Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2010
Алина Бодрова
А.М.П.
Когда со всех полок смотрят книжки, подаренные, отданные или надписанные А.М., когда ящики стола завалены папками распечаток с бесконечной карандашной правкой его мелким-мелким почерком, когда в телефоне все еще легко прочесть кучу остроумных посланий (“писем в карман”, как он говорил) от отправителя Peskov, — то очень трудно поверить, что в телефоне уже не раздастся его голос и я не обрадуюсь: “Ой, здрасьте, Алексей Михайлович…”
Мне всегда нравилось вспоминать его первую лекцию на нашем втором курсе на филфаке. Вторник, 7-я поточная аудитория, середина дня: все сидят, галдят, как и полагается. Тут входит как-то замечательно улыбающийся человек, с рюкзаком, в летней куртке, еще раз хитро улыбается: “Второй курс?” — все кивают, он подходит к доске и пишет — мелко, старательно и с удовольствием. “Меня зовут так”, — говорит. И все еще довольно прилежно переписывают: Песков Алексей Михайлович. А он, продолжая улыбаться, дальше пишет на доске. “Вот мой телефон, если меня дольше 15 минут нет — звоните мне в карман. Запомнить очень просто: начало легко, а дальше: восшествие Екатерины — рождение Александра — покоренье Крыма”. И объяснение, и телефон я с тех пор так и помню, жалко, что только теперь не позвонить…
А дальше он стал рассказывать — легко, весело и остроумно — про поэзию классическую и романтическую, про Кюхельбекера и стихотворцев старой школы, про то, какой он, XVIII век, ужасно важный и интересный, про соревновательность и сакрализацию… Подробностей больше и не припомнить, но вот что было невероятно увлекательно и весело — вот это совершенно точно.
В тот год А.М. еще читал спецкурс про западников и славянофилов, легко и виртуозно пересказывая туманных и велеречивых немецких философов и их русских последователей. Потом в людной тогда читалке первого гуманитарного корпуса будут пристально конспектироваться “Вопросы философии” с “Шеллингианскими таинствами любомудров” и “Германским комплексом славянофилов”, про которые А.М., в ответ на просьбу о точной ссылке, как-то, впрочем, сказал, что их следует изучать, если только мы собираемся изучать его творческий путь. А еще потом мы с друзьями с удовольствием повезем в Петербург пачку ““Русских идей” и “русских душ”” — щедрое приношение многочисленным знакомым от А.М. — и будем, сидя в бистро возле Публички, по просьбе автора имитировать в четыре руки дружественный инскрипт.
Но главное все-таки был семинар. С него на самом деле начиналось все серьезное и настоящее. С семинара А.М. для меня, и точно не для меня одной, однозначно началась Филология, Наука, Научная работа. Мы читали и обсуждали очень разное и по-разному важное, мы научились ходить в библиотеку, научились читать много, читать трудное и не просто пересказывать это трудное, но и говорить, что мы по поводу этого трудного думали. А.М. приглашал к нам разных замечательных людей — они приходили, энергичные, увлеченные своим делом. Возникало такое редкое ощущение, что вот она — реальная научная жизнь и ее участники, и очень сразу же хотелось тоже постараться к ней, этой жизни, приобщиться.
Для этого нужно было, конечно, дело. И вот по части увлечь делом А.М. равных не было. Для того чтобы написать нечто достойное показывания ему, нужно было совершить что-нибудь действительно решительное: немедленно записаться в Ленинку, перечесть подшивку “Вестника Европы” за несколько лет, сличить все известные русские переводы Делилевых “Садов” или сделать еще что-нибудь “той же фабрики”. А А.М. всегда гениально умел ободрить — улыбнуться и сказать: “Очень складно вы все пишете! А что будет дальше?” — или просто написать под изрядно исчерканной им статьей: ОХ! (за чем мне всегда мерещились довольно сильные выражения).
У нас было большое общее дело: БОРАТЫНСКИЙ, или — несколько запанибрата — поэт Б. А.М. как-то умел просто сказать: “А теперь вы будете готовить текстологические комментарии к III тому”. И в ответ на это можно было только пойти их готовить. Перерывать прижизненные публикации, раскапывать цензурные ведомости, разбирать не самые внятные почерки поэта Б. и его жены Настасьи Львовны, читать семейную переписку в Пушкинском Доме, отправляясь в Питер чуть ли не каждые две недели. И все это хотелось делать, чтобы можно было порадовать его какиминибудь открытиями чудными — а им он всегда замечательно радовался.
Радость за ближнего и радость жизни казались в нем так сильны, что совершенно невозможно было поверить, что с ним может случиться чтото плохое, не говоря уже страшное. Оттого так хотелось надеяться на “авось справимся — небось выдюжим”, как в финале “Павла I”, даже тогда, когда стало по-настоящему страшно.
В начале прошлого лета хоронили Анну Ивановну Журавлеву — еще одна ужасная и горькая потеря прошедшего года. Мы шли с моим однокурсником М. от Парка культуры. На лавочке, на полпути к Николе в Хамовниках, где отпевали Анну Ивановну, сидел, покуривал А.М. — в светлой своей выгоревшей куртке и в кепке на выбритой голове. “Ну, вы идите, — сказал он нам с М., — а я щас, докурю”. И пришел к храму какой-то не всем ведомой дорогой, не с той стороны, что мы. Помню, когда входили в церковь, я обернулась (А.М. шел почти сразу за мной), и мы с ним обменялись каким-то очень пронзительным и горьким взглядом, потому что, кажется, мы оба подумали об одном и том же страшном…
После службы А.М. подошел к нам. “Подождете меня” — “Ну, конечно”. И потом мы медленно шли к метро, той самой неявной дорогой, которой он пришел. Твердо решили про III том собрания Баратынского и про переиздание “Летописи”, прикидывали, кто что будет делать, разговаривали о том, куда бы лучше пристроить его тогдашних пятикурсниц в аспирантуру. Сидели на лавочке возле метро, для чего мне была выдана припасенная в рюкзаке походная сидушка. Было солнечно и тепло. Казалось, все еще обязательно будет. Не прерывая разговоров, мы спустились в метро, доехали до “Библиотеки”. Там мы с М. вышли, Алексей Михайлович поехал дальше. Больше мы с А.М. друг друга уже не видали…
И, может быть, поэтому в ту ночь, когда его не стало, но я еще не знала об этом, я видела его во сне — торопящимся на поезд. “Все думают, что уже все, а я у меня есть еще два часа”, — говорил он в моем сне, в котором он успевал в поезд сесть — и уезжал…
Я никогда не забуду ужасное серое небо и давящие здания на площади возле Ладожского вокзала, когда мне позвонила из Москвы Е.Э.Л. И страшно холодный ветер у здания РГИА, где я стояла — звонила и писала в Москву, когда не стало последнего “а вдруг”. И тех разных ужасающих мгновений осени, этому предшествовавших, когда постепенно рушились, уходили из-под ног последние надежды.
Без А.М. нет сил как тяжело. Но как-то надо. Надо, потому что я много чего ему должна: долгожданный III том, переиздание “Летописи”, “много-много интересных книг, мною написанных”, — как некогда пожелал себе А.М., надписывая мне своего “Павла”, которого подарил не он сам, а кто-то. “Ну, не я же дарю, — сказал он мне, — вот поэтому желаю не вам, а себе”.
Все это сохраняет самое дорогое ощущение сопричастности, продолжения нашего с ним большого дела. А что еще, кроме него да памяти, нам всем остается…