(Рец. на кн.: Kagan J. The three cultures: natural sciences, social sciences, and the humanities in the 21st century. N.Y., 2009)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2011
Саймон Скемптон
МЕЖДУ НАУКОЙ И ЧЕЛОВЕЧНОСТЬЮ1
Kagan Jerome. THE THREE CULTURES: NATURAL SCIENCES, SOCIAL SCIENCES, AND THE HUMANITIES IN THE 21st CENTURY: [Revisiting C.P. Snow]. — N.Y.: Cambridge University Press, 2009. — XII, 311 p.
Очевидно, что сегодня гуманитарные науки переживают особенно острый кризис легитимности. Этот кризис имеет как внешние, так и внутренние аспекты. Общество зачастую воспринимает гуманитарные науки так, будто они не имеют социальной или технологической пользы, а потому оборачиваются бездумной тратой интеллектуальных и финансовых ресурсов. Подобное отношение усугубляется самовосприятием многих гуманитариев-практиков. Модные “постмодернистские” теории, ведущие к нравственному и культурному релятивизму, напрочь лишили их статуса хранителей высокой культуры.
Если этот кризис веры в себя может быть относительно недавним явлением, то кризис общественной веры в гуманитарные науки — постоянная и, наверное, неизбежная черта индустриального общества. В отличие от естественных наук, чья польза очевидна, самооправдание всегда было неотъемлемой частью гуманитарных наук. Понимаемые в терминах строгого противопоставления естественным наукам, они и вовсе возникли как продукт романтической реакции на индустриализацию. Искусство и литература рассматривались как способы проникнуть в суть человеческой жизни и человеческого опыта, не поддающиеся научной объективации и утилитарной рационализации. Так возникли две отдельные интеллектуальные культуры — естественные и гуманитарные науки, первые из которых заодно с индустриальным обществом, а вторые — против него. И социальное давление почти всегда будет в пользу первых.
Эти две взаимоисключающие культуры, противопоставление которых было немыслимым для людей Ренессанса, стали впоследствии предметом не одной полемики. В англоязычном мире самой знаменитой из них была, наверное, та, которую вызвала лекция “Две культуры”, прочитанная Ч.П. Сноу в Кембриджском университете в 1959 г., а позднее дополненная и опубликованная в виде книги2. Сам Сноу был одновременно ученым-физиком и романистом, однако в своей лекции он не только сетовал на отсутствие коммуникации между учеными-естественниками и “литературными интеллектуалами”, но и утверждал, что гуманитарные науки были переоценены в британской системе образования. Сноу заявлял, что в образовании акцент должен быть сделан на естественных науках и что именно они должны больше влиять на общество и политику правительства. Он полагал, что результаты научных исследований помогут борьбе против голода и борьбе за мир во всем мире. Он также высмеивал научное невежество современных “литературных интеллектуалов”, которые, по его словам, знали о физике не больше, чем их предки в век неолита, и были “луддитами”, стоящими на пути прогресса.
Один такой интеллектуал попался на удочку. В 1962 г. литературный критик Ф.Р. Ливис выступил в Кембриджском университете с лекцией — ответом Сноу. Ливис был решительный защитник изучения литературы, необходимого обществу для развития в нем чувствительности, и чтил такую литературу, которая отличалась нравственной серьезностью. Правда, его ответ Сноу состоял по большей части из истерических личных нападок, способных лишь повредить и ему, и гуманитарным наукам, представителем которых он выступал. Эта истерия казалась симптомом принадлежности к проигравшей стороне истории.
Полвека спустя признанный гарвардский психолог Джером Каган пишет книгу о текущей академической ситуации, озаглавленную “Три культуры: Естественные, социальные и гуманитарные науки в XXI в.” и снабженную еще одним подзаголовком, в котором она претендует быть “пересмотром Ч.П. Сноу”. К двум культурам добавилась третья — социальные науки. Сноу пренебрег упоминанием о них, возможно, оттого, что они не были достаточно развиты в Кембридже середины XX в.
Вопреки своему заглавию, труд Кагана на удивление асимметричен и односторонен: 53 страницы посвящены непосредственно естественным наукам, 118 — социальным и всего лишь 23 — гуманитарным. Будучи специалистом в области возрастной психологии, Каган сосредоточивается главным образом на обосновании того, что психология и другие социальные науки не сводимы к естественно-научному объяснению. Гуманитарные же науки едва затрагиваются и кажутся лишними для его главной цели.
Формальное присутствие гуманитарных наук сохраняется в книге только потому, что она оформлена и представлена как обновленная и расширенная версия работы Сноу. Эксплицитно заявленная задача книги — проанализировать три культуры с точки зрения используемого ими словаря, фундаментальных исследовательских допущений и, наконец, специфического вклада этих культур в совокупность общечеловеческих знаний (с. X). Книга структурирована и организована в соответствии с этими задачами, носящими во многом объяснительный характер. Между тем, упомянутая асимметрия в их выполнении объясняется истинной целью Кагана, которая, похоже, в том, чтобы развернуть дискуссию об отношениях между социальными и естественными науками, защитив первые от посягательства со стороны вторых (в его худших крайностях).
Впрочем, это даже хорошо, что книга отклоняется таким образом от заявленных в ней задач. Острая полемика намного интереснее, чем простое перечисление и описание особенностей трех культур. Что же касается аргументации Кагана, то по большей части она направлена против определенных форм биологического и экономического редукционизма.
Страстно и убедительно Каган возражает против методологических и социальных эффектов господствующей ныне тенденции подчинять социальные феномены биологическим объяснениям. Возрождение социального дарвинизма распространяется сегодня в социальных науках подобно вирусу. Каган критикует последователей социобиологии Э.О. Уилсона, считающих, что те, кого интересуют проблемы человеческой морали, должны читать Дарвина, а не Канта. По мнению Кагана, такие социобиологи не могут “понять, что концепт “мораль” имеет разные значения в языковых системах трех культур” (с. 52).
Эта мысль Кагана напоминает критику, которой более ста лет тому назад философ Дж.Э. Мур подверг первоначальный социальный дарвинизм — дарвинизм Герберта Спенсера. Мур обвинил Спенсера в “натуралистическом заблуждении”, т.е. смешении нормативного с дескриптивным, морального с природным, того, какими вещи должны быть, с тем, каковы они есть. Спенсер полагал, что социальное неравенство — это результат борьбы за выживание, облегчать которую не должна никакая социальная политика. Таков архетипический случай стремления политической идеологии притязать на научность.
Каган и сам говорит, что сегодняшняя склонность к биологизму в социальных науках — это возвращение к способам мышления XIX столетия. В качестве примера он приводит современную тенденцию полагать, будто психические заболевания вызываются биологическими причинами. Он замечает, что, хотя ничто не доказывает наличия связи между генами и душевным заболеванием, большинство современных психиатров вернулись к бытовавшему в XIX в. представлению, будто психические проблемы вызваны “вырожденной наследственностью” и, стало быть, подлежат фармакологическому, а не психологическому лечению (с. 52). Даже повседневные эмоции человека вроде уныния из-за финансовых или личных проблем могут быть отнесены на счет биологически обусловленного “депрессивного расстройства” и лечиться при помощи лекарств (с. 53).
Это не только результат могущества фармацевтических компаний и их влияния на научные исследования (с. 54). Неотрефлектированное допущение о биологической основе любого человеческого действия или эмоции имеет социальную функцию. Социальная функция социобиологизированных общественных наук состоит в том, чтобы поощрять фаталистское чувство пассивного согласия и препятствовать любому чувству личной ответственности, возможности активно влиять на ход собственной жизни. Это может выглядеть как социальная дисфункция или антисоциальная функция; тем не менее это свойственно социальной формации, которая редуцирует, сводит людей к рабочей силе или человеческим ресурсам.
Всякая ответственность определяется понятием свободной воли — понятием, подрываемым социобиологией. Каган клеймит биологов-эволюционистов, отрицающих, что люди наделены нравственным чувством, и считающих, что люди ведут себя нравственно только из-за страха наказания. Этим ученым он советует больше наблюдать за поведением реальных людей и меньше времени проводить в их университетских библиотеках (с. 70). Он упоминает одного уважаемого профессора нейробиологии, который зашел так далеко, что заявил: люди подобны животным, а поскольку животные действуют только во имя собственных интересов, то всякое альтруистическое действие человека есть “результат ошибки функционирования мозга” (с. 77). Умаление человеческой ответственности, вытекающее из подобных теорий, привлекательно для людей, предпочитающих видеть в антисоциальных сторонах своего поведения следствие неконтролируемых животных порывов. Таким образом, биологи освобождают людей от чувства вины, эффективно выполняя терапевтическую социальную функцию (с. 78). Каган обращает внимание на то, что научные данные свидетельствуют об отсутствии детерминизма в отношении между неврологическими мозговыми процессами и психологическими сознательными переживаниями, и утверждает, что наше чувство свободной воли помещается в этой нише (с. 65). Однако многие нейробиологи умышленно игнорируют любой намек на отсутствие тождества между физическими процессами в мозге и сознательным опытом. Фактически Каган обвиняет биологов в редукции психологических мотиваций к биологическим порывам (с. 81). Он говорит, что хотя эволюция и может служить источником побуждения людей к максимизации эгоизма, но это побуждение часто преодолевается такими мотивациями, как чувство собственного достоинства и добродетель (с. 79).
Каган критикует биологов, которые стремятся обнаружить специфические гены, порождающие психические расстройства, и не обращают внимания на семейные и общественные условия, в которых развиваются люди (с. 94). Несмотря на очевидные свидетельства, многие биологи не замечают того факта, что влияние большинства генов на психическое состояние зависит от среды, в которой живут люди. По Кагану, это досадное для науки упущение может быть объяснено тем, что статус социальных наук в наше время неоправданно низок.
Подобная слепота по отношению к социальному фактору — часть более широкого методологического индивидуализма, который не ограничивается биологическим детерминизмом. Даже социологи, составляющие анкеты для выяснения предпочтений людей, часто не могут осознать, что ответы индивида на вопросы обычно содержат в себе те предпочтения, которых, по мнению этого индивида, от него ожидает общество, а вовсе не его истинный выбор. По мнению Кагана, это приводит к тому, что многие человеческие характеристики, такие как умственные способности, страх, радость, честность или гнев, ошибочно воспринимаются как находящиеся “внутри индивида”, а на самом деле их следовало бы рассматривать в качестве “свойств, привязанных к определенной окружающей среде” (с. 145).
Не менее строго Каган осуждает использование в экономике теории рационального выбора — на том основании, что она предполагает изолированного своекорыстного индивида, абстрагированного от всяких социальных связей. Каган настаивает: многие социальные феномены могут быть объяснены только посредством норм и ценностей, а вовсе не чистого эгоизма (с. 172). Методологический индивидуализм, игнорирующий социальные факты, — это продукт идеологического индивидуализма современных капиталистических обществ (с. 177). Каган отмечает, что экономисты, допускающие, что акты потребления обнаруживают предпочтения людей, игнорируют “ограничение подлинных желаний людей реальностью” (с. 180). Они полагают, что “публика получает то, чего желает”, тогда как более социально ориентированная методология показывает, что “публика желает того, что получает”.
Критика Кагана направлена также на использование многими экономистами формальных математических моделей, которые игнорируют мотивирующие деятельность социальные и психологические факторы, такие как верность или статус (с. 183). Модели из теории игр, которые использовали военачальники в ходе холодной войны и используют сегодня управляющие компаниями (вопреки всей очевидности “нерациональных” аспектов человеческих решений), он сопоставляет с тем, какую роль играли астрологи в деле влияния на лидеров в более ранние периоды истории (с. 182). Формальные модели, которые создают экономисты для описания экономической активности, должны непрерывно замещаться и воссоздаваться, с тем чтобы соответствовать историческому развитию “товаров, рабочей силы, технологии и системы ценностей общества” (с. 210). Пристрастие к формальным моделям указывает на недостаточность усилий к тому, чтобы объяснять эти исторические изменения.
Эти ясные и убедительные аргументы против методологически индивидуалистических форм биологизма и экономизма составляют наиболее сильную часть книги Кагана. Между тем, аргументация остается скрытой внутри общего плана книги, который носит объяснительный и перечисляющий характер. Метод автора заключается в тщательном рассмотрении характерных признаков трех культур, но эти признаки не связаны друг с другом и не подчинены общей идее. Это дает заслуживающий сожаления эффект: читатель плохо понимает цель автора, направление его мысли. Однако отсутствие общего направления не означает бесцветного и скучного письма; напротив, оно изобилует отдельными критическими комментариями и аргументами. Не все эти доводы, впрочем, достаточно убедительны.
В нескольких местах Каган выступает в защиту морального релятивизма, который, в его восприятии, поощряют сегодня социальные науки. Его понимание сути и последствий этого морального релятивизма запутанно и противоречиво. Он одобряет “современные представления, согласно которым не существует ни проявлений абсолютного зла, ни абсолютных истин; все люди имеют право на равное достоинство” (с. 24). Неясно, что он считает абсолютными истинами, если последняя часть приведенного утверждения не является одной из них. Он утверждает, что многие социологи “внесли свой вклад в наш эгалитарный этос”, обходясь без оценочного языка при описании других культур (с. 166). Затем, перечислив множество “экзотических” культурных практик, у современных людей вызывающих беспокойство (в их числе детоубийство, забивание камнями и др.), он, однако, уверенно пишет: “Я заявляю здесь о моей безоговорочной поддержке эгалитарного общества, которое относится с уважением и терпимостью к другим системам ценностей, до тех пор пока они не поощряют зла” (с. 167). Противоречивость этой точки зрения заключается в том, что уважительное и терпимое отношение будет проявляться к системам ценностей, которые сами не проявляют уважения и терпимости к другим системам ценностей. Более того: критерий, с помощью которого может быть определено зло, сам должен быть абсолютным, т.е. не ограниченным какой-то определенной системой ценностей.
Идея о том, что императив (например, “не поощряй зла”) нравственен тогда и только тогда, когда он должен применяться универсально и единообразно, и что, следовательно, нравственность рациональна, восходит к моральной философии Иммануила Канта. Каган, напротив, приравнивает нравственность к чувству и противопоставляет ее рациональности (с. 200). Проблема в том, что это не позволяет различать нравственные и безнравственные чувства, и исполненные ненависти традиционные предубеждения можно называть тогда “нравственными чувствами”. Несмотря на невольно категорическое неприятие зла, в одном пассаже Каган утверждает, что абсолютные нравственные императивы ошибочны, поскольку в природе нравственности не существует. Он пишет, что моральные идеи суть “следствия эволюции человеческого мозга” и что поскольку в природе не существует нравственности, то “те, кто верит в абсолютные нравственные императивы, нарушают закон природы” (с. 68). Но хотя способность свободно думать и рационально размышлять о вопросах морали и может быть продуктом эволюции, однако все же моральные ценности, проистекающие из такого размышления, являются эффектами не механистических натуралистических процессов, но преднамеренного процесса свободного мышления. Нравственность — а значит, и ответственность, и виновность — предполагает способность действовать исходя из свободной воли, а не только в соответствии с автоматическими природными импульсами. Человеческая свобода — а значит, и нравственность — действительно является отклонением от любого мыслимого закона природы, механистически детерминирующего человеческое поведение. Люди естественным образом развили способность действовать согласно нормативным принципам, независимым от природой данных инстинктов. Считающий, что это не так, Каган пал жертвой биологического редукционизма, который он сам так красноречиво критикует в своей книге.
Вокруг подобных вопросов неизбежно возникает призрак религии. Каган критикует таких ученых, как Ричард Докинз, полагающий, что религия оказывает исключительно негативное влияние на человеческий интеллект и поведение (с. 83). Однако его защита религии любопытна. Каган пишет, что религия играет важную психологическую и социальную роль, смягчая чувство изоляции и отчуждения, свойственное современному обществу. В Америке, пишет он, религия намного популярнее, чем в Европе, по той причине, что она компенсирует недостаток социальной гармонии и больший дух соперничества, распространенные в Новом Свете (с. 85). Такая позиция идентична утверждению Карла Маркса, что религия — “сердце бессердечного мира”. Каган продолжает: религия представляет собой “более эффективную защиту от общественных беспорядков, депрессий и самоубийств, чем любая известная психотерапия или фармакологическое средство” (с. 88). Это равноценно Марксовому определению религии как “опиума народа”. Разница, однако, в том, что Маркс таким образом критиковал религию, в то время как Каган, на том же самом основании, восхваляет ее.
Вновь Каган уступает современному приступу биологизма, когда критически комментирует идеи французской феминистки Симоны де Бовуар. Он перечисляет некоторые биологические открытия, объясняющие различное поведение мужчин и женщин, и утверждает, что они подрывают тезис Бовуар, согласно которому слово “женщина” имеет прежде всего социальный смысл. Он говорит: “Если бы Симона де Бовуар знала об этих фактах в 1949 г., она едва ли стала бы писать, что категория “женщина” (или “мужчина”) является социальным конструктом, ничем не обязанным биологии” (с. 153). Здесь Каган неправильно трактует понятие “социального конструкта” Бовуар, подразумевавшей, что значение слова “женщина” включает в себя смыслы, коннотации, оценки, связи, роли и функции, являющиеся искусственными продуктами динамической системы социальных взаимодействий, а стало быть — исторически меняющимися человеческими творениями, а не природными данностями. Поскольку дело касается природы лингвистического значения, биологические свидетельства здесь не релевантны. Биология не конструирует значения слов.
Вильгельм Дильтей, немецкий философ XIX в., говорил, что “значение представляет собой категорию, свойственную жизни и историческому миру”. Другими словами, наделенностью значимостью характеризуются человеческий жизненный опыт и взаимоотношения, а в природном мире механистических причинно-следственных связей значимость отсутствует. Хотя ученые-естественники вынуждены использовать слова, чтобы описывать свои открытия, они должны осознавать, что призма языка преломляет сухие данные, превращая их в нечто значимое с человеческой точки зрения. Не осознавая этого, они могут впасть в ошибку антропоморфического приписывания природным феноменам человечески значимых характеристик или же неправомерной натурализации социально сконструированных значений. Так, например, Каган ошибочно натурализует исключительно культурное понимание того, чтo значит быть женщиной.
То, что Каган не вполне сознает эти опасности, особенно печально потому, что, судя по другим частям книги, он понимает, каким образом слова приобретают разные значения в каждой из трех культур. В начале книги он подробно показывает, как слово “страх” существенно меняет свое значение в зависимости от того, употребляют ли его биологи, психологи или поэты (с. 6). А в конце книги он говорит, что гуманитарные науки имеют ключевую роль в осознании людьми роли языка и культуры в том, как наши жизни наделяются смыслом. Он утверждает даже, что гуманитарные науки образуют передовой отряд в битве против угрозы редукции человеческой жизни к биологическим детерминациям. Гуманитарные науки — “сопротивление материалистическому детерминизму, преувеличивающему влияние генов и нейрохимии на человеческое поведение и эмоции и преуменьшающему влияние культуры, ценностей и исторического момента на значение слов, источники неопределенности и попытки каждого человека сделать свою жизнь гармоничной” (с. 266).
Каган признает, что гуманитарным наукам в этом их мессианском призвании мешает недостаток самоуверенности, порожденный изнутри влиянием постмодернистского скептицизма и релятивизма (с. 225). Забывая о собственном недавнем релятивизме, он призывает гуманитарные науки стряхнуть с себя современный цинизм и поддержать человеческую эмпатию, понимание, достоинство. Он пишет: “Современный мир крайне нуждается в новом Свифте, Канте, Гойе, Шоу, Беккете или Элиоте, который побудил бы пассивное население <…> избрать нравственную позицию, требующую более глубокого эмпатического отношения к социальной и природной среде, в которой рождается каждое поколение, и передать эту позицию тем, кто утратил надежду” (с. 243).
Это вдохновляющее послание служит своевременным напоминанием о важности гуманитарных наук в мире нравственного цинизма и культурной посредственности — современном мире, где науки используются доминирующей идеологией с целью убедить людей в том, что они не более чем атомизированные, изолированные, биологически детерминированные “повышатели полезности”3, чей смысл жизни — потреблять то, что им швыряют. Такое послание содержится в этой ясно написанной и нравственно заряженной книге, посвященной общему состоянию наук в наши дни; книге, которая, невзирая на определенные недостатки структурного и философского плана, все же успешно привлекает внимание к ряду ключевых современных проблем разных наук и выдвигает насущный вопрос об их общественной и человеческой значимости.
Авториз. пер. с англ. В. Третьякова
____________________________________________
1) В оригинальном названии обыгрывается английское выражение “Sciences and Humanities” — “естественные и гуманитарные науки”. (Здесь и далее примечания переводчика.)
2) Русский перевод этой работы вошел в кн.: Сноу Ч.П. Две культуры. М.: Прогресс, 1973.
3) Имеется в виду экономический термин “повышение ожидаемой полезности” (maximizing expected utility).