лекомцева М.И., Успенский Б.А. Гадание на игральных картах как семиотическая система // Симпозиум по структурному изучению знаковых систем. С. 83); “С методологической точки зрения большой интерес для семиотики имеет анализ наиболее простых знаковых систем, поскольку здесь легче всего выявить некоторые общие закономерности строения знаковых систем” (Зализняк А.А. Регулирование уличного движения как знаковая система // Там же. С. 78).
29) См. подробный анализ научного подхода и системы взглядов Успенского как “нейтрального, инвариантного случая семиотической историографии” и Лотмана как “неманифестированного дрейфа поздней советской семиотики к постструктурализму или к семиологии (в том смысле, какой он получил во французском структурализме)” (Калинин И. Указ. соч. С. 32 и сл.).
30) “Универсальность” — лишь в применении структуралистского метода к внелингвистической сфере. Для анализа естественных языков Ревзин в те же годы разрабатывал универсальные методики моделирования, что полнее всего проявилось в его книге “Модели языка” (М., 1962). Построив поуровневую (фонология — морфология — синтаксис) систему формальных категорий применительно к русскому языку, в последней главе Ревзин рассуждает о принципах порождения языка и предлагает следующую модель: автомат принимает от источника информацию, искаженную под влиянием шума в канале связи, и перерабатывает ее, причем сама структура автомата распадается на две части — устройство порождения и устройство упорядочения информации: “Мы будем считать, что упорядочивающее устройство получает информацию от источника, распределяет ее на основании каких-то критериев по классам (например, категориям, окрестностям) и передает ее порождающему устройству, которое в свою очередь передает в упорядочивающее устройство информацию о тех элементах, которые заняли предшествующие места в производимых отрезках фразы. Эта дополнительная информация дает возможность окончательной категоризации <…>. Можно было бы считать также, что упорядочивающее устройство связано обратной связью и с источником информации, влияя уже на характер производимой этим источником цепочки символов.
<…> Наконец, можно надеяться, что эта модель даст возможность построения — на кибернетических основаниях — строгой типологии языков, которая будет основана на последовательном сравнении упорядочивающих устройств. По-видимому, может быть создан универсальный набор признаков, исходя из которых можно получить самую разнообразную категоризацию, учитывающую особенности всех языков мира” (Ревзин И.И. Модели языка. М.: Издательство АН СССР, 1962. С. 164—166).
31) См. воспоминания Ревзина, написанные в 1967—1968 годах: “Любопытно, что именно Вл. Ник. определил семиотическую направленность сектора, столь резко отделившую нас от других групп и явившуюся первопричиной <…> вражды с Дирекцией, длящейся уже более пяти лет. Мне кажется, Вл. Ник-чу было явно не по душе ходить в директорских любимчиках — отчасти этим объясняется сделанный им выбор направления. Этим, а главное, широтой его гуманитарных интересов и глубиной философского подхода к проблеме ценности. Во всяком случае, именно Вл. Ник. предложил заниматься изучением пантомимы, и некоторое время Дима [Сегал], Таня Николаева и еще кто-то ходили в какую-то захудалую труппу (я там однажды был — и этого оказалось достаточно!). Именно Вл. Ник. предложил Тане Цивьян заняться этикетом. По-видимому, интерес Тани Николаевой к неязыковой коммуникации также сформировался под влиянием Вл. Ник-ча. Впрочем, этого я точно не знаю” (Ревзин И.И. Воспоминания. С. 826).
32) Иванов Вяч.Вс. Голубой зверь (Воспоминания).
33) Расхождение формально-универсалистского подхода Топорова и подхода Вяч.Вс. Иванова началось по крайней мере в 1961 году, причем в пределах “чистой” лингвистики: на конференции, проходившей в Институте русского языка в декабре 1961 года и посвященной трансформационному методу в лингвистике, В.Н. Топоров выдвинул следующую идею: “Для целей структурной типологии необходимо установить универсальную систему операторов, при помощи которой можно было бы единообразно описать любую конструкцию любого языка. Для целей диахронической лингвистики необходимо фиксировать все трансформы каждой ядерной конструкции. Появление или исчезновение каждого нового трансформа рассматривается как единица времени или шаг в развитии данного языка из языка-источника, общего для нескольких языков”. Не споря насчет сущности диахронии, Вяч.Вс. Иванов, однако, не согласился с чисто формальным пониманием транс- формационного метода: “В качестве трансформации рассматривались лишь такие преобразования разных сочетаний морфем, при которых сохраняется смысл. К преобразованиям такого рода были отнесены и разные виды синонимии (словарной, словообразовательной, синтаксической). Из такого понимания трансформации следует, что лингвистическое описание не может быть исчерпывающим, если оно ограничено изложением формального аппарата ТГ (трансформационной грамматики. — Н.П.). Необходимо изучение смысла, т.е. изучение внеязыковых ситуаций, каждая из которых может быть описана в языке разными способами” (Апресян Ю.Д. [Хроника научной жизни] // Вопросы языкознания. 1962. № 2. С. 138—139). Однако подобный подход приводит к восприятию системы языка как незамкнутой, то есть приемлемой для анализа структурными методами, но недопустимой с точки зрения структурализма как “большой парадигмы”. По сути дела, это ближе к идеям Жолковского и Щеглова, чем Московского кружка.
34) Данный тезис, безусловно, требует дополнительной аргументации. Предварительная попытка этого была сделана в статье: Поселягин Н. Из истории раннего российского структурализма. В точке поворота.
35) Эта нумерация условная и не свидетельствует ни о хронологии зарождения (первые разработки Вяч.Вс. Иванова и Колмогорова, например, появились практически в одно и то же время), ни, тем более, о сравнительной значимости того или иного течения.
36) Разумеется, это лишь самое общее и грубое определение, обусловленное рамками обзорной статьи. Об А.Н. Колмогорове существует своя литература; достаточно сослаться в качестве показательного примера на комментарии В.А. Успенского к “Семиотическим посланиям” Колмогорова и его же обширную вступительную статью к этой публикации (Колмогоров А.Н. Семиотические послания / Публ. В.А. Успенского // НЛО. 1997. № 24. С. 216—245; Успенский В.А. Предварение для читателей “Нового литературного обозрения” к семиотическим посланиям Анд- рея Николаевича Колмогорова // Там же. С. 122—215).
37) Колмогоров А.Н. Автоматы и жизнь // Техника — молодежи. 1961. № 10—11.
38) Там же. № 10. С. 16.
39) [Добрушин Р.,] Кондратов А. Биты, буквы, поэзия // Знание — сила. 1961. № 11; Мицкевич А. Поэты и математика // Молодая гвардия. 1961. № 7.
40) “Есть все основания думать, что в принципе дискретные автоматы могут модели- ровать интеллектуальную деятельность (например, автомат, который имел бы 1020 различных состояний, мог бы написать “Евгения Онегина”, учитывая, что мозг предположительно принимает 1012 различных состояний, а количество пред- шествующих поколений людей можно оценить в 108)” (цит. по: Ревзин И.И. Совещание в г. Горьком… С. 292—293).
41) “Целью структурного описания признается действующая модель вещи. Если построенная ученым модель работает, то есть машина или человек по предложенным правилам создают произведения, подобные моделируемому, то модель удовлетворительна” (Жолковский А., Щеглов Ю. Структурная поэтика — порождающая поэтика // Вопросы литературы. 1967. № 1. С. 77, сноска 2). И далее: “Говоря очень кратко, представляется полезным понимать художественное произведение как “наглядный предмет”, предназначенный для максимально эффективного проведения темы, своего рода аппарат для ее внушения читателю; его можно сравнить с изобретением, реализующим какую-либо конкретную техническую задачу. Тогда цель литературоведческих исследований должна состоять, в частности, в том, чтобы описывать устройство и работу таких художественных “машин”, показывать, как они “собираются”, исходя из тематического задания. <…> Структурным описанием художественного произведения является демонстрация его порождения из известных темы и материала по некоторым постоянным правилам” (Там же. C. 82).
42) Жолковский А.К. Ж/Z—97 // Московско-тартуская семиотическая школа. С. 191—206. Кроме того, не стоит забывать, что Жолковский со Щегловым и — теперь уже — семиотики из Тарту и Москвы опирались на близкие, но не идентичные теоретические традиции. Если для Лотмана и его круга наиболее актуальными оставались фигуры Ю.Н. Тынянова, Р.О. Якобсона, а также людей, от формализма далеких (М.М. Бахтин, О.М. Фрейденберг, о. П.А. Флоренский), то для создателей “порождающей поэтики” во главе угла стояли В.Б. Шкловский, С.М. Эйзенштейн, в пушкинистике — М.О. Гершензон, то есть фигуры, для Ю.М. Лотмана неприемлемые (подробнее см.: Дмитриев А. Присвоение как конституирование, или О русском формализме и “неклассической” гуманитарной классике // Классика и классики в социальном и гуманитарном знании. М.: НЛО, 2009. С. 366—367).
43) Иванов Вяч.Вс. О применении точных методов в литературоведении // Вопросы литературы. 1967. № 10. С. 126.
44) “<…> В лице Иванова мы имели <…> постоянного открывателя все новых и новых отечественных авторитетов” (Левин Ю.И. Указ. соч. С. 310).
45) Жолковский А.К. Об усилении // Структурно-типологические исследования. С. 167.
46) Там же. С. 168—169.
47) Жолковский А.К., Щеглов Ю.К. От авторов // Жолковский А.К., Щеглов Ю.К. Работы по поэтике выразительности: Инварианты — Тема — Приемы — Текст. М.: Прогресс, 1996. С. 9.
48) Щеглов Ю.К. Введение. О порождающем подходе к тематике: поэтика выразительности и современная критическая теория [1989] // Жолковский А.К., Щеглов Ю.К. Указ. изд. С. 34.
49) Для иллюстрации этого тезиса можно сослаться на статью В.М. Живова из спецподборки в 98-м номере “НЛО”, где рассматривается “разбегание” научных стратегий участников Московско-тартуской школы в 1970—1980-е годы (Живов В. Московско-тартуская семиотика: ее достижения и ее ограничения // НЛО. 2009. № 98. С. 21—22).
50) Калинин И. Указ. соч. С. 33, сноска 12.