Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2010
Вадим Полонский
ВЗГЛЯД НА СТОЛЕТИЕ СТО ЛЕТ СПУСТЯ,
ИЛИ ГОГОЛЬ В 1909 ГОДУ:
вековой юбилей писателя по материалам русских газет
В марте 1909 г. в России праздновали столетие Гоголя. Сама дата, “круглее” которой не бывает, обязывала к особо пышным торжествам. Однако адекватно понять роль и суть гоголевских празднований можно, лишь учитывая общий культурный контекст переломной эпохи, в корне отличный от того, что создавался в любые предшествующие и последующие десятилетия. 1909 г. — так сказать, вершина пресловутого “серебряного века” в России, пороговая точка в его истории, не случайно запечатленная такими поворотными событиями, как дискуссии о кризисе символизма, формирование вокруг начавшего издаваться журнала “Аполлон” постсимволистской среды и выход сборника “Вехи”. Но специфика эпохи состояла и в том, что она мыслила себя как “постклассическую” и принялась активно перерабатывать канон, доставшийся ей в наследство от “золотого века” классики, принципиально пересматривать культурные парадигмы, рожденные критикой 1840-х и демократами 1860-х, эпохой Белинского—Чернышевского и успешно воспринятые народнической и либерально-интеллигентской мыслью 1870-х и 1880-х. Новые образы канона классики, инспирированные мифопоэтическими стратегиями русского модернизма, занимавшегося в своей ревизии былых иерархий, в том числе, и авторефлексией, метаописаниями себя самого, — это отдельный и активно разрабатывающийся сюжет1.
Вместе с тем хотелось бы обратить внимание на то, что ревизия канона на рубеже веков охватила далеко не только модернистскую критику. Этим активно занимались представители самых разных культурных сфер. И фигура Гоголя находилась как раз в центре подобных устремлений. Переоценке гоголевского наследия в эпоху пересмотра культурных парадигм способствовал прежде всего сам характер личности и творчества писателя, его “иррациональность”, гротесковая метафизичность, мистичность и религиозная экстатика — все то, что не укладывалось в клише “реалиста” — создателя “натуральной школы”. Но непосредственным катализатором стремлений “переосмыслить автора “Мертвых душ”” стали достижения научного гоголеведения 1880—1900-х гг.: 10-е издание Собрания сочинений под редакцией Н.С. Тихонравова, завершенное в 1897 г. В.И. Шенроком; изданный тем же Шенроком к пятидесятилетию ухода писателя из жизни четырехтомник гоголевских писем (СПб., 1901), им же прежде подготовленные четырехтомные материалы к биографии писателя (М., 1892—1897) и мн. др. В научный оборот был за двадцать лет введен принципиально новый корпус биографических данных, который еще более отдалял образ Гоголя от штампов его оценок по лекалам Белинского или Чернышевского, перед культуртрегерами позитивистского толка ставил много больше вопросов, чем давал ответов, и в результате окончательно закрепил в критической гоголиане одно лейтмотивное клише. Клише это фиксирует и превращает в объект напряженной рефлексии возникшее еще в 1840-е гг. у не принявших “Выбранные места…” растождествление Гоголя — художника и Гоголя — человека с его сложнейшим психологическим механизмом настройки самосознания и поведения на религиозные императивы. С 1890-х гг. оно уже обязательно проходило по самым разным и зачастую противостоящим друг другу оценкам писателя — от культурно-исторических трактовок Венгерова и Котляревского2 до штудий в рамках психологической школы Овсянико-Куликовского3 и марксистского социологизма молодого Переверзева4. Имеется в виду клише “загадки Гоголя” со всеми его производными: “тайной”, “драмой”, “трагедией”, за которыми в качестве инвариантной предпосылки неизменно стоит “противоречие” между его гротескносатирическим творчеством, которое как бы “развенчивало” и “обличало”, и идеальными устремлениями религиозной мысли и проповеднического слова писателя, между, если использовать ходовые интеллигентские мифологические упрощения, “Гоголем Белинского” и “Гоголем протоиерея Матфея Константиновского”.
Эта же предпосылка гоголевской “драматической раздвоенности” определила пути ремифологизации образа писателя у большинства символистов и их эпигонов. Причем до такой степени, что попытка принципиально от нее отказаться воспринималась как едва ли не кощунственная провокация, покушение на общенациональную святыню, ведь ее на все лады склоняемая “раздвоенность” превратилась чуть ли не в неотъемлемый атрибут сакральности. Думается, этим — а не только “бестактностью” напоминаний о том, что Гоголь “любил покушать”, и прочей бытовой “непочтительностью” в адрес классика — и было вызвано скандальное неприятие слушателями и критикой доклада В.Я. Брюсова, прочитанного 27 апреля 1909 г. на торжественном заседании Общества любителей российской словесности5, — доклада, в котором автор “полюса раздвоенности” Гоголя полностью снял, сведя их к одному началу, обусловливающему единство художническо-стилистической и личностной ипостасей писателя, — началу гиперболизации, безмерности, беспредельности, “испепеляющего” максимализма6.
Ясно, что в наиболее чистом, стерильном и показательном виде стратегии канонизации любого писателя, любого классического феномена являют себя публике не преломленными усложненной оптикой высокой культуры, а в культуре массовой, ориентированной по своей природе на автоматизм штампа и очевидность клише. Для ситуации начала XX в. инструментом трансляции — и окончательного цементирования — подобных штампованных образов становились прежде всего газеты. Причем наибольший интерес с этой точки зрения представляют крупные общенациональные издания с четко выявленным политическим лицом, поскольку они были ориентированы на обслуживание определенных идеологических субкультур и соответственно — применительно к интересующим нас гоголевским торжествам — на представление такого законченного образа классика, который вырос на почве соответствующей субкультуры и сам во многом эту субкультуру характеризует. Юбилейные даты, отмечаемые в государственном масштабе, — чрезвычайно удобный повод для исполнения газетами подобной роли.
Для представления путей популярной мифологизации и культурной реканонизации образа Гоголя нами выбраны четыре репрезентативные газеты, демонстрирующие узловые точки идеологического спектра русской общественной мысли начала XX в. Это, условно говоря, два правых и два левых, точнее — либеральных, издания. Правые: православно-почвеннические “Московские ведомости” и консервативное “Новое время”; левые: кадетская “Речь” и умеренно либеральное интеллигентское “Слово”. При этом важно, что именно либеральные издания транслировали господствующую в интеллигентских слоях оппозиционную по отношению к официозу точку зрения, наследующую демократической и народнической традициям 1840—1880-х гг. Точка зрения правых изданий в интеллигентской культуре начала века продолжала пребывать на периферии, но — что нужно особо подчеркнуть — именно это обусловило большую пластичность и нестандартизованность мифологизации Гоголя именно в правом лагере по отношению к устоявшемуся канону XIX в.
Для анализа были взяты номера газет за 10—20-е числа марта 1909 г., т.е. вышедшие вокруг даты рождения писателя (20 марта) и приуроченные к этому мероприятию, а также апрельские номера, отзывавшиеся на открытие знаменитого андреевского памятника Гоголю в Москве 26 апреля того же юбилейного года.
Но прежде чем перейти к разбору гоголевских материалов с концептуальной точки зрения как модельных для тех или иных сценариев реканонизации и массовой мифологизации образа классика, скажем о том, что все эти газеты объединяет, — непосредственно о событиях гоголевских празднований.
В целом газеты создают впечатляющую картину торжеств, по своим масштабам чуть ли не превосходящих столетний юбилей Пушкина 1899 г. Что вполне понятно, учитывая их злободневный контекст: за несколько месяцев до того, в августе—сентябре 1908 г., мощная общественная волна празднований 80-летия Л.Н. Толстого вызвала достаточно откровенную реакцию по “сдерживанию юбилейных штормов” со стороны властей и официальных институтов, что лишь способствовало поляризации общества. В этой ситуации понятным выглядело желание официоза “реабилитироваться”, противопоставив великому юбиляру-“ересиарху” не менее великого юбиляра, “преданного Церкви и Отечеству”.
В большинстве университетов, средних и начальных учебных заведений империи в день рождения Гоголя были отменены занятия, повсюду в школах совершались панихиды, практически на всех театральных подмостках и в концертных залах либо давались спектакли по драмам Гоголя (“Женитьба” при этом демонстрировалась гораздо чаще “Ревизора”), либо устраивались юбилейные доклады и публичные чтения сочинений писателя, либо организовывались концерты — в основном из музыкальных сочинений на гоголевский сюжеты. Особое внимание — без всякого, правда, сочувствия критиков — привлекла к себе премьерная постановка на юбилейном концерте в столичной консерватории незаконченного оперного отрывка Мусоргского 1868 г. по той же “Женитьбе” в реконструкции Римского-Корсакова — первый в истории русской, а в сущности и европейской, музыки сугубо экспериментальный опыт по прямому музыкальному иллюстрированию прозаического текста, построенный на разрушении всех оперных конвенций и даже более радикальный, чем вагнеровские сочинения7. Сюда же стоит добавить сведения о переименовании в честь Гоголя десятков школ и улиц по всей империи и об открытии сотен гоголевских народных читален, о проводимых попечительствами о народной трезвости повсюду, вплоть до глубоких медвежьих углов, народных гоголевских собраниях с чтением сочинений классика, бесплатной раздачей дешевых изданий его произведений и портретов ученикам начальных школ, фабричным и крестьянам, о введении в целом ряде губерний именных гоголевских стипендий и т.п. Особое место занимают репортажи о гоголевских торжествах за границей. Прежде всего — в Болгарии, где по случаю юбилея Гоголя также были отменены занятия в Софийском университете и во всех столичных гимназиях, и в Германии, где, как отмечает корреспондент “Речи”, все крупнейшие газеты “поместили очень обстоятельные статьи”, посвященные Гоголю8.
В обозрении юбилейных событий центральное место во всех четырех газетах занимают репортажи из Даниловского монастыря, где 20 марта была сонмом архиереев во главе с митрополитом Владимиром (Богоявленским) в присутствии профессуры Московского университета, высшего офицерства и прочих представителей элиты отслужена панихида, а затем состоялось многочасовое возложение венков с произнесением памятных речей от сотен официальных деятелей и депутаций, начиная от Государственной думы и московского головы Н.И. Гучкова и кончая скромными провинциальными литературными обществами. Все газеты приводят цитаты из наиболее характерных речей — по преимуществу выспренних и наполненных общими местами дифирамбической риторики. Особое внимание обратили на себя несколько курьезных и выбивающихся из общего ряда сцен, разыгранных представителями художественной богемы.
Во-первых, поднесение венка от символистского издательства “Скорпион” со всех удивившей надписью, воспринятой как декадентское чудачество: “Гоголю грядущему”. В своем слове представлявший издательство Андрей Белый прокомментировал эту надпись в соответствии с уже устоявшейся в символистской эстетике мифопоэтической трактовкой образа писателя как носителя сокровенного знания о России, которому предстоит открыться в будущем тотальном обновлении духовной культуры.
Во-вторых, поведение К.С. Станиславского и В.И. Немировича-Данченко, на фоне громогласных речей возложивших венок от Художественного театра в полном молчании, что было оценено, в частности “Речью”9, как проявление претенциозного позерства.
Наконец, по свидетельству корреспондента “Слова” И. Жилкина, всех присутствующих особо развеселил завершавший выступления депутат от Всероссийского национального союза — в его взвинченной речи были выведены за пределы здравого смысла все общие места юбилейной риторики: “Господа Москвичи! <…> Мы гордимся, что у нас есть царь-пушка, мы гордимся, что у нас есть царь-колокол. Теперь у нас новая гордость — прах великого писателя <…>. И все эти типы, все эти Коробочки, Собакевичи, Маниловы живы до сих пор. Они окружают сейчас могилу писателя…”10
Хотя все четыре газеты пишут об одних и тех же событиях, идеологические предпочтения издателей заставляют их, естественно, по-разному расставлять акценты. Так, сам официальный, государственный характер гоголевских торжеств велит либеральному “Слову” отнестись к ним настороженно, с недоверием и сознательно снизить планку. В результате возникает почти комическое: “Скромно будет это празднование”, — пишет неизвестный автор заметки “Гоголь и провинция” и далее нехотя перечисляет более чем внушительный список памятных начинаний в честь писателя, вряд ли сопоставимых с любым иным юбилеем. Но поскольку фактически за торжествами стоят власти, а не представители радикальной фронды, берущей на вооружение традиции гоголевского обличительства, вывод для журналиста ясен: “Не видно живого увлечения, не чувствуется подъема”11.
Еще более истовая в своем кадетском либерализме “Речь”, представляя длинный перечень памятных гоголевских мероприятий, также находит, в чем упрекнуть официальные сферы, и с возмущением пишет об административном отказе Обществу образования Коломенской и Спасской частей в устроении вечера памяти Гоголя в помещении петербургской биологической лаборатории. Мотив отказа — утверждение, что “помещение лаборатории не является подходящим для таких вечеров”, — не кажется газете убедительным12. Равно как газете “Слово” представляется крайне реакционным решение властей Екатеринослава перенести празднования юбилея с 19, 20 и 21 марта, дней страстной седмицы 1909 г., на послепасхальный период13.
Но это, так сказать, лишь событийный фон. Гораздо важнее концептуальное осмысление фигуры писателя в юбилейной газетной публицистике. И здесь четыре газеты являют четыре разных стратегии канонизации и массовой мифологизации образа Гоголя. Представлены они в основном большими юбилейными статьями в жанре “очерка жизни и творчества” (чаще всего с поворотом в сторону пресловутых “загадки”, “тайны” и т.п.), в материалах на тему “Гоголь и…” (религия, этнография, музыка, художники и т.п.), в публикациях некоторых источников (писем и т.п.). Охарактеризуем каждую из таких стратегий.
Начнем с “Московских ведомостей”. Это православно-почвенническое издание отводит Гоголю больше всего места. При этом и по жанру и по концептуализации образа писателя материалы газеты отличаются от статей в консервативном “Новом времени” и уже откровенно противостоят публикациям либеральных “Речи” и “Слова”. Очевидна установка редакции на представление Гоголя как своего, московского писателя, глубоко чуждого холодному чиновно-западническому Петербургу и не случайно обретшему последнее упокоение у теплых православных святынь Первопрестольной. Такое “усыновление” газетой писателя влечет за собой нарочито серьезный, почти академический по форме подход к представлению юбилейных материалов. Только в “Московских ведомостях” статьи о Гоголе сопровождаются библиографическими, источниковедческими ссылками и развернутыми примечаниями. Только здесь публикуются архивные документы14, биографические материалы15, пространный разбор гоголевских занятий этнографией и историей России16 и т.п. За всем этим, очевидно, стоит желание подчеркнуть объективность предлагаемого взгляда на Гоголя, противопоставляемого народническо-демократическим и либеральным концепциям “раздвоенности” писателя, “сгубившей” его “трагедии разлада” между даром реалистического бичевания и религиозными химерами — плодами “реакции” и “душевной болезни”.
В целом в газете Гоголь представлен сугубо цельной фигурой. Все этапы его творчества — от “Вечеров на хуторе…” до “Выбранных мест…” и вторичного сжигания “Мертвых душ” — под пером авторов “Московских ведомостей” слагаются в единство судьбы православного художника, взыскующего жертвенного подвига и высокого идеала. Программная статья А.М. Введенского “Гоголь и его “дело жизни”” представляет это единство в виде диалектической схемы: “Жизнь весела и радостна: таково у Гоголя первое “впечатление бытия” <…>. Это — первый фазис. <…> Далее <…> сложились в его душе и отлились в слово яркие картины людской пошлости <…>. Он наделял своих героев, сверх их собственных гадостей, еще и своею “дрянью”, переносил на них свои собственные дурные качества, чтобы, выставив их вне себя, объективировать <…> и через то от них освободиться <…>. И он делал это из желания, прежде всего, самому быть лучшим, а потом, если удастся, сделать лучшими и других, — делал потому, что был “наведен на это необыкновенным душевным событием”. Это — второй фазис. Последняя точка зрения, — точка зрения автора “Мертвых душ”, “Ревизора” и проч., — уже так близко подводит нас к темам “Переписки”, что только искусственно можно проводить здесь разграничительные линии: в сущности это две стороны одного и того же “дела жизни”, — отрицательная и положительная. Это третий фазис, органически необходимый и существенно связанный с двумя первыми”17.
В рамках той же концепции особое внимание уделяется позднему периоду гоголевской биографии — как закономерной вершине его духовного пути. С особой настойчивостью авторы газеты используют лейтмотивные историко-литературные параллели. И прежде всего — сравнение с только что отметившим свою круглую дату Л.Н. Толстым. И если симпатии либеральной прессы в этой паре писателей, променявших художество на проповедь, по большей части принадлежали, ясное дело, учительствующему оппозиционеру Толстому, то “Московские ведомости” в статье Г. Георгиевского “Гоголь на закате”18 противопоставили горделивому ересиарху приглаженно благостный портрет Гоголя — смиренного проповедника сугубо церковных истин.
В целом “Московские ведомости” моделируют благочестивый романтизированный образ писателя, цельной духовной личности, всячески затушевывая трагическую раздвоенность в каноничной интеллигентской мифологеме Гоголя. Этот образ наделяется соответствующими семантическими атрибутами, в частности — высокого скитальчества, посвятительного странствования в духе чуть ли не православного Вильгельма Мейстера. Именно так представлено дело в программной для юбилейного номера упоминавшейся выше статье Aventino “Гоголь в Риме”. Подобный лакированный примиренно-одухотворенный образ плохо вязался с засвидетельствованной документами драматичной внутренней, духовной жизнью писателя, с самим фактом сожжения “Мертвых душ”, да и с его неудачей в создании образа, используя выражение другого классика, “положительно прекрасного человека”. И показательно, что разрешение коллизии авторы главного печатного органа “почвеннической” Москвы находили в категориях, отчетливо отсылающих не к национальным истокам, а к йенскому романтизму, как то делает В.А. Истомин, указывая, что, хотя Гоголь не создал положительного героя, “из мира презренной жизни он все-таки сумел выделить три путеводные светоча: религию, искусство и природу”19.
Совершенно иначе моделируется юбилейный образ Гоголя в другой правой газете — “Новом времени”. Буренинские традиции желчи и провокативного цинизма, свойственные этому петербургскому изданию, не только превратили газету в жупел для так называемой передовой интеллигенции, но и предопределили идеологическое несовпадение ее позиций с подходом елейно-верноподданнических “Московских ведомостей”. И, как ни парадоксально, нововременский взгляд на Гоголя оказался самым неожиданным, наименее клишированным, наименее ориентированным на канонизированный штамп — и наиболее близким тем новаторским стратегиям модернистской мифопоэтизации писателя, которые выстраивались в символистских кругах.
Тому есть и вполне конкретное, простое объяснение: именно в “Новом времени” на литературные темы писал В.В. Розанов, чьи оценки Гоголя оказали определяющее влияние на символистскую гоголиану, во многом сформировали ее язык и понятийный аппарат. В основу розановской концепции Гоголя — концепции сознательно “правой” и “антидемократической”, “антибелинсковской” — уже со второй главы книги ““Легенда о Великом инквизиторе” Ф.М. Достоевского” (1891) и статей “Несколько слов о Гоголе” и “Как произошел тип Акакия Акакиевича” (обе — 1894) лежит взгляд на него как на писателя, который привнес в русскую литературу в корне чуждое ее целостному духу инфернальное, разъедающее, разрушительное, бесовское, революционное начало отрицания, “отвращения ко всему действительному, частному, индивидуальному”20. Гоголь, по Розанову 1890—1900-х, — при всех внезапных и порой дерзких колебаниях мысли критика — неизменно выступает воплощением гениально-деструктивной иррациональности, духовным “некрофилом”, “мертвой душой”, “чертом”, “оборотнем”, которому на последних глубинах неизменно враждебно человеческое, живое, который потому volens nolens превращает людей в “мертвецов” и “кукол”.
Ясно, что такие аттестации не могли попасть в юбилейный номер газеты. Но попавшее туда — статья “Гений формы” — опять же выявляет едкую амбивалентность гоголеведческой оптики. У Гоголя, пишет Розанов, “содержания почти нет, или — пустое, ненужное, неинтересное. Не представляющее абсолютно никакой важности. Форма, то, как рассказано, — гениальна до степени, недоступной решительно ни одному нашему художнику, по яркости, силе впечатления, удару в память и воображение, она превосходит даже Пушкина, превосходит Лермонтова”21. Как видим, концепт “двойственности”, “антиномичности” Гоголя, отвергаемый православно-почвеннической и художественно не искушенной критикой “Московских ведомостей”, в эстетско-правом розановско-“нововременском” изводе выведен в центр и акцентирован особо.
Розановская “модель Гоголя” — продукт утонченной модернистской мифопоэтизации, но ее низовым, варваризованным идеологическим коррелятом выступает опять же клишированный — в правом, “антидемократическом” лагере — взгляд на писателя как на создателя не просто сатирических, а химерических образов, в сущности являвшихся клеветой на Россию, инфицировавших ее разъедающим смехом и тем самым ослепивших национальное самосознание фантасмагорическими монстрами22. И вполне неслучайно поэтому в неподписанной и не имеющей заголовка редакционной заметке в том же номере “Нового времени” появляются такие слова: “Насмешив Россию, он подсказал ей, что это смех сквозь слезы, и Россия включила в свой разговор необыкновенно великих людей Городничего, Хлестакова, Собакевича, Чичикова, Манилова, Ноздрева, Коробочку и проч. До Гоголя никто не подозревал существования этих господ, а после него они появились везде и Русь хлестала себя как плетью этими именами и очень мало стремилась к тому, чтобы познать себя и при помощи других источников”23. В этом контексте должно восприниматься, к примеру, и телеграфное сообщение в газете “Слово” о том, что в Киеве среди членов ультраправого “Союза русского народа” произошел раскол по поводу празднования юбилея Гоголя, “так как часть союзников сомневается в истинном патриотизме писателя”: “Чествование ввиду раскола отложено вплоть до выяснения вопроса в соединенном собрании всех правых организаций”24.
Но наиболее ярким выступлением в “розановском русле”, выступлением, получившим к тому же большой резонанс, стала статья М. Меньшикова “Драма Гоголя”, опубликованная днем позже в том же “Новом времени”. Критик движется вослед Розанову, с установкой на верность традициям русской консервативной эстетики в духе К. Леонтьева. Органическому аристократизму Пушкина, благодарно и по-эллински принимавшего жизнь в ее данности “как факт природы, как гегелевское сущее”, он противопоставляет демократизм Гоголя — “первого отрицателя русской жизни”, “захохотавшего мефистофельским обличением”. Развивая свою мысль, Меньшиков прибегает к гомеровскому образу: “Когда Терсит вздумал в кругу героев немножко подло подшутить над их злоключениями, на плечи шута опустился золотой скипетр Одиссея. Так высокое смиряло низость <…>. Гоголь явился на переломе двух настроений и более, чем кто-нибудь, чувствовал в себе раскол души. С одной стороны, по некоторым наиболее глубоким свойствам своей натуры это был благороднейший аристократ: человек пламенной веры и пламенного героизма, с другой — это был невольный плебей, внимание которого было приковано к смешному, пошлому, карикатурному <…> в душе Гоголя величие Патрокла было в неустанной борьбе с терситовским смехом. Вот разгадка его драмы. В Гоголе все время шел пограничный, решительный бой старого аристократизма с демократией, духа величия и восторжествовавшей пошлости”25.
Появление этой статьи вызвало бурю негодования в либеральных изданиях. Громы и молнии метали едва ли не все издания кадетского направления. Газета “Слово” в редакционной заметке назвала выступление Меньшикова “обвинительным актом против Гоголя”26. В том же номере была опубликована статья С. Любоша “Меньшиков, Пушкин и Гоголь” с нервными попытками доказать, что и Пушкин все дурное в России видел, и “мертвых душ” ее не принимал, — гневная отповедь нововременцам, “хлестаковым и ноздревым” “наших дней”, которые “не могут примириться с юбилейным днем рождения Гоголя”. И это при том, что, по выражению автора, мыслящего по жестко нормативным законам “прогрессистской” мысли 1860—1880-х годов, Пушкин, Белинский и Чернышевский уже давно “установили” “роль и объем” “стихийного гения” Гоголя27.
То, что в либеральном лагере прощалось лукавому и, по слову Андрея Белого, “хитрому нараспашку” Розанову, принятому в домах по обе стороны идеологического фронта, последовательному нововременцу Меньшикову с рук не сходило. В традициях российского освободительного и либерально-интеллигентского дискурса из выступления критика оказались изъятыми два слова — “аристократизм” и “демократия”, — и независимо от целого всей статьи их противопоставление было превращено в символ идейной проказы. При этом не обращалось внимания на то, что меньшиковская трактовка гоголевского творчества как глубинной драмы раздвоенности, по сути, вписана в канон образа писателя, сформированный демократической критикой XIX в.: разница лишь в знаке приятия и неприятия одной из сторон его наследия — гротескно-сатирической либо христианско-идеалистической. Характерно, что юбилейные тексты “Московских ведомостей”, гораздо дальше отстоящие от демократического канона, никакой реакции ни в “Речи”, ни в “Слове” не вызвали. Либералы продолжали жить словами, а не смыслами.
В самом умеренно-профессорском “Слове” канонический образ писателя строился на той же предпосылке драматической раздвоенности, усложненной установкой на необходимость преодолеть эту раздвоенность в либеральной примиряющей модели ремифологизации. Причем газету заботило, так сказать, примирение противоречий в контексте канонических представлений не просто о Гоголе, а обо всем литературном ландшафте классики. Для этого дисгармоничного, метущегося Гоголя нужно было уравновесить
— с помощью Пушкина. Конечно, не реального Пушкина, а ясного и хорошо усвоенного массами Пушкина мифологического с венцом “солнца русской поэзии” на челе. В программных статьях И. Щеглова28 и Л. Гуревич29, как и в ряде более мелких материалов, с опорой на фальсифицированные записки А.О. Смирновой-Россет и реальные биографические свидетельства о приятельских отношениях двух писателей, создавалась романтичная картина высокого литературного дружества, методично проецируемая на конкретный идеальный образец — Гёте и Шиллера. Либеральная критика, как бы в пику размышлениям Меньшикова, формировала лакированный миф о “божественном дуумвирате” русской литературы, в котором один “умиротворял”, дарил “равновесием” и “освобождением от гнетущих кошмаров”, а второй, умиротворяясь и равновесие обретая, выражал “трагическую глубину” в “образах прозрачных и цельных”30. Вместо нововременской антитезы аристократа с принимающей мир улыбкой и демократа с разъедающей усмешкой — синтетический союз классика-наставника и романтика-ученика, “русские Гёте и Шиллер” в эдемскую пору истории национальной литературы до грехопадения — выстрела Дантеса. Впоследствии этот мифологизированный образ оказался особо созвучен массовой советской интеллигентской романтике шестидесятнической закваски.
Что до кадетской “Речи”, то здесь по понятным причинам печатались действительно этапные для русской критической гоголианы тексты, как, например, “Дитя Гоголя” Блока (выступление поэта на юбилейном вечере, организованном Лигой образования в Дворянском собрании)31. Но статьи такого рода резко выделялись на общем фоне публикуемых здесь материалов, в которых методично воспроизводился стерильный вариант демократического канона восприятия Гоголя в духе зальцбруннского письма Белинского с последовательным развитием упреков “гениальному обличителю” за впадение в реакцию, развитием разного рода, в том числе и в духе марксистского социологизма. Параллельно предлагался целый набор хлестких диагнозов “реакционной болезни” классика.
Тему задавал Овсянико-Куликовский: “У Гоголя не было ни политического воспитания, ни политического смысла”32. За ее разработку брался М.А. Славинский — и газета добросовестно цитировала его речь на юбилейном гоголевском вечере народных университетов: “Обладая малоподвижным умом и будучи слабым философом, Гоголь не способен был дать серьезного обоснования всему тому, что воспринимало его художественное чутье”33. А вершил сюжет Н.И. Коробка, в своем отреферированном газетой докладе в Литературном обществе без обиняков объяснявший симптомы “малой подвижности ума” мелкопоместным происхождением Гоголя — носителя соответствующего вырожденческого сознания34.
Наконец, следует отметить еще один важный аспект. Канонизация Гоголя в печати 1909 г. сопровождалась многочисленными примерами актуализации “гоголевского текста” и его включения в злободневный общественно-политический дискурс в качестве инструмента полемики. Причем по прямо противоположным векторам в правой и левой печати.
Так, для понимания фона выступлений правой прессы нужно помнить, что весна 1909 г. в европейской политике отмечена аннексией Австро-Венгрией Боснии и Герцеговины. Россия была вынуждена признать аннексию. Внутри страны практически всеми политическими силами это было воспринято как вопиющий позор, “вторая Цусима”, не только предательство “славянского дела”, но и свидетельство полного банкротства всей имперской политики. В этом контексте те же “Московские ведомости” в своей передовице помещают риторические ламентации о предательстве дела Гоголя, прозревавшего великое призвание России, со стороны сегодняшнего дня: “Много пошлости и ничтожества показал Гоголь в русском человеке, но в свое время он видел все-таки Россию великую, и славную, и грозную среди народов земных. А мы? Где пределы позоров, которых мы еще не испытали? Русское имя сделалось посмешищем всего мира”35.
Если правые в полемике пускают в ход, так сказать, смысловой потенциал гоголевских лирических отступлений и переносят его в область политики, то левые то же делают с гоголевским гротеском и своих оппонентов методично аттестуют персонажами “Мертвых душ” и “Ревизора”.
Дискурс русских общественно-политических газетных споров на протяжении 1909 г. все больше движется в сторону буквальной стилизации под Гоголя.
По прошествии столетия после столетия Гоголя поводов для таких остроактуальных стилизаций под классика, понятное дело, меньше не стало. Вот только стилизовать уже разучились. Как и отмечать юбилеи.
_______________________________________________________
1) В изрядном списке работ на тему “Гоголь и модернисты” обстоятельностью и концептуальностью выделяются прежде всего две, содержащие, в частности, многочисленные ссылки на литературу вопроса: Сугай Л.А. Гоголь и символисты. М., 1999; Паперный В.М. В поисках нового Гоголя // Связь времен: Проблемы преемственности в русской литературе конца XIX — начала XX в. М., 1992. С. 21—47. Благодаря реферативному обозрению материала не утратила своего значения и давняя американская диссертация З. Юрьевой: Yurieff Z. Gogol as Interpreted by Russian Symbolists. Cambridge, Massachusetts, 1955.
2) Венгеров С.А. Писатель-гражданин. Гоголь. СПб., 1913; Котляревский Н. Гоголь, СПб., 1915.
3) Овсянико-Куликовский Д.Н. Гоголь. СПб., 1907; Он же. Гоголь в его произведениях. СПб., 1911.
4) Переверзев В.Ф. Творчество Гоголя. М., 1914.
5) Первая публикация: Брюсов В. Испепеленный // Весы. 1909. № 4. С. 98 — 120.
6) Подробный обзор откликов на доклад Брюсова см. в разделе “Автор “Испепеленного” в зеркале критики и воспоминаниях современников” монографии: Сугай Л.А. Указ. соч. С. 229—240.
7) См.: Оссовский А. Женитьба. Опера М. Мусоргского // Слово. 1909. 23 марта.
8) Литературная летопись // Речь. 1909. 23 марта.
9) Чужой [Н.Е. Эфрос]. На могиле Гоголя // Речь. 1909. 21 марта.
10) Жилкин И. На могиле Гоголя // Слово. 1909. 22 марта.
11) Гоголь и провинция // Слово. 1909. 20 марта.
12) Неразрешение гоголевского вечера // Речь. 1909. 21 марта.
13) Гоголь и провинция.
14) А.С. Хомяков о Н.В. Гоголе. Речь по случаю возобновления публичных заседаний Общества Любителей Российской словесности (Читана 26 марта 1859 г.) // Московские ведомости. 1909. 20 марта; Неизданное письмо Н.В. Гоголя к Ю.Ф. Самарину (Из архива Самариных) // Там же; Письмо Ю.Ф. Самарина к брату Н.Ф. Самарину по поводу кончины Гоголя // Там же.
15) Aventino. Гоголь в Риме // Московские ведомости. 1909. 20 марта.
16) Георгиевский Г. Труды Гоголя по изучению России // Московские ведомости. 1909. 20 марта.
17) Басаргин А. [Введенский А.М.] Гоголь и его “дело жизни” // Московские ведомости. 1909. 20 марта.
18) Московские ведомости. 1909. 26 апреля.
19) Истомин В.А. Николай Васильевич Гоголь // Московские ведомости. 1909. 26 апреля.
20) Розанов В.В. Пушкин и Гоголь // Розанов В.В. Мысли о литературе. М., 1989. С. 165.
21) Гений формы // Новое время. 1909. 20 марта. Эти розановские идеи неоднократно отзывались в критической гоголиане вплоть до Набокова с его лишенным ссылки на первоисточник знаменитым утверждением о том, что творчество автора “Шинели” — “явление языка, свободное от идей” (Nabokov V. Nikolai Gogol. N.Y., 1944. P. 54).
22) Подобный взгляд восходит к не менее утонченному К.Н. Леонтьеву, полагавшему, что вся литература классического русского реализма “подпала под подавляющее влияние Гоголя <…>, под влияние его последних, самых зрелых, но именно ядовитых, мрачных одностороннесатирических произведений, изображавших лишь одну пошлость и пошлость жизни нашей” (Леонтьев К.Н. Собр. соч. М., 1912. Т. 8. С. 298).
23) Новое время. 1909. 20 марта.
24) По телеграфу // Слово. 1909. 20 марта.
25)Меньшиков М. Драма Гоголя // Новое время. 1909. 21 марта.
26) Слово. 1909. 23 марта.
27) Там же.
28) Щеглов И. Пушкин у Гоголя на Мещанской // Слово. 1909. 19 марта.
29) Гуревич Л. Гоголь и Пушкин // Слово. 1909. 20 марта.
30) Там же.
31) Речь. 1909. 20 марта.
32) Овсянико-Куликовский Д. Гоголь // Речь. 1909. 20 марта.
33) Вечер общества народных университетов // Там же.
34) В литературном обществе // Речь. 1909. 21 марта.
35) Что сказал бы о нас Гоголь // Московские ведомости.1909. 20 марта.