Дискредитация рыцарского кодекса
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2011
Ключевые слова:
Толстой, Ариосто, “Война и мир”, рыцарский кодекс, смерть, художественное противоборство
Е в г е н и й С л и в к и н
АНДРЕЙ FURIOSO: ВОЕННЫЕ АРИСТОКРАТЫ И НЕАРИСТОКРАТЫ У Л. Н. ТОЛСТОГО.
ДИСКРЕДИТАЦИЯ РЫЦАРСКОГО КОДЕКСА [1]
Тема эпического видения Толстого приводит многих исследователей его творчества к сопоставлению “Войны и мира” с “Илиадой”[2]. Еще Б. Эйхенбаум писал, что в романе Толстого “многоплановость и многовершинность повествования, построенного на соотношении исторической необходимости с нравственной свободой и патетикой личной, “частной” жизни, соответствует духу и структуре “Илиады””[3]. Отмечают литературоведы и различия в повествовательных манерах Гомера и Толстого. Так, Ф. Гриффис замечает, что, по мнению многих критиков, “Толстой не научился у Гомера искусству повествовать, соблюдая единство действия. А именно этот урок Аристотель рекомендует рассказчику взять у Гомера в первую очередь”[4].
Толстой в 1865 году не сумел написать предисловие к “Войне и миру”, заказанное Катковым для “Русского вестника”. В обеих редакциях предисловия, сохранившихся в его архиве, он пытается объяснить читателю, что написал нечто совершенно особенное, отличное от традиционного романа “с завязкой, постоянно усложняющимися интересами и счастливой или не- счастливой развязкой, с которой уничтожается интерес повествования”[5].
“Мы, русские, — говорит Толстой, — вообще не умеем писать романов в том смысле, в котором понимается этот род сочинения в Европе. <…> Русская художественная мысль не укладывается в эту рамку и ищет для себя новой”[6].
Острие этого полемического заявления направлено против краеугольных положений “Поэтики” Аристотеля, который хвалил Гомера за то, что тот “сложил свою “Одиссею”, а равно и “Илиаду”, вокруг одного действия”[7]. Гомер представлялся Аристотелю “необычайным” в сравнении с другими авторами, потому что он “не замыслил описать всю войну, хотя она имела начало и конец, так как рассказ должен был сделаться чересчур большим и нелегко обозримым, или войну, хотя и скромных размеров, но запутанную пестрой вереницей событий”[8]. С точки же зрения Толстого, избравшего для своего произведения не эпизод войны, не одну войну, а всю серию войн русских с Наполеоном, большинство романов лживы именно потому, что навязывают событиям излишнюю упорядоченность. Для Толстого, при всей его любви к Гомеру, ценность эпических произведений античности была не абсолютна. В “Войне и мире” он утверждает: “Древние оставили нам образцы героических поэм, в которых герои составляют весь интерес истории <…> Для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла”[9].
В мировой литературе, однако, существует огромных размеров эпическое произведение, часто упоминаемое рядом с “Илиадой” (и написанное под ее влиянием), в котором определенного порядка событий нет и герои которого никакого “интереса истории” не составляют. Это “Неистовый Роланд” (1516) Людовико Ариосто.
Цель нашей работы — показать, что “Неистовый Роланд” не менее, если не более, явно, чем “Илиада”, “присутствовал” в памяти Толстого во время его работы над “Войной и миром”, и, интерпретировав в этой связи смерть Андрея Болконского, выявить феномен разрушения средневекового рыцарского кодекса (Code of Chivalry) у Толстого.
Анализируя общественную и литературную ситуацию в Италии начала и середины XVI века, Франческо Де Санктис отмечает, что в итальянской литературе появились странные формы повествования: “…оно все время прерывается, вставляются самостоятельные эпизоды, затем резкий переход — и оно вновь продолжается и остается непоследовательным не только по мысли, но и по внешней структуре”[10]. Следовательно, Ариосто не создал новую форму крупного эпического произведения, а наиболее полно воплотил в “Неистовом Роланде” уже существовавшие художественные тенденции. В аналогичной литературной ситуации в период работы над “Войной и миром” оказался Толстой, который, оправдывая допущенные им в романе “отступления от европейской формы”, писал:
История русской литературы со времени Пушкина не только представляет много примеров такого отступления от европейской формы, но не дает даже ни одного примера противного. Начиная от “Мертвых душ” Гоголя и до “Мертвого дома” Достоевского, в новом периоде русской литературы нет ни одного художественного произведения, немного выходящего из посредственности, которое бы вполне укладывалось в форму романа, поэмы или повести[11].
Де Санктис объясняет допущенные Ариосто отступления от общепринятой формы самим объектом изображения в поэме:
Единство действия и эпизодов — это условность, которая перешла к нам от Аристотеля и Горация, и было бы нелепо применять это правило в изображении рыцарского мира. Потому что сущность этого мира — это как раз свободная инициатива индивида, отсутствие серьезности, порядка, единого основного действия <…> Создать этот мир по правилам Горация и Аристотеля — значит его фальсифицировать[12].
Толстого же нарушить “правила Горация и Аристотеля” побудила правда “человеческого времени”, в котором он жил, поскольку герои, “составляющие основной интерес истории”, навязывали ей смысл и порядок, этому времени вполне чуждые.
Еще во время своего первого заграничного путешествия в 1857 году Толстой в Париже брал уроки итальянского языка (“Учитель итальянского”, “усердно работал по-итальянски”, “итальянский урок” — свидетельствует его дневник[13]). Канадский профессор Дж. Мейвор, посетивший Толстого в 1899 году, вспоминал, что хозяин Ясной Поляны часто читал, “помимо его родного русского, по-английски, по-французски, по-итальянски”[14]. В Париже Толстой побывал в Клюнийском музее, где был особенно впечатлен собранием экспонатов, относящихся к эпохе Средних веков, и записал в дневнике, что “поверил в рыцарство”[15].
Знакомство Толстого с оригиналом рыцарской поэмы Ариосто, содержащей общеизвестные красоты слога, представляется вполне возможным[16]. Французский же ее перевод — так же как русские переводы А. Пушкина, К. Батюшкова, П. Катенина, И. Козлова и С. Раича — знали многие образованные русские XIX века[17]. “Неистовый Роланд” оставил след и в пушкинском, и в гоголевском периодах русской литературы[18]. К тому же в 1863 году В. Костомаров выпустил свой фундаментальный труд “История литературы нового и древнего мира”, в котором содержание “Неистового Роланда” было подробнейшим образом пересказано и проиллюстрировано переводами Раича, Пушкина и самого Костомарова. Таким образом, когда Толстой начинал работу над “Войной и миром”, имя Ариосто было на слуху.
Толстой, во время подготовки к написанию романа тщательно изучивший наполеоновскую эпоху, не мог не знать, что “Неистовый Роланд” был источником официальной мифологии наполеоновской империи. В интереснейшем исследовании, посвященном рецепции Ариосто в наполеоновской Франции, Д. Кресс пишет:
Наполеон, всегда прекрасно понимавший психологию простого человека, не замедлил воспользоваться преимуществом, которое предоставлялось возможностью провести параллель между Шарлеманом и им самим; уподобив себя Шарлеману, император новой эпохи мог хотя бы частично оградить себя от критики. Поэма Ариосто, неизбежно вызывающая ассоциации с наполеоновской легендой, предлагала готовую мифологию для блистательного возвышения нового Шарлемана[19].
Накануне своей коронации Наполеон совершил демонстративное паломничество в Экс-ла-Шапель к гробнице Карла Первого, и “Неистовый Роланд” стал, можно сказать, национальным эпосом Франции. Наполеоновские маршалы и генералы получали почетные прозвища: “Roland de l’armée de l’Italie”, как Ланн, или просто “Roland de l’armée”, как Сент-Хилар; было введено официальное обращение императора к маршалу — “mon cousin”, содержащее прямую аллюзию на поэму Ариосто, поскольку Роланд у него — двоюродный брат Карла Великого; говоря в официальных речах о территориальной целостности Франции, Наполеон часто ссылался на образ великана Орилло из “Неистового Роланда”, чье рассеченное на части туловище срасталось благодаря волшебному волосу на его голове[20]. Даже после заката наполеоновской империи “Неистовый Роланд” продолжал оказывать влияние на французскую литературу: Кресс прослеживает его на примерах Гюго, Стендаля и Дюма. Разумеется, ирония Ариосто по отношению к рыцарству и его идеалам не воспринималась ни Бонапартом, ни бонапартистами.
Изображая Наполеона в “Войне и мире”, Толстой не забывал, кого тот считал своим историческим предшественником. В черновых вариантах романа Бонапарт называется человеком, “который, спокойно живя в Луврском дворце в Париже, считал себя наследником Карла Великого и величайшим владыкой мира”[21], и правителем, который, “живя спокойно в Лувре, считал себя самым лучшим человеком Франции и законнейшим наследником Карла Великого”[22]. Эта историческая параллель, навязанная Наполеоном веку и мемуаристам, неизбежно должна была привлечь внимание Толстого к поэме Ариосто. Речь не идет о сознательном использовании Толстым композиционных средств и образов “Неистового Роланда” — он не был склонен к литературной игре в постмодернистском духе. Но противопоставление простого человеческого мужества и естественного поведения изысканно-фальшивому рыцарству военного времени и натужности наполеоновского величия — один из основных мотивов “Войны и мира”. И, развивая этот мотив, Толстой вольно или невольно вступал в художественное противоборство с главным эпическим текстом наполеоновской империи. Де Санктис обращает внимание на то, что у Ариосто герои лишены серьезной внутренней жизни и чувства природы, что в поэме отсутствуют темы религии, родины, семьи, любви и чести. Наличие этих тем в “Войне и мире” превращает роман в своеобразную антитезу рыцарской поэме Ариосто.
Структурное сходство “Войны и мира” и “Неистового Роланда” может быть представлено следующей схемой:
1. НЕИСТОВЫЙ РОЛАНД
Роланд—————Анжелика————-Ринальд
л
л л л лпожар
Аграманте——-О-1——Х——О-2———Карл Великий
Парижа
л л л л л
Брадиманта———-Руджеро————-Альцина
2. ВОЙНА И МИР
кн. Андрей——-Наташа———Пьер———-Элен
л л л л л
пожар
Наполеон——О-1——Х——О-2——Александр Первый
Москвы
л л л л л
Соня—————Николай————кн. Марья
1
О-1 — историческое отступление о крестовом походе.
О-2 — псевдоисторическое отступление о том, как Мервин предсказал неудачи французов в Италии при Меровингах и Каролингах.
Л — “волшебные ловушки”: дворец Альцины, башня Соблазна, остров Эбуды, царство Лаистиллы и т.д.
2
О-1 — историческое отступление о событиях в Европе после Французской революции.
О-2 — отступление о философии истории.
Л — “волшебные ловушки”: именины князя Василия, масонская ложа, Шангребен, святки и т.д.
В обоих произведениях поход иностранной армии против отечества главных героев со взятием и пожаром столиц (в “Неистовом Роланде” — поход сарацинской армии Аграманте против Франции Карла Великого; в “Войне и мире” — поход французской армии Бонапарта против России Александра Первого) представляет собою ось, вокруг которой разворачиваются события, причем в обоих случаях поход не является основным предметом повествования, но определяет хронотоп, в котором свершаются судьбы главных героев.
В обоих произведениях любовные и матримониальные проблемы главных героев надолго уводят сюжет в сторону от событийной оси (в “Неистовом Роланде” основные любовные линии представлены Роландом и Анжеликой; Ринальдом и Анжеликой; Руджером и Альциной; Руджером и Брадомантой; в “Войне и мире” — князем Андреем и Наташей; Пьером и Элен; Пьером и Наташей; Николаем и Соней; Николаем и княжной Марьей).
В оба произведения введены отступления исторического характера (в “Неистовом Роланде” — отступление о крестовом походе и отступление псевдоисторическое о том, как Мерлин предсказал неудачи французов в Италии при Меровингах и Каролингах; в “Войне и мире” — отступление о событиях в Европе после Французской революции и отступление о философии истории).
По всему огромному пространству “Неистового Роланда” Ариосто расставляет волшебные миры — “ловушки”, в которые то и дело попадают герои (дворец Альцины, башня Соблазна, остров Эбуды, царство Лаистиллы и т.д.). Эти “ловушки” замедляют действие или надолго уводят его в сторону.
В “Войне и мире” Толстой тоже создает на всем протяжении текста некие волшебные миры, улавливающие героев и либо отключающие их от действительности, либо искажающие ее до неузнаваемости. Рамки статьи позволяют обозначить только несколько таких “ловушек”. Например, один из волшебных миров, улавливающих Пьера, — это масонская ложа. Ироническое описание масонского ритуала инициации весьма напоминает юмористическое описание в “Неистовом Роланде” путешествия Астольфа на Луну, где тот видит странные предметы, значение которых ему разъясняет апостол (Пьеру символическое значение масонских атрибутов и знаков разъясняет ритор). По возвращении домой после приема в ложу Пьер испытывает такое ощущение, будто “приехал из какого-то дальнего путешествия, где он провел десятки лет”[23].
В волшебный мир попадает капитан Тушин в разгаре Шангребенского сражения:
…у него в голове установился свой фантастический мир, который составлял его наслаждение в эту минуту. Неприятельские пушки в его воображении были не пушки, а трубки, из которых редкими клубами выпускал дым не- видимый курильщик. <…> Сам он представлялся себе огромного роста, мощным мужчиной, который обеими руками швыряет французам ядра[24].
Описание этого боя через призму воображения Тушина опять же весьма напоминает сражения с чудовищами и великанами в поэме Ариосто.
В заколдованный мир, который сродни волшебным мирам в “Неистовом Роланде”, попадает и пребывающий в отряде Денисова Петя Ростов — на те недолгие минуты, пока казак Лихачев натачивает ему саблю:
Он был в волшебном царстве, в котором ничего не был похожего на действительность. Большое черное пятно, может быть, точно была караулка, а, может быть, была пещера, которая вела в самую глубь земли. Красное пятно, может быть, был огонь, а, может быть, — глаз огромного чудовища <…> Он был в волшебном царстве, в котором все было возможно. Он по- глядел на небо. И небо было такое же волшебное, как и земля[25].
Между “Войной и миром” и “Неистовым Роландом” обнаруживается и интонационное сходство: в обоих произведениях эпический тон зачастую переходит в иронический. Так, у Ариосто рыцарство показано то в героическом, то в комическом аспекте: мудрый Роланд и Роланд, потерявший разум, — такое преображение фигуры рыцаря содержит ироническую интенцию. Аналогичную интенцию у Толстого содержат преображение Наполеона из вели- кого человека и героя (каким его видит князь Андрей в первой части романа) в недалекого, самодовольного, жирного человечка второй и третьей частей и Сперанского — из толкового и прозорливого государственного деятеля в не- далекого обывателя.
В “Войне и мире” можно заподозрить и возможные прямые аллюзии на Ариосто.
Один из самых запоминающихся образов в романе, выражающий суть происходящего в 1812 году, — образ раненого фехтовальщика, отбросившего шпагу и взявшегося за дубину, — вероятно, восходит не только к русскому фольклору, но и к известному эпизоду из “Неистового Роланда”, в котором обезумевший Роланд на поле боя побивает конвенционально вооруженных рыцарей дубиной: “… один крушит все воинство. А в руках его большая дубина, так длинна, так крепка, да так тяжка, что кого заденет, так тот в прах <…>”[26].
Уместно также вспомнить предположение Ипполита Тэна о том, что род Бонапартов был в прошлом сарацинским (на Корсике обнаружилось много древних сарацинских погребений). Наполеон представлялся Тэну темнокожим сарацинским арабом, чье лицо лишь придворные живописцы изображали белым. Оттого, что Наполеон был сарацином, — его жестокость к Европе, равнодушное пролитие им крови ее народов. Тэн развивает эту мысль в книге “Le Régime moderne”, вышедшей в 1890 году и, следовательно, не повлиявшей на творческое воображение Толстого. Тем не менее то, что это соображение высказано младшим современником Толстого, — небезынтересно в контексте возможных интертекстуальных связей между “Неистовым Роландом” и “Войной и миром”: подобные фантастические гипотезы десятилетиями витают в воздухе прежде, чем “осесть” на бумаге. А гипотеза, печатно высказанная Тэном, вполне могла возникнуть в среде французских эмигрантов-аристократов в начале XIX века как реакция на навязываемую бонапартистской пропагандой параллель между Наполеоном и Шарлеманом.
Исследуя психологические установки европейцев в отношении смерти в различные исторические эпохи, Ф. Арьес отмечает интересную особенность смертей рыцарей в “Песни о Роланде”, романах о рыцарях Круглого стола, поэмах о Тристане; все они умирают не как придется, их смерть строго ритуализована и никогда не приходит неожиданно:
Самое существенное в этой смерти то, что она оставляет время осознать ее приближение. “Ах, прекрасный сир, вы полагаете, что умрете так скоро?” — “Да, — отвечает Говэн, — знайте, что я не проживу и двух дней”. Ни лекарь, ни товарищи, ни священники не знают об этом так хорошо, как он. Умирающий сам измеряет, сколько ему осталось жить <…> Так же и Роланд [герой “Песни о Роланде”. — Е.С.] чувствует, что смерть завладевает им. От головы она спускается к сердцу. “Почуял граф, что кончен век его”. Раненный отравленным оружием Тристан “понял, что скоро умрет”[27].
Речь здесь идет об особом отношении к смерти, свойственном идеальному средневековому рыцарю. Польский исследователь исторического развития рыцарского кодекса М. Оссовская замечает, что, “когда мы сегодня говорим о рыцарском поведении, мы прежде всего имеем в виду отношение к врагу и отношение к женщине”[28]. Но, как показывают исследования Арьеса, отношение к смерти было не менее важной составляющей рыцарского кодекса.
Чтобы понять, каким образом Толстой в “Войне и мире” дискредитирует замкнутый на самого себя средневековый Code of Chivalry, нужно проследить за тем, как в его ранних произведениях ведут себя перед лицом смерти и умирают на войне офицеры-аристократы, офицеры-неаристократы (Толстой вводит эту классификацию в “Севастополе в мае”[29]) и солдаты-крестьяне, поскольку разное поведение при принятии смерти и разное отношение к ней этих толстовских героев интегрировано в более сложном случае князя Андрея Болконского.
В рассказе “Набег” молоденький прапорщик Аланин, который “еще только в прошлом месяце прибыл из корпуса”30 и существует в игровом рыцарском мирке, самовольно ведет солдат по вспаханному (то есть затрудняющему передвижение) полю в атаку на засевших в лесу чеченцев. Аланину даже не приходит в голову, что он может быть убит. Когда же его, смертельно раненного, выводят из леса и укладывают на носилки, окружающие, подъезжая к носилкам со словами утешения, понимают, что Аланин умирает, прежде чем это понимает он сам:
Подъехал и капитан. Он пристально посмотрел на раненого, и на всегда равнодушно-холодном лице его выразилось искреннее сожаление. “Что, дорогой Анатолий Иваныч? — сказал он голосом, звучащим таким нежным участием, какого я не ожидал от него, — видно так богу угодно”. Раненый оглянулся; бледное лицо его оживилось печальной улыбкой. — “Да, вас не послушался”. — “Скажите лучше: так богу угодно”, — повторил капитан[31].
Это детское “вас не послушался” и взрослое, скорбное “так богу угодно” обнажают различие между смертью случайной, непредвиденной, и смертью “рыцарской” — предчувствуемой и спокойно принимаемой.
В “Севастополе в мае” Михайлов, офицер, тщащийся быть аристократом, собирается в ночное дежурство на бастион и предчувствует, что его в эту ночь убьют. Когда рядом с ним действительно падает бомба, он мысленно молится богу, уверенный, что это смерть. После разрыва бомбы “первое ощущение, когда он очнулся, была кровь, которая текла по носу, и боль в голове, становившаяся гораздо слабее. “Это душа отходит, — подумал он, — что будет там? Господи! Прими дух мой с миром””
[32]. На самом же деле Михайлов лишь легко ранен в голову камнем.Офицера-аристократа Праскухина убивает той самой бомбой, которую Михайлов принимает за свою смерть. После разрыва Праскухин думает: “Слава богу! Я только контужен”[33]; когда же он чувствует мокроту около груди, то думает: “Верно, я в кровь разбился, когда упал”. На самом же деле Праскухин “убит на месте осколком в середину груди”[34].
В “Севастополе в августе 1855 года” прапорщик Володя Козельцов — офицер-аристократ, как и Аланин в “Набеге”, если не по положению, то по мироощущению. Во время атаки французов на бастион он без всякого предчувствия смерти “весело подбежал к брустверу, на котором стояли его мортирки”[35]. Он командует орудиями, “перебегая от одной мортиры к другой и совершенно забыв об опасности”. Когда же французы, обойдя батарею, возникли сзади в десяти шагах от него, “Володя с секунду стоял, как окаменелый, и не верил глазам своим”[36]. Неожиданная смерть Володи Козельцова описана одной фразой: “Что-то в шинели ничком лежало на том месте, где стоял Володя, и все это пространство было уже занято французами, стрелявшими в наших”[37], — то есть его смерть не индивидуализирована.
Смерти прапорщиков Аланина и Володи Козельцова могли и не случиться, как не случилась смерть штабс-капитана Михайлова, потому что смерть их, случайная и неожиданная, не сообщает им при своем приближении, что времени жить уже не осталось. Арьес пишет о мироощущении средневекового рыцарства: “Внезапная смерть нарушала мировой порядок, в который веровал каждый. Она была абсурдным орудием случая, иногда выступавшего под видом Божьего гнева. Вот почему morse repentina считалась позорной и бесчестящей того, кого она постигала”[38].
Именно такую внезапную смерть Толстой посылает своим офицерам-аристократам, которые воспринимают в войне прежде всего ее игровой элемент (Аланин), живут представлениями о рыцарской чести (Володя Козельцов) или мечтают, что желанная женщина “вдруг прочтет в “Инвалиде”, что я первым влез на пушку и получил Георгия” (Михайлов)[39].
Но в “Севастополе в августе” есть герой, умирающий совершенно иным образом, — это старший брат прапорщика Володи Козельцова поручик Михаил Козельцов. В его портрете Толстой укрупняет как раз самые неаристократические черты: “Офицер был <…> не высок ростом, но чрезвычайно широк, и не столько от плеча до плеча, сколько от груди до спины; он был широк и плотен, шея и затылок были у него очень развиты и напружены, так называемой талии — перехвата в середине туловища — у него не было…”[40]
Михаил Козельцов бежит впереди своих солдат навстречу ворвавшимся на бастион французам, при этом он “уверен, что его убьют: это-то и придавало ему храбрости”[41]. В лазарете, смертельно раненный двумя пулями, он смотрит, что делает доктор с его раной, и не задает ему вопросов — он все знает сам. “Смерть не испугала Козельцова”[42], — пишет Толстой.
С этой смертью сопоставимы смерти солдат-мужиков в других ранних рассказах Толстого. В рассказе “Как умирают русские солдаты” о раненном чеченской пулей Бондарчуке сказано: “Мысль о близости смерти уже успела проложить на этом простом лице свои прекрасные, спокойные, величественные черты”[43]. На слова офицера: “Бог даст, поправишься” — Бондарчук отвечает:
“Все одно когда-нибудь умирать”[44]. Он понимает, что умирает, и спокойно относится к смерти. В “Рубке леса” раненный в живот Веленчук сначала кричит и рвется от боли, затем затихает, “только изредка приговаривая: “Ох, смерть моя!””[45] Он отдает герою-повествователю деньги, оставшиеся от шитья офицерской шинели, чтобы тот вернул их заказчику, таким образом оканчивая мирские дела перед смертью, которую чувствует в теле.
Мы видим, что уже в ранний период творчества Толстой лишает своих героев — военных аристократов (по положению или мироощущению) того отношения к смерти и той смерти, которых удостаивались герои рыцарских поэм и эпических циклов Средневековья. Исследовав образы Роланда (из “Песни о Роланде”), Оливье, Ланселота, Тристана, Ивэна, Арьес делает вывод о том, что смерть средневекового рыцаря не только предвещает свое приближение и оставляет рыцарю время понять ее и примириться с ней, но и обставляет свой приход чрезвычайно просто. В смерти средневекового рыцаря, как пишет Арьес, “нет ничего героического и ничего необыкновенного”[46].
Наши наблюдения над смертями офицеров-аристократов в ранних произведениях Толстого распространяются и на смерть аристократа по крови и положению (а в первых частях романа — и по мировосприятию), князя Андрея Болконского.
Свой Тулон и свой Аркольский мост Болконский находит на Аустерлицком поле: на глазах у главнокомандующего он со знаменем в руках увлекает в атаку батальон гренадеров и падает, раненный пулей в голову. Картина боя сменяется в глазах опрокинутого навзничь князя Андрея бесконечным высоким небом с плывущими по нему облаками. Исследователи справедливо пишут, что в этот момент Болконскому открываются некие “еще вполне им не осознанные позитивные начала бытия”[47], что он в этот момент получает “свой первый опыт общения с Богом и вечностью”[48], что в этот момент до него доходит, что его Тулон, его героическая минута “оказалась наполнена той самой мелочной суетой, которая ему была оскорбительна в жизни”[49]. Но в то же время это пристальное вглядывание в небо — является умиранием. Философ В. Янкелевич понимает смерть как переход: умерший ускользает в мир, “который отличается от здешнего только очень низким показателем интенсивности”[50]. Эта низкая интенсивность потустороннего мира и запечатлена в мыслях князя Андрея об облаках, плывущих по “впервые” увиденному им небу: “Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так, как я бежал <…> не так, как мы бежали, кричали и дрались <…> совсем не так ползут облака по этому высокому бесконечному небу”[51].
Именно потому, что он уже находится в ином, “низкоинтенсивном”, мире, подъехавший к нему Наполеон, бывший герой Болконского, кажется ему маленьким и ничтожным в сравнении с тем, что происходит “между его душой и этим высоким бесконечным небом с бегущими по нему облаками”[52]. А происходит — вливание человеческой души в “синеющую бесконечность” или облачение, как сказано в Святом Писании, в “небесное наше жилище” (2. Кор. 5. 2—5). Позже, описывая перевязочный пункт, Толстой пишет о “близком ожидании смерти”[53] Болконским. Наполеоновский доктор тоже считает, что Болконский умрет: “C’est un sujet nerveux et bilieux, — сказал Ларрей, — il n’en rechappera pas”[54]. Но он не умирает: ожидания доктора и самого князя Андрея обмануты. Толстой лишает аристократа Болконского “рыцарской” смерти, к которой тот готовился и которую предчувствовал. В этом смысле дистанции между рюриковичем князем Андреем Болконским и претендующим на аристократизм плебеем Михайловым нет.
Но простому воину и человеку Андрею Болконскому, который перед Бо родинским сражением говорит:
…я не брал бы пленных. Что такое пленные? Это рыцарство. <…> Не брать пленных. Это одно изменило бы всю войну и сделало бы ее менее жестокой. А то мы играли в войну — вот, что скверно <…> Нам толкуют о правах войны, о рыцарстве <…> Все вздор. Война не любезность, а самое гадкое дело в жизни, и надо принимать это и не играть в войну. Надо понимать строго и серьезно эту страшную необходимость…
[55]Толстой дарит настоящую “рыцарскую” — предчувствуемую, осознанную и не обманывающую героя — смерть. В ночном разговоре с Пьером перед сражением князь Андрей говорит ему: “Я вижу, что стал понимать слишком много. А не годится человеку вкушать от древа познания добра и зла… Ну, да не надолго!”[56] Это предчувствие смерти передается и собеседнику. “Я знаю, что это последнее наше свидание”, — думает Пьер.
Во второй, “неложной”, смерти князя Андрея на первый план выдвинут простонародный, крестьянский элемент, который в исследовании Арьеса соотнесен со смертью героя в средневековом эпосе и рыцарской поэме[57]. В XIX веке в крестьянской среде существовал предсмертный ритуал — прощание с землей, для совершения которого умирающего выводили в поле. Этнограф А. Грибко описывает этот ритуал так: “Было принято встать на колени на своем жеребье и положить с крестным знаменем четыре поклона на все стороны света, сопровождая эти действия следующими словами: “Мать сыра земля, прости меня и прими!” — при прощании с землей — и “Прости, вольный свет-батюшка!” — при прощании со светом”[58]. Князь Андрей, глядя на крутящуюся у его ног гранату, мысленно совершает похожий обряд:
Неужели это смерть, — думал князь Андрей, совершенно новым завистливым взглядом глядя на траву, на полынь и на струйку дыма, вьющуюся от вертящегося черного мячика. — Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух… [59]
То, что это именно мысленный обряд прощания с землей и светом, несмотря на инстинктивное “я не могу, я не хочу умереть”, становится ясно, если сравнить эти мысли Болконского, оказавшегося в положении Праскухина из “Севастополя в мае”, с предсмертными мыслями и видениями последнего:
Тут он вспомнил про двенадцать рублей, которые был должен Михайлову, вспомнил про еще один долг в Петербурге, который давно надо было заплатить; цыганский мотив, который он пел вчера, пришел ему в голову; женщина, которую он любил, явилась ему в воображении в чепце с лиловыми лентами…[60]
Болконский встречает смерть “на миру”, на глазах у всего полка, и в этот момент он, разумеется, озабочен тем, как выглядит. Но аристократическая озабоченность своей репутацией в случае князя Андрея не сводит на нет простонародный аспект его смерти. Как замечает по этому поводу Д.Т. Орвин:
“В прирожденном лидере то, что в человеке меньшего масштаба всего лишь тщеславие, принимает форму стремления не только казаться, но быть лучшим. Ему (Болконскому. — Е.С.) стыдно не соответствовать стандартам поведения, свойственным лучшим людям”[61]. “Простолюдин” Михаил Козельцов перед смертью озабочен своей репутацией точно так же, как аристократ Болконский:
“Мысль, что его могут принять за труса, не хотевшего выйти к роте в критическую минуту, поразила его ужасно. Он во весь дух побежал к роте”
[62].Знаменательно также то, что умирающего в доме Ростовых князя Андрея соборуют чуть ли не в последний момент, перед самой смертью. Крестьянский обертон его кончины этим усилен: А. Балов в “Очерках Пошехонья” сообщает, что в Ярославской губернии к таинству соборования в крестьянской среде почти никогда не прибегали, потому что в случае выздоровления “соборовавшемуся маслом” надлежало вести монашеский образ жизни: ходить в черном, не есть мяса, не вступать в брак[63]. Князь Андрей умирает как раз в Ярославле (куда эвакуировались Ростовы), и, вследствие сближения между ним и Наташей, “окружающим, — пишет Толстой, — приходило в голову, что в случае выздоровления прежние отношения жениха и невесты будут возобновлены”.
Если, как показал в своем исследовании Арьес, многие толстовские мужики умирают точно так же, как рыцари Круглого стола, как Роланд и Оливье в “Песни о Роланде”, — зная заранее час своей смерти и соблюдая перед ее лицом абсолютное спокойствие, то толстовские военные аристократы, как следует из нашего краткого обзора, никогда не предчувствуют своей смерти, а умирая, не понимают (или понимают не сразу), что умирают.
Средневековый Code of Chivalry, лежавший в основании европейской культуры, с которой у Толстого, как известно, были особые счеты, теряет всякий смысл с уничтожением одного из основных его компонентов — рыцарского отношения к смерти. Одинаково чуждый и западникам и славянофилам, Толстой, аристократ до мозга костей, понимал правоту Герцена: “человек научился уважать человека в рыцаре”[64], но ближе ему было все-таки гордое аксаковское: “…мы русские не рыцари — мы сам народ, мы plebs”[65].
1) В основу статьи положен доклад, прочитанный на VII Международной научной конференции “Лев Толстой и мировая литература” в Ясной Поляне (11—15 августа 2010 года).
2) Часто цитируются слова Толстого, сказанные им М. Горькому о своем романе: “Без лишней скромности — это как “Илиада””. Но, приведя толстовское сравнение, далее Горький пишет: “М.И. Чайковский слышал из его (Толстого. — Е.С.) уст точно такую же оценку “Детства”, “Отрочества”” (Горький М. Собр. соч.: В 18 т. М.: Худож. лит.,1963. Т. 18. С. 80).
3) Эйхенбаум Б. Очередные проблемы изучения Л. Толстого // О прозе. Л.: Худож. лит., 1969. С. 191—192.
4) Griffith F. Tolstoy and Homer / Comparative Literature. V. 35. Eugene, University of Oregon, Spring 1983. P. 98.
5) Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 91 т. М.: Худож. лит., 1949. Т. 13. С. 54.
6) Там же. С.55.
7) Аристотель. Поэтика. Л., 1927. Гл. 8, 1451 а.
8) Аристотель. Поэтика. Л., 1927. Гл. 8, 1459 а-б.
9) Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 191.
10) Санктис Ф. Де. История итальянской литературы. М.: Прогресс, 1964. Т. 2. С. 26.
11) Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. Т. 7. С. 350.
12) Санктис Ф. Де. Указ. соч. Т. 2. С. 29.
13) Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. Т. 47. С. 116—118.
14) Мейвор Дж. Граф Лев Николаевич Толстой 1898—1890 / Новый мир. 1999. № 12. С. 169.
15) Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. Т. 47. С. 116. Интерес к рыцарству вообще был не чужд Толстому. Еще в 1852 году он внимательно читал популярную “Историю крестовых походов” французского историка Мишо, напечатанную в Париже в 1812—1822 годах и впервые вышедшую в русском переводе в пяти томах в 1822—1838 годах. Об этом Толстой оставил две записи в дневнике (Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. Т. 46. С. 147). В октябре 1853 года Толстой занес в дневник впечатления от книги Д.А. Милютина “История войны России с Францией в царствование Павла в 1799 году”. Покровителя и гроссмейстера Мальтийского ордена императора Павла Петровича Толстой охарактеризовал как “благородный рыцарский характер” (с. 182). А в 1867 году, еще работая над “Войной и миром”, Толстой просил историка П.И. Бартенева выслать ему ссылки на материалы по истории Павла Первого, в котором он “нашел своего исторического героя” (т. 61. С. 166).
16) Во время своего второго заграничного путешествия в 1860—1861 годах, когда Толстой посетил Италию (Флоренцию, Ливорно, Рим), он не вел дневника, и сведения о его впечатлениях и чтении крайне скудны. Итальянский дискурс, однако, постоянно проявляется в “Войне и мире”: на первых же страницах романа в салоне Анны Павловны Шерер возникает итальянский аббат Марио (Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 12 т. М.: Худож. лит., 1972. Т. 1. С. 20); для Наташи берут итальянского учителя пения (с. 50), и она поет итальянские романсы; в доме графа Безухова — приемная с итальянскими окнами (с. 96); в монастыре на театре военных действий в Австрии — монашки-итальянки (с. 170); Багратион в шангребенском деле опоясан старинной шпагой, подаренной ему Суворовым в Италии (с. 221); Наполеон при Аустерлице носит шинель, “в которой он делал итальянскую кампанию” (с. 334); он же обладает “свойственной итальянцам способностью” (т. 6. С. 221) мгновенно изменять выражение лица; вокруг Александра Первого увивается итальянец маркиз Паулучи (с. 53); больная Элен вверяется “какому-то итальянскому доктору” (т. 7. С. 8); в Орле к Пьеру ходит пленный французский офицер-итальянец (с. 215) и т.д.
17) Об этом см.: Горохова Р.М. Из истории восприятия Ариосто в России / Эпоха романтизма. Л.: Наука, 1975.
18) И. Кутик демонстрирует интертекстуальные связи между “Неистовым Роландом” и “Медным всадником” Пушкина, а также — между “Неистовым Роландом” и “Носом” Гоголя. В обоих случаях — через безумие героя (см.: Kutik I. Writing as Exorcism. The Personal Codes of Pushkin, Lermontov, and Gogol. Evanston: Northwestern University Press, 2005).
19) Kress D. The Orlando Legend in Nineteenth-Century French Literature. N. Y.: Peter Lang, 1966. P. 10.
20) Ibid. P. 5—6.
21) Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 217.
22) Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 218.
23) Толстой Л.Н. Собр. соч. Т. 5. С. 88.
24) Там же. Т. 4. С. 236.
25) Толстой Л.Н. Собр. соч. Т. 7. С. 158.
26) Ариосто Л. Неистовый Роланд. М.: Наука, 1993. С. 37.
27) Арьес Ф. Человек перед лицом смерти. М.: Прогресс, 1992. С. 38.
28) Оссовская М. Рыцарь и буржуа: Исследование по истории морали. М.: Прогресс, 1987. С. 87.
29) “Слово аристократы в смысле высшего оборотного круга, в каком бы то ни было сословии получило у нас в России, где бы, кажется, вовсе не должно было быть его, с некоторого времени большую популярность и проникло во все края, во все слои общества, куда проникло только тщеславие <…> А так как в осажденном городе Севастополе людей много, следовательно, и тщеславия много, то есть и аристократы, несмотря на то, что ежеминутно висит смерть над головой каждого аристократа и неаристократа” (Толстой Л.Н. Собрание художественных произведений: В 12 т. М.: Правда, 1948. Т. 1. С. 403).
30) Там же. С. 301.
31) Там же. С. 317.
32) Толстой Л.Н. Собрание художественных произведений. Т. 1. С. 427.
33) Там же. С. 426.
34) Там же.
35) Там же. С. 484.
36) Там же. С. 484.
37) Там же.
38) Арьес Ф. Указ. соч. С. 42.
39) Толстой Л.Н. Собрание художественных произведений. Т. 1. С. 402.
40) Толстой Л.Н. Собрание художественных произведений. Т. 1. С. 436.
41) Там же. С. 482.
42) Там же. С. 483. Характерно, что из всех офицеров в рассказах Толстого простой “рыцарской” смертью умирает именно пехотный офицер. Прочие военные герои рассказов Толстого, носящие офицерские эполеты или юнкерские погоны, — артиллеристы (Михайлов служит в пехоте, но он не обыкновенный пехотный офицер, а переведен в пехоту по собственной просьбе из кавалерии, чтобы участвовать в обороне Севастополя). Артиллерийского офицера дальний контакт с противником, принимающий характер стрельбы по мишеням, в большей степени, чем пехотинца, располагает воспринимать войну в ее игровом аспекте. Вот, к примеру, выдержка из письма прапорщика-артиллериста времен Первой мировой войны А.Н. Жиглинского: “Не хочу хвастать, но мне уже не так страшно, как раньше, — да почти совсем не страшно. Если бы был в пехоте, — тоже, думаю, приучил бы себя к пехотным страхам, которых больше <…> Единственное, что мог я уступить животному страху моей матери, — это то, что я пошел в артиллерию, а не в пехоту” (Сенявская Е.С. Человек на войне: Историко-психологические очерки. М.: Институт российской истории РАН, 1997. С. 20).
43) Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. Т. 5. С. 236.
44) Там же.
45) Толстой Л.Н. Собрание художественных произведений. Т. 1. С. 335.
46) Арьес Ф. Указ. соч. С. 47—48.
47) Янковский Ю.З. Человек и война в творчестве Л.Н. Толстого. Киев: Киевский государственный университет, 1978. С. 96.
48) Mooney H. Tolstoy’s Epic Vision. Tulsa: University of Tulsa, 1968. P. 56.
49) Бочаров С. Роман Л.Н. Толстого “Война и мир”. М.: Худож. лит., 1964. С. 64.
50) Цит. по: Арьес Ф. Указ. соч. С. 53.
51) Толстой Л.Н. Собр. соч. Т. 4. С. 344.
52
) Там же. С. 357.53
) Там же. С. 359.54
) Там же. С. 360.55) Толстой Л.Н. Собр. соч. Т. 6. С. 215—216.
56) Там же. С. 217.
57) Арьес пишет о смерти самого Толстого: “На своем смертном одре, на маленькой станции, он со стоном повторял: “А мужики? Как же мужики умирают?” А мужики умирали так, как рыцарь Роланд <…>: они знали (что умирают. — Е.С.)” (Арьес Ф. Указ. соч. С. 41—42).
58) Грибко А. Отношение русских крестьян к смерти (культурные стереотипы поведения) // Социально-культурные и этнические стереотипы. М.: Институт этнологии и антропологии РАН, 1998. С. 87.
59) Толстой Л.Н. Собр. соч. Т. 6. С. 258.
60) Толстой Л.Н. Собрание художественных произведений. Т. 1. С. 425.
61) Orwin D.T. Courage in Tolstoy / The Cambridge Companion to Tolstoy. Cambridge University Press, 2002. P. 226.
62) Толстой Л.Н. Собрание художественных произведений. Т. 1. С. 482.
63) Балов А. Очерки Пошехонья / Этнографическое обозрение. М., 1898. Кн. 39, 4. С. 87.
64) Герцен А.И. Сочинения: В 7 т. СПб.: Издание Ф. Павленко, 1905. Т. 4. С. 26.
65) Цит. по: Миллер О. Капитальный труд по древней русской литературе / Журнал Министерства народного просвещения. 1888. № 9. С. 183.