Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2010
Ключевые слова: Гончаров, прикладная литература, программное поведение
Белла Григорян
“ФИГУРА БЛЕДНАЯ, НЕЯСНАЯ”: ОБРАЗ ПОМЕЩИКА В РОМАНАХ ГОНЧАРОВА*
В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете [здесь и далее выделено мною. — Б.Г.], тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен был казаться для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда не годившиеся люди1.
Так осмысливает собственную деятельность и личность Константин Левин в начале романа, действие которого происходит в 1870-х годах.
Однако известно, что постепенное формирование фигуры помещика, живущего в деревне и ведущего усадебное хозяйство, как типа с определенной, последовательно разработанной социальной идентичностью началось по крайней мере за столетие до “Анны Карениной”. В последнее время появилось немало работ (в основном, историков), посвященных становлению этого социального типа и своего рода переосмыслению его путем привлечения недостаточно исследованных материалов.
Руководствуясь замечанием Ю.М. Лотмана о том, что “для реализма характерно, что определенный тип поведения рождается в жизни, а потом проникает на страницы литературных текстов”, кажется плодотворным совершить краткий экскурс в культурную историю отставного дворянина-помещика2.
Возможность для представителя дворянского сословия не служить восходит к Манифесту о вольности дворянства 1762 года. Несмотря на то что впоследствии служба оставалась если не легальной, то культурной необходимостью для подавляющего большинства русского дворянства, после Манифеста историки отмечают начало постепенного (и очень медленного) становления дискурса о дворянине неслужащем и проживающем в провинции. Как отмечает Джон Рэндольф, в царствование Екатерины II “наиболее положительным образом дворянской частной жизни в России — екатерининским идеалом — была жизнь отставного дворянина после многих лет усердной службы, а не вместо нее”3. Историк утверждает, что императрица, “пытаясь использовать дворянское общество, чтобы укрепить и дисциплинировать провинциальную Россию”, культивировала и поощряла следующую программу: “образцовое поведение вне рамок формальной службы” должно дать дворянам возможность “содействовать процессу имперской цивилизации провинции и обеспечить себе видное положение”4. Пример семьи и эволюции домашней жизни Бакуниных (центрального объекта исследования в книге Рэндольфа) показывает, как дворянское поведение вне рамок служебных обязанностей постепенно легитимизировалось.
Вместе с тем, сельская жизнь, ведение усадебного хозяйства начинали мыслиться как поле деятельности дворянина. Согласно мнению Элисон К. Смит, Манифест давал “некоторым дворянам возможность взять на себя новую роль просвещенного хозяина, или джентельмена-фермера”5. Смит ссылается главным образом на документальные жанры — отдельно изданные руководства и периодические публикации — и находит, что авторы прикладной литературы о ведении усадебного хозяйства прежде всего обращались к русским помещикам, ожидая, что последние возьмут на себя ответственность за свои земли, займутся улучшением и рационализацией сельского хозяйства и перестанут смотреть на поместье как на неисчерпаемый источник доходов. Однако исследовательница приходит к заключению, что, с чисто фактографической точки зрения, ни помещичье сословие, ни какая-либо другая демографическая группа так и не стали авторитетом в этой сфере деятельности.
Мэри Кэвендер, исследуя достаточно разнообразные материалы о дворянах, проживавающих в Тверской губернии в 1820—1860-х годах, убедительно демонстрирует, как меняется в сознании объектов ее исследования концепция провинции, усадьбы и помещика. Усадьба становится “местом энергичной деятельности, важной не только для местных жителей, но и для благополучия российского государства”. Этот “новый идеал” дворянской деятельности в провинции “приобретал высокий статус традиционной службы и распространял понятие статуса и службы на частную прагматику, относящуюся к частным усадьбам, удаленную от столиц”6.
Нормы поведения помещика постепенно конструировались дискурсивной практикой многожанрового пространства печатной культуры. При этом “программа” писалась как профессионалами сравнительно недавно сложившегося института литературы (например, Ф. Булгариным, О. Сенковским, а позднее — и совершенно иначе — А. Фетом), так и “рядовыми” помещиками (из них самые известные — А. Болотов и А. Чихачев, а также тверские помещики, о которых пишет Кэвендер, и помещикиэкспериментаторы, журнальные статьи которых исследует Смит). Андрей Болотов являет собою пример дворянина, который, будучи далеко не типичным представителем своего поколения, весьма рано и вполне успешно осуществил нечто похожее на вышеупомянутую программу поведения. Автор “Жизни и приключений…” работал во множестве жанров и вообще, как известно, писал очень много. Ведение усадебного хозяйства занимало его практически на протяжении всей жизни. Он публиковал статьи, а затем редактировал целые периодические издания (“Сельский житель” и “Экономический магазин”), посвященные сельскому хозяйству. C конца 1770-х годов Болотов начал активно формировать публичный дискурс об идентичности провинциального дворянина, помещика-домовода. Находя, что оригинальность Болотова как писателя состояла именно в его умении вынести свои интересы гражданина на общественную арену, Томас Ньюлин называет его “олицетворением безупречного помещика, каким его [позднее] представляли Пушкин, Гоголь и Толстой”7.
Наша работа ставит своей задачей осмысление норм и возможностей поведения помещика в романах Гончарова. Его “трилогия” читается как попытка изобразить становление вышеназванного социального типа средствами художественной литературы. Как уже говорилось, программа поведения помещика разрабатывалась внутри многожанрового и разнообразного поля печатной культуры. Особую роль играла литература по домоводству, которая, согласно канонам жанра, имела прямой целью задавать параметры образцового поведения в сфере быта (семья, дом, поместье). Литература по домоводству упоминается во всех романах Гончарова. Обращения к ней знаменуют попытку воплотить идеал, выработанный в этой утилитарной сфере словесности. Под влиянием романной архитектоники (роману прямая дидактика не присуща) идеал переосмысляется, модифицируется, и образ помещика-домовода, существующий в культурном воображении, преломляется призмой жанрового разноголосия. В итоге программная составляющая поведения помещика всячески саботируется, но явные ее следы, почерпнутые из внелитературных произведений по домоводству, остаются.
НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ЛИТЕРАТУРЕ НАСТАВЛЕНИЙ
В обширном обзоре русской прикладной литературы (по домоводству, этикету и т.д.) Кэтриона Келли отмечает, что, главным образом с 1840-х годов, руководства по разным отраслям культуры читаются все более внимательно, начинают все более активно обсуждаться в прессе и осознаются как “серьезный вклад в общественный дискурс”8.
Об интересе Гончарова к “литературе наставления” можно судить по рецензии (неподписанной, но позднее атрибутированной ему А.Д. Алексеевым) на книгу “Светский человек, или Руководство к познанию правил общежития, составленное Д.И. Соколовым” (СПб., 1847)9. Рецензия была опубликована в журнале “Современник” (журнал Некрасова, как и многие другие печатные издания, уделял довольно пристальное внимание этой сфере словесности ввиду роста интереса к ней у читающего общества).
Думается, в рецензии Гончарова наиболее любопытно желание иной организации материала в “Руководстве”:
Взыскательный читатель скажет, пожалуй, что он желал бы от автора взгляда более верного или… как бы это сказать? …ну хоть более умного на науку общежития, системы более общежительной, нежели это разделение, по примеру поваренных книг, на главы о горячих, о жарких, о соусах, обхождении со слугами и т.п.10
Гончаров, пишущий в шутливой манере библиографического фельетона, характерного для этой эпохи, сравнивает руководство, которое счел недостаточно социально проницательным, с поваренной книгой. Такое сравнение говорит о том, что Гончаров был достаточно хорошо знаком с различными образцами светских и хозяйственных руководств, чтобы выделить в этой литературе некие подобия жанров. Более того, объем этой рецензии, превышающий стандартный, говорит о том, что Гончаров был увлечен этой литературой и смотрел на нее как художник слова. Именно поэтому столь подробный отзыв на рецензируемый труд не был для него исполнением нудной обязанности, а отражал реальный литературный интерес. Тем не менее и внимание начинающего печататься писателя к этой сфере словесности, и значительные познания о ней как об отрасли отечественной печати типичны для представителя его поколения11.
“Литература наставления” — в частности, книга Соколова — претендовала на роль авторитета, предназначенного, конечно, не высшему дворянству, а наиболее гибкой (в отношении норм поведения) прослойке общества (словами автора: “обществу среднего круга”), которая нуждалась в подобных инструкциях. Пособия же по ведению усадебного хозяйства, принадлежавшие к той же сфере словесности (“how to” books), зачастую содержали в себе программу поведения помещика-домовода.
“ПО ЧАСТИ СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА…”
“Обыкновенная история” является одним из наиболее успешных русских образцов жанра Bildungsroman12. В воспитании героя немаловажную роль играет стремление к творческой деятельности и славе13. Однако иллюзии о будущности знаменитого писателя постепенно утрачиваются им за отсутствием таланта. Развитие сюжета о литературной деятельности Адуева-младшего трактуется по-разному. Борис Маслов находит, что “в первом романе Гончарова преодоление юношеского дилетантизма выступает как подспудный сюжет романа воспитания”, причем литературный дилетантизм убедительно рассматривается исследователем как характерная черта дворянской культурной практики14. Таким образом, литературные занятия Адуева могут пониматься как одна из исторически выработанных норм поведения русского дворянина.
Соглашаясь с тем, что творческие порывы и порождаемые ими занятия молодого Адуева отмечены дилетантизмом, обратимся к анализу профессиональной деятельности героя на журнальном поприще. Вспомним, что дядя, узнав о жажде племянника сделаться литератором, предлагает Александру “литературное занятие” (определение Адуева-старшего, вероятно не лишенное сарказма) — перевести с немецкого статью о наземе. Предназначенная для отдела о сельском хозяйстве статья, конечно, далека от того, что юный Адуев связывает с литературным трудом. С упоминания этой статьи начинается целый ряд отсылок к научно-наставленческой литературе о ведении сельского хозяйства, которые сопровождают сюжет о занятиях “изящной словесностью” на протяжении всего романа.
Деятельность Александра Адуева — сначала переводчика, а затем сочинителя статей “по части сельского хозяйства” — упоминается как минимум пятнадцать раз. После статьи о наземе он переводит работу о картофельной патоке15 и со временем становится “важным лицом” в редакции журнала, где он уже занимается “и выбором, и переводом, и поправкою чужих статей, [излагает] и сам разные теоретические взгляды о сельском хозяйстве” (I, 234). Итак, Александр вполне успешно работает в новом качестве. Отметим, что в романе занятия героя в этой сфере словесности показаны как труд в первую очередь профессиональный (редактор отзывается о нем следующим образом: “…все показывает <…> ученого производителя, а не ремесленника”) и, видимо, знаменуют постепенный уход от дилетантизма (I, 335). То, что труды Адуева оплачиваются (“редактор обещал сто рублей в месяц за четыре печатных листа”) есть дополнительное доказательство профессионализации его деятельности (I, 230).
Помимо указания на нее, статьи имеют и другие функции. Реплика дяди: “Дико, нехорошо, Александр! пишешь ты уж два года, <…> и о наземе, и о картофеле, и о других серьезных предметах, где стиль строгий, сжатый, а все еще дико говоришь” — показывает, что в системе романа работа в этой сфере словесности может сводиться к эволюции стиля героя (I, 245). В финале, написав в провинции труды по сельскому хозяйству, перед тем как вернуться в Петербург, Александр пишет родным письма, повествующие о его взрослении, в том числе – о переменах в стиле, отмечая “строки, писанные в покойном, несвойственном мне тоне” (I, 449). Действительно, если судить по письмам — иллюзии утрачены, а сочинение статей о сельском хозяйстве наконец оказывает на героя должное влияние. В известном смысле можно говорить о том, что здесь литература о домоводстве выступает в виде предельно прозаического начала, которым обуздывается неистовое увлечение Адуева-младшего художественной литературой. В этом прочтении Гончаров использует крайне прозаическую сферу словесности, чтобы наиболее образно показать эволюцию молодого (в конечном итоге, несостоявшегося) писателя. Эта интерпретация кажется нам достаточно убедительной; тем не менее она не исключает возможности несколько иной трактовки значения статей “по части сельского хозяйства”.
Вспомним последний этап взросления героя – он возвращается в родовое имение, где наконец посещает полевые работы и “на опыте узна[ет] то, о чем часто писал и переводил для журнала. “Как мы часто врали там…” — думал он, качая головой, и стал вникать в дело глубже и пристальнее” (I, 446). Так, Александр начинает писать собственную работу, выписывать книги из столицы, трудится “с год” и, наконец, обещает дяде по приезде в Петербург вручить ему свои сочинения “по части сельского хозяйства” (I, 452). Кажется, здесь эти труды упоминаются как свидетельство (и даже прямое доказательство!) того, что герой действительно повзрослел. Однако почему именно статьи, написанные в деревне, с учетом реального опыта если не ведения, то наблюдения за ведением сельского хозяйства, маркируют конечный этап становления Адуева? Кем же он становится? Не домоводом ли?
Образ помещика-домовода, который, проживая в провинции, черпает познания из собственного опыта, из самого процесса реального ведения усадебного хозяйства, бытовал в русской периодической печати давно16. К 1840-м годам русский опытный помещик активно фигурировал на страницах, скажем, “Отечественных записок”, выступая одновременно и весьма разборчивым подписчиком, и псевдопрофессиональным “журналистом”. Например, на страницах “Отечественных записок” в отделе о домоводстве регулярно публиковался небезызвестный агроном и помещик И. Сабуров.
Полагая, что многие труды по части сельского хозяйства, публикуемые в других, конкурирующих с изданием А. Краевского журналах (в частности, в “Библиотеке для чтения”), неудовлетворительны, Сабуров многократно ссылался на собственный опыт, полемизируя с “кабинетными” агрономами. Помещики-практики вели систематическую борьбу с еженедельным изданием Ф. Булгарина “Эконом”. В частности, адуевское “как мы часто врали там” наводит на мысль, что его работа в провинции может рассматриваться в контексте отзывов помещиков-практиков, находящих, что литература о ведении усадебного хозяйства часто дает ошибочные советы. Однако причислять молодого Адуева к таким помещикам, пожалуй, не следует, так как он все же помещиком не стал и сельскохозяйственным занятиям предпочел “карьеру и фортуну” в Петербурге. Знаменательно в истории его воспитания скорее то, что он почти стал помещиком.
На первый взгляд отчасти парадоксальным кажется то, что Адуев-младший, получив достаточно глубокие познания в сфере усадебного хозяйства, прилагает их больше к сочинению научно-дидактической литературы, чем собственно к усадебному хозяйствованию. Потенциальный помещик-домовод, в эпилоге Адуев показан не как человек, управляющий собственным имением, а как, прежде всего, чиновник и (возможно, бывший) журналист, чьи работы продуцируют программу ведения образцового хозяйства и поведения идеального помещика17. Поскольку, как демонстрирует Кэвендер в цитированной выше работе, можно говорить о том, что “реальный” помещик к 1840-м годам уже имел вполне разработанную идентичность, остается полагать, что образ успешного помещика-домовода, который живет в своем поместье, посещает сельские работы и пишет статьи о сельском хозяйстве, не вмещается в структуру первого романа гончаровской трилогии.
Михаил Отрадин пишет о первом романе Гончарова следующее: “…смена жанров в творчестве Александра говорит о его движении к роману”18. Кажется, можно говорить о том, что писание статей по части сельского хозяйства – наиболее остро ощутимый сдвиг в писательской деятельности героя, “предусматривающей” роман. Елена Краснощекова приходит к аналогичному выводу: “Гончаров принес в 40-е годы то, что ожидало русский роман на вершинах его развития”19. Таким образом, упоминания о том, что Адуев профессионально работал в сфере словесности, которая задавала программу ведения поместного хозяйства, кажутся своего рода предвестием того, что будет разрабатываться Гончаровым в последующих двух романах.
В критических отзывах о “трилогии” Гончарова нередко отмечалась “нить”, ведущая от молодого Адуева к Обломову и затем к Райскому. Думается, что уместно рассмотреть “Обломова” и “Обрыв” в связи с интересующей нас проблемой.
“ПОКОЙ МНЕ НУЖЕН — ДНЕЙ В ОCТАНКЕ”
Разумеется, герой следующего романа является уже прямым помещиком20. Однако осмысление Обломовым своей социальной идентичности происходит крайне болезненным образом.
— А я, — продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, — еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы лучше… а о ком? Для кого? Все для вас, для крестьян (IV, 92).
Из разговора с Захаром выясняется, что Обломов осознает свое поведение как поведение дворянина, который вышел в отставку, чтобы лучше заниматься управлением поместьем: “для вас [для креcтьян. — Б.Г.] я посвятил всего себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти…” (IV, 94). Иногда герой трактует свою жизнь как воплощение становящегося программным поведения отставного дворянина, помещика-домовода.
Как пример литературного произведения, художественно разрабатывающего подобную поведенческую норму, можно привести опубликованное несколькими годами раньше толстовское “Утро помещика”21. Роман Гончарова начинается с несколько иного “утра помещика”. Если действие рассказа Толстого происходит в провинции, где юный герой всячески старается перестроить ведение хозяйства в своем имении, то “Обломов” представляет собою полную инверсию пространственной организации “Утра помещика”. Строго говоря, Обломовка отсутствует в репрезентативном потоке романа — если не считать “Сна Обломова”, который, впрочем, только приснился герою на Гороховой улице, где на самом деле и происходит действие; в Обломовку оно не переносится. Упоминается же имение довольно часто; большинство как главных, так и побочных персонажей так или иначе “вписаны” в Обломовку. Главный герой романа на протяжении почти всего повествования мучительно и тщетно пытается усовершенствовать запущенное имение (об этом ниже). Захар считает себя “предметом роскоши, аристократическою принадлежностью дома” (под домом подразумевается Обломовка) (IV, 73). Штольц, чей отец в свое время управлял Верхлевым (которое когда-то принадлежало Обломовым), в конце романа наследует нечто вроде отцовской должности, когда начинает управлять Обломовкой. Илья Ильич мечтает о том, как Ольга переедет в Обломовку, а Пшеницыной предлагает занять должность экономки в провинции, то есть все в той же Обломовке. Тарантьев и Мухояров некоторое время присваивают доходы с имения. Наконец, Обломовка систематически “переносится” сначала в квартиру на Гороховой улице, а затем в домик на Выборгской стороне. Хочется предложить следующую гипотезу: возможно, вышеизложенная репрезентация Обломовки в повествовательной ткани романа – это своего рода схематическое, косвенное изображение сознания героя посредством структуры произведения. Иными словами — то обстоятельство, что Обломовка и нигде, и везде, выражает болезненную одержимость героя муками о катастрофически запущенном имении и в то же время говорит о его патологической склонности к сублимации всего, что касается этого пространства. Причиной такого болезненного отношения к своему поместью является неумение Обломова “сделаться” помещиком.
Обломов порой (особенно в начале романа – позднее это становится все менее возможным) склонен понимать свою “деятельность” как деятельность дворянина в отставке, помещика, пекущегося о благе крестьян, занимающегося разработкой плана устройства имения, об этом мы уже говорили. Тем не менее в романе ясно демонстрируется, что в сознании героя сосуществует несколько разных концепций собственной личности, из которых он абсолютно не способен ни выбрать, ни “собрать” одну.
Е.И. Ляпушкина определяет Обломова как носителя лирического сознания, о чем свидетельствует, в частности, обращение к жанру дружеского послания22. Одной из главных черт обломовского мировосприятия является его желание вернуться в свое имение с его идеально спокойной жизнью. Как показывает Ляпушкина, этот идеальный образ имеет весьма опосредованное отношение к реальности и выстроен в сознании героя по определенным жанровым канонам. Указывая на различие искусства и жизни, представленное в романе как невозможность перестроить жизнь в соответствии с эстетическими принципами устаревшей поэтической традиции, Ляпушкина делает вывод, что жанровые требования дружеского послания не могут быть полностью реализованы в пространстве романа23.
К анализу исследовательницы о преломлении поэтического мировосприятия в романе можно добавить следующее: если для Адуева изящная словесность и статьи по части сельского хозяйства представляют полные противоположности, то для Обломова подобного бинарного деления деятельности на художественную (он ведь “поэт”) и практическую (помещичью) почти не существует. В его сознании границы между реальным и воображаемым вообще не прочны. Рассмотрим, как это показано:
Он лег на спину и заложил обе руки под голову. Илья Ильич занялся разработкою плана имения. Он быстро пробежал в уме несколько серьезных, коренных статей об оброке, о запашке [выделено мною. — Б.Г.], придумал новую меру, построже, против лени и бродяжничества крестьян и перешел к устройству собственного житья-бытья в деревне (IV, 75).
Упоминание “серьезных, коренных статей об оброке, о запашке”, казалось бы, сводит Обломова с научно-дидактической литературой о ведении сельского хозяйства. По крайней мере, упоминание этой сферы словесности показывает, что Обломов, вероятно, имеет какие-то познания о том, каким должен быть современный помещик. Однако мечта и практическое ведение усадебного хозяйства легко взаимозаменяемы в сознании героя. Приведем продолжение процитированного отрывка:
Его занимала постройка деревенского дома; он с удовольствием остановился несколько минут на расположении комнат: определил длину и ширину столовой, бильярдной, подумал и о том, куда будет обращен окнами
его кабинет; даже вспомнил о мебели и коврах.
После этого расположил флигеля дома, сообразив число гостей, которое намеревался принимать, отвел место для конюшен, сараев, людских и разных других служб.
Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но, сделав в уме примерно смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив это до другого времени, перешел к цветникам и оранжереям.
Тут мелькнула у него соблазнительная мысль о будущих фруктах до того живо, что он вдруг перенесся на несколько лет вперед в деревню [выделено мною. — Б.Г.], когда уж имение устроено по его плану и когда он живет там безвыездно (IV, 75—76).
Из этого следует, что в сознании Обломова идет борьба культурно-жанровых установок, определяющих параметры и возможности дворянского поведения. Он с поразительной легкостью переходит от разработки плана к мечте, построенной согласно канонам устаревшей к тому времени поэтической традиции. Способность Обломова перенестись “на несколько лет вперед” из-за соблазнительной мысли о фруктах показывает, что герой как бы впадает бессознательно в иной жанр и оказывается не в состоянии даже мысленно оставаться реальным помещиком своего поколения.
Между тем, Обломов прекрасно знает, как “сделаться” представителем своего поколения и сословия: “…поселиться в Обломовке, знать, что такое посев и умолот, отчего бывает мужик беден и богат; ходить в поле, ездить на выборы, на завод, на мельницы, на пристань. В то же время читать газеты, книги, беспокоиться о том, зачем англичане послали корабль на Восток…” (IV, 186). Знает, но не умеет. В романе многократно говорится, что Обломов имеет весьма слабые способности, необходимые для ведения усадебного хозяйства. Тем не менее усилия Обломова именно в этой сфере носят принципиально важный характер.
Только в конце романа Обломов перестает “мечтать об устройстве имения и о поездке туда всем домом” (IV, 474). Как устройство имения, так и поездка туда являются обязательными атрибутами поведения помещика его круга24. Что же касается плана устройства имения, то Мишель Марpиcи утверждает, что “вдобавок к переписке с управляющими помещики и помещицы составляли длинные документы, где объясняли, как следует заведовать хозяйством в их отсутствие”25. Вспомним, как трудно даются герою письма в деревню (особенно в первой части романа)26, как мучительно он разрабатывает проект перемен в поместье на протяжении практически всего повествования.
Обломов не в состоянии продуцировать тексты, необходимые для дискурсивной проекции его “я” как современного помещика. В своих попытках сконструировать собственную идентичность, как это подобало бы отставному дворянину его поколения, он терпит неудачу.
“ФИГУРА БЛЕДНАЯ, НЕЯСНАЯ”
Если в “Обломове” дается конфликтное, в конечном итоге парализующее героя сопоставление различных жанрово-культурных установок, определяющих возможные модальности дворянского поведения (помещик-домовод, поэт), то в “Обрыве” сама структура осмысления репрезентируемой действительности иная. В отличие от молодого Адуева и Обломова Райскому помещичьи заботы аболютно чужды. Таким образом, в последнем романе Гончарова создан более чистый образ творческого сознания.
Поэт и помещик в романе полностью разделены и представлены в двух героях — Райском и Тушине. При этом Тушин, читающий “увражи по агрономической и вообще по хозяйственной части”, показан как помещик, черпающий сведения из этой сферы словесности27 (VII, 455).
Многие исследователи указывали на металитературные (порой метаэстетические) пласты последнего романа “трилогии”: в частности, напряженный процесс поиска жанра, который воспроизводится через точку зрения Райского. Главный герой (и здесь следует вспомнить, что роман первоначально назывался “Художник” и что название отсылало именно к Райскому) воспринимает окружающую среду как ряд потенциальных предметов художественного изображения. Так, например, Гончаров передает, как Райский смотрит на мир своих провинциальных родных: “Будем же смотреть, что за сюжеты Бог дал мне? Марфинька, бабушка, Верочка — на что они годятся: в роман, в драму или только в идиллию” (VII, 159). Л.М. Лотман находит, что в “Обрыве” Гончаров ““вывел” наружу, на уровень художественно осмысляемых жизненных явлений, процесс собственного длительного вживания в творческий замысел и сделал его предметом литературного изображения”28. Это повлияло на общую структуру текста: “Гончаров превращает свою длительную работу над романом в эстетический факт, в элемент структуры произведения”29.
Многое в “Обрыве” изображается как бы через двойную призму: повествование, ведущееся рассказчиком, описывает попытки Райского творчески осмыслить окружающую среду. Задача нашей статьи требует рассмотреть, как эта структурная особенность влияет на то, как показан в романе Тушин.
Имение Тушина читатель видит глазами Райского; здесь образ Тушина является потенциальным объектом художественного изображения. То, что Райскому “хотелось вникнуть в порядок хозяйственного механизма Тушина”, можно интерпретировать как работу творческого сознания в попытке осмыслить данный объект. Попытка Райского “увидеть” Тушина во всех его воплощениях изображается следующим образом: “…видя его у него, дома, в поле, в лесу, в артели, на заводе, беседуя с ним по ночам до света у камина в его кабинете, — Райский понял вполне [здесь и далее выделено мною. — Б.Г.] Тушина, многому дивился в нем” (VII, 732). Тем не менее далее следуют ремарки повествователя, которые показывают, насколько неполно Райский воспринимает окружающую действительность:
“Он едва успел заметить только наружный порядок, видеть бросающиеся в глаза результаты этого хозяйства, не успев вникнуть в самый процесс его отправления”; “Нехозяйский глаз Райского не мог оценить вполне всей хозяйственности, водворенной в имении Тушина” (VII, 736, 737). Неспособность художника полностью понять все, что происходит вокруг, подчеркивается многократно:
Вид леса в самом деле поразил Райского. Он содержался, как парк, где на каждом шагу видны следы движения, работ, ухода и науки. Артель смотрела какой-то дружиной. Мужики походили сами на хозяев, как будто занимались своим хозяйством.
— Ведь они у меня, и свои и чужие, на жалованье, — отвечал Тушин на вопрос Райского: “Отчего это?” Пильный завод показался Райскому чем-то небывалым, по обширности, почти по роскоши строений, где удобство и изящество делали его похожим на образцовое английское заведение. Машины из блестящей стали и меди были в своем роде образцовыми произведениями.
Сам Тушин там показался первым работником, когда вошел в свою технику, во все мелочи, подробности, лазил в машину, осматривая ее, трогая рукой колеса.
Райский с удивлением глядел, особенно когда они пришли в контору на заводе и когда с полсотни рабочих ввалились в комнату, с просьбами, объяснениями, обступили Тушина (VII, 735—736).
Наконец, Райский просто не успевает достаточно “изучить” Тушина:
Райский так увлекся всей этой новостью дела, личностей, этим заводом, этими массами лесного материала, отправлявшегося по водам до Петербурга и за границу, что решил остаться еще неделю, чтобы изучить и смысл, и механизм этого большого дела.
Однако ему не удалось остаться долее (VII, 737).
Интересно, что в статье “Лучше поздно, чем никогда” Гончаров писал о Тушине как о почти “получившемся” помещике-домоводе, опять же подчеркивая неполноту изображения. Писатель дает следующую трактовку: “Ведь у меня в книге есть фигура бледная, неясная — намек, так сказать, но намек на настоящее новое поколение, на лучшее его большинство: это Тушин или Тушины, начиная с вершин русской лестницы и донизу!”30 И далее: “…нарисовав фигуру Тушина, насколько я мог наблюсти новых серьезных людей, я сознаюсь, что я не докончил как художник этот образ и остальное (именно в XVIII главе II тома) договорил о нем в намеках, как о представителе настоящей новой силы и нового дела уже обновленной тогда (в 1867 и 1868 годах, когда дописывались последние главы) России. …Можно в общих чертах намекать на идею, на будущий характер новых людей, что я и сделал в Тушине”31. То, что Тушин — по словам автора — не дописан, можно трактовать как понимание писателем трудности изображения образцового помещика. К тому же Тушин в какой-то мере уже не просто помещик, а, говоря словами Гончарова, “намек” на “нового человека” послереформенной эпохи. Хотя в нем отражаются многолетние попытки писателя художественно воссоздать дворянскую домовитость, Тушин, по мнению Гончарова, стоит на грани двух эпох, и поэтому его фигура не поддается полному художественную осмыслению.
* * *
В той же статье Гончаров сделал следующее, как кажется, довольно важное, сопоставление:
Меня упрекали, зачем я написал отрицательный образ Волохова и не дал противоположного образца в новом поколении. На это можно сказать многое. Скажу прежде всего, что после Гоголя мы в искусстве не сошли с пути отрицания, между прочим, и потому, что художнику легче даются отрицательные образы. Сам Гоголь пробовал, во 2-й части “Мертвых душ”, написать положительный образ и потерпел неудачу32.
Отсылка к Гоголю содержит зерно проблематики, которой посвящена наша статья. Именно когда последний работал над вторым томом поэмы, Гончаров писал “Обыкновенную историю” и уже планировал “Обломова” и “Обрыв”. Как известно, в работе над вторым томом Гоголь не смог преодолеть сопротивление жанра и создать образ положительного помещика. Ища образцового помещика в сочинениях Гоголя, опубликованных при жизни писателя, читатель найдет его не в романе, а в письме “Русской помещик” из “Выбранных мест из переписки с друзьями”. Жанровая установка этого произведения дидактична. Нас здесь интересует не то, насколько адекватен гоголевский “русской помещик”, а невольное влечение автора к поучительной установке. Келли, рассматривая гоголевского помещика в контексте современной литературы по ведению поместного хозяйства, находит, что он “просто крайняя и эксцентричная версия стандартного стереотипа”, бытующего в этой сфере словесности33. Таким образом, получается, что, будучи неспособным к романному изображению идеального помещика (каким, вероятно, должен был предстать Костанжогло), Гоголь обращается к жанру, который позволяет продуцировать более “чистую” программу поведения.
Келли пишет о связи между “литературой наставлений” и романами 1840—1880-х годов. Она называет некоторые важнейшие произведения этого периода (прежде всего, “Мертвые души” и “Анну Каренину”) “романизованными руководствами” или же произведениями искусства, в которых современная им “литература наставлений” преломилась художественно, избавившись от прямолинейной дидактики34. В “трилогии” Гончарова можно отметить подобное отношение к литературе по ведению усадебного хозяйства. Нормы поведения образцового помещика вырабатывались во внелитературной сфере постепенно и в литературные произведения, в частности принадлежащие перу Гончарова, попадали лишь в весьма преломленном виде. В настоящей работе мы пытались несколько расширить зону контакта между двумя сферами словесности: “литературой наставлений” и романистикой середины XIX столетия.
____________________
* Автор благодарит Ирину Рейфман, Сашу Сендеровича, Анн Лаунсбери и Кетрин Антонову за их советы и помощь в доработке этой статьи.
1) Толстой Л. Собр. соч.: В 22 т. М.: Художественная литература, 1981. Т. 8. С. 31.
2) Лотман Ю. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века). СПб., 1997. С. 344.
3) Randolph J. The House in the Garden: The Bakunin Family and the Romance of Russian Idealism. Cornell, 2007. P. 53.
4) Randolph J. Op. cit. P. 24.
5) Smith A.K. Recipes for Russia: Food and Nationhood Under the Tsars. DeKalb, 2008. P. 179.
6) Cavender M.W. Nests of the Gentry: Family, Estate and Local Loyalties in Provincial Russia. Newark, 2007. P. 142.
7) Newlin T. The Voice in the Garden: Andrei Bolotov and the Anxieties of Russian Pastoral, 1738—1833. Northwestern, 2001. P. 88.
8) Kelly C. Refining Russia: Advice Literature, Polite Culture, and Gender from Catherine to Yeltsin. Oxford University Press, 2001. P. 120—121.
9) См.: Алексеев А. Летопись жизни и творчества И.А. Гончарова. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1960.
10) Гончаров И. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. СПб.: Наука, 1997. Т. 1. С. 501. Далее ссылки на это издание даются в тексте, с указанием тома и страницы.
11) Приведем несколько примеров. Еще в 1830-х годах Гоголь написал (при жизни не опубликованные, но предназначавшиеся для “Современника”) рецензии на пособие для учащихся Удельного земледельческого училища — “Обозрение сельского хозяйства удельных имений в 1832 и 1833 годах, изданное Департаментом уделов. С.-П.-бург, в тип. Д. Внешней торговли, 1836, в 8, 158, с 4 черт.”, и на книгу “Полная ручная кухмистерская книга, выбранная из книжек: 1) Прибавление к опытному повару; 2) Полный кухмистер и кандитер [sic] и 3) Продолжение к книге — Полный кухмистер и кандитер; со многими прибавлениями; содержащая объяснение поварских терминов, и рисунок печи для московских калачей, составленная из собственных опытов Герасимом Степановым. Москва, в Универс. типогр. 1835, в 12, стр. VII и 310”. На страницах “Отечественных записок” можно найти рецензии А. Галахова, В. Майкова и В. Белинского на книги по домоводству на разные темы (поваренные книги, работы, посвященные ведению как усадебного, так и домашнего хозяйства). Предполагается, что В. Одоевский также принимал участие в рецензировании книг по части домашнего хозяйства – скорее всего, книг по гастрономии.
12) О субстрате романе воспитания в трилогии Гончарова см.: Краснощекова Е. Роман воспитания — Bildungsroman — на русской почве. СПб.: Издательство Пушкинского фонда, 2008. В частности, исследовательница показывает, что первый роман Гончарова “воспроизводит со всей полнотой приметы Bildungsroman(a)” (с. 180).
13) Думается, что роман можно читать и как Kunstlerroman.
14) Маслов Б. Традиции литературного дилетантизма и эстетическая идеология романа “Дар” // Империя N. Набоков и наследники: Сб. статей. М., 2006.
15) Н.Г. Евстратов установил, что названия обеих статей (“О наземе” и “О картофельной патоке”) заимствованы из публикаций под рубрикой “Сельское хозяйство” в “Журнале Министерства государственных имуществ”. См.: Евстратов Н. Гончаров на путях к роману (К характеристике раннего творчества) // Ученые записки Уральского пед. института. 1955. Т. 2. Вып. 6.
16) А. Болотов, как и многие другие помещики, мог начиная с 1765 года писать в редакцию “Трудов Вольного Экономического Общества”. Об основании и функции “Земледельческого журнала”, “Земледельческой газеты” и других подобных периодических изданий см.: Smith A.K. Op. cit. О статьях А. Чихачева в современной периодике (прежде всего, в “Земледельческой газете”) см.: Antonova K.P. “The Importance of the Woman of the House”: Gender, Property and Ideas in a Russian Provincial Gentry Family, 1820—1875. Diss. Columbia University, 2007.
17) Из эпилога не совсем понятно, продолжает ли Адуев писать “по части сельского хозяйства”. Дядя замечает, что он “посторонними трудами [зарабатывает] много денег”, однако не уточняет, что это за труды (I, 468). Необходимо также отметить, что в эпилоге племянник владеет имением, унаследованным после смерти матери, и получает “в полное распоряжение” имение в 500 душ в качестве приданого его будущей жены. Тем не менее в романе помещиком он не показан.
18) Отрадин М. Проза И.А. Гончарова в литературном контексте. СПб.: Изд-во С.-Петербургского ун-та, 1994. С. 69.
19) Краснощекова Е. Иван Александрович Гончаров: Мир творчества. СПб.: Пушкинский фонд, 1997. С. 34.
20) Таковым он именуется несколько раз, тогда как в “Обыкновенной истории” слово “помещик” мы встречаем лишь однажды и вне отношения к конкретному лицу.
21) Имеется в виду полная публикация романа Гочарова, так как хорошо известно, что частично он начал публиковаться с появления “Сна Обломова” в 1849 году.
22) Ляпушкина Е. Идиллические мотивы в русской лирике начала XIX века и роман И.А. Гончарова “Обломов” // От Пушкина до Белого: Проблемы поэтики русского реализма XIX — начала XX века / Ред. В.М. Маркович. СПб.: Изд-во С.-Петербургского университета, 1992. С. 102—117.
23) Обломовская фраза о желании “достигнуть службой значения и положения в обществе и потом в почетном бездействии наслаждаться заслуженным отдыхом…” (IV, 182) соотносится с тем, как понималась деятельность (или заслуженное бездействие) отставного дворянина Екатерининской эпохи, но не дворянина обломовского поколения.
24) Как пишет Мишель Марриси: “…постоянное отсутствие было роскошью, которую могли себе позволить лишь самые богатые дворяне. Большинство же помещиков ездили инспектировать свои поместья ежегодно, совершая длинные путешествия, чтобы осмотреть свои владенья, а некоторые проводили хотя бы часть года в провинции” (Marrese M.L. A Woman’s Kingdom. Noblewomen and the Control of Property in Russia, 1700—1861. Cornell University Press, 2002. P. 192).
25) Ibid. P. 190.
26) Позже Обломов пишет несколько писем в деревню, начинает переписываться с соседом. Однако цель переписки заключается отчасти в том, чтобы сосед стал “поверенным”, то есть временно взял на себя помещичьи обязанности героя.
27) Бабушка Татьяна Марковна охотно слушает, “когда Тит Никоныч [приносит] что-нибудь любопытное по части хозяйства <…> или гигиенических наставлений” (VII, 467). Пространный анализ образа помещицы у Гончарова не входит в рамки данной работы.
28) Лотман Л. Иван Александрович Гончаров // История русской литературы. Л.: Наука, 1982. Т. 3. С. 196.
29) Там же. C. 198.
30) Гончаров И. Полн. собр. соч. и писем: В 8 т. М., 1955. Т.8. С. 94.
31) Там же. С. 102.
32) Гончаров И. Полн. собр. соч. и писем: В 8 т. М., 1955. Т. 8. С. 102—103.
33) Kelly С. Op. cit. P. 124.
34) Ibid. P. 153.