(Рец. на кн.: Мументалер Р. Швейцарские ученые в Санкт-Петербургской академии наук, XVIII век. СПб, 2009)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2011
П.А. Дружинин
“ВИДЕНЬЯ РАЙСКИЕ С УСМЕШКОЙ ПРОВОЖАЯ…”
Мументалер Р. ШВЕЙЦАРСКИЕ УЧЕНЫЕ В САНКТПЕТЕРБУРГСКОЙ АКАДЕМИИ НАУК, XVIII ВЕК / Отв. ред. Л.И. Брылевская. Пер. с нем. И.Ю. Тарасовой. — СПб.: Нестор-История, 2009. — 236 с. — 500 экз.
Интерес к книге возникает уже из заглавия, поскольку взгляд на “национальный вопрос” в стенах Академии наук давно перестал быть собственно вопросом. Мифологизация противоборства русского духа в лице М.В. Ломоносова с немецким засильем давно уже канонизировала Петербургскую академию наук XVIII в. в качестве русско-немецкого научного сообщества или даже соперничества.
Книга швейцарского исследователя, которая представляет собой переработку одной из глав его монографии “В раю для ученых: швейцарские ученые в царской России”1, пытается развеять этот миф, открывая удивительную картину того, как группа швейцарских ученых (по большей части математиков, к тому же связанных родственными узами) — Бернулли, Эйлеры, Фуссы etc. — не только оплодотворили мировую науку, но и сыграли решающую роль в формировании научной математической школы в России.
Работа Р. Мументалера посвящена не столько научной работе швейцарцев или ее результатам, сколько условиям, в которых эта работа протекала. Автор рассматривает стимулы, послужившие причиной приезда ученых, повседневные обстоятельства петербургской жизни, взаимоотношения с двором и академической администрацией, семейные и дружеские узы… В таком же аспекте рассмотрим книгу и мы.
В 1725 г. математик Якоб Герман стал первым швейцарцем, приехавшим в Петербургскую академию наук; осенью того же года приехали братья Николай и Даниил Бернулли. Усилиями последних был заключен контракт с Леонардом Эйлером, прибывшим в 1727 г. В 1733 г. приезжает ботаник Иоганн Амман, в 1741 г. — математик Фредерик Мула. В 1766 г., в свое “второе пришествие”, Л. Эйлер привозит с собою не только уже возмужавшего сына Иоганна Альбрехта, но и 16-летнего помощника Николая Фусса. Еще позднее, в 1786 г., приезжают астрономы Жак-Андре Малле и Жан-Луи Пикте, математик Якоб Бернулли…
Что же заставило этих людей отправиться в неведомые земли? Напрашивается вполне традиционный ответ… Однако, как показывает автор, финансовая сторона предложения хотя и была значительным стимулом, но отнюдь не единственным. Мументалер поддерживает в данном вопросе историка науки Йозефа Эрета, который писал: “Николай Бернулли эмигрировал не в Россию, а в математику” (цит. по с. 34). Подтверждением этого тезиса служит и знаменитая характеристика Петербургской академии наук, которую в 1727 г. получил двадцатилетний Леонард Эйлер от Христиана Вольфа, который поздравил своего юного коллегу с тем, “что тот оправляется в рай для ученых” (с. 37).
Если задаться вопросом, каким образом Петербургская академия наук практически сразу (и, собственно говоря, только лишь в первые годы существования) смогла стать раем для ученых, то в книге мы найдем убедительный ответ. Автор справедливо обращает внимание на тот факт, что она была основана не в качестве сообщества ученых, венчающего высшую школу, а наоборот — сама Академия должна была выстраивать себе фундамент. Это оказалось подлинным благом для рекрутированных иностранцев — в особенности из-за того, что отсутствие высшей школы практически снимало с них педагогическую нагрузку, тяжким ярмом лежавшую на плечах профессоров европейских университетов.
Кроме двух основных причин — приемлемого жалованья и минимальной преподавательской нагрузки, Петербургская академия оказалась благоприятным местом собственно для занятия наукой. В этом плане государство щедро и прозорливо создавало будущее величие научного учреждения, ставшего вскоре членом “большой тройки” академий Века Просвещения — наряду с Парижской и Берлинской. Казна не только закупала инструменты и материалы, выделяла средства на снаряжение экспедиций, но и шла на немыслимые для рачительной Европы расходы — поощрялось ведение научной корреспонденции, которая пересылалась через конференц-секретаря Академии (то есть с принятием на казенный счет почтовых расходов, очень существенных в то время); Академическая типография печатала на казенный счет ученые труды своих членов.
Возрастание роли Академии предопределила и царившая в первые годы ее существования демократическая атмосфера: “Главным положительным моментом, без сомнения, были научные дискуссии академической Конференции, где обсуждались преимущественно математические и физические темы. За исключением нескольких сбоев, там разворачивался плодотворный обмен мнениями, который значительно обогащал всех, но особенно молодых членов Академии. По сравнению с другими академиями петербургские заседания отличались весьма свободной формой, с докладами на них могли выступать все, даже адъюнкты. Этой возможностью особенно энергично пользовался Эйлер, который после принятия в Академию своей активностью превосходил всех” (с. 48).
Повествуя о работе своих соотечественников в Петербурге, наибольшее внимание Мументалер уделяет троим: Леонарду Эйлеру, его сыну Иоганну Альбрехту, а также помощнику Николаю Фуссу. Чрезмерное внимание автора к Эйлеру-младшему вполне оправдано той ролью, явно в отечественной историографии недооцененной, которую Иоганн Альбрехт играл в жизни Академии наук на протяжении долгого времени.
Однако ценность книги Р. Мументалера, на наш взгляд, не столько в изложении обстоятельств деятельности швейцарских ученых, сколько в том непривычном ракурсе, который был избран для рассмотрения этих обстоятельств. Безусловно, это подчеркнутый “взгляд со стороны”, взгляд европейца на историю науки в той стране, где до XVIII в. ее практически не существовало. При этом автор вовсе не пытается быть снисходительным, даже напротив, он порой с трудом сдерживается от восхищения теми превосходными условиями, которые были созданы его соотечественникам.
Такая неангажированная точка зрения неминуемо претерпевает по ходу повествования существенные изменения, сопутствуя эволюции самой Петербургской академии наук, которая уже за свои первые полвека изменилась почти до неузнаваемости: одновременно с тем, что она являла собой удачный пример интеграции европейской науки в Россию, с не меньшим “успехом” Академия представляла и показательный пример врастания науки в российскую административную систему. Подводя итог пятидесятилетней работы Академии, автор согласуется с мнением швейцарского астронома Жана-Луи Пикте, прибывшего в Петербург в 1768 г., который писал: “Эта Академия, говоря прямо, является предметом роскоши; ее хотят иметь, как некоторые люди хотят иметь библиотеку, в которую они заходят, чтобы показать ее. Она всегда почти полностью состояла из иностранцев, привлеченных в эту страну пенсиями, которые им обещали, и которые, прожив там некоторое время, утратили большую часть стимулов, которые привели их сюда. Это — экзотические растения, которые томятся в оранжереях, в которых они заперты. Причина разочарования кроется в их абсолютной зависимости от плохо образованного русского начальника, неспособного оценить их таланты и в благосклонности которого для них никогда не будет места, как бы они ни старались ухаживать за ним, привилегия, которая всегда будет оставаться за немногочисленными русскими в Академии. К тому же науки в России культивируются столь мало, что их труды там не читают, и они создаются лишь для стран, от которых они находятся очень далеко, что лишает их одного из сильнейших стимулов для ученых, каковым является признание, которым пользуются их работы в обществе. Хотя г. Эйлер является исключением…” (с. 161).
Если не отмахиваться от такой оценки, а попытаться осмыслить ее, вкупе с массой других свидетельств, приведенных в книге, то картина жизни Петербургской академии наук в XVIII в. кажется несколько отличной от той, к которой мы привыкли. Это уже не только прогресс науки, неминуемый и всепобеждающий вопреки “засилью немцев”, сколько постоянное преодоление научной мыслью все больших и больших препятствий. Именно этим книга Р. Мументалера неожиданно становится очень актуальной.
Действительно, наука уже давно стала сочетанием собственно научной работы с серьезной борьбой с административной, государственной, научно-бюрократической, религиозной или иной машиной; так было в XVIII столетии, так дело обстоит и сейчас. Причем третейским судьей в таких спорах чаше всего выступает лишь время, вынося свой вердикт со значительным опозданием. Решения же, которые принимаются верховной властью, каковая уже почти три столетия не дает Академии наук покоя своей “генеральной линией”, не всегда идут на благо науке.
Такие мысли приходят в голову, когда начинаешь анализировать книгу Р. Мументалера. Отчасти причина такого впечатления состоит в принципах работы автора, а также в некоторых досадных упущениях; главное из них — односторонний подход к подбору источников. Опираясь на практически неизвестные материалы по истории нашей академии, автор строит исследование исключительно на них, не беря в расчет большинство ранее опубликованных документов (за исключением материалов, связанных с Л. Эйлером). Такое обстоятельство лишает интереснейшую книгу необходимой в историческом исследовании объективности.
Фундамент труда Р. Мументалера довольно основателен: “Два богатых фонда источников позволяют нам дать подробное описание жизни иностранных ученых в Санкт-Петербурге в конце XVIII века. Во-первых, речь идет о переписке Иоганна Альбрехта Эйлера с его дядей Иоганном Самюэлем Формеем, жившим в Берлине. Эту переписку 1766—1790 годов составляют около 1000 писем. Эйлер дополнял свои письма выдержками из дневника. <…> Значительно более глубокими по содержанию являются письма Николая Фусса к отцу 1783—1811 гг. Автору было очень важно как можно лучше познакомить отца с петербургской жизнью” (с. 169). Не лишним будет уточнить, что упомянутый И.С. Формей был многолетним непременным секретарем Берлинской академии наук, что делает такую переписку поистине бесценным источником.
Несмотря на указание русского редактора, будто в книге “широко используются материалы Санкт-Петербургского филиала Архива РАН”, мы не найдем ни в тексте книги, ни в сносках упоминаний наиболее значительного источника для истории Академии наук в XVIII в. — фонда Канцелярии Академии наук (ф. 3). Имеются только единичные ссылки на фонд так называемой “ученой корреспонденции АН”, да и то лишь на ее печатный указатель (сам фонд, как и хранящиеся там письма И.С. Формея И.А. Эйлеру оказываются в работе не учтенными). Единичные же документы Петербургского архива РАН, использованные в книге, почти все относятся уже к XIX в.
Игнорирование же автором печатных источников по истории Петербургской академии наук, в особенности многих работ Ю.Х. Копелевич, удивляет. Также появляются вопросы при соотнесении авторского текста с предисловием русского редактора: если для Р. Мументалера ясно, что “о годах основания Петербургской академии наук написано уже много. Едва ли не слишком много, чтобы снова останавливаться на этом вопросе в нашем исследовании. Публикацией материалов, протоколов первого века ее существования и подробным исследованием Пекарского о первых годах деятельности Академии российская наука уже давно полностью раскрыла эту тему” (с. 45), то редактор Л.И. Брылевская, напротив, пишет, что “История императорской Академии наук в Петербурге” П.П. Пекарского (2 т.) и “Материалы для истории императорской Академии наук” М.И. Сухомлинова (10 т.) “содержат лишь отрывочные и довольно разрозненные документы” (с. 5). И хотя оба мнения вряд ли справедливы, они наглядно демонстрируют степень историографической разработанности, казалось бы, давно уже изученного в отечественной науке вопроса — истории Академии наук в XVIII в.
По нашему мнению, при более полном использовании источников автору пришлось бы распрощаться с проводимой в книге линией “национальной идентичности” швейцарцев в российской, да и не только российской науке.
Если Р. Мументалер лишь пытается очертить эту группу, то Л.И. Брылевская в предисловии формулирует такие положения, на которые не отважился автор, она заявляет о существовании в Петербурге даже “швейцарской диаспоры” (с. 6). Именно в связи с этим нам хотелось бы сказать о том, что объединяющим началом иностранцев, приехавших в Академию наук, была отнюдь не национальность, а религия — большинство швейцарцев относилось к реформатской церкви. При этом Л. Эйлер, Я. Бернулли, И.А. Эйлер, Н. Фусс были одновременно и членами консистории немецкой реформатской общины, а Л. Эйлер и Н. Фусс даже избирались в разные годы ее старостами. Кроме того, как приезд швейцарцев в Петербург, так и их жизнь здесь совершенно не сводились к поддержанию “национальной идентичности”, о чем свидетельствуют и дети Л. Эйлера, связавшие свою жизнь по большей части с уроженцами Пруссии, а не со своими соотечественниками.
О том, что нет реальной возможности в контексте истории Академии наук отделить швейцарцев от прочих европейцев, особенно немцев, говорят следующие примеры: математик Христиан Гольдбах (немец, уроженец Кёнигсберга) был инициатором приглашения в Россию братьев Николая и Даниила Бернулли (швейцарцев, которые, в свою очередь, ехали в Петербург не из Швейцарии, а из Падуи, где Даниил руководил кафедрой математики); тот же Христиан Гольдбах был крестным отцом старшего сына Леонарда Эйлера Иоганна Альбрехта. А дочь Иоганна Альбрехта, вышедшая в 14-летнем возрасте за Якоба Бернулли, который утонул в Неве в 1789 г., вторым браком вышла за реформатского пастора Иоганна-Давида Коллинса (уроженца Шотландии, переехавшего в Пруссию, а оттуда в Россию). Да и упоминавшийся И.С. Формей был также не швейцарцем — он родился в Берлине в семье бежавших из Франции протестантов и двадцати лет стал пастором в Бранденбурге, а в 1736 г. переехал в Берлин именно в качестве пастора…
Да и в научном плане, даже на раннем этапе деятельности Академии, швейцарцы также не проявляли какого-либо национального сепаратизма, скорее напротив: “И.Э. Гофман в работе о первых исследованиях Эйлера по теории рядов писал, что “самые сильные импульсы он получал не в беседах со знатоком своего дела Як. Германом, с которым состоял в отдаленном родстве и который считался ведущим математиком этого круга [т.е. круга академических математиков], но от богатого фантазией (phantasievollen) научного попутчика Хр. Гольдбаха””2.
Но космополитическая линия не находит должного отражения в работе Р. Мументалера, поскольку он оказывается крайне избирательным при выборе русских печатных источников: они либо универсальны, либо касаются только швейцарских уроженцев. По этой причине он не использует книгу А.П. Юшкевича и Ю.Х. Копелевич “Христан Гольдбах” (М., 1983), где впервые был опубликован ряд важнейших материалов по ранней истории Академии. А потому приглашение братьев Бернулли в Петербург выглядит в книге Р. Мументалера следующим образом: “По поручению секретаря Академии Христиана Гольдбаха [Христиан] Вольф обратился также к Иоганну I Бернулли. Хотя сам Бернулли не выразил готовности принять приглашение, это обращение все же косвенно принесло желаемый результат: Иоганн Бернулли рекомендовал на предложенное ему место своего сына. Поскольку как Николай, так и Даниил восприняли это предложение на свой счет, то Гольдбах принял на работу в Академию обоих” (с. 27). Таким образом, роль Х. Гольдбаха сведена, по сути, к технической, и потому в таблице “Каналы приглашения швейцарцев в Академию” (с. 29) автор указывает, что братья Бернулли попали в Академию благодаря отцу, не допуская в этом принципиально важном для его книги вопросе даже сослагательного наклонения — швейцарцы выдвигают швейцарцев, т.е. немцы Х. Гольдбах и Х. Вольф в расчет не берутся.
Но опубликованные в 1983 г. письма Даниила Бернулли говорят как раз об обратном — о ключевой роли Х. Гольдбаха в приглашении братьев Бернулли в Россию; именно с ним вел из Падуи переписку Даниил Бернулли, и именно ему он написал 17 февраля 1725 г., собираясь в путь: “Оба мы будем рассматривать Россию как свою вторую родину и, наверное, никогда ее не покинем”3.
Столь же равнодушно Р. Мументалер проходит мимо роли Христиана Вольфа (немца) в приглашении в Петербург первого швейцарского ученого — математика Якоба Германа. Он пишет: “Особую активность проявлял посол в Берлине граф Александр Головкин, который привлек в Академию, среди прочих, Якоба Германа. <…> С Германом конкретные переговоры вел Блюментрост” (с. 27). Тогда как Якоб Герман был рекомендован Х. Вольфом для учреждающейся Академии еще в 1723 г.4
Таким образом, попытки обособления швейцарцев выглядят несколько искусственно. Стремление же приподнять швейцарских ученых на фоне европейской науки того времени (что, в силу гения Леонарда Эйлера, не так сложно сделать) зачастую приводит к тому, что биография конкретного ученого рассматривается в тесной связи с соотечественниками, но в отрыве от основных событий европейской истории XVIII в. Наиболее показателен в этом плане сюжет о “втором пришествии” Л. Эйлера в Петербургскую академию наук в 1766 г.
Р. Мументалер описывает это событие без подробностей, акцентируя внимание на следующем: “Из письма канцлеру М.И. Воронцову следует, что у Эйлера уже были четкие представления относительного того, как должна быть реорганизована Петербургская академия для возвращения ей былого блеска.
Именно такие надежды связывала императрица с приглашением самого знаменитого математика того времени. За это она с готовностью заплатила требуемую цену. В начале 1766 года Эйлер подал Берлинской академии прошение об отставке, и 6 июня семейство, состоящее из 18 человек, покинуло Берлин; переезд оплачивала императрица. По приглашению короля Польши Эйлер проехал через Варшаву, где в течение 10 дней пользовался самым радушным гостеприимством Станислава Августа. В Петербурге ему был оказан еще более радушный прием со стороны Екатерины: она приняла Эйлера сразу после его прибытия лично…” (с. 77).
Однако для европейской истории XVIII в. переезд Эйлера был не только, да и не столько академическим, сколько важным внешнеполитическим событием. По сути, на европейской политической арене происходило “сражение за Эйлера”, в котором Екатерина II одержала триумфальную победу над прусским королем Фридрихом Великим.
Учитывая действительные черты Екатерины II — жадной до знаний, умелой и трезвой в плане правления империей, было бы странно, если бы она не стала использовать Академию наук и ее возрастающую роль не только для пользы государства, но и во внешней политике. А потому уже в 1763 г. внешнеполитическое ведомство начинает борьбу за возвращение Л. Эйлера, променявшего в 1741 г. Петербург на Берлин. Тем более, что ситуация тому благоприятствовала: Фридрих зализывал раны после Семилетней войны, а то обстоятельство, что после убийства Петра III Екатерина не возобновила военных действий против Пруссии, оказалось для Фридриха поистине спасительным. И в этот момент, когда Фридрих оказывается в серьезном моральном долгу перед новой императрицей, она решает упрочить свое превосходство на не менее чувствительном для короля интеллектуальном поприще.
Небезынтересен тот факт, что оба эти монарха по своем восшествии на престол начинали с того, что пытались заполучить великого ученого. Фридрих II, с которым в 1740 г., по выражению Вольтера, на трон взошли наука и искусство, вступил с Л. Эйлером в переписку, в 1741 г. сделал официальное предложение и тогда же получил его в качестве одного из помощников для реорганизации Берлинской академии, где Л. Эйлер занял в 1744 г. пост директора математического класса.
Одной из причин, побудивших Эйлера вернуться в Петербург, была все та же иллюзия, которой он прельстился, покидая в 1741 г. Петербург, — что ему на правах ученого с мировым именем будет предоставлено право участвовать в преобразованиях Академии наук. Именно о необходимости личного участия Л. Эйлера в реформирования Петербургской академии наук его настойчиво убеждали русский посланник князь В.С. Долгоруков и приезжавший в Берлин канцлер М.И. Воронцов5. Подыграл в выборе и сам Фридрих Великий, переменчивый нрав которого Л. Эйлер смог ощутить во всем его многообразии. Особенно чувствительным для Эйлера было то обстоятельство, что после смерти в 1759 г. президента Берлинской академии П. Мопертюи, на место которого недвусмысленно претендовал Эйлер, ему так и не было сделано соответствующего предложения. Уезжая, он был полон надежд. “Вы не поверили бы, сударь, с какой радостью он едет в Петербург, где он приобретает все, что может пожелать. Петербургская академия будет перестроена на новой основе, и силой денег туда привлекают все, что есть самого ученого в Европе”, — писал тогда И.Г. Ламберт6.
Екатерина с нетерпением ожидала великого математика: “Письмо к Вам г. Эйлера доставило мне большое удовольствие, потому что я узнаю из него о желании его снова вступить в мою службу. Конечно, я нахожу его совершенно достойным желаемого звания вице-президента Академии наук, но для этого следует принять некоторые меры, прежде чем я установлю это звание — говорю установлю, так как доныне его не существовало. При настоящем положении дел там нет денег на жалование в 3000 рублей, но для человека с такими достоинствами, как г. Эйлер, я добавлю к академическому жалованию из государственных доходов, что вместе составит требуемые 3000 рублей… Я уверена, что моя Академия возродится из пепла от такого важного приобретения, и заранее поздравляю себя с тем, что возвратила России великого человека”7.
Для Леонарда Эйлера, как казалось, в Петербурге все начиналось оптимистично: в 1766 г. он вместе с сыном Иоганном Альбрехтом был включен в состав созданной императрицей Академической комиссии, при его деятельном участии были подготовлены план переустройства и проект устава Академии. Насколько было сложно сделать это даже в проекте, говорит сам Эйлер: “Реформировать Академию, которая находится в плохом состоянии, значительно сложнее, чем создать новую на пустом месте” (с. 84). Но постепенно, в силу трудности реформирования такой неоднородной структуры, как “Академия наук и художеств”, оптимизм Л. Эйлера иссяк, а императрица ограничилась косметическими преобразованиями, отказавшись от смелых прожектов, которые ранее транслировала через своих дипломатов. Говоря словами В.А. Бильбасова, “Екатерина выразилась в своих письмах полнее и вернее, чем в своих деяниях. Это и понятно: она писала что хотела и делала что могла”8.
Как раз именно тому, что могла сделать императрица Екатерина II для своей Академии, и посвящена наиболее содержательная часть книги Р. Мументалера. Благодаря тем интереснейшим документам, которые он публикует, мы можем иначе взглянуть на “административную” историю Петербургской академии наук во второй половине XVIII в.
Автор погружает нас в обстановку бесконечного противостояния ученых и директоров. Как справедливо писал профессор И.Я. Фербер в 1789 г., “директора здесь подобны новым метлам” (с. 112). Но поскольку “система метел” вообще характерна для принципов российского административного управления, то Академия наук не стала исключением; всякий глава учреждения традиционно воспринимает себя не столько наемным работником, которому поручено что-либо во временное управление, сколько полновластным хозяином. Этим объясняется и “закономерность научной эволюции” директоров Академии наук — все они довольно быстро приобретали уверенность, что могут не только директорствовать над Академией как учреждением, но также и руководить непосредственно самими учеными.
Ключевая роль в руководстве Академией принадлежала государыне, которая методично выстраивала вертикаль власти в ученой республике: в октябре 1766 г. она поставила во главе Академии наук “директором” 23-летнего графа В.Г. Орлова. Этот шаг достаточно красноречиво иллюстрирует отношение государства к Академии, а само звание директора как нельзя более четко характеризует ту роль, которую играли руководители Академии наук в царствование Екатерины Великой. Граф В.Г. Орлов, который слыл при дворе просвещенным, особенно на фоне своих четырех братьев, воспринял эту должность как подарок судьбы (к слову, он даже не получал от казны жалованья за свое руководство Академией9). Войдя в храм науки робким начитанным юношей, он довольно быстро оправился от стеснения. “Четкие представления Эйлера о необходимых реформах не встретили понимания и поддержки у Орлова. Когда Эйлер понял, что ему не удалось одержать верх, то он дал понять, что не подпишется под такими реформами” (с. 84). “К концу 1768 года Эйлеру надоело ждать утверждения нового Устава (регламента). Академию в ее тогдашнем состоянии он назвал пивной” (с. 85).
Проиллюстрируем столь резкий отзыв примером из академической истории. Летопись РАН так описывает события 8 апреля 1771 г.: “Состоялись выборы в действительные члены Академии наук. И.А. Гильденштедт избран профессором по натуральной истории, В.Л. Крафт — по экспериментальной физике, А.И. Лексель и А.П. Протасов — по астрономии [!], И.И. Лепехин — по естественной истории”10.
Но подлинные события того дня, как свидетельствуют документы Архива РАН, выглядят несколько иначе: “Перечень из Конференцского протокола Императорской Академии наук апреля 8 дня 1771 г.:
Присланное от его сиятельства г[осподина] Академии наук директора графа Владимира Григорьевича Орлова запечатанное письмо в Академическое собрание распечатано и прочтено. В оном экстраординарный академик анатомии г[осподин] профессор Протасов от его сиятельства признан за искусного быть ординарным членом и по силе оного письма действительно в оные пожалован. По второму письму посланному от его сиятельства к секретарю Конференции предложены собранию: г[осподин] адъюнкт Лексель академиком астрономии, г[осподин] адъюнкт Крафт академиком экспериментальной физики, г[осподин] адъюнкт Лепехин академиком натуральной истории, и г[осподин] академик Гильденштедт также академиком натуральной истории. И о том за их искусство и известные заслуги от всех г[оспод] присутствующих членов согласно за достойных признаны быть пожалованы академиками в показанных науках”11.
Но если Л. Эйлер мог демонстрировать молодому “организатору науки” свою точку зрения, то прочие члены Академии наук вынуждены были терпеть такое самоуправство, в том числе проведение в академики угодных директору ученых. Кроме того, отдельные академики подвергались нападкам с его стороны, включая и одного из наиболее авторитетных членов академии — Я.Я. Штелина. “Однажды директор придрался к Штелину на заседании академического собрания из-за того, что тот слишком тихо зачитывал письмо. В другой раз он прогнал с заседания исследователя-путешественника Гильденштедта, потому что Штелин усадил его за стол профессоров, хотя тот не является членом Академии” (с. 92).
Эйлер-старший, исключительно из-за уважительного отношения к нему государыни, имел иммунитет от такой критики: “Капризы Орлова распространялись почти на всех членов Академии, единственным исключением был Леонард Эйлер, неприкасаемый даже для графа” (с. 92).
Но все остальные были подотчетны “молодому реформатору”, и к 1774 г. ситуация перешла в открытое противостояние. Поводом стало очередное недовольство графа Орлова поведением Я.Я. Штелина, и граф не нашел ничего лучше, как устроить показательное наказание вычетом жалованья, как проштрафившемуся мастеровому. И.А. Эйлер 31 января 1774 г. писал: “Он хотел собственной властью наказать статского советника Штелина, наложив на него штраф в размере месячного жалованья: нечто, что мой отец, равно как и я, сочли невозможным для всей Академии. Так что с этого дня мы больше не появлялись в академической комиссии, ни мой отец, ни господин Штелин, ни я. Императрицу об этом поставят в известность, и мы посмотрим, что из этого получится. Господин Штелин чуть было не умер от сердечного приступа, а я на целый день потерял аппетит. Мой отец решил окончательно оставить Академию и только посещать Конференции, на которых граф никогда не появляется: я сам делаю то же самое и в настоящее время спокойно жду исхода этого бунта” (с. 98).
В Архиве РАН сохраняется записка, поданная 15 января 1774 г. графом В.Г. Орловым членам Академической комиссии и передающая суть конфликта: “Известился я, что до поднесения Придворного месяцеслова ее императорскому величеству взяты были из книжной лавки статским советником Штелиным десять экземпляров; и при свидетельстве сего дела нашел я, что он г. Штелин взял оные из книжной лавки, хотя комиссар Зборомирский и представлял ему, что их не велено продавать, и цены им нет. Сей беспорядок тем важнее со стороны г[осподина] статского советника Штелина, что он сам комисский член <…> и вместо того, чтобы порядок соблюдать, он развращает оный. И для того повелеваю на сей случай, вычесть у его жалованья за месяц”12.
Что же последовало дальше? — “Требование [Л.] Эйлера освободить его от работы в комиссии вскоре было удовлетворено. Однако это произошло без оповещения императрицы об истинных причинах отставки” (с. 98). В действительности же, 20 марта оба Эйлера были уволены от присутствия в Комиссии Академии наук “по их прошению”. Тезис Р. Мументалера о неведении государыней истинных причин конфликта нам кажется не только сомнительным, но даже неверным — при ее-то осведомленности, а также учитывая личность некогда ею приглашенного в Россию Л. Эйлера (да и бывшего воспитателя Петра III Я.Я. Штелина), всё ей было прекрасно известно. Но Екатерина встала на сторону директора Академии: деньги были вычтены из жалованья Штелина, а Комиссия осталась без двух своих членов. Тем самым императрица не только лишь усилила власть директора, но и отстранила двух Эйлеров от влияния на административные дела.
Здесь необходимо отметить, что обычно Екатерина в подобных спорах никогда не вставала на сторону обиженных13. Несмотря на ореол просвещенности, она была настолько требовательна к дисциплине среди своих подданных, что не остается никаких сомнений, что именно она тот человек, у которого будущий император Павел I унаследовал понимание о благонравии.
То есть академиков никто слушать не собирался, а В.Г. Орлов и далее бы оставался жрецом в Храме науки, если бы не опала у государыни: “По свидетельству Штелина, директора в конце концов погубил частный скандал. Как говорят, он жестоко наказал немецкую горничную по подозрению в краже табакерки, как оказалось — безосновательно” (с. 98). 5 декабря 1774 г. граф был отправлен в отставку; Я. Штелин записал по этому поводу: “Завершилось продолжавшееся 7 лет деспотическое правление молодого, неразумного, своенравного и несправедливого человека, который считал всю Академию своей собственностью, а членов оной своими холопами” (с. 99). Академия же получила некоторую передышку.
Еще труднее было со следующим ставленником императрицы. Замена графу нашлась сама собою: в июне 1774 г. года скромный литератор и бывший управляющий походной канцелярией графа А.Г. Орлова камер-юнкер С.Г. Домашнев подал прошение на высочайшее имя, которое заканчивал словами: “Уже наступает тот славный день, в который все подданные вашего императорского величества стекаются наслаждаться наисправедливейшим и славнейшим торжеством, какое только Россия праздновала, имея непрерывные опыты попечения вашего о облегчении нужд наших; нельзя чтоб не остался и я в полной надежде, чтоб и мои обратя на себя бдящие о благополучии нашем очи ваши, от единого взора вашего не исчезли и не переменились в радость”14.
Статс-секретарь С.М. Козмин представил Екатерине это прошение и записал ее резолюцию: “1775, 10 июля определен в Академию Наук директором, и дано ему из Кабинета 1000 руб.”15.
Первоначально Домашнев академикам даже “показался”, но вскоре его было уже не остановить. Как писал И.А. Эйлер в 1781 г., “деспотизм этого маленького господина невероятен, о нем можно было бы написать целую книгу” (с. 101).
Директор распоряжался в Академии как у себя дома и “мёл” во все стороны16, почувствовав вкус не только к наукам, но и к “художествам”, которые курировались все тем же Я. Штелиным. Не удержался он и от общей “болезни” руководителей Академии — попыток руководить избранием новых членов. Чашу терпения переполнили насаждаемый директором фаворитизм (постоянные денежные награды лояльным к нему академическим служителям, завышенные выплаты за переводы) и смелые попытки директора нарушить сложившуюся “мелкую коррупцию” членов Академической комиссии. В результате “молодой, высокомерный С.Я. Румовский, любимчик Орлова” (с. 83), осмелился возглавить “борьбу” с новым директором. Возникшая масштабная свара несколько лет отравляла жизнь Академии и серьезно отразилась на ее научной и издательской деятельности. Несмотря на однозначно отрицательное отношение к С.Г. Домашневу в отечественной историографии вообще и в книге Р. Мументалера в частности, приведем в качестве контраргумента образец тех методов, которыми вел борьбу С.Я. Румовский; об этом С.Г. Домашнев писал в 1781 г. А.Б. Куракину: “Вот вам, любезный князь, образчик нравов сих людей. Однажды падает профессор Котельников предо мной на колени и мне вручает письмо. Что же в нем? Признание. Обвинял он меня в проступке, не зная, в чем сей заключается, ибо Румовский его к себе зазвал, напоил и бумагу подписать заставил. Одно лишь то помнит, что было в бумаге сей много оскорблений на мой счет. Да мало ли таковых случаев! <…> Поступают так люди, коим не в зале заседаний быть пристойно, а в кабаке”17.
Именно для ликвидации “кабака” 15 января 1783 г. Екатерина дала С.Г. Домашневу отставку. Относительно причин, побудивших императрицу убрать его из Академии наук, Р. Мументалер имеет свою точку зрения: “Фактически вмешательство Эйлера положило начало концу карьеры Домашнева. В долгосрочной перспективе академики во главе с известнейшим математиком того времени обладали большей властью, так как могли рассчитывать на поддержку императрицы” (с. 104)18. Нам ничего неизвестно о серьезном “вмешательстве Эйлера” в этот конфликт, да и вряд ли оно имело решающее значение, но интересно само мнение швейцарского ученого о власти академиков.
По нашему мнению, лишь слабость С.Г. Домашнева в конфликте с Академической комиссией стала причиной отставки — ввиду отсутствия большого состояния, покровителей или влиятельных родственников он был крайне уязвим, и именно по этой причине академики посмели возвысить свой голос. Для государыни же не были важны ни академики, ни уж тем более “стоявшая за Академией наук интеллигенция”, да и все разговоры о существовании “общественной силы”, которая влияла на выбор Екатерины, кажутся нам безосновательными. В случае с С.Г. Домашневым государыня в свойственной ей манере решила пресечь затянувшуюся склоку, которая уже вышла за стены Академии наук и начала привлекать ненужное внимание.
В 1783 г. С.Г. Домашнева сменила княгиня Е.Р. Дашкова.
Стало ли академикам от этого лучше? — Лишь временно, пока княгиня отдавала почести “живому классику” Л. Эйлеру и приводила академическую казну в порядок. Но вскоре Академия наук увидела перед собой уже много худший пример, нежели директорство В.Г. Орлова и С.Г. Домашнева.
Особенно стоит отметить “находчивость” Екатерины II, которая решила воспользоваться поводом и окончательно ликвидировать элементы самоуправления академиков, для чего в день назначения Е.Р. Дашковой подписала следующий указ: “Как при Санкт-Петербургской Академии наук учреждена была Комиссия из профессоров в том намерении более, дабы сочинить план на каком основании оной быть впредь; но сие не было исполнено; а между тем между членами той комиссии и бывшим Академии директором камергером Домашневым произошли взаимные жалобы и представления, то и препоручили мы избранным от нас особам рассмотреть нынешнее состояние той Академии и представить нам мнения на каком основании ей впредь остаться, вследствие сего помянутая Комиссия из профессоров составленная более нужна быть не может. Академики ее составляющие долженствуют остаться членами Академического собрания и при других своих должностях с тем жалованьем, которое каждый из них до сего получал. Для управления ж дел экономических по Академии наук и прочих касающихся до наблюдения порядка, повелеваем определить в помощь директору Академии двух советников шестого класса да для хранения казны и держания из оной расходов казначея осьмого класса с присяжными с жалованьем по здешним окладам из суммы отпускаемой на содержание Академии”19.
Для помощи Е.Р. Дашковой в управлении академическими делами были определены два чиновника (В.А. Ушаков и О.П. Козодавлев); окончательно же “порядок” в Академии был наведен с назначением с 1 июля 1783 г. на должность экзекутора “отставного от полевой службы прапорщика Осипа Шерпинского”20, который стал самым преданным сотрудником нового директора.
Нужно признать, что Е.Р. Дашкова оказалась в своей должности намного более умелой, нежели ее предшественники, и польза от ее деятельности была ощутима. Однако в вопросах экономии она быстро перешла грань рационального. Вскоре Петербургская академия наук содрогнулась от “рачительности” этой дамы: княгиня лично инспектирует все департаменты, проверяет счета, штрафы за малейшие убытки академической казне валятся на академических служителей как из рога изобилия, она собственноручно правит счета академических поставщиков и, впервые в практике Академии наук, начинает их при просмотре округлять в меньшую сторону. “Экономия и бережливость” распространялись не только на хозяйство, но на все стороны деятельности Академии.
Р. Мументалер приводит примеры того, как Петербургская академия наук выглядела в условиях такой “новой экономической политики” перед просвещенной Европой: “В 1788 году своей политикой строжайшей экономии она практически дискредитировала корреспонденцию Академии” (с. 111); “в начале 1789 года премию Академии, которая, вероятно, начислялась в дукатах, она захотела выплатить обоим лауреатам в рублях по значительно более низкому курсу” (с. 112); “год спустя разразился очередной скандал. Григорий Разумовский, основавший в Лозанне научное общество, в 1790 году был избран почетным членом Академии… Но, едва возвратившись в Швейцарию, он в гневе отослал свой диплом обратно… Дашкова собиралась предоставить Разумовскому почетное членство только при условии, что тот купит присланные ею книги Академии на сумму несколько сотен рублей” (с. 112—113), и т.п.
Наконец, Е.Р. Дашкова смогла оскорбить даже тех, кого, казалось бы, боготворила: преследуя идеи “экономии”, она перестала выплачивать традиционные “гробовые” вдовам ученых в размере двухмесячного жалованья. В этом последнем знаке милосердия она отказала даже вдовам Л. Эйлера, Г.Ф. Миллера, Я. Бернулли (с. 113—114).
Но жаловаться уже было некому: Дашкова умело вела себя с императрицей, была умна и властна, к тому же имела родным братом президента Коммерцколлегии и члена Государственного совета А.Р. Воронцова. “Начиная с 90-х годов она единовластно управляла судьбой Академии, без согласия академиков приглашала новых членов…” (с. 116).
Особенно неблаговидной предстает “глава двух академий”, если обратиться к подробностям того преследования, которому на протяжении долгих лет подвергался от нее, по сути, безвинный С.Г. Домашнев: “Я от всей искренности сердца моего отдам справедливость княгине Катерине Романовне, я знаю ее чувствительность и уверен, что если б под другим только именем рассказать ей произведенные ею со мной приключения, она бы сама от того ужаснулась”21. И вовсе не удивительно, что и А.С. Пушкин подвергал впоследствии моральные качества Е.Р. Дашковой сомнению22.
С восшествием на престол Павла I Е.Р. Дашкова, и без того попавшая в опалу при Екатерине, была отправлена в свои деревни — новый государь не желал более лицезреть соучастницу убийства собственного родителя. “Директором академии назначили П.П. Бакунина, который удивительным образом походил на Домашнева. Он навязывал Академии в ее состав лиц по своему выбору, иногда даже не предлагая их на обсуждение, а просто объявляя о своем решении”23. По сути, он лишь завершил своим правлением “блестящую плеяду” академических директоров Века Просвещения.
Таким образом, картина руководства Петербургской академией наук во второй половине XVIII в. представляется отнюдь не самым светлым периодом в жизни Академии. Несомненно, такие сложности в управлении неминуемо отражались и на “прогрессе наук”, однако все эти примеры лишний раз свидетельствуют о главном: основная беда Петербургской академии наук состояла в том, что она не управляла собою сама, а управляли ею.
Как можно видеть по некоторым цитатам из книги Р. Мументалера, личная переписка академиков зачастую оказывается много более информативной, нежели официальные академические документы, которые традиционно являются главным источником для истории Академии. Масса новых фактов, причем не всегда служащих “к пользе Академии”, серьезно испугала русских редакторов книги. По крайней мере, оценка Л.И. Брылевской использованных Р. Мументалером документов для характеристики внутренней жизни Академии наук не может быть воспринята иначе, нежели попытка редактора дискредитировать их: “Однако следует учесть, что переписка с родственниками, коллегами и друзьями не предполагает точности в описании событий — это весьма субъективный и ненадежный источник, когда речь идет об оценках и, особенно, точных датах” (с. 8).
Неужели официальные протоколы должны заслуживать более доверия? По поводу, “особенно, точных дат” можно процитировать письмо И.А. Эйлера к И.С. Формею 1769 г., которое приводит Р. Мументалер: “Предположим, что я представил письменное прошение в понедельник, я начинаю с того, что сам распоряжаюсь о его переводе на русский язык, так как дела рассматриваются только на государственном языке. На следующем заседании, то есть в следующую среду, секретарь зачитывает комиссии мое прошение. Затем мы обсуждаем его, и если можем удовлетворить его, то удовлетворяем. Секретарь заносит решение в протокол. Этот протокол зачитывают нам в пятницу, и мы утверждаем его, ставя свои подписи. Потом, если начальник или кто-либо из членов комиссии отсутствовал, протокол отсылается ему на дом для подписи. В следующий понедельник один из писарей представляет приказ <…>. Этот приказ представляют секретарю, который подписывает его в следующую среду и в свою очередь подает его на подпись и утверждение одному члену комиссии…” (с. 93—94).
А поскольку многие распоряжения, как показывает анализ бумаг Канцелярии Академии наук, составлялись уже задним числом, то реальное событие может иной раз на две недели или даже более (с учетом того, что Канцелярия не рассматривала дел в многочисленные праздники, в том числе две недели в Страстную и Светлую седмицы) отстоять от отображения его в официальных документах. Кроме того, приведенное мнение об эпистолярии как историческом источнике красноречиво характеризует и редактора книги. Конечно, субъективизм является характерной чертой как эпистолярных, так и мемуарных источников, но вряд ли они по такой причине должны быть поставлены ниже казенных бумаг.
Примеры такой субъективности, без сомнения, можно найти и на страницах книги. Наиболее ярким нам кажется одно из обвинений Я.Я. Штелина в адрес В.Г. Орлова — что граф “назначил механиком нижегородского крестьянинасамоучку с черной бородой”. Хотя и автор и редактор книги проходят мимо этого обвинения, мы хотели бы уточнить, что речь здесь идет не о мифологизированном типе русского человека, а об И.П. Кулибине, что, конечно, несколько иначе позволяет взглянуть на обвинения в адрес В.Г. Орлова вообще.
Тот факт, что и Р. Мументалер и Л.И. Брылевская проходят мимо И.П. Кулибина, отражает еще более серьезную проблему в историографии Петербургской академии наук — широко распространенное поверхностное отношение к “художествам”, которые были неотъемлемой частью “Академии наук и художеств”, как официально именовалась Петербургская академия наук до 1803 г. И “инструментальное художество”, академическим мастером которого был И.П. Кулибин, занимало наряду с прочими “художествами” (пунсонным, переплетным, словолитным, рисовальным, наборным и т.д.) значительное место в работе Академии. Именно поэтому Я.Я. Штелин, роль которого для русского искусства XVIII в. является ключевой и даже исключительной, характеризуется в книге как, “так сказать, пострел от науки, который везде поспел — метафизик, мастер фейерверков, риторик, художник, историограф” (с. 93). Впрочем, здесь Р. Мументалер вторит отечественной точке зрения, ведь даже Ломоносов в свое время был недоволен разрастанием художественных департаментов. Но Петербургская академия наук в XVIII в. — не только научное учреждение, но и на протяжении десятилетий (по сути, до начала нормальной работы Академии художеств) рассадник искусства в России.
Еще больше вопросов вызывают попытки решения Р. Мументалером вопросов авторства математических сочинений, в частности по поводу принадлежности книги “Разъяснения об общественных учреждениях в пользу вдов на случай смерти…”24, которая посвящена сиротским домах и вдовьим кассам. Она вышла в свет в июле 1776 г.; как можно видеть по выходным данным, в качестве автора книги указан Н. Фусс, но с оговоркой, что вычисления произведены “под руководством Эйлера”. С учетом того обстоятельства, что к тому времени Л. Эйлер уже потерял зрение и диктовал все свои сочинения, вопрос об авторстве книги дискутируется уже более ста лет.
Р. Мументалер приводит в качестве окончательного аргумента письмо Д. Бернулли к Н. Фуссу от 7 июля 1777 г., в котором “Бернулли похвалил работу о сиротских домах и вдовьих кассах и затронул вопрос смертности” (с. 127), и на этом основании делает вполне закономерный вывод: “Похвала Бернулли представляется мне ясным доказательством того, что Фусс может считаться автором этого сочинения” (с. 127). Редактор Л.И. Брылевская, однако, не оставляет этот вывод без следующего замечания: “Это суждение автора представляется сомнительным. В пользу авторства Л. Эйлера высказываются и авторы самых последних исследований на эту тему” (Там же, примеч. 7).
Действительно, А.С. Захаров и В.В. Николаева на основании документов Петербургского архива Академии наук убедительно доказали авторство Л. Эйлера25. Но читатель остается в недоумении, кто же все-таки автор книги? И если Р. Мументалер ошибся, то неужели ошибся и Даниил Бернулли? Но на этот вопрос редактор не отвечает.
Ответ же состоит в следующем: Николай Фусс, записав в 1776 г. со слов Леонарда Эйлера “Разъяснения об общественных учреждениях в пользу вдов…”, неожиданно сам увлекся этим вопросом и написал на немецком языке сочинение на близкую тему, представив его на рассмотрение Академического собрания. 13 июня 1776 г. Комиссия Академии наук записала в свой журнал следующее определение: “Сообщенного от Академического собрания на немецком языке сочинения адъюнкта Фусса, под заглавием Начертания о всеобщей ссудной казне, из которой можно не только капиталы по известным процентам заимообразно получать, но и в оную принимать, також и разные другие соединять с оною распоряжения, как например о вековых доходах и вдовьих казнах, велеть фактору Лыкову напечатать…”26 А 26 октября 1776 г. Канцелярия регистрирует выход книги27.
Таким образом, Д. Бернулли не погрешил против истины: он действительно похвалил сочинение Фусса о вдовьих кассах. Однако Р. Мументалер, запутавшись в двух книгах схожей тематики, вышедших с разницей в несколько месяцев, “перехвалил” Н. Фусса, приписав ему сочинение его учителя. Конечно, удивительно, что немецкая работа Н. Фусса, зарегистрированная в Сводном каталоге книг на иностранных языках28, оказалась всеми упущена из виду.
Несообразности книги обращают на себя внимание и в дальнейшем. Например, говоря о хаосе во время директорства С.Г. Домашнева, автор вменяет ему в вину то, что при издании Acta “600 экземпляров листа А находились в одном месте, а лист В в другом” (с. 102), что до “подъема” книги — сбора полистно в готовые экземпляры — вообще не имело особенного значения; или упоминание о том, что “[И.А.] Эйлер часто бывал в гостях у аптекаря ИоганнаГеорга Моделя (1711—1775), корреспондента Академии” (с. 187), тогда как к тому времени И.Г. Модель давно был почетным членом, и т.д.
Уязвима книга и в аспекте перевода и редактирования: бросается в глаза постоянная путаница книжной лавки и типографии (это совершенно разные подразделения Академии); когда речь идет о феноменальной памяти Л. Эйлера, то в качестве примера приводится тот факт, что он “мог наизусть прочесть “Анаис” и мог назвать первые и последние строфы на каждой странице в собственном экземпляре” (с. 78) — вероятно, следовало бы сказать, что речь идет об “Энеиде” Вергилия; в другом месте Е.Р. Дашкова вдруг становится членом императорской фамилии и именуется “ее высочеством” (с. 111), тогда как ей надлежало бы оставаться “ее сиятельством”… Подобных шероховатостей в тексте немало, но они тем не менее не могут отвлечь от главного — новых любопытных фактов из академической жизни XVIII в.
И в этом состоит главная ценность книги. Причем не только в опубликованных документах, но даже в самом факте этой публикации. По сути, эти документы опровергают каноническую историю Академии наук. И если такая ситуация отражает положение Академии в первый век ее существования, то история Академии наук в ХХ в. заслуживает намного меньшего доверия.
Столь плачевное состояние историографии нашей Академии, без сомнения, есть недвусмысленное напоминание о том, что через пятнадцать лет нас ждет 300-летие РАН, а потому, может быть, стоит уже начать создавать историю Академии не только с парадного фасада, но и с соблюдением необходимой исторической объективности.
Особенно огорчительно, что привлеченные Р. Мументалером сотни писем И.А. Эйлера и Н.Н. Фусса, даже выдержки из которых производят сильное впечатление, не являются исключением на общем историографическом фоне: ведь до сих пор не переведена на русский язык первая “История Академии наук”, написанная Г.Ф. Миллером к ее 50-летию; до сих пор не переведены на русский язык протоколы Академического собрания XVIII в., которые велись на латинском, немецком и французском языках; до сих пор не написаны истории подавляющего числа академических департаментов и т.д.
Именно поэтому мы и вспомнили о грядущем юбилее — быть может, он сможет способствовать тому, что будут сделаны попытки залатать эту зияющую дыру в отечественной историографии. Настаивая на необходимости начать такую работу, закончим строками Христиана Гольдбаха, написанными еще в 1735 г.: “Цицерон говорил, что первая заповедь истории — не сметь говорить неправду, но и не убояться сказать правду. Я думаю, этого должен в первую очередь придерживаться тот, кто будет писать историю Петербургской академии, поэтому, как я уже и прежде не раз говорил, не следует думать, будто эту историю можно создать быстро”29.
_______________________________________________
1) Mumenthaler R. Im Paradies der Gelehrten: Schweizer Wissenschaftler im Zarenreich. Zurich, 1996. Эта книга удостоилась в свое время сугубо положительной рецензии, в которой отмечалось, что “читатель, ранее знавший лишь хрестоматийно известные имена Леонарда Эйлера и Даниила Бернулли, знакомится с плеядой представителей швейцарской нации, отдавших свои силы и талант службе неизвестной им страны [!]” (Быстрова Н.Б., Петров Ф.А. [Рец. на кн.:] Рудольф Мументалер. В раю для ученых. Швейцарские ученые в царской России (1725—1917). Цюрих, 1996 // Отечественная история. М., 1999. № 2. С. 192).
2) Юшкевич А.П., Копелевич Ю.Х. Христиан Гольдбах, 1690— 1764. М., 1983. С. 161.
3) Там же. С. 58.
4) См.: Копелевич Ю.Х. “Рай для ученых”? (О судьбах первых российских академиков) // Вопросы истории естествознания и техники. 1999. № 1. С. 56.
5) См.: Бирман К.Р. Был ли Леонард Эйлер изгнан из Берлина И.Г. Ламбертом? // Развитие идей Леонарда Эйлера и современная наука: Сб. статей. М., 1988. С. 93.
6) Там же. С. 100.
7) Цит. по: Гиндикин С.Г. Рассказы о физиках и математиках. М., 2001. С. 231. (Письмо к М.И. Воронцову.)
8) Бильбасов В.М. Исторические монографии. СПб., 1901. Т. 2. С. 341.
9) См.: ПФА РАН. Ф. 3. Оп. 1. Ед. хр. 546. Л. 246.
10) Летопись Российской академии наук. Т. I: 1724—1802. СПб., 2000. С. 585. (А.П. Протасов ошибочно назван астрономом вместо анатома.)
11) ПФА РАН. Ф. 3. Оп. 1. Д. 542. Л. 123.
12) ПФА РАН. Ф. 3. Оп. 1. Д. 545. Л. 53.
13) Хронологически близок другой, еще более известный конфликт, разгоревшийся ранее в Лейпциге между майором Бокумом и вверенными ему воспитанниками (среди которых был юный А.Н. Радищев), когда, невзирая на мольбы “цветущего российского юношества”, государыня не поверила их словам и встала на сторону физически и морально истязавшего их немецкого воспитателя.
14) РГАДА. Ф. 10. Оп. 1. Ед. хр. 546. Л. 160.
15) В историографии имеется устоявшееся мнение, будто С.Г. Домашнев назначен в Академию при покровительстве Орловых. Когда же одновременно утверждается, что В.Г. Орлов был уволен от Академии в связи с падением Г.Г. Орлова и восхождением Г.А. Потемкина, а после этого исключительно благодаря тем же Орловым назначен С.Г. Домашнев (Смагина Г.И. Сподвижница Великой Екатерины. СПб., 2006. С. 46), то выглядит это не слишком убедительно.
16) См.: Веселовский К.С. Борьба академиков с директором С.Г. Домашневым // Русская старина. СПб., 1896. № 9. С. 457—492. Автор изначально настраивает читателя против С.Г. Домашнева и в этом тенденциозном ракурсе рассматривает всю сложившуюся в Академии ситуацию.
17) Цит. по: Дружинин П.А. Неизвестные письма русских писателей князю А.Б. Куракину (1752—1818). М., 2002. С. 183.
18) О том же ранее писала Г.Н. Моисеева. См.: Моисеева Г.Н. О “Записках” Е.Р. Дашковой // Дашкова Е.Р. Записки. Л., 1985. С. 265—266.
19) ПФА РАН. Ф. 3. Оп. 1. Д. 445. Л. 65—65 об.
20) Там же. Л. 346. Экзекутор — чиновник, ведавший хозяйственными делами учреждения, наблюдавший за порядком в канцелярии.
21) Цит. по: Смагина Г.И. Сподвижница Великой Екатерины. СПб., 2006. С. 344.
22) См.: Гиллельсон М.И. Пушкин и “Записки” Е.Р. Дашковой // Прометей. М., 1984. Вып. 10. С. 143—144.
23) Копелевич Ю.Х. Санкт-Петербургская академия наук и власть в XVIII веке // Наука и кризисы: Историкосравнительные очерки. СПб., 2003. С. 156.
24) Eclaircissemens sur les etablissemens publics en faveur tant des veuves que des morts avec la description d’une nouvelle espece de tontine aussi favorable au public qu’utile a l’etat calcules sous la direction de monsieur Leonard Euler / Par Mr. Nicolas Fuss, adjoint de l’Academie Imperiale des sciences. A St. Petersbourg, [1776].
25) Захаров А.С., Николаева В.В. Леонард Эйлер и первые общества страхования жизни в России (о причинах появления работ Л. Эйлера по страхованию жизни в 1776 г.) // Леонард Эйлер: К 300-летию со дня рождения: Сб. статей. СПб., 2008. С. 104—114.
26) ПФА РАН. Ф. 3. Оп. 1. Д. 547. Л. 185.
27) Там же. Л. 305. Выходные данные книги следующие: Entwurt einer allgemeinen Leihe-Bank wo nicht nur Kapitalien zu gewissen Zinsen sowol ausgelehnt als angenommen, sondern auch zugleich andere verschiedene Anstalten als Leibrenten, Sterbe- und Wittwen-Kassen damit verbunden werden konnen, berechnet durch N. Fuss, Adjunkt der Kayserl. Akademie der Wissenschaften. St. Petersburg, 1776.
28) Сводный каталог книг на иностранных языках, изданных в России в XVIII веке, 1701—1801. Л., 1984. Т. 1. С. 299—300. № 1023.
29) Цит. по: Юшкевич А.П., Копелевич Ю.Х. Указ. соч. С. 207.