Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2010
Владимир Звиняцковский
“ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЙ КАНОН” ГОГОЛЯ:
СТРАТЕГИИ УКРАИНИЗАЦИИ
…Ни у кого нет права собственности на писателей; они не “принадлежат” — они вписываются; они не дипломаты или генералы, имеющие право служить только одной стране. Если уж прибегать к аналогиям, то писателей лучше сравнивать с теми святыми, что включаются в календари и каноны враждующих между собою сект. Ибо литература — это не только творчество, но и его восприятие; соответственно история литературы — это прежде всего история ее рецепции. Именно это — т.е. вопрос канона украинской литературы, ее системности — определило рамки моего якобы (ибо буквально я никогда этого не думал) “отвоевывания” Гоголя. Отвоевание же без кавычек произойдет только на пути качества: Гоголь настолько будет наш, насколько качественно мы будем о нем писать.
Григорий Грабович. Гоголь и миф Украины, 1994
- ОБЪЕКТИВНЫЕ ПРЕДПОСЫЛКИ
История канонизации Гоголя — важная часть истории становления украинской национальной культуры.
Особенности самого текста Гоголя (все прижизненные издания и сама его жизнь, рассмотренная как текст) как материального канона, провокативного в культурно-языковом отношении (во всяком случае, с точки зрения носителя зарождающейся украинской национальной культуры — точнее, самой идеи такой культуры), изначально передопределили и все особенности толковательного канона. “Объективно” существуют (т.е. выражены как смысловые компоненты художественного целого) относительно стабильные структурные и значимые элементы, которые в рамках украинского культурного пространства обусловливают стандартную модель прочтения и толкования гоголевских текстов, “запрограммированную” самим автором.
Однако “объективно” существующие предпосылки стабильного толковательного канона отнюдь не исключают, а, напротив, предполагают полемику интерпретаций, при которой в рамках стабильного толковательного канона потенциал текста актуализируется под определенным углом зрения. Главная особенность такой полемики интерпретаций состоит в невозможности ее адекватного понимания вне рамок данного толковательного канона.
Попросту говоря, для носителя зарождающейся украинской национальной культуры (самой идеи такой культуры) Гоголь был украинским писателем. Таковым он и по сей день остается для всех, кто реально, а не декларативно к ней принадлежит. Кстати сказать, вот яркий пример чисто декларативной принадлежности к украинской культуре всей системы литературного образования в современной Украине: включение творчества Гоголя в официально утвержденный курс зарубежной, а не украинской литературы в общеобразовательных школах с украинским языком обучения.
Но разве формально-бюрократический подход в данном случае не логичен? Разве возможно признание украинским писателем всем известного Гоголя, писавшего по-русски?
Отвечая на этот вопрос, следует учитывать как минимум два обстоятельства.
Во-первых, “Вечера…” и “Миргород” (особенно их первые редакции) написаны не сплошь по-русски. Не только цитаты (эпиграфы к главам “Сорочинской ярмарки”; украинские песни, которые поют персонажи, и т.п.), но иногда и целые реплики украинских персонажей безукоризненно звучат на том самом киевско-полтавском диалекте, который за время жизни Гоголя приобретает статус и некоторые важные параметры украинского литературного языка.
Во-вторых, фактически с самого начала XIX столетия и вплоть до его середины на русском языке создавались не одна, а две национальные литературы, и вторая была украинской. “Самый главный классик” украинской литературы Тарас Шевченко количественно больше написал по-русски (повести, дневник, письма), чем по-украински (стихи).
Соответственно текст украинского писателя XIX столетия, написанный по-русски, изначально существует в двух равноправных контекстах. Он равноправно участвует и в русском (Петербург — Москва), и в украинском (украинцы, живущие как на Украине, так и в Петербурге и Москве) литературных процессах.
В чем же состояла причина столь сложного для понимания и, кстати, до сих пор толком не исследованного литературного явления? Она состояла прежде всего в том, что формирование украинского литературного языка, не применяемого в сферах делопроизводства, образования, науки и т.д., отставало не только от формирования русского литературного языка, но и от потребностей и способностей самовыражения украинской элиты, которые далеко не всегда могли совпасть с соответствующими потребностями и способностями элиты русской.
Речь идет, таким образом, не о частном случае — таком, например, как случай чешского еврея Кафки, писавшего по-немецки (на возможность именно в этом смысле выстроить параллель “Гоголь — Кафка” не так давно и, кажется, впервые указал М. Ямпольский)1. А ведь “случай Кафки” уже успел стать предметом классического постструктурального и постколониального дискурса Ж. Делёза / Ф. Гваттари на предмет “миноритетной практики”, т.е. вычленения “малого языка” (la langue mineure) и “малой литературы” (la litterature mineure) из якобы нерасчленимого контекста “большого языка” и “большой” (“имперской”, “колониальной” и т.п.) литературы. Более того, уже и кафкианский дискурс Ж. Делёза / Ф. Гваттари успел стать гоголеведческой методологией в работе Петра Савчака (австралийского литературоведа украинского происхождения) “Кто боится Николая Гоголя? К вопросу о “малой литературе””.
Вот основная идея данной методологии в изложении Ю. Барабаша: “Суть “миноритетной практики” состоит в том, что когда представитель этнического или культурного меньшинства, вынужденный к этому обстоятельствами существования в рамках империи, пытается творить свою “малую” литературу средствами доминантного, “господствующего” языка, он так или иначе… маргинализует этот последний. Рассматривая с этой точки зрения языковую ситуацию… в “Ночи перед Рождеством”, Савчак делает вывод, что вторжение в петербургский контекст — через высказывания запорожцев и Вакулы — украинского элемента, смешанного с разного рода гибридными деформациями… приводит к возникновению в тексте целого пласта диалектных и идиолектных вариаций имперского языка, украинско-русского суржика; тем самым, по его мнению, “большой” язык фактически преобразуется в “малый”, подрывается его статус первенства”2.
Я, впрочем, не берусь судить об успехах постколониальной методологии в данном конкретном случае, ибо статья П. Савчака известна мне лишь в пересказе Ю. Барабаша. К полемическому обзору, составленному этим московским гоголеведом (“Гоголь в литературном сознании украинского зарубежья”, 2004), отсылаю читателя, интересующегося украинским эмигрантским изводом постколониализма в его (что показательно) наиболее распространенном — гоголеведческом — тематическом варианте. В данной же статье речь, повторяю, пойдет не о частном случае, а о дополнительном каноне, в рамках которого стратегия украинизации русского текста писателя-украинца в первой половине XIX в. осуществлялась почти автоматически.
2. “СПУСТИТЕСЬ В ГЛУБИНУ ДУШИ ВАШЕЙ И СПРОСИТЕ, ТОЧНО ЛИ ВЫ РУССКИЙ ИЛИ ХОХЛИК”
Этот призыв или лучше — крик души Александры Осиповны Смирновой-Россет, которая не обинуясь говорила и писала Гоголю все, что думала, принадлежал не только ей одной. Вот пример того, что, по ее словам, часто говорилось при ней о Гоголе:
“У Ростопчиной при Вяземском, Самарине и Толстом разговорились о духе, в котором написаны ваши “Мертвые души”, и Толстой сделал замечание, что вы всех русских представили в отвратительном виде, тогда как всем малороссиянам дали вы что-то вселяющее участие, несмотря на смешные стороны их; что даже и смешные стороны имеют что-то наивно-приятное; что у вас нет ни одного хохла такого подлого, как Ноздрев; что Коробочка не гадка именно потому, что она хохлачка. Он, Толстой, видит даже невольно вырвавшееся небратство в том, что когда разговаривают два мужика и вы говорите “два русских мужика”; Толстой и после него Тютчев, весьма умный человек, тоже заметили, что москвич уже никак бы не сказал “два русских мужика”. Оба говорили, что ваша вся душа хохлацкая вылилась в “Тарасе Бульбе”, где с такой любовью вы выставили Тараса, Андрия и Остапа”3.
Дело, конечно, не в пресловутых “двух русских мужиках”: в конце концов, оговорка могла быть и не “по Фрейду”. Дело именно в фактически двойной принадлежности любого текста Гоголя (даже “Мертвых душ”, где автор ставит себе задачу стать писателем “общерусским”) одновременно к двум национальным литературам.
Ответ Гоголя на вопрос: “Точно ли вы русский или хохлик” — давно и хорошо известен. Он в письме к Смирновой-Россет, написанном под Рождество 1844 г. во Франкфурте: “…сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая или русская. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому пред малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом, и, как нарочно, каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой — явный знак, что они должны пополнить одна другую. Для этого самые истории их прошедшего быта даны им непохожие одна на другую, дабы порознь воспитались различные силы их характеров, чтобы потом, слившись воедино, составить собою нечто совершеннейшее в человечестве”4.
3. “ТЫ СМЕЕШЬСЯ, А Я ПЛАЧУ”
Гоголь через Смирнову отвечал не только двум Федорам — Тютчеву и Толстому. Аудитория гоголевского ответа была гораздо шире избранного кружка друзей графини Ростопчиной. И об этом, в частности, можно заключить, сопоставив даты описанного Смирновой обсуждения “Мертвых душ” в салоне Ростопчиной, где привычно витийствовали оба Федора, и ответа Гоголя на их витийство, с датами двух стихотворных посланий Тараса Шевченко.
Ответ Гоголя, написанный во Франкфурте 24 декабря по новому стилю, к 11 января по тому же стилю уже должен был быть не только получен в Петербурге, но и стать известным всем заинтересованным лицам. Ведь Гоголь не только разрешил объявить свой ответ в салоне Ростопчиной, но в своем письме Смирновой прямо указывал, что обращает его не только к ней, но и ко всем “другим”, кто в Петербурге спорит о его, “хохлацкой или русской”, душе.
Почему важна дата 11 января 1845 г.? Потому что по старому стилю это как раз 30 декабря 1844 г. — та самая дата, что стоит под стихотворным посланием Тараса Шевченко “Гоголю”.
Есть много данных в пользу того, что в декабре 1844 г. Шевченко обратился с символическим, никогда не дошедшим до адресата посланием именно потому, что он, живя в Петербурге и активно участвуя в литературной жизни столицы, присутствовал и при споре о том, “какая у Гоголя душа”, и при обсуждении ответа на этот вопрос самого Гоголя, полученного из Франкфурта через Смирнову5. Во всяком случае, совпадение дат слишком точное, чтоб быть просто совпадением.
Конечно, в искусстве за совпадением часто стоит архетип. Гоголевский архетип Украины искажен самоцензурой и выводится из подсознания лишь в образе нежной невесты, готовой к законному браку с суровым женихом ради грядущего рождения “совершеннейшего в человечестве”. Но иногда, как о том Гоголь обмолвился в рукописи “Вия”, “он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и среди закружившейся толпы вдруг кто-нибудь запел песню об угнетенном народе”6.
В прижизненных изданиях слов “об угнетенном народе” нет — вместо этого “запел песню похоронную”. Но составители советского академического издания восстановили в правах “угнетенный народ”, “считая слово “похоронную” цензурным искажением”7. Американский же литературовед Ричард Пийс, хотя и считал упоминание об угнетенном народе “странным”, все же, как и многие и до и после него, соблазнился этим упоминанием, да его и истолковал — как мне кажется, наиболее верно. По его мнению, это упоминание “ведет к появлению Украины собственной персоной, ведь тема ее является центральной для всех этих повестей” — и при этом “есть что-то темное, атавистическое в авторском отношении к Украине”8.
Теперь обратимся к Шевченкову архетипу Украины, за которым далеко ходить не нужно, ибо он представлен в послании “Гоголю”. Сокрушаясь о том, что прошли времена Тараса Бульбы и теперь вот даже “батько сына не зарежет”, Шевченко развивает эту мысль следующим образом:
Не зар╗же: викохає
Та й продасть в р╗зницю
Москалев╗. Цебто, бачиш,
Лепта удовиц╗
Престолов╗-отечеству
Та н╗мот╗ плата…
Это архетип библейской “вдовицы”, отдающей последнее, что у нее есть, последнюю мелкую монету — лепту.
Среди кредиторов, обирающих бедную вдову, названа “н╗мота”, т.е. в переводе — “немчура”. Опять интересное совпадение с тем, что волновало Гоголя, причем в тот его период, когда он был готов на гребне славы своих “Вечеров…” вернуться на Украину и связать с ней дальнейшую жизнь. И опять слишком интересное, чтобы быть только общим архетипом.
В конце 1833 г. Гоголь писал М. Максимовичу: “Туда! туда! в Киев, в древний, в прекрасный Киев”. И добавлял: “Он наш, он не их, неправда? <…> Говорят, уже очень много назначено туда каких-то немцев, это тоже не так приятно. Хотя бы для святого Владимира побольше славян. Нужно будет стараться кого-нибудь из известных людей туда впихнуть, истинно просвещенных и так же чистых и добрых душою, как мы с тобою”.
Открытие Киевского университета в год смерти председателя Совета министров князя В.П. Кочубея стало таким же “памятником” ему, как нежинская Гимназия высших наук — его патрону и учителю канцлеру князю А.А. Безбородко. “Главной целью открытия в Киеве университета была русификация края после польского восстания 1830 — 31 гг.”9, — справедливо пишет Павел Михед, который, впрочем, полагает, что “не их” в письме Гоголя следует однозначно читать “не великороссов”. Именно такой канон прочтения Гоголя (“Украина не Россия”) давно и прочно сложился в украинском гоголеведении за рубежом (т.е. в гоголеведении украинской диаспоры), а с момента независимости должен был утвердиться официально.
На это можно возразить, что имперское правительство, во главе которого в дни, когда Гоголь писал Максимовичу, стоял украинец, “русификацию края” проводило за счет не столько велико-, сколько малороссов, видя в последних ту самую ветвь “русов”, т.е. русских, которая и должна была здесь развиваться и развивать этот край во всех отношениях, и прежде всего в культурно-образовательном, — в условиях более чем реального в то время польского экономического, социального и культурного доминирования на Правобережной Украине, вплоть до самого Киева.
Не упустим из виду важный нюанс: поляки не без основания воспринимались в качестве “агентов” западного влияния вообще. Но для Е.Ф. фон Брадке, набиравшего штат нового университета, “русский, немец и поляк не существовали, а только способные и неспособные люди”10. Вот с этим не только “политкорректным”, но и полезным для дела соображением попечителя Киевского учебного округа не согласился, как мы видели, Гоголь, а также и Шевченко, которого (в отличие от Гоголя) его активным землякам впоследствии удалось-таки “туда впихнуть”. Как Гоголь в конце 1833 г., так и Шевченко в конце 1844 г. пытается найти некое “они”, “против кого дружить” всем славянам (независимо от того, знают ли они, какая у них душа — “хохлацкая или русская”) и против кого “смеющийся” Гоголь и “плачущий” Шевченко могут сформировать свое дружное “мы”. Лучше всего на эту роль подходят “немцы”: речь ведь идет не о жителях Германии (и страны-то такой еще на карте нет) или выходцах из нее, а просто о “неславянах”.
Так чей же Киев не их? По контексту письма — не немцев. Это, собственно, тема еще ломоносовская: против засилья немцев в русской науке и русских университетах. И всегда эти “немцы” понимались в широком смысле — “западные иноверцы”, как это совершенно верно понял и Владимир Воропаев: “Говоря “он наш, он не их”, Гоголь имел в виду <…> славян и “немцев”, “западников”…”11 С той лишь оговоркой, что главными “западниками” и “немцами” были для него как раз представители славянского народа — поляки. Поляки без конца восставали, а Гоголь их пугал Русским Царем в “Тарасе Бульбе”. Не этот “угнетенный народ” так взволновал Хому Брута (Неверного Предателя — если перевести его аллегорические имена) при виде прекрасной мертвой “панночки”: это ведь не польская “панночка” (как в “Тарасе Бульбе”), а своя, украинская ведьма!
А если мысль об “угнетенном народе”, о его не онтологическом, а историческом поражении из атавистического подсознания вывести в сознание, превратив в главный стержень национально ответственной личности, в смысл ее бытия?..
Тогда, конечно, смех становится не просто чем-то неуместным даже (или именно!) в “Миргороде”, но и чем-то кощунственным! Вот смысл упрека национально ответственной личности — Тараса Шевченко — своему земляку “Мыколе” Гоголю, который “почему-то” отказывается знать (“сам не знает”), “какая у него душа”:
Вс╗ оглухли, похилились
В кайданах… байдуже…
Ти см╗єшся, а я плачу,
Великий м╗й друже.
Всего пять лет спустя, расплачиваясь за свое знание о том, “какая у него душа”, в ссылке, в солдатчине, Шевченко горько пожалеет о том, что ему так и не довелось познакомиться с Гоголем лично. “Перед Гоголем должно благоговеть, как перед человеком, одаренным самым глубоким умом и самою нежною любовью к людям! — писал он Варваре Репниной из Оренбурга 7 марта 1850 г. — <…> Наш Гоголь — истинный ведатель сердца человеческого! <…> Я никогда не перестану жалеть, что мне не удалось познакомиться лично с Гоголем. Личное знакомство с подобным человеком неоцененно, в личном знакомстве случайно иногда открываются такие прелести сердца, что не в силах никакое перо изобразить!”12
Более того, он надеялся именно своего “великого друга” видеть среди тех людей, которые помогут ему в отмене варварского запрета “писать и рисовать”, наложенного царем на отданного в солдаты бывшего крепостного (не так давно выкупленного на волю при участии царской семьи, Жуковского, К. Брюллова и того же Гоголя, о чем Гоголь сам говорил Г. Данилевскому13). 1 января 1850 г. (почти ровно в пятую годовщину послания “Гоголю”) Шевченко пишет Варваре Репниной: “Я сегодня же пишу Василию Андреевичу Жуковскому (я с ним лично знаком) и прошу его о исходатайствовании позволения мне только рисовать. Напишите и Вы, ежели Вы с ним знакомы. Или напишите Гоголю, чтобы он ему написал обо мне, он с ним в весьма коротких отношениях”14. И в уже цитированном письме от 7 марта просит прислать “Мертвые души”: “Меня погонят 1 мая в степь <…>, следовательно, опять прервут всякое сообщение с людьми. И такая книга, как “Мертвые души”, будет для меня другом в моем одиночестве”15.
Вот и опять слово “друг” в отношении книги Гоголя прозвучало в контексте одиночества Шевченко, как это было за пять лет до этого в поэтическом послании “Гоголю”. Конечно, и тогда именно книги Гоголя украинский поэт считал своим “великим другом”. Если бы это было не так, то послание должно было быть послано. Ведь хотя личная встреча тогда, в Петербурге, была невозможна, но узнать заграничный адрес Гоголя или хотя бы передать ему свое послание через его постоянных корреспондентов никакого труда для Шевченко не составляло. И то, что он не воспользовался такой возможностью, само по себе говорит о многом.
Как читатель, Шевченко с упоением коротал одиночество, надолго уходя в мифологическое пространство, созданное Гоголем. Но как поэт, чьей главной — мало сказать “темой”, а главной болью всегда оставалась Украина, он в этом пространстве мог задержаться лишь на миг, зафиксированный его посланием. С печальным удивлением вглядываясь в гоголевскую Украину, в этот Миргород, где уж точно “вольные пушки не заревут” и “батько сына не зарежет”, певец гайдамаков искренне не понимает, как певец Тараса Бульбы может в этом мире жить, да еще и смеяться.
Но именно потому, что смех Гоголя для него непостижим, Шевченко “разрешает” ему смеяться, как себе — плакать:
Нехай, брате. А ми будем
См╗яться та плакать.
Непосланное послание Шевченко к Гоголю по своей сокровенной сути является свидетельством существования этих двух поэтов, столь близких по архетипу, в параллельных, т.е. не пересекающихся, мифологических пространствах.
Так уже при жизни Гоголя Тарас Шевченко — культовый поэт Украины, один из главных создателей канона украинской культуры как таковой — в рамках этой, им создаваемой культуры создает и эталон толковательного канона для Гоголя.
Согласно этому канону, Гоголь — типично украинский романтик, ибо:
1. Он чтит старинную казацкую “волю” (“Тарас Бульба”), не веря в возможность ее повторения в том или ином виде в обозримом будущем.
2. Его культурная миссия — очищающий и освобождающий смех.
4. “ПРЕЕМНИКИ ГОГОЛЯ В САМОПОЗНАНИИ”
Как видим, Тарасу Шевченко канонизированный украинский Гоголь, в качестве его “великого друга и брата”, был необходим именно для полноты канона рождающейся украинской литературы. Но уже автору первого истинно исторического украинского романа “Черная рада” Пантелеймону Кулишу стало не только тесно, но и весьма неуютно “в одном каноне” с автором “Тараса Бульбы”.
В эпилоге к “Черной раде”, рассуждая о литературно-исторической компетенции Гоголя, этот его первый биограф и вместе с тем ученик, продолжатель и соперник говорит: “Многие из малороссиян сожалеют, что Гоголь не продолжал изучать Малороссии и не посвятил себя художественному воспроизведению ее прошедшего и настоящего”. Однако, возражает на это Кулиш, во времена Гоголя “не было возможности знать Малороссию больше, нежели он знал. Мало того: не возникло даже и задачи изучить ее с тех сторон, с каких мы, преемники Гоголя в самопознании, стремимся уяснить себе ее прошедшую и настоящую жизнь”. И хотя повести Гоголя не объяснили “прошедшего и настоящего” Украины, они, говорит Кулиш, “дали побуждение” к их объяснению — и в этом он видел главную заслугу своего предшественника.
Конечно, исторический роман Кулиша “Черная рада”, издаваемый сначала по-русски с благословения все того же Плетнева, тщетно добивавшегося (вместе с Пушкиным) романа “во вкусе Вальтер Скотта” от Гоголя, был настоящим прорывом, совершенным украинским “преемником Гоголя в самопознании”. “Черную раду” написал еще 25-летний Кулиш, затем, кстати, служивший личным секретарем Плетнева. Кулиш прибыл в Петербург 12 ноября 1845 г., а уже 18 ноября в одном из писем Плетнев сообщал: “Кулиш прочитал <…> всю мою критику на “Мертвые души”. Это почти вся моя эстетика. Я стараюсь всю свою теорию передать Кулишу, чтобы у нас не было разноголосицы”16.
Не удивительно, что первые главы романа Кулиша, горячо одобренного Плетневым, в 1845—1846 гг. печатал “Современник”.
Но окончательно Кулиш закрепил свой прорыв из романтически-беллетризированной Украины в ее реальную историю тогда, когда написал новый вариант своего романа на украинском языке, впервые опубликованный в 1857 г. Это был явный сигнал, понятый всеми, кому он был адресован: отныне украинская литература из стадии экстремального становления на чужом языке переходила в стадию нормального существования на языке своем.
В послесловии к украинскому изданию Кулиш говорит (хотя проверить его утверждение теперь уже невозможно) о существовании украинского оригинала своего романа, предшествовавшего его “вольному переводу” на русский. При этом Кулиш признавался, что в “русском переводе” смотрел на предмет изображения “как человек определенной литературной среды” и “оставался писателем установившегося литературного вкуса”17.
Не ограничиваясь этим признанием, Кулиш на следующей странице послесловия к украинскому изданию уточняет, что речь идет именно о пушкинских (точнее, сформированных Пушкиным) “среде” и “вкусе” и что, по его мнению, культурное воссоединение Руси в основном закончилось явлением Пушкина — в то самое время, когда “малороссияне отреклись от природного языка своего и, вместе с просвещением, разливавшимся по империи из двух великих жерл, Москвы и Петербурга, усвоили себе формы и дух языка севернорусского”.
“Казалось бы, этим поворотом взаимных племенных влияний, — говорит далее Кулиш, — должно было завершиться развитие литературного языка в России; но на деле вышло, что силы творящего русского духа еще далеко не все пришли в соприкосновение. В то время, когда Пушкин довел русский стих до высочайше степени совершенства, до nec plus ultra пластики и гармонии, из глубины степей полтавских является на севере писатель с поверхностным школьным образованием, с неправильною речью, с уклонениями от общепринятых законов литературного языка, явно происходящими от недостаточного знакомства с ним, — является, и поклонники изящного, отчетливого гармонического Пушкина заслушались степных речей его… Что это значит? Это значит, что Пушкин владел еще не всеми сокровищами русского языка, что у Гоголя послышалось русскому уху что-то родное и как бы позабытое от времен детства, что вновь открылся на земле русской источник слова, из которого наши северные писатели давно уже перестали черпать…”
Кулиш был совершенно убежден в том, что “северные”, т.е. великорусские, писатели обязаны знать украинский язык точно так же, как украинские — русский. Он верил, что “достоинства” украинского языка “должны усовершенствовать орган русского чувства и русской мысли”, т.е. русский язык. Без понимания этой “странности” Кулиша, его лингвоэстетической утопии, невозможно понять и, собственно, на ней же построенной его утопии политической. Здесь он твердо стоял на стороне Гоголя, который, отстаивая свое право на этническое “двоедушие” в споре со своими петербургскими порицателями во главе с Плетневым, настаивал, что, только “слившись воедино” с Украиной, Россия может “составить собою нечто совершеннейшее в человечестве”.
Но если великорусская элита перестанет интересоваться Украиной — как же составится “нечто совершеннейшее в человечестве”? В этом вопросе, которым вслед за Гоголем задавался Кулиш, наметилась первая, но роковая трещина в его отношениях с Плетневым, о которых впоследствии первый биограф Гоголя говорил даже так: “За его незнание малорусского языка я смотрел на него как на человека, не получившего вполне русского литературного образования. За мое пристрастие к украинщине он смотрел на меня как на полуурода”18.
Интересно, что в июне 1846 г. Гоголь в высшей степени положительно отозвался о первых главах “Черной рады” Кулиша (в письме к Н.М. Языкову): “Судя по отрывкам <…> в нем все признаки таланта большой руки, я бы очень хотел иметь сведения о нем самом, об авторе, тем более что о нем почти не говорят. Если Бог сохранит его, то ему предстоит важное место в нашей литературе”.
Что до самого Гоголя, то он в своем главном, как ему казалось, произведении, т.е. в “Мертвых душах”, невзирая на “двух русских мужиков” на первой же странице этой “поэмы”, поставил себе цель стать писателем “общерусским”. Чтобы стать таким писателем в глазах современной читающей публики, ему и понадобилась вторая — откровенно русифицированная — редакция “Тараса Бульбы”. “Только “своей” в 1-й ред. [“Тараса Бульбы”] виделась Гоголю украинская козацкая вольница — в ее постоянной борьбе со всеми тремя, а то и всеми четырьмя, соседними народами, в ее вольном, анархическом отличии от чужой — жесткой и жестокой — русской самодержавной “вертикали власти”, а во 2-й ред. Запорожская Сечь стала частью Святой Православной Руси — в ее вечном противостоянии чуждым, “неверным” Западу и Востоку”19.
Такой образ “Общеруси” устраивал прежде всего официальную Россию в ее борьбе с украинским сепаратизмом. Именно в этом стоит поискать причину того, почему Гоголь превратился в суперофициоз, а Кулиш (не только исторически точная “Черная рада”, но и скопом все его творчество, а в советской Украине и само его имя) вплоть до “перестройки” конца 1980-х гг. оказался под запретом, хотя и всплыл на поверхность на короткий период “большевистской украинизации” 1920-х гг., обернувшейся трагедией “расстрелянного возрождения”.
Без понимания взглядов Кулиша на прошлое и будущее Украины (как бы кто к ним ни относился) непонятны и те его взгляды, которые он “стремился внушить (и закрепить в гоголеведении)”, потому что это те же самые взгляды. Это хорошо видно из письма Кулиша Шенроку от 16 января 1887 г., впервые опубликованного Н.Е. Крутиковой в 1992 г. “Что касается “Тараса Бульбы”, — писал Кулиш Шенроку, — то второе, исправленное и дополненное издание этой мнимо исторической повести еще больше первого грешит против естественности общечеловеческих отношений, действительности былой польско-русской жизни и возможности такой нации, какою представлена Гоголем Польша в борьбе с козаками. Историческая повесть-поэма Гоголя писана в то время, когда уже была издана “Капитанская дочка”. <…> Но Гоголь стоял на точке зрения разрушителей культуры, а Пушкин смотрел на пугачевский бунт глазами ее созидателей. Один потратил силу творчества на возведение грубой толпы в достоинство героев чести, веры, патриотизма, и всего слабее оказался в сценах невозможного козацкого романа среди польских аристократов. Другой, соблюдая во всем художественную меру, особенно высок и трогателен там, где Гомер украинской козаччины является несостоятельным. Гоголь происходил от козаков; Пушкин — от козацких противников. Козацкий потомок был преисполнен веры в то, что существовало только в воображении фанатиков да в сердце беспощадных обманщиков массы. Потомок московского боярства основывал свое изучение эпохи на точных, самостоятельно штудированных документах, которые обнаруживали для него всякий вымысел, как обнаруживает его сама действительность”20.
* * *
От Плетнева, присутствовавшего при самом рождении книги “Вечера на хуторе близ Диканьки” и исполнившего роль этакой повивальной бабки, Кулиш вынес стойкое и, пожалуй, несколько гипертрофированное убеждение в том, что “малороссийские” повести Гоголя есть чисто литературный “проект”, к подлинной жизни Украины имеющий не больше отношения, чем, например, стихотворные “Мазепы” Байрона и Гюго. Но книги Кулиша о Гоголе вышли “несвоевременно” и пришлись не ко двору в предреформенную пору воинственного утверждения в обеих литературах — реализма и народности, а Гоголя — как основоположника того и другого.
Характерна в этом смысле речь А.С. Хомякова21, произнесенная 26 марта 1859 г. по случаю возобновления заседаний “Общества любителей российской словесности”. В ней Хомяков особо порицал тех “земляков” Гоголя (явно имея в виду Кулиша), которые “попрекнули ему в недостатке любви к родине и понимания ее”. Эти “земляки”, говорит Хомяков, “не поняли, какая глубина чувства, какое полное поглощение в быте своего народа нужны, чтобы создать и Старосветского помещика, и великолепную Солоху, и Хому Брута с ведьмою-сотничихою, и все картины, в которых так и дышит малороссийская природа, и ту чудную эпопею”, т.е. “Тараса Бульбу”. Бульбофобию Кулиша, ясно выраженную в эпилоге к “Черной раде” (а на него-то и возражает Хомяков), критик, явно недостаточно внимательно читавший гоголеведческие книги “земляка” писателя, ошибочно принял за отрицание Кулишом “хохлацкой души” Гоголя, что уж вовсе было несправедливо.
Гораздо внимательнее читал весь огромный массив написанного Кулишом в 1850-е гг. М.А. Максимович, взявшийся “развенчать” взгляды Кулиша от лица украинской словесности. Признавая важную заслугу автора “Черной рады” как художника (“труду г. Кулиша малороссийская литература обязана первым историческим романом”22), Максимович в то же время не принимает его упреков автору “Тараса Бульбы”. “Я очень знаю, — пишет он, — что романист и не обязан такою строгою покорностью к изображаемой им действительности, как историк. Но если уже г. Кулиш вполне воспользовался этою свободою, зачем же говорит он, что в гоголевском дивном создании — мало художественной и исторической истины <…>”23
Что такое “художественная истина”, вряд ли определил бы и сам Максимович. Наоборот, историческая истина — понятие весьма строгое. В 1860-е гг. все еще продолжавшийся спор Кулиша с Максимовичем об историзме “малороссийских” повестей Гоголя, к сожалению, свелся к обсуждению этнографических подробностей. И в этом смысле победа в споре, конечно же, осталась за Максимовичем — хотя бы потому, что желание направить дискуссию именно в эту сторону и увести ее от “скользких” политических вопросов прослеживается с его самых первых откликов на исторические и гоголеведческие труды Кулиша.
Но чем больше в украинском обществе развивается не просто необходимость в романтическом самодекларировании, но реальная потребность в самопознании, тем более востребованы идейная позиция и творческое, в том числе гоголеведческое, наследие П.А. Кулиша. Оно, впрочем, на сегодня еще и в десятой доле не переиздано. Да и преемниками Кулиша в самопознании открыто выступают в основном литературоведы, пишущие в том числе и по-украински, но живущие за пределами Украины.
Так, например, гарвардский профессор Григорий Грабович в своих гоголеведческих работах на первый план выдвигает идею, еще 150 лет тому назад “апробированную” Кулишом: необходимость отличать в текстах Гоголя “миф Украины” от репрезентованных в них реальных фактов украинской истории24. А московский литературовед Юрий Барабаш предлагает рассматривать творчество Гоголя как культурный феномен, различая в нем “два относительно автономных уровня — культурный и литературный”. В таком случае, полагает Ю. Барабаш (и все, о чем я здесь написал, склоняет меня к согласию с его идеей), творчество Гоголя предстанет перед нами как “русскоязычное ответвление украинской культуры, как случай выявления средствами чужого языка своего национального естества, ментальных особенностей украинского человека, его духовного мира”25.
________________________________________
1) См.: Ямпольский М. Демон и лабиринт. Диаграммы, деформации, мимесис. М., 1996.
2) Барабаш Ю. Гоголь у л╗тературн╗й св╗домост╗ українського заруб╗жжя. С╗мферополь, 2004. С. 102.
3) Переписка Н.В. Гоголя: В 2 т. М., 1988. Т. 2. С. 124.
4) Гоголь Н.В. Полн. собр. соч.: В 14 т. М.; Л., 1952. Т. 12. С. 419.
5) См.: Звиняцковский В.Я. Николай Гоголь. Тайны национальной души. Киев, 1994. С. 515—523.
6) Гоголь Н.В. Указ. соч. Т. 2. С. 199, 562.
7) Там же. С. 735.
8) Peace R. The Enigma of Gogol. Cambridge, Mass., 1981. P. 314, 287.
9) Михед П.В. Зауваги на берегах // Нов╗ гоголезнавч╗ студ╗ї. Вип. 5 (16). Н╗жин, 2007. С. 245.
10) Шульгин В. История университета св. Владимира // Русское слово. 1859. № 10. С. 27.
11) Воропаев В. Гоголь и “русско-украинский вопрос” // Московский журнал. 2002. № 1. С. 12.
12) Шевченко Т. Твори: В 5 т. Київ, 1979. Т. 5. С. 267—268.
13) Об этом Г. Данилевский сообщил в своих воспоминаниях (Исторический вестник. 1886. Т. 26).
14) Шевченко Т. Назв. выд. С. 263.
15) Там же. С. 268.
16) РНБ. Ф. 1000. Оп. 2. Ед. хр. 697.
17) Кул╗ш П. Чорна рада. Харкiв, 1990. С. 159.
18) Цит. по кн.: Нахл╗к ╙. Пантелеймон Кул╗ш: особист╗сть, письменник, мислитель: У 2 т. Київ, 2007. Т. 1. С. 47.
19) Денисов В.Д. Мир автора и миры его героев (о раннем творчестве Н.В. Гоголя). СПб., 2006. С. 74.
20) Цит. по кн.: Крутикова Н.Е. Н.В. Гоголь. Исследования и материалы. Киев, 1992. С. 97—161.
21) Подробнее о ней см.: Янковский Ю.З. Патриархально-дворянская утопия: Страница русской общественно-литературной мысли 1840—1850-х годов. М., 1981. С. 317—318.
22) Максимович М.А. Собр. соч. Киев, 1876. Т. 1. С. 531.
23) Там же. С. 522.
24) Грабович Г. Гоголь ╗ м╗ф України // Сучасн╗сть. 1994. № 9—10.
25) Барабаш Ю. Указ. соч. С. 100.