Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2010
Игорь Чубаров
“МЕСТ НЕТ”: ПРИГОВ И РАЗЛИЧИЯ
…Все у нас идет контрапунктом, так что каждому нынешнему увлечению можно отыскать в недавнем прошлом его прообраз с обратным знаком.
Михаил Лифшиц. “Разговор с чертом”
Дмитрий Александрович Пригов относился к философии серьезно, но иронично. Ирония была направлена на претензии философов приручить философию в качестве однообразно оформленного знания. Или еще точнее — на привычку некоторых обделенных величать себя философами. Серьезность обуславливалась тем соображением, что философия как точное знание и особым образом организованный язык все же существует, поэтому каждый, кому не лень, называть себя философом не должен, особенно если он художник. Зато только художник и может произвести для философа его предмет — вещь социального и культурного бытия — произведение искусства. А философу остается только интерпретировать его как выражение единственно доступного ему опыта — антропологического опыта художника.
Мне повезло в 2000-е ненароком издать изящную книжку Пригова, которую он также иронично называл “философской”1. Имитация философских приемов была там более чем забавой: редуцирующие смысл явлений к чему-то невкусному и однозначному логические процедуры заменялись у Пригова подлинным миметическим колдовством, сопоставляющим несводимые до того феномены согласно неочевидным или утраченным основаниям, никому до того не приходившим на ум сходствам и различиям. Шаманский ритуал. В своем загадочном, как всегда, “Предуведомлении” Пригов определял замысел “Грамматик” как выстраивание “последовательной цепочки связи всего со всем… метафорической повязанности всего во всем через некоторое количество операций”. Восстановить общую логику подобных операций — дело безнадежное, да и не нужное, важнее открыться странного рода интеллектуальному наслаждению:
Что может сравниться с одеялом?
По подобию — большие уши
По равенству — представление об имманентности бога
По контрасту — провалы в общей теории
Что может сравниться с теорией?
По подобию — косоглазие
По равенству — плотное нижнее белье
По контрасту — керосиновая лампа
Что может сравниться с лампой?
По подобию — блин с красной икрой
По равенству — Ленинский лоб
По контрасту — лесной мох…2
и т.д.
В оправдание артикулированности и осмысленности полученного удовольствия следует заметить, что сам по себе хаос материала наслаждения не вызывает, оно возникает благодаря особой произведенческой организации, минимизирующей хаотическую систему реальных взаимосвязей, но сохраняющей и даже концентрирующей их телесно-чувственную энергию. Свою работу в этом плане Пригов определял как способ критической организации бесконечности мировых событий через уподобление всего всему. Здесь можно говорить об альтернативном формально-логическому способе работы с материалом, который следует назвать миметическим.
Собрать с его помощью распадающийся мир в пределах одного сознания — задача крайне амбициозная, учитывая, что она оказалась не под силу целому поколению, к которому Пригов принадлежал и сам. Но в отношении к напуганному, квазирелигиозному сознанию своего поколения он был скорее исключением. Ибо в отличие от христианствующих шестидесятников пытался удержать в своем произведении гетерогенность жизненных стихий и позиций разума, многоголосие становлений исторического бытия и, в широком смысле, антропологический опыт различия. Там, где его современники искали бога, единств, оснований, тождеств, Пригов находил несоизмеримости, несводимости, разнородности и собирал их в столь же разнородное, но по-своему полноценное целое, разбегающееся по тысяче тропинок нашего удовольствия и ненавязчивых интерпретаций, это удовольствие длящих.
Веселая и пронзительная драматическая вещица “Место Бога”, по легкости и внутренней свободе сопоставимая не столько с Ибсеном или Метерлинком, сколько с пьесами Сергея Третьякова и Александра Введенского, об этом. Драма интеллигентского позднесоветского сознания, ироничный и немного вымученный монолог с самим собой — Отшельником и Чертом, целым легионом голосов, ведущийся под неусыпным надзором Власти (бога-диавола), — основная тема этого раннего приговского текста. Советским “Фаустом” я бы его не назвал, как и не стал бы натягивать его на бред Ивана Карамазова или рессентимент булгаковского “Мастера”. Хотя параллели, конечно, присутствуют. В интертекст приговского “экзорциса” я ввел бы оставшийся малоизвестным “Разговор с чертом” Михаила Лифшица3, написанный в начале 1960-х годов, и одно характерное для 1970-х событие, тоже своего рода “разговор с”, где в роли черта невольно выступил сам Дмитрий Александрович.
По датировке Дм. Голынко-Вольфсона, Пригов написал эту пьеску еще в начале семидесятых (1973). Немного позднее он начал наезжать в Ленинград, читая стихи перед “отшельниками”, которых никто не сдерживал в их заклинаниях языка, осенении сознания знаками божественных тождеств (Бог-Я-Мир) и наследовании мертвых традиций (“великой русской и мировой литературы”). Одной из них — Ольгой Александровной Седаковой, “поэтессой, но московской”, ему тогда было объявлено: “Говорю вам от имени всех мертвых, что осталось вам всего год, чтобы избавиться от наглости и сатанинства”4. Если у Достоевского разговор Ивана с чертом обнаруживал осознание изначально сопровождающей русскую литературу богоутраты и несколько запоздалое открытие сатанинства в себе, то его наследники изрядно эволюционировали в этом отношении, научившись проецировать собственный фантазм на нечто существующее вовне — марксистов, атеистов, концептуалистов.
В “Месте Бога” Дмитрий Александрович интроецировал, вернул черта в себя, разве что, по сравнению с Иваном Федоровичем, не убиваясь столь картинно по поводу “смерти бога” и возвышения человекобогов, превратившихся к середине 1960-х в нечто весьма комичное. Здесь и уместно вспомнить дрему Мих. Лифшица, в которой черту было положено являться только в мозг отца-основателя кафедры марксистско-ленинской эстетики МГУ, и то лишь в облике профанирующего “единственно верное учение” партаппаратчика Гвоздилина. Сей Гвоздилин — бывший сталинист и новоиспеченный либерал-шестидесятник, отвращает своей пошлостью малых сих от “объективной верности и обаяния” марксизма-ленинизма и научного коммунизма, провоцируя их к воцерковлению и изучению Бердяева. Такова, по Лифшицу, “духовная” генеалогия семидесятников.
Сюжет до боли знакомый, его прообраз действительно несложно отыскать в нашем недавнем прошлом, и даже без обратного знака. Никогда не тянувший на трагедию, он тем не менее обратился фарсом в 1990-е, когда скованные одной цепью советские философы и культурные деятели — вместо критического переосмысления классического наследия, поиска незатоптанных соцреализмом и научкомом ключей русского авангарда и возможностей становления в постсоветской России современной философии — потянулись к своим псевдоистокам: “русской идее, соборности и богочеловечеству”. И к сегодняшнему дню породили нечто стозевно и лаяй — отличную от всего остального мира русскую государственность, эксклюзивную русскую религиозную философию и ни на что не похожую русскую духовность…
“Искушение Диаволом”, задушевный с ним разговор и последующее изгнание — сюжет крайне рискованный, настолько коварный и двусмысленный, что обращение к нему в позднесоветские годы было возможно только в окрестностях жанра, сомнительность которого могла бы хоть как-то с ним конкурировать и коррелировать. Это жанр политического памфлета или сатирической социальной психодрамы, написанной к тому же в модусе самоиронии.
Для приговского черта все точки над i уже расставлены: русский человек к эпохе “застоя” не превратился в “человекобога”, а вообще утратил всякий критерий отличия бога-творца и духа-производителя, оставив в забвении не только различие человека и бога, но и память о соответствующей утрате. Он обратил гвоздилинскую пошлость в добродетель — форму самосознания, самовыживания и отличия от “иных”. Московские и ленинградские поэты 1970-х на голубом глазу вновь открыли в себе “бога Авраама, Исаака и Иакова”, обойдясь даже без прокламируемой белибердяями “свободы духа”.
Неудивительно, что наследнику русского авангарда оставалось в этих условиях только изображать из себя человекочерта. Разумеется, “чертом” он был лишь в отношении этого вновь обретенного московско-питерской интеллигенцией 1970-х “спасителя”. Пригов, в свою очередь, свел его к чистой тавтологии — назначив на должность местоблюстителя очерченного вокруг себя провинциальным интеллигентским сознанием мелового круга — “Святой Руси”, “всея Москвы” и т.д. В “Месте Бога” Пригов взялся за геопоэтический анализ этого убогого, не знающего о собственной ущербности русско-советского миросозерцания, одержимого имперским пространством (культурным или политическим, не суть важно), в котором почему-то никогда не находится вакансий для другого, иного себе, как мест в провинциальных гостиницах и столичных отелях в советское время.
Не случайно у приговского Отшельника почти нет реплик, кроме вялых попыток окрестить истеричную и несколько пугливую речь Легиона и заключительной убийственной фразы про “место Бога”. Все действующие лица-позиции пьесы внутренни, имманентны овнешненному сознанию поэта, обращенному и к мировому культурному контексту, и к среднеинтеллигентскому советскому бэкграунду. Даже голос Власти, не прерывающий, по сути, монолога лукавого, а только указывающий ему на непереходимые границы его собственного страха как признания непосильности задачи — в одиночку, “без бога” и других метафизических костылей собрать распадающиеся элементы мира.
Но Пригов лишь иронично обыгрывает выводы, к которым пришел уже Федор Михайлович, с той разницей, что вместо примирительного поцелуя и неубедительных заклинаний веры младшим Карамазовым — будущим бомбометателем — приговская “Легенда о Великом инквизиторе” заканчивается мнимой победой “сил света”. Ибо силам тьмы не очень-то и хотелось уже побеждать. Ведь игра сыграна, и сыграна давно.
К чему, собственно, призывает приговский черт Отшельника под завывание воображаемых зрителей постановки, включенных в психодраму на правах действующих лиц (чем тебе не древнегреческий хор?), и занудливые окрики Сатаны? Что за мощная ставка здесь разыгрывается? — Безгрешная душа русского человека? Это же смешно. Отшельник стоит перед выбором. Но не между Богом и Чертом. Скорее, между множеством и пустой оболочкой “Единого”, между бесконечным различением и сведением всего к единице, между становлением и бытием. Между “Западом” и “Востоком”? Между “святой Русью” и “распутной Америкой”? И это тоже (смешно)! Но еще больше — между осознанием трансцендентальной неуместности, “неуютности пространства обживаемого сущего” и… московской пропиской, действующей теперь на всей территории Российской империи. Отшельник не идет на слишком очевидном “поводу”, но лишь по видимости. По сути ему нечего возразить Легиону, отчего он и молчит, лишь имитируя несогласие бессильными попытками окрестить его. Зато неудержимо болтлив сам Легион, говорящий за Отшельника его же словами. Но в его устах любые культурные темы в конечном счете истончаются и рвутся, все моральные максимы обесцениваются. Так, призывы к единству, соборности, всему тому же самому, что ценится и в “божественной” команде, звучат в устах Легиона как насмешка. Они являются лишь передразниванием попытки Отшельника снова вместить зло в провиденциальный план создателя, пожалеть гордых и соблазненных. Но в результате сама соблазняющая речь лукавого приходит к тотальной инфляции и обессмысливается. Русский дух несоблазняем, потому что его просто нечем соблазнить. Он имеет все в себе, на своем месте — имперскую пустоту знаков божественного присутствия.
В отчаянии Пригов по-хармсовски начинает избивать своего Отшельника руками черта. Но лишь демонстрируя этим тщетность надежды на различие теории и практики в рамках тотализованной картины мира. Они равны здесь, блокируя функцию перехода друг в друга.
Если добро и зло трансцендированы и олицетворены, то непонятно, чем одно отличается от другого. Теряется имманентный критерий их различия. Это как в любом манихействе, как в любом детском и подростковом коллективе, да и в рамках государственного разума и его “национальных” интересов. Совершенно безразлично, осуществляется ли та или иная разумная или нравственная цель под эгидой бога или черта, Америки или России — она все равно иррациональна. В этом смысл пассажа Легиона о Жанне д’Арк:
Ты знаешь, такое создается впечатление, что вся деятельность в мире от нас. Вот недавно случай был. Во Франции. Одна девушка имела контакт со святыми, не помню какими; я вообще плохо их по именам знаю. Они ей помогли Францию от англичан очистить. Ее потом сожгли, решили, что она с нами работала. А в сущности — они правы. В чем разница-то? Где меч лежит? — это и мы можем подсказать. От пуль охранять — это и мы можем. Да еще как! Все смогли бы. Да и конечный результат кто бы различил? А? Так и не различили!
Еще раз: любая религиозная ценность, как и рациональное положение, осуществляющееся в иррациональных целях государства, обращается в свою противоположность, вплоть до неразличимости. То есть преследуется, собственно, не она сама. Она лишь приманка. Ведь в рамках тождества нечто называется благом и добром только потому, что оно наше, от “нас” исходит, от “наших”, а зло — потому что от “другого”. Как в хоккейном матче. По-другому и быть не может. Поэтому для другого нет места в нашем бесконечном “всем”. Не удивительно, что он автоматически демонизируется. Америка никогда не вместится в Россию, потому что не станет Россией, а Россия никогда не будет Америкой, не найдет ей место в себе.
И только временные “попущения” позволят что-то узнавать друг о друге, “европейцам” и “русским”, “американцам” и “совкам”. Пригов сосредоточен на вопросе о границах этого попущения, предвосхищая модные ныне темы “шакаления у посольств”:
Я же не прошу тебя идти к нам на службу. Глупый ты. У нас много способов быть полезными друг другу. В науку, например, к нам можно. В чистые созерцания тоже, как ты теперь. Возвышенные умозрения и усилия ума без каких-либо омрачающих побочных обязательств. Не для нас работаешь, для них. (Широким жестом обводит зал.) Делаешь свое дело и вроде бы не связан.
Но Легион у Пригова провалился в конце концов куда-то за сцену. Радоваться рано. Может быть, он только этого и добивался? Чтобы “повсюду православный” мог и дальше совпадать с самим собой в непродуктивном тождестве смысла и абсурда. Приговская ирония неудержима, она ничем не возвышает над банальностью сюжета, подчеркивая его трагическую неразрешимость. Если это было действительно написано в 1973 году, то это просто замечательно. Пригов — патриарх русского постмодерна, как Достоевский и К. Леонтьев — европейского нигилизма.
В начале 2000-х Пригов как-то выступал в нашем отделе Института философии со своими блестящими “Исчислениями и установлениями”. После того как аудитория от души насмеялась, перед умиротворенным поэтом был поставлен каверзный вопрос: “А почему, собственно, так смешно?” Ответа не последовало. Лишь ощущение грусти и безнадежности повисло надо всеми. Пригов в подобных случаях озвучивал свою единственную и универсальную этическую максиму: “Живите не по лжи”. Не запретную и в согласовании с небесной канцелярией и глубинами ада не нуждающуюся.
_____________________
1) Пригов Д.А. Три грамматики. М.: Логос-Альтерра, 2003.
2) Там же. С. 32—33.
3) Лифшиц Мих. Разговор с чертом: http://mesotes.narod. ru/lifshiz/chert.htm.
4) Пригов Д.А. Предуведомление к банальным рассуждениям на банальные темы / Советские тексты. СПб.: Издво Ивана Лимбаха, 1997. С. 122.