Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2010
Алек Д. Эпштейн
РУССКО-ЕВРЕЙСКИЕ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЫ ПЕРВОГО СОВЕТСКОГО ПОКОЛЕНИЯ: ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ1
Я чувствовала себя тем более русской, чем больше мне в этом отказывали. В этом смысле я была типичной девочкой из интеллигентной московской еврейской семьи.
Р.М. Фрумкина2
Писать о группе выдающихся интеллектуалов, выделяя ее по национальному признаку, тем более когда речь идет о таком народе, как евреи, — занятие, кажется, заведомо неблагодарное. Сталинская пропаганда конца 1940-х — начала 1950-х годов, пожалуй, не так сильно грешила против истины, называя евреев “безродными космополитами”, да и вообще интеллектуалам нередко свойственно декларировать свою принадлежность именно ко всему человечеству, а не к той или другой нации. “Не только воспитание, но сама атмосфера Одессы сформировала меня так, что — независимо от апостола Павла — я не научился отличать эллина от иудея”, — писал искусствовед Борис Моисеевич Бернштейн3, ничуть не смущаясь тем, что при попытке устроиться работать в Эрмитаж экскурсоводом по античному отделу именно его национальное происхождение стало главной преградой: “После первой же — пробной! — экскурсии меня оттуда выгнали. …В моей экскурсии были обнаружены аморальные выходки — я объяснил, кто такие были гетеры, а еще назвал Гиацинта “молодым человеком”, и чуткие уши дам из античного отдела услышали в этом намек на безнравственные и даже подсудные отношения юноши с Аполлоном. Кроме того, я был обвинен в формализме… Полагаю, что за мной числился еще один грех, непроизносимый, но наиболее существенный — мое еврейство”4.
Именно в силу распространенности подобного отношения к собственной национально-культурной идентичности приводимые фрагменты воспоминаний известного питерско-таллинского искусствоведа, живущего ныне в Калифорнии, могут служить введением в проблему в целом. Зная, что для многих окружающих они, чем бы ни занимались, оставались евреями, сами эти люди в своих многочисленных интервью и выступлениях, как правило, настаивали на том, что их национальное происхождение — малозначимая деталь, которая почти ничего в их жизни не определяла. “Я равнодушен к поискам корней, традиций и не слишком много думал, откуда рос, из чего складывался” — трудно представить более странные слова в устах выдающегося мыслителя-гуманитария, занимающегося философией истории и культурологией, чем эти мемуарные размышления Г.С. Померанца5. Анализу этой показательной модели самоотрекающегося комплекса крупнейших русско-еврейских интеллектуалов второй половины ХХ века и посвящена эта статья.
Хотя в сложном составе их самоидентичности русская “половина” явно перевешивала еврейскую, на наш взгляд, было бы неверно трактовать последнюю как некий рудимент на пути к полной и закономерной ассимиляции. Она не образовывала для наших героев основы некоего коллективного самосознания — тем важнее зафиксировать свойственное им субъективное переживание еврейскости, которое не сводилось бы только к уходящему наследию предков или внешней стигме. Отмеченное выше самоотречение совершенно не похоже на известный комплекс “самоненависти” немецких или центральноевропейских евреев первой трети ХХ века, но явно восходит к проблематичной выделенности, особому характеру участия интеллектуалов еврейского происхождения в культурной жизни России (Украины, Белоруссии и так далее) имперского и советского периодов. Действительно, евреи были “сверхпредставлены” в верхней страте российского интеллектуального класса (относительно общей пропорции этой этнической группы в совокупном населении страны) — что вовсе не уникально для модерных обществ: на определенном этапе то же оказывается характерно, например, и для венгерской, немецкой или американской истории двух последних столетий. Близким аналогом можно считать, например, “экстраординарное” присутствие немцев в российской академической и управленческой элите XIX—XX веков — хотя подобные сравнения нуждаются в более тщательных нюансировках и даже оговорках. Гораздо важнее для нас вопрос, как и почему именно евреями “оказываются” продуктивные новаторы или весьма заметные фигуры интеллектуальной жизни; какое избирательное сродство существует между этническим происхождением того или иного исследователя и его нацеленностью на наиболее перспективные позиции научного поиска. Здесь принципиально важным станет обращение к текстам автобиографического жанра.
В центре нашего анализа — четырнадцать самобытных мыслителей, имена которых входят в золотой фонд российской общественной и гуманитарной мысли: литературовед и историк Ефим Григорьевич Эткинд (1918—1999), философы и культурологи Григорий Соломонович Померанц (1918 г.р.) и Владимир Соломонович Библер (1918—2000), филолог и фольклорист Елеазар Моисеевич Мелетинский (1918—2005), историк Михаил Яковлевич Гефтер (1918—1995), востоковед-арабист Исаак Моисеевич Фильштинский (1918 г.р.), литературовед Юрий Михайлович Лотман (1922—1993), историк-медиевист Арон Яковлевич Гуревич (1924— 2006), искусствовед Борис Моисеевич Бернштейн (1924 г.р.), социолог Владимир Эммануилович Шляпентох (1926 г.р.), историк, археолог и антрополог Лев Самуилович Клейн (1927 г.р.), социальный психолог и философ Игорь Семенович Кон (1928 г.р.), философ и филолог Александр Моисеевич Пятигорский (1929—2009) и лингвист Ревекка Марковна Фрумкина (1931 г.р.). Все эти люди принадлежат к “разночинским” семьям первого послереволюционного “поколения надежд”, когда перед евреями открылись беспрецедентные в российской истории перспективы; почти все они пережили и крах многих ожиданий, а четверо — Григорий Померанц, Елеазар Мелетинский, Исаак Фильштинский и Лев Клейн — в разные годы были судимы и лишены свободы. Четверо эмигрировали: Е.Г. Эткинд с середины 1970-х жил преимущественно во Франции, А.М. Пятигорский последние тридцать пять лет работал по большей части в Англии, а двое — В.Э. Шляпентох и Б.М. Бернштейн — ныне проживают в США (показательно, что в еврейское Государство Израиль не отправился ни один); все остальные всю жизнь прожили в России (теоретически любой из ныне живущих еще может покинуть страну, но шансы на это представляются мизерными). При этом, в отличие от подавляющего большинства советских ученых-гуманитариев, эти люди обрели на Западе признание куда большее, чем на Родине: многие из них были избраны во всевозможные академии, получили мантии почетных докторов разных европейских и американских университетов, и при этом никто, ни один из них, не был избран в Академию наук своей собственной страны: для всех докторские “корочки” остались пределом статусного роста, хотя некоторые не получили и их. Никто и никогда не занимал значимых административных постов: они не были ни ректорами, ни деканами, ни директорами академических институтов. С точки зрения институционального статуса эти четырнадцать человек были среди многих тысяч других, хотя очевидно, что значение Ю.М. Лотмана, В.С. Библера, А.Я. Гуревича, Е.М. Мелетинского, Л.С. Клейна, А.М. Пятигорского и остальных для российской науки и общественно-гуманитарной мысли огромно и в разы превосходит вклад подавляющего большинства академиков и директоров институтов историко-филологического и тем более обществоведческого профиля. Почти все написали и издали содержательные мемуарные книги, сравнительное рассмотрение которых и позволило написать настоящую статью.
Выбор этнического критерия, разумеется, свидетельствует не об уникальном, но специфическом характере анализируемых текстов; к опубликованным в последние десятилетия мемуарам И.М. Дьяконова, Вяч.Вс. Иванова или Б.Ф. Егорова они, разумеется, ближе, чем к воспоминаниям официально признанных властью гуманитариев-евреев, вроде Исаака Минца или Теодора Ойзермана. Это было первое советское поколение, его представители начинали “здесь и сейчас”, опираясь на советские идеи и лозунги, но у всех анализируемых нами лиц, при несходстве их интересов, характерной оказывалась некая нетрафаретность, “продвинутость” собственной профессиональной работы, вкупе с установкой на связь узкого интеллектуального производства с широким культурным и идеологическим контекстом. В итоге все наши герои стали деятельными участниками общей либерализации позднесоветской интеллектуальной жизни и обеспечили переход ее уже к постсоветской стадии. При этом все эти исследователи в своей работе были весьма далеки и от разрешенной в СССР культурной и публицистической жизни на языке идиш.
О роли, которую сыграли евреи в революциях 1917 года, написано и сказано уже очень много. Не меньше написано и о том, какое влияние оказали эти революции на жизнь еврейского населения России в целом6. А вот попытки скомпоновать групповой портрет интеллектуальной элиты “шестидесятников” русско-еврейского происхождения (первой когорты, выросшей и сформировавшихся уже в послереволюционной, и исключительно советской, среде) пока, насколько известно, не предпринималось, хотя о каждом из упоминаемых нами людей написано немало. Эта статья — попытка именно такого портрета, написать который позволили в первую очередь свидетельства самих “портретируемых”.
I
Где они родились и выросли? Надо сказать, что из местечек “черты оседлости” ушли уже их родители, а то и дедушки с бабушками. Все эти люди родились в больших и интернациональных по составу населения городах и получили уже городское образование, причем часто не там, где они родились. Из всех четырнадцати университет за пределами двух столиц закончил только В.Э. Шляпентох (это был истфак университета в Киеве — третьем по величине городе СССР), но после этого и он перебрался в Москву, где в 1956 году защитил кандидатскую диссертацию.
Почти все они родились в интеллигентных семьях, где высшее образование впервые получили уже их родители. Многие родились в семьях врачей или творческих работников. Отец Р.М. Фрумкиной был достаточно высокопоставленным государственным служащим; отец Ю.М. Лотмана (его настоящая фамилия — Финкельштейн), закончивший юридический университет Петербургского университета, работал юрисконсультом; отец Г.С. Померанца был бухгалтером; отец Е.Г. Эткинда в годы НЭПа был коммерсантом, арендовал и возглавлял бумажную фабрику; отец А.М. Пятигорского, еще до революции окончив гимназию с золотой медалью, а затем после революции — с отличием Горный институт, был инженером-сталелитейщиком; инженером был и отец И.М. Фильштинского; а отец Б.М. Бернштейна в 1920-е годы — директором еврейской школы в Одессе. В целом же справедливым будет отметить, что, хотя все эти выдающиеся гуманитарии, без сомнения, превзошли своих родителей в смысле академической карьеры, они появились на свет в интеллигентных семьях, где ценилось и уважалось знание. Случайно или нет, голодных “кухаркиных детей”, для которых образование было единственной надеждой выбраться из удушающей нищеты местечек и городов “черты оседлости”, среди них не было.
В конце XIX — первые десятилетия ХХ века еврейские семьи в Российской империи были раздираемы сомнениями: эмигрировать в США? (Такой выбор сделали около двух миллионов человек.) Связать свою судьбу с сионизмом и Палестиной? Присоединиться к революционному движению? Поддержать либералов? Этот выбор, естественно, стоял и перед семьями родителей тех людей, которым посвящена эта статья. Выбор, как водится, каждый делал свой7. “После еврейских погромов 1905 года большая часть папиной семьи эмигрировала: кто-то уехал в Америку, а любимый папин старший брат Вова — в Варшаву”, — вспоминала Р.М. Фрумкина8. “До сорока лет отец воспринимался всеми скорее как деятель Бунда”, — отмечал Г.С. Померанц9. Большинство же просто делали свое дело, осознавая, что “времена не выбирают”, как, например, отец Л.С. Клейна, окончивший Варшавский императорский университет, успевший побывать и офицером в Добровольческой армии Деникина, и бригадным врачом в Красной армии, вначале в дивизии Котовского, а потом — под началом Тухачевского.
Процесс ассимиляции, который проходили родители, принадлежавшие к поколению уроженцев 1880—1900-х годов, не был простым, это нередко вызывало конфликты с представителями старшего поколения. Так, Л.С. Клейн вспоминает: “Дед Моисей был чрезвычайно религиозным. …У нас в доме завели специальный шкаф с посудой для визитов деда Моисея (чтобы он не осквернился от “не кошерной” пищи и посуды)”. Дед Моисей “милостиво соглашался сидеть за столом”, но в семье своей дочери и ее мужа все равно ничего не ел10. В.Э. Шляпентох указывает: “В нашей семье не соблюдались никакие еврейские обычаи. Мое тринадцатилетие пришлось на октябрь 1939 года и, по сути, никак не отмечалось в семье не только потому, что папа умер всего за две недели до этого, но и потому, что это было совершенно не принято в кругу секуляризованных и ассимилированных евреев. Только один родственник отца, дядя Фрейнкин, не был с этим согласен; он пришел на мою бар-мицву и был у нас единственным гостем”11. Несколько десятилетий спустя таких дедушек и дядей не находилось вовсе, и не приходится сомневаться в интеллектуальной честности Григория Померанца, написавшего: “Среди моих знакомых есть старые интеллигенты, сохранившие верность православию; ни одного — сохранившего верность иудаизму. Образованные евреи сплошь стали атеистами, а когда их захватывала встречная волна возвращения к вере — попадали в орбиту христианства”12. Впрочем, это было много позже.
Еврейская образовательная традиция, однако, не ограничивается религиозной составляющей, тем более в семьях, ориентированных на интеграцию в состав русской или европейской интеллигенции. Биографии этих людей удивляют примерами чрезвычайно раннего развития и устремленностью к знаниям, сопряженной с невероятным трудолюбием еще в отроческие годы. Это желание быть первыми, и во временных коллективах в эвакуации, и в самых лучших московских и питерских школах и университетах, преуспеть интеллектуально, чего бы это ни стоило, отличало практически всех. За редким исключением, они заканчивали школы с медалями, учились в вузах на одни пятерки, получали красные дипломы, а порой и именные стипендии, наличие которых, как в статусном, так и в финансовом и бытовом аспектах, очень облегчало жизнь. Разумеется, стремление к интеллектуальному совершенству и признанию присущи не только евреям, но для евреев на всем протяжении мировой истории это был один из наиболее естественных и широко распространенных путей “в люди”, вопреки всем преградам, ограничениям и процентным нормам — тогда в СССР отмененным, как казалось, навсегда. Едва ли их родители думали, что государственный антисемитизм вскоре вернется и эти образовательные достижения, казалось бы, в чем-то излишние, для них, евреев, окажутся вновь совершенно необходимыми.
Подчеркнем, что для всех этих людей, несмотря на их еврейское происхождение, родным языком был именно русский. Любопытно, что идиш — основной разговорный язык евреев “черты оседлости” — отвергался уже в семье, где выросла мать А.М. Пятигорского. По его свидетельству, “в доме запрещалось говорить на идише. Висела табличка: “В этом доме говорят либо на древнееврейском, либо на литературном русском языке””13. Эту табличку повесил дед будущего великого философа, который, в свою очередь, уже вырос в совершенно русифицированной семье. Фактически, все герои настоящего обзора жили в секулярных семьях, проходивших процесс ускоренной ассимиляции, и в детские годы еврейская тема как таковая их совершенно не занимала. Об этом, как под копирку, пишут почти все.
“До войны в моем подростковом сознании “еврейский вопрос” как бы не существовал. В нашей семье о “еврейском вопросе” и антисемитизме никогда не говорили. …Не придавали мы никакого значения и национальности наших учителей”, — признавал В.Э. Шляпентох14. “Я, в отличие от моих родителей, дедов, родился полным, насквозь космополитом. И мое совсем раннее детство, до 1939-го — года перелома в сталинской политике в сторону мировой военной империи, этому содействовало”, — отмечал А.М. Пятигорский15. “Я не особенно ощущаю себя евреем, — констатировал Л.С. Клейн. — В семье у нас не разговаривали ни на идиш, ни на иврите, и у нас не было иудейской религии”16. “На русском мы говорили дома, белорусский знали так же хорошо, как русский, благодаря школе”, — писал он, идиш же был всего лишь языком, который “слышали у соседей”17. Не быть евреем казалось делом таким простым и естественным. Многое, очень многое изменилось в дни войны и тем более в последовавшие за ней годы.
II
Военные годы стали для советского еврейства водоразделом. Тому было, как представляется, три причины, и все они отразились в биографиях каждого из представителей описываемой группы.
Во-первых, в действующей армии (призваны были Г.С. Померанц, Е.М. Мелетинский, В.С. Библер, Ю.М. Лотман и М.Я. Гефтер, а позднее добровольцем отправился на фронт и Л.С. Клейн; А.Я. Гуревич, признанный негодным к несению строевой службы, был мобилизован военкоматом на танковый завод; И.М. Фильштинский начиная с 1941 года преподавал в Военном институте иностранных языков) или в эвакуации эти очень молодые люди — в момент начала войны им было от десяти до двадцати трех лет — оказались в совершенно иной социальной среде, чем та, к которой они привыкли. Эта новая среда была куда менее “рафинированной”, и в ней был широко распространен бытовой антисемитизм, с которым столкнуться в пределах Садового кольца и на берегах Невы было значительно труднее. В подростковой среде враждебное отношение к евреям приводило к актам насилия, причем зачастую именно они, как это многократно бывало в истории Нового времени, “возвращали” ассимилированных евреев к ощущению своей национальной принадлежности. Такие переживания эвакуированные еврейские дети испытывали повсеместно, где бы они ни жили — в Самаре (где оказался В.Э. Шляпентох), Чебоксарах (там жил с матерью И.С. Кон), Перми (где с мамой жила Р.М. Фрумкина) или где бы то ни было еще, и, разумеется, не эти страдания “выковали” будущих выдающихся интеллектуалов. Однако то, что они повлияли на их становление, сомнению не подлежит. Антиеврейские эксцессы имели место не только в тылу, но и в действующей армии. Вот что вспоминал, например, Ю.М. Лотман: “Мы движемся к Дону. От бомбежек, периодически появляющихся немецких танков мы разделились и идем на восток небольшими группами — два-три человека. Стараемся идти со своими, из своего полка, но практически уже растерялись. В степи во время бомбежки я встретился с солдатом из другого дивизиона нашего полка — донским казаком. …Всю дорогу мы рассуждали, почему война для нас так неудачно складывается. Мой спутник выражал свою мысль приблизительно в следующих словах: “Ты, Юрка, не сердись, а евреи тут виноваты. Нет, ты не думай, я это не в фашистском духе и, знаешь, этих предубеждений у меня нету, но посуди сам. Вот немцы к войне готовились, а мы что — мы фестивали делали, кино лучшее в мире выпускали, Ойстрах на скрипочке пилил — и все евреи. Не, знаешь, у меня предрассудков нету, но лучше было в это время не скрипочками заниматься””18.
Во-вторых, в огне Холокоста погибли более двух с половиной миллионов советских евреев — около половины еврейского населения страны; практически у каждого выжившего были расстрелянные, сожженные, повешенные родственники и друзья. “Холокост для таких, как я, это еще и биография” — эти слова М.Я. Гефтера19, мама и брат которого были убиты в 1941 году при массовом уничтожении евреев в оккупированном Симферополе, могли повторить очень и очень многие. Реалии Холокоста, а позднее — государственный запрет на увековечение памяти жертв стали для многих, как им казалось, “переставших быть евреями” евреев тем зеркалом, в котором они неожиданно увидели, какими их видит их окружение. Как и бытовой антисемитизм, но в несравнимо больших масштабах, Холокост напоминал ассимилировавшимся евреям, насколько иллюзорна их ассимиляция, как в глазах “просвещенных” немцев, так и в глазах народа и правительства их собственной страны.
В-третьих, иной стала официальная советская национальная политика, в первые двадцать послереволюционных лет подчеркивавшая классовые, но никак не национальные различия. Первые столкновения с почувствовавшими новый курс чиновниками были очень болезненными, о чем поведали и многие из тех ассимилированных молодых людей еврейского происхождения, кому впоследствии предстояло стать гордостью российской науки и общественной мысли20. Так постепенно пришло осознание того, что уйти от своего еврейства труднее, чем это казалось изначально. Когда в 1948 году, приехав в Москву первым израильским посланником, Голда Меир, находясь в толпе у Московской хоральной синагоги, со слезами обращалась к тем, кто ее окружал: “Спасибо вам за то, что вы остались евреями”21, — она едва ли отдавала себе отчет в том, что к тому времени вопрос о том, “быть ли евреем”, в Советском Союзе уже не был вопросом выбора.
Дальше всех пошел ассимилированный питерский интеллигент Л.С. Клейн, именно тогда обозначивший свою неразрывную связь с еврейством. “Отец при рождении получил три имени: Самуил-Соломон-Станислав (два библейских, одно польское), — писал он много лет спустя. — Звали его дома по третьему имени. Это и обусловило мое отчество — Станиславович. Но когда только начался крен государственной власти в сторону антисемитизма, я, к тому времени вошедший в совершеннолетие, из чувства протеста изменил отчество на Самуилович. Имя младшего брата отца было Леон (польское), он рано умер, по нему и меня назвали. Но, говорят, паспортист сказал: “Нет такого имени. Как это по-русски будет?” Ему ответили: “Лев”. Он обрадовался: “Вот так и запишем”. Вообще-то в еврейской среде русское имя Лев стало очень популярным после того, как Лев Толстой высказался против погромов, поэтому мои не сопротивлялись”22. Разнузданная антиеврейская кампания в последние сталинские годы напомнила о погромах, случившихся за полвека до этого, и именно память о погромах связала еврейские национальные и русские культурные компоненты идентичности.
III
Восьмилетний период от окончания войны до смерти Сталина не зря называют “черными годами советского еврейства”. Среди историков и мемуаристов нет единого мнения по вопросу о том, грозила ли советским евреям депортация, тотальная или частичная. Вероятнее всего, в январе — начале февраля 1953 года Сталин взвешивал возможность депортации евреев, возможно, не полной, а ограниченной, жертвами которой стали бы “социально чуждые элементы” из их среды23. Разумеется, молодых представителей первого “вполне советского” поколения еврейской интеллигенции, заканчивавших в те годы обучение в университетах, эти события обойти стороной не могли. Именно их происхождение предопределяло тот факт, что они не могли найти работу и, несмотря на красные дипломы и блестяще защищенные кандидатские диссертации, вынуждены были уезжать из Москвы и Питера, теряя связь с научными учреждениями, становясь рядовыми преподавателями провинциальных учебных заведений. Ефим Эткинд в 1948 году защитил в Ленинградском университете кандидатскую диссертацию, однако “страну лихорадило: шло партийное наступление на космополитов — их тысячами выгоняли из университетов, исследовательских и педагогических институтов, издательств, библиотек. Шла чистка от этнически чуждых элементов, иначе говоря, от евреев, составлявших значительный процент российской интеллигенции. …Антикосмополитическая кампания достигла своего почти неправдоподобного апогея в конце 1949 года. …21 декабря меня вызвал к себе в кабинет директор ленинградского Института иностранных языков и сообщил, что я уволен с доцентской должности — “за ошибки космополитического характера”. В чем они заключались, я толком не знал. …В поисках работы я обращался во многие педагогические институты; отовсюду поступали краткие отказы. Вдруг пришло письмо из Тулы, приглашавшее для знакомства и переговоров с директором тов. Богдановым. …Я сразу приехал. А.М. Богданов принял меня уважительно, даже приветливо, и в тот же день велел оформить на доцентскую должность: читать курсы западноевропейской литературы. Мне дали комнату в институтском общежитии, на четвертом этаже учебного корпуса; неделю спустя я снова приехал — теперь уже на постоянное жительство. …На четвертом этаже жили многие преподаватели; с некоторыми я очень скоро сошелся. Среди них оказались историк Византии Каждан, историк Запада Шустерман, литературовед Эвентов. Они тоже были изгнаны по обвинению в космополитизме”24. Позднее Е.Г. Эткинду удалось вернуться в Питер, где он на протяжении двадцати с лишним лет преподавал в педагогическом институте им. А.И. Герцена. Игорь Кон защитил в ленинградском институте им. Герцена в 1950 году целых две кандидатские диссертации, по истории и философии, однако распределение получил лишь на кафедру всеобщей истории Вологодского пединститута, “что по тем временам было не так уж плохо. Герценовская кафедра новой истории подверглась частичному кадровому разгрому по национальному признаку”25. Полставки преподавателя философии в химико-фармацевтическом (!) институте в Ленинграде И.С. Кон получил лишь в мае 1953 года, уже после смерти Сталина и прекращения дела “врачейубийц”. Другой питерец, Юрий Михайлович Лотман, вернувшись после войны в родной город, также не мог найти никакой работы. Вот как он сам описал происходившее в своих воспоминаниях:
Начался длительный период поисков работы. Протекал он по вполне стереотипному сценарию. Утром я отправлялся в одно из тех мест, где, как накануне я выяснил, есть вакантное место (как правило, это была школа). Директор принимал меня очень ласково, говорил, что место есть, и просил на следующий день принести заявление и заполнить анкету. Как ни странно, еще в 1950 году я сохранял то качество, которое, в зависимости от ориентации, можно назвать и наивностью, и глупостью. Смысл заполнения анкеты для меня, весь жизненный опыт которого был связан с войной, был совершенно неясен. Когда мой приятель, веселый циник Димка Молдавский (до войны мы с ним были на одном курсе, но он страдал пороком сердца и на фронт не попал; к этому времени он был уже аспирантом при Наумове и занимался Маяковским), при первой же встрече спросил меня: “Ты кем вернулся?” — я не понял вопроса. “Ну, с каким пятым параграфом, балда?” (Мать Димки была русской, и по паспорту он был записан русским.) После объяснения я решительно возмутился и послал его довольно далеко. Сама постановка вопроса мне казалась дикой.
Мое образование в этом вопросе завершил А.В. Западов — человек умный, насмешливый и циничный. Когда мы с ним однажды столкнулись на филфаке, я ему пожаловался на то, что места как бы есть, но все время повторяется одна и та же странная процедура: сначала подробная и многообещающая беседа, затем просьба заполнить анкету, предложение зайти через пару дней, а после этого какой-то странный взгляд в сторону и одна и та же формула: “Знаете, к сожалению, это место у нас вчера отняли”. Западов посмотрел на меня, как на идиота. Я давно не видел такого изумленного лица. “Не знаете, в чем дело?” — спросил он меня. “Не знаю”. — “Знаете, сходите в зоомузей, им нужен человек с филологическим образованием, поговорите”. Я отправился туда. Зайдя в кабинет к заместителю директора, толстому пожилому еврею, я сказал, что меня прислал Западов. Человек посмотрел на меня с нескрываемым возмущением: “Зачем он вас прислал? Я же ему объяснял, что у нас уже работают два еврея. Больше я взять не могу”. Я повернулся и ушел. Через пару дней я встретился на улице с Западовым. “Поняли?” — “Понял”, — сказал я. “Ну что ж, — сказал он, — дурень умом богатеет”.
Из случайного разговора с сокурсницей Лотман узнал о вакансии в педагогическом институте в Тарту, которую ему в итоге позволено было занять. Там он защитил в 1952 году кандидатскую диссертацию. Оставшись на всю жизнь в Тарту, Ю.М. Лотман прославил этот город, и в Тарту это осознают и ценят; в октябре 2007 года перед университетской библиотекой там ему был открыт памятник26. Однако не стоит забывать о том, что причиной отъезда будущего великого ученого в Тарту была именно невозможность найти никакую работу в родном Питере — даже в зоологическом музее.
Аналогичным было и положение москвичей. Арон Гуревич трудно поступал в аспирантуру: “Когда приближался срок окончания моего обучения в МГУ, Е.А. Косминский сказал, что хотел бы взять меня в аспирантуру. Но он не скрыл, что пробиться в аспирантуру еврею будет трудно (на дворе был 1946 год)”27. А.Я. Гуревич успешно сдал вступительные экзамены в аспирантуру Института истории по медиевистике, но затем, спустя несколько дней после зачисления в аспирантуру, был отчислен, вместе с тремя остальными принятыми на обучение евреями. Ему, однако, повезло: Е.А. Косминский, в 1946 году избранный действительным членом Академии наук СССР, обратился лично к президенту Академии (!) С.И. Вавилову, который дал согласие на его повторное зачисление; это случилось весной 1947 года. Спустя три года, в 1950 году, А.Я. Гуревич защитил в Институте истории АН кандидатскую диссертацию и с очень большим трудом, далеко не сразу, нашел место в Калининском пединституте28. Лишь в 1966 году А.Я. Гуревичу, тогда уже имевшему в Калинине ставку профессора, по счастливой случайности удалось найти работу в Москве, в Институте философии АН СССР.
Однако далеко не у каждого претендента на аспирантуру с “неудобной” национальностью был свой Косминский, о чем откровенно рассказал Л.С. Клейн, в то время безуспешно рассчитывавший на поддержку своего научного руководителя директора Эрмитажа, проректора Ленинградского университета М.И. Артамонова. Не имея ни квартиры, ни прописки в Питере, Л.С. Клейн устроился учителем в сельской школе в поселке Волосово, куда по распределению был назначен помощником прокурора его брат Борис, который получил ведомственную жилплощадь — комнату в коммунальной квартире (на двоих с другим работником следственных органов) в бараке, без “удобств”; молодой археолог жил там третьим. После безуспешных попыток найти академическую работу в родной Белоруссии ему удалось устроиться библиографом в питерскую библиотеку Академии наук, потом — учителем истории в школу на острове Голодай (ныне Декабристов), и все это в надежде пробиться в университетскую аспирантуру. После очередной безуспешной попытки в конце 1954 года Л.С. Клейн вернулся в родительский дом в Гродно. Однако в 1957 году долгожданный телефонный звонок известил его о том, что в условиях изменившегося политического климата в стране М.И. Артамонов все же готов принять его в аспирантуру, и Л.С. Клейн вернулся в Питер.
Не смог попасть в аспирантуру, окончив философский факультет МГУ, и А.М. Пятигорский. В 1950 году уволили с работы также его отца, и вся семья переехала в Сталинград [с 1961 года город носит имя Волгоград]. “Мы и квартиру потеряли, а кроме того, начался государственный антисемитизм в Москве, и о кафедре даже в Институте стали уже не могло быть и речи. И они [родители] там прожили с 1950 до 1965 г. …Я был учителем средней школы в Сталинграде, я уже занимался индийской философией, сидя в Сталинграде и читая разные книги, и языками…”29 Тула, Вологда, Тарту, Таллин, Душанбе, Тверь, поселок Волосово, Гродно, Волгоград… Молодых еврейских гуманитариев всеми правдами и неправдами “выдавливали” из Москвы и Питера: кто-то сумел вернуться быстрее, ктото пробыл в вынужденной профессиональной ссылке более десятилетия. Наверняка кого-то в эти годы “переломили через колено”, и их потенциал как ученых так и остался нереализованным. Среди тех авторов, кому посвящена настоящая статья, не вернулись в одну из двух столиц лишь Юрий Лотман и Борис Бернштейн, оставшиеся в относительно свободной, более европейской Эстонии; все остальные позднее возвратились в Москву или Питер. Стоит упомянуть и об очень непростой теме: были и авторы еврейского происхождения, кто пытался использовать какие-то сюжеты антикосмополитской кампании для собственного интеллектуального спасения и “поддержания на плаву” (учитывая возможность публикации в центральной периодике и так далее). Наверняка сказывалось тут и более общее желание быть “заодно с правопорядком” (как его описала в мемуарных очерках Лидия Гинзбург, в отличие от наших героев, много черпавшая и из дореволюционного опыта). Ведали ли они, что творили? Скорее всего, да, и для многих это был урок на будущее — залог последовательного и твердого антисталинизма в оттепельные и последующие годы.
Наиболее трагически сложилась судьба Е.М. Мелетинского, И.М. Фильштинского и Г.С. Померанца, которые были арестованы в 1949 году. Е.М. Мелетинский к тому времени уже успел защитить кандидатскую диссертацию по теме “Романтический период в творчестве Ибсена”, после чего работал заведующим кафедрой литературы Карело-финского госуниверситета (КФГУ) в Петрозаводске, одновременно готовя докторскую диссертацию по теме “Герой волшебной сказки”. После появления в местной печати статьи о космополитических извращениях на кафедре литературы КФГУ по доносу своего декана Е.М. Мелетинский был арестован, защита готовой диссертаций, разумеется, не состоялась30; освобожден он был лишь в октябре 1954 года. И.М. Фильштинский после ареста был, среди прочего, лишен ученой степени. Обвиненный в “еврейском национализме”, он работал в лагере на заводе учетчиком готовой продукции, “среди рабочихбытовиков, для которых антисемитизм был естественным воздухом, которым они дышали”31. Еврейская тема и в лагере не отходила на второй план, причем в случае с И.М. Фильштинским ситуация приняла совершенно гротескный оборот: по неведомым причинам в феврале 1955 года он был освобожден, но не реабилитирован: обвинение в еврейском национализме было переквалифицировано со статьи 58-10 на статью 59-7 (“разжигание национальной вражды”), за которую полагался не более чем двухлетний срок заключения. И.М. Фильштинский уже отсидел шесть лет и был поэтому освобожден, но не реабилитирован. Реабилитации и возвращения ученой степени кандидата наук он добился лишь в 1957 году32. В своих воспоминаниях он описал унижения и абсурд будничным языком: “Те же люди, которые однажды дали моей диссертации положительную характеристику, а затем, когда меня арестовали, ту же самую диссертацию оценили отрицательно, ныне, в новых условиях, подтвердили свой первоначальный положительный отзыв, и мне возвращают степень”33.
Г.С. Померанц, вернувшись с войны, подготовил кандидатскую диссертацию, однако защитить ее не успел. Вместо университетской кафедры он, уже исключенный в 1946 году из партии, последовательно прошел Лубянскую и Бутырскую тюрьмы и лагерь в Архангельской области, откуда был освобожден лишь после смерти И.В. Сталина (за одиннадцать лет до этого, в 1938 году, был арестован и сослан в Казахстан его отец). Его неоконченная диссертация была изъята и сожжена34. Официально защититься ему так и не довелось. Преподавал он за всю жизнь в вузе лишь однажды — как и Е.Г. Эткинд, в Тульском педагогическом институте. После освобождения из лагеря в 1953 году три года трудился учителем в кубанской станице Шкуринская. В год ХХ съезда смог вернуться в Москву, но, как и Л.С. Клейн в Питере, сумел устроиться только библиографом. Крупный философ, культуролог и востоковед так никогда и не получил возможности работать со студентами и аспирантами, а его повторная попытка защитить диссертацию вновь сорвалась. Было это, правда, уже пятнадцать лет спустя после смерти Сталина, когда ввод войск в Чехословакию стал еще одним значимым рубежом новейшей советской истории.
IV
Годы оттепели — с 1953-го по 1968-й — были очень продуктивными для описываемой группы ученых. Восемь из четырнадцати получили докторские степени, из них шестеро (Кон, Лотман, Гуревич, Эткинд, Мелетинский и Шляпентох) — именно в эти годы. А.М. Пятигорский, Р.М. Фрумкина и Л.С. Клейн защитили в этот период кандидатские диссертации. Показательно, что в темах этих девяти диссертаций не было практически ничего специфически “советского”, их все, так или иначе, можно было бы защитить и в других странах, но не было в них и ничего, имеющего хоть какое-то отношение к еврейству. Понятно, что иудаика не находилась в центре гуманитарных наук в Советском Союзе, но и изучение социальной истории Норвегии в IX—XII вв. (чем занимался А.Я. Гуревич) или средневековой тамильской литературы (о которой писал А.М. Пятигорский) тоже не отнесешь к магистральным направлениям отечественной науки того времени.
Бытует мнение, что выбор иудаики, еврейской истории и филологии в качестве сфер научной специализации был в те годы в СССР невозможен в принципе. Это, однако, не совсем так. В 1951 году в системе Академии наук было возрождено Российское палестинское общество, в 1954 году стал выходить “Палестинский сборник”, в котором начиная с 1956 года начали появляться и исследования в области иудаики35. Печатались работы ученых-талмудистов старшего поколения Юлия Солодухо (1877—1963) и Исаака Винникова (1897—1973), семитолога Б.М. Гранде (1891—1974), а также более молодых исследователей: крупного библеиста и кумраниста И.Д. Амусина (1910—1984), специалистки по кумранским свиткам и еврейской литературе средневековой Испании К.Б. Старковой (1915—2000)36, самобытных семитологов Н.А. Мещерского (1906—1986) и И.М. Дьяконова (1915—1999)37 и других. Их работы выходили в 1950—1970-е годы отдельными изданиями, печатались в “Палестинском сборнике”, “Советском востоковедении”, “Вестнике древней истории”, “Ученых записках Института востоковедения” и т.д., четверо последних защитили и кандидатские, и докторские диссертации. Не забудем и о том, что в Советском Союзе в 1959 году возобновилось издание литературы на языке идиш, в 1961 году был основан ежемесячный журнал “Советиш геймланд” [“Советская родина”], в 1963 году был издан иврит-русский словарь Феликса Шапиро (1876—1961), а в 1964 году в Тбилиси состоялась первая Конференция по семитским языкам, на которой значительное внимание было уделено не только древнееврейскому языку, но и современному ивриту38.
Иными словами, тот, кто хотел заниматься иудаикой, библеистикой, семитологией, литературой, еврейской археологией и историей, так или иначе, пусть и не без сложностей, мог и тогда найти возможности для профессионального самовыражения. И.М. Фильштинский справедливо отмечал, что “в советские годы ученые, не желавшие соучаствовать в фальсифицирующей науке, делить мыслителей и писателей прошлого на “прогрессивных” и “реакционных” и попрекать их недооценкой роли пролетариата и т.д., как того требовала официальная идеология, старались уйти “в глубь веков”: историки — в археологию и этнографию, филологи — в древность и в Средние века, Ренессанс”39. Теоретически такой уход в археологию, этнографию, в древность и в Средние века открывал огромные возможности для развития исследований в области иудаики; практически же никто из описываемых нами интеллектуалов еврейского происхождения этими возможностями не воспользовался.
Тому могло быть множество причин, однако кажется сомнительной гипотеза о том, что никого из этих евреев, которым на протяжении их жизненного пути так часто напоминали об их национальном происхождении, вовсе не интересовало изучение еврейской истории и литературы. Представляются более убедительными два других, вероятно, взаимодополняющих, возможных объяснения этого феномена.
Во-первых, с точки зрения властей, было явно предпочтительнее, чтобы сюжетами, связанными с еврейской историей, археологией и литературой, занимались русские интеллигенты Клавдия Старкова, Никита Мещерский, Игорь Дьяконов, Михаил Артамонов, Светлана Плетнева и другие. В этой ситуации не было ни малейшего шанса на формирование в среде ученых, занимавшихся иудаикой (в широком смысле этого слова), атмосферы “еврейского национализма”, чего власти боялись и чего хотели избежать.
Во-вторых, самим космополитически настроенным ученым еврейского происхождения было важно доказать “граду и миру”, что они принадлежат к человечеству в значительно большей мере, чем к своему народу. Тот же Е.Г. Эткинд, например, посвятивший кандидатскую диссертацию изучению творчества Эмиля Золя, мог бы обратиться, в частности, к той антиантисемитской гражданской позиции, которую занял великий французский писатель в “деле Дрейфуса”, но он обошел эту тему в своих исследованиях (вероятно, из-за нежелания открыто “дразнить гусей” или просто по цензурным причинам). А.Я. Гуревич стал одним из ведущих медиевистов Европы, но ничего подобного книге Кеннета Стоу “Отчужденное меньшинство. Евреи в средневековой латинской Европе” он никогда не написал. Складывается ощущение, что чем больше они страдали от антиеврейских ограничений, тем больше они пытались доказать окружающему миру, что евреями они если и являются, то сугубо по недоразумению. Мы далеки от мысли, что представители каждой национальной группы, выбирая сферой своей профессиональной деятельности гуманитарные науки, должны становиться “лоббистами” интересов “своего” народа или его “послами” либо обречены сделать историю и культуру именно своего народа центром своих интересов. Парадоксальным образом, в этом “безродном космополитизме”, столь характерном и для многих еврейских интеллектуалов Запада (как в XIX, так и особенно в ХХ веке), как раз и проявлялось их еврейство. И здесь — очень важный пункт: это особое, специфическое еврейство определялось не просто традицией “гонимого народа”, иудейским наследием или совокупностью тогдашних элементов культуры на идише и иврите, но в первую очередь — специфически модерным качеством неукорененности, острым чувством пограничности, маргинальности своей социальной ситуации и культурного статуса. Отсюда — и поразительная открытость разным традициям, начиная, безусловно, с российской. Таким же типологически было еврейство Эмиля Дюркгейма, Вальтера Беньямина и, среди прочих, — русских формалистов, от Виктора Шкловского до Лидии Гинзбург40.
Эти советские интеллектуалы пытались быть — и были — истинными космополитами. Понимали ли они, как это выглядит со стороны? “Смотри, он впал в космополитизм, — говорил один следователь другому про меня [в 1949 году], — вспоминал Е.М. Мелетинский. — А космополитизм — это и есть национализм, а ты думал — нет?”41 В глазах власти для доказательства еврейского национализма было достаточно и космополитизма, ибо не было больше в Советском Союзе народа, почти вся интеллигенция которого была бы — вследствие особых исторических условий имперской и раннесоветской эмансипации — столь “наднациональной” в своем мировосприятии.
V
К концу 1960-х годов герои нашей статьи находились в зените своей научной продуктивности; и с формальной точки зрения их профессиональная жизнь постепенно налаживалась. Никто уже не сидел (арест Л.С. Клейна был впереди), никто не работал на вторых ролях в периферийных учебных заведениях. Однако времена менялись. 1967—1968 годы являются поворотным периодом в истории общественной мысли в СССР. Шестидневная война в июне 1967 года, которую Израиль нокаутом выиграл у поддерживаемых Советским Союзом арабских стран, стала мощным катализатором для формирования националистических чувств у многих советских евреев, особенно среди молодежи. Спустя ровно полвека после Февральской и Октябрьской революций, которые евреи активно поддерживали, зародилось и быстро окрепло национальное движение, ставившее своей целью массовый отъезд из Советского Союза в Государство Израиль. При этом практически ни один из тех четырнадцати виднейших советских гуманитариев еврейского происхождения, которым посвящена эта статья, изначально не был активистом диссидентского движения, большинство из них были вполне искренними марксистами, сторонниками “социализма с человеческим лицом”, некоторые состояли в КПСС, и уж точно никто из них не разделял идеалы так называемого “советского неосионизма”42. Однако общее изменение климата в стране, которое привело к существенным переменам в отношениях властей с интеллектуальными элитами, больно ударило по многим из них.
Первыми жертвами 1968 года стали “подписанты” ряда правозащитных петиций Александр Пятигорский и Григорий Померанц, две статьи которого — “Квадрильон” и “Нравственный облик исторической личности” — были включены в диссидентский самиздатовский сборник “Феникс—66” (его готовил Юрий Галансков, погибший в 1972 году в мордовском лагере), а затем перепечатаны в издававшемся в Западной Германии на русском языке журнале “Грани”, причем в обоих случаях репрессии исходили от руководства Института востоковедения (в то время — Институт народов Азии). А.М. Пятигорский, уже бывший кандидатом наук и работавший в том же институте научным сотрудником, был уволен с формулировкой “за прогул” (прогул был спровоцирован тем, что для поездки на конференцию в Эстонию, где А.М. Пятигорский был членом оргкомитета и должен был делать доклад, ему сознательно не дали ни командировки, ни отпуска и он поехал “самовольно”). Лишившись работы в Москве, А.М. Пятигорский переехал в Эстонию, а в 1974 году эмигрировал в Великобританию. В 1976 году на долгие годы прекратилась публикация научных статей Г.С. Померанца в советских изданиях.
Репрессии коснулись и еще одного сотрудника Института востоковедения — И.М. Фильштинского. В опубликованной к его 90-летию в газете Московского университета юбилейной статье констатировалось: “К сожалению, в 1974 году пребывание И.М. Фильштинского в Институте восточных языков прервалось. Сегодня уже не надо скрывать, что главной причиной увольнения столь плодотворно работавшего преподавателя стала его критическая позиция в отношении чехословацких событий [1968 года]”43. В то время он, однако, все еще оставался научным сотрудником Института востоковедения, но после обыска и допроса по делу об издании неподцензурного журнала “Евреи в СССР” был уволен и оттуда, несмотря на то что был к тому времени автором четырех монографий, опубликованных издательством “Наука”.
Четвертым пострадавшим от идеологических гонений был М.Я. Гефтер. После выхода в 1969 году книги “Историческая наука и некоторые проблемы современности” сектор методологии истории Института истории Академии наук, который он возглавлял, был закрыт по указанию отдела науки ЦК партии44. С середины 1970-х он — участник правозащитного и диссидентского движения, один из основателей и авторов диссидентского свободного самиздатского журнала “Поиски” (1977—1981)45. В 1982 году М.Я. Гефтер перестал быть членом Коммунистической партии. Позднее он тоже отмечал 1968 год как водораздел и тяжело переживал свое тогдашнее молчание:
А я — где, с кем? Позови меня на Лобное место, пошел бы? Нет, не счел бы за свое. Другим был занят. Накануне танков в Праге — верстка коллективного исповедания веры: “Историческая наука и некоторые проблемы современности”. Несоизмеримо, что толковать, даже тогда сознавал. Но только-только собственным языком заговорили, прикусишь ли его по доброй воле?.. Никогда не уйдет из памяти постыдное: партсобрание, голосовали [за] одобрение тупости, самоубийства социализма. Рвался выступить, сказать лишь одно слово — трагедия; не решился, не захотел рисковать своим “новым прочтением”. Тихо вышел в коридор, чтобы не поднять руку. Жалею? Сегодня, пожалуй, нет. Тогдашнему унижению надо было дозреть до изнутри не стесненного объяснения с собою. До потребности в одиночестве46.
При этом, по словам его сына, М.Я. Гефтер даже теоретически не рассматривал возможность отъезда из страны: “Об эмиграции никогда речи не было. Он был человеком гиперроссийским. Человеком абсолютно русской культуры и русского языка. Россия для него была предметом всего его интеллектуального и душевного интереса. Он не был сторонником идеи Третьего Рима, но Россия для него была фокусом всех проблем всемирной истории. Как движется история, чем, что с людьми происходит — он понимал через Россию. Он не уезжал, потому что понимал, что такой мир невозможно изменить снаружи, как бы сильно ни сказывались мировые факторы. И он был нормальным гражданином, считал, что надо вступать и в диалог с властью, как бы она ни была отвратительна, и не закрывать форточку до последнего”47.
Пятым — и, пожалуй, наиболее преследуемым после 1968 года из всех, кому посвящена эта статья, был Ефим Эткинд. В 1968 году неожиданной разгромной критике подверглась фраза из его предисловия к книге “Мастера русского стихотворного перевода” о том, что “в известный период, в особенности между XVII и ХХ съездами [т.е. между 1934 и 1956 годами], русские поэты, лишенные возможности выразить себя до конца в оригинальном творчестве, разговаривали с читателем языком Гёте, Орбелиани, Шекспира и Гюго”. Учитывая, что “культ личности” был к тому времени давно разоблачен, трудно понять, что такого крамольного углядели власти в этой никаких откровений не содержавшей фразе, однако факт остается фактом: четверо сотрудников “Библиотеки поэта” были уволены за то, что проглядели и выпустили в печать эту “политически вредную концепцию”. Когда Е.Г. Эткинда вызвали к заведующему отделом культуры Ленинградского обкома партии Г.П. Александрову, он узнал, что “к обвинению в антисоветской диверсии добавлено другое: в еврейском национализме”:
Мне инкриминировалась, конечно, “фраза”, но заодно немало других преступлений: почему, например, во вступительной статье так безмерно возвышен Пастернак? Всем известно, что Пастернак поэт антиреволюционный, что он умер, не раскаявшись в совершенном им предательстве — издании романа “Доктор Живаго” на буржуазном Западе, что и переводчик он плохой, навязывавший всем иностранным авторам свою косноязычность… Да и Маршака нет надобности так хвалить: он хороший поэт для маленьких детей, но о нем как переводчике не все отзываются с восторгом. Оба несколько раз повторили одно и то же утверждение: я превозношу одну группу переводчиков за счет другой, и напрасно забываю таких поэтов, как Луговской, Сурков, Прокофьев.
Я пытался возражать: Пастернак перевел все главные трагедии Шекспира, гётевского “Фауста” и лирические стихи Верлена; сонеты Шекспира и песни Бёрнса в переводах Маршака стали фактом русской литературы; Пастернак и Маршак ничего общего между собой не имеют, если не считать окончания их фамилий на -ак, и никакой “группы” они не составляют. Я искренне не понимал, в чем дело, и не понимал до тех пор, пока мои собеседники, листая второй том антологии, не стали с равным ожесточением произносить еще имена Осипа Мандельштама, Ильи Эренбурга, Давида Бродского. Только тут я сообразил, что к обвинению в антисоветской диверсии добавлено другое: в еврейском национализме — все поэты, которых они называли, евреи. “Одна группа” — это, значит, еврейская группа, и превозношу я “моих” евреев за счет русских поэтов. Но слово не было сказано, сопротивляться оказалось трудно, как это бывает всегда, когда противник темнит и прячет свои карты. Я только мог окольно растолковывать, что пишу о разных группах, или точнее тенденциях. …Даже сейчас, воспроизводя мой собственный ход мысли, я стыжусь за себя: почему же я, даже не говоря этого вслух, позволил себе согласиться с тем, что Мандельштам, Пастернак, Маршак, Эренбург — всего лишь евреи? Они еще и деятели русской культуры, они русские писатели, как и я, будто бы сколачивающий из них особую “группу” еврейских переводчиков. Все мы — евреи по крови, евреи для расистов, для антисемитов, для дикарей48.
Еврейская тема заняла еще более важное место в следующей “проработке” Е.Г. Эткинда, случившейся шесть лет спустя. Тогда, в частности, в госбезопасность попало письмо, отправленное им своему зятю, собиравшемуся эмигрировать в Израиль. В этом письме Е.Г. Эткинд, в частности, писал: “Оттого, что вы воспользуетесь чужими демократическими свободами, у вас дома не введут многопартийной системы… Чужие свободы вам для дела не нужны. Ни вам, ни вашему обществу они пользы не принесут… Боритесь, но здесь, а не там. Одно независимое слово, сказанное дома, важнее многотысячной манифестации под окнами советского посольства в Вашингтоне”49. Это письмо — направленное против отъезда евреев из Советского Союза — было истолковано как проявление антисоветизма и еврейского национализма. Одним из тех, кто выступил против него на заседании общеинститутского Ученого совета, был литературовед Исаак Эвентов. Когда же проректор Ю.В. Кожухов подводил итоги собрания, то, в частности, сказал: “И беда наша и вина в том, что за 23 года работы Эвентова в нашем институте (смех в зале), простите, Эткинда, мы его не распознали”50. “Оговорка была случайная, но, как всякая случайность, в известном смысле закономерная, — жестко резюмировал Е.Г. Эткинд. — Есть у Брехта комедия “Mann ist Mann”, которая в русском переводе правильно названа “Что тот солдат, что этот”. Для Кожухова Эвентов прежде всего еврей, и тоже на “Э” — можно ли не спутать? Что тот еврей, что этот” [курсив автора]51.
* * *
Судьба остальных героев этой статьи складывалась в “годы застоя” менее драматично. Они работали, печатались, издавали книги, некоторые преподавали. Трое авторов — Юрий Лотман, Игорь Кон и Арон Гуревич — издавались чрезвычайно много, в том числе и за рубежом. Ревекка Фрумкина (выпустившая в 1974 и 1984 годах две монографии) в своих мемуарах отметила, что в 1970-е годы “ни одна встреча с друзьями не обходилась без обсуждения возможности и целесообразности эмиграции”, сама она “об эмиграции в Израиль никогда не думала, не чувствуя в себе внутреннего долга по отношению к этому государству”, отказавшись, по семейным причинам, и от идеи отъезда в США52.
Кроме Владимира Шляпентоха, в 1979 году эмигрировавшего в США, и Льва Клейна, в 1981 году арестованного и проведшего полтора года в тюрьме и лагере (как в прошлом И.М. Фильштинский и Е.Г. Эткинд, он был также лишен ученой степени), все остальные упомянутые ученые, не участвовавшие в диссидентском движении, прожили “период застоя” без особых потрясений. Арест грозил и отовсюду уволенному и так и не защитившемуся Г.С. Померанцу (14 ноября 1984 года он был предупрежден КГБ в связи с публикацией своих работ за границей, а 26 мая 1985 года на его квартире был произведен обыск), но обошлось.
Однако в то время лишь немногие могли преподавать и официально руководить аспирантами. Некоторые видели выход в создании неформальных, “домашних” семинаров. Еще в 1959—1960 годах нечто вроде полуподпольного философско-исторического и политэкономического семинара образуется вокруг Г.С. Померанца, который позднее неоднократно выступал на семинаре, собиравшемся на квартире диссидента В.Ф. Турчина. Позднее академик А.Д. Сахаров писал об этом семинаре в своих “Воспоминаниях”: “Наиболее интересными и глубокими были доклады Григория Померанца — я впервые его тогда узнал и был глубоко потрясен его эрудицией, широтой взглядов и “академичностью” в лучшем смысле этого слова”53. В середине 1960-х создал и до конца жизни возглавлял неофициальный домашний теоретический семинар по проблемам философской логики и философии культуры Владимир Библер. Вел свой семинар по истории и Михаил Гефтер. В 1967 году домашний семинар начала проводить Ревекка Фрумкина (ее семинар действовал до самого распада СССР, до 1991 года)54. После того как с филологического факультета МГУ был уволен Е.М. Мелетинский, небольшая группа учеников продолжала работать под его руководством неофициально, организовав свой семинар. В Эстонии Юрий Лотман начиная с августа 1964 года регулярно проводил свои летние школы по семиотике.
Бросается в глаза, однако, что, несмотря на обилие самобытных трудов, отдельные из которых (в частности, книги Е.М. Мелетинского, Ю.М. Лотмана и А.Я. Гуревича) — в ретроспективе это кажется совершенно очевидным — были этапными для развития гуманитарных наук не только в стране, но и в мире, ни один из этих ученых за весь период с 1968-го и до середины 1980-х годов не записал в свой актив никакого продвижения в статусной иерархии. Лишь один из четырнадцати человек защитил в эти годы диссертацию, да и то преодолевая всевозможные административные препоны (например, защита Р.М. Фрумкиной в Ленинградском университете состоялась в июне 1975 года, однако степень доктора филологических наук ей была присуждена лишь в сентябре 1980 года55). Описываемым гуманитариям еврейского происхождения позволяли работать самостоятельно, однако они не достигали такого положения в научной иерархии, когда могли бы принимать решения, касающиеся других.
Определялось ли своеобразие их научной креативности и открытости еврейским происхождением как таковым? Было ли оно всего лишь некоей биографической деталью, которая все же обнаруживается с частотой, заметной настолько, чтобы стать предметом вдумчивого анализа? Мы здесь можем предложить лишь самые общие контуры такого рассмотрения. Перед нами — не только результат специфики воспитания или инобытия образовательных традиций в определенных национальных группах в СССР 1930-х годов, не просто следствие уже скорого резкого поворота властей к антисемитизму и интеллектуальной изоляции. И то и другое — очень особые версии общего слома, продуктивной, но и крайне болезненной ситуации нарушения традиции, в которой оказалось европейское еврейство в эпоху эмансипации и общего становления модерных наций. Эмансипация эта не была тождественной (как многим тогда думалось) ассимиляции, а нарушение не стало полным отрицанием традиции — скорее само оказалось частью механизмов преемственности и новой культурной динамики. А именно эта “неклассическая” динамика и обусловила политический и идейный либерализм вкупе с академической незашоренностью, “нюхом” на нетривиальные проблемы и решения. “Сверхпредставленность” евреев в диссидентских кругах (а она требует отдельного анализа) тоже не может объясняться, на наш взгляд, исключительно реакцией на сталинский кадровый антисемитизм.
VI
Наступление эпохи гласности и перестройки открыло новый этап не столько в профессиональной, сколько в общественной карьере подавляющего большинства тех интеллектуалов, которым посвящена эта статья. Во-первых, они получили возможность ездить за границу и стали активно этой возможностью пользоваться. Оказалось к тому же, что, несмотря на железный занавес, на Западе работы многих из них знают и ценят; иностранными языками они владели, вследствие чего их приглашали преподавать в различные университеты стран Европы и Америки. Это позволило им посмотреть мир, напрямую пообщаться с коллегами, поработать в наиболее богатых научных библиотеках и улучшить свое материальное положение. Юрий Лотман был принят в члены Норвежской и Шведской академий наук; Арон Гуревич — в члены Норвежской и Нидерландской академий, а также получил звание почетного доктора Университета города Лунд (Швеция), Лев Клейн был избран иностранным профессором Венского университета, Игорь Кон — Корнеллского университета (США) и Университета Суррея (Англия)… Эмигрировавшие к тому времени Ефим Эткинд, Александр Пятигорский и Владимир Шляпентох заняли на Западе профессорские ставки, соответственно, в Парижском, Лондонском и Мичиганском университетах. Едва ли, уезжая из СССР в середине 1970-х, они предполагали, что смогут вернуться на родину титулованными профессорами известных иностранных университетов, выступать в печати и средствах массовой информации, читать лекции… Случилось, однако, именно так — круг замкнулся, и общность русско-еврейских интеллектуалов в едином социальном пространстве была восстановлена.
Долгожданное признание медленно и с трудом, но приходило и на родине. В период массового разочарования в историках, философах и искусствоведах, десятилетиями писавших о единственно верном марксистско-ленинском учении и всепобеждающей эстетике социалистического реализма, значительно вырос спрос на тех, кто мог предложить принципиально иную парадигму анализа общественно-политических и культурных процессов. Юрия Лотмана в конце 1980-х приглашают на Центральное телевидение вести цикл передач “Беседы о русской культуре”, Игоря Кона в 1989 году избирают в Академию педагогических наук (ныне — Российская академия образования), Елеазар Мелетинский в 1990 году получает Государственную премию, а Михаил Гефтер в феврале 1993 года был включен в состав консультационноаналитического Президентского совета (он, впрочем, вышел из него спустя восемь месяцев, после расстрела парламента 3—4 октября).
С академической же точки зрения почти все, несмотря на очень зрелый возраст, переживали в этот период расцвет: книга выходила за книгой, преподавательская деятельность была интенсивней, чем когда-либо, а возможность заниматься работой по организации науки вообще большинству была предоставлена впервые. Елеазар Мелетинский в 1989 году был приглашен профессором в МГУ, а также утвержден главным редактором серий “Исследования по фольклору и мифологии Востока” и “Сказки и мифы народов Востока”. Когда в 1992 году в РГГУ был создан Институт высших гуманитарных исследований, именно Мелетинскому было предложено его возглавить; тогда же он стал главным редактором журнала Института “Arbor mundi” (“Мировое древо”). В 1992 году были приняты на работу в РГГУ и Владимир Библер, и Арон Гуревич. Последний за три года до этого, в 1989 году, был утвержден профессором кафедры истории и теории культуры философского факультета МГУ, а также главным редактором ежегодника “Одиссей. Человек в истории”, издаваемого впоследствии Центром исторической и культурной антропологии Института всеобщей истории РАН. Исаак Фильштинский в 1992 году вновь был принят доцентом в Институт стран Азии и Африки МГУ, на кафедру истории стран Ближнего и Среднего Востока. В 1994 году ему, по совокупности трудов, была присуждена докторская степень и присвоено звание профессора. Лев Клейн в 1993 году защитил докторскую диссертацию по книге “Археологическая типология” в Институте истории материальной культуры РАН, год спустя он стал профессором философского факультета Санкт-Петербургского государственного университета, а затем и одним из создателей Европейского университета в Санкт-Петербурге. Игорь Кон, продолжая работать в Институте этнологии и антропологии РАН, как приглашенный профессор читал лекции в многочисленных университетах и институтах, а его постоянные выступления в печатных и электронных СМИ на восьмом десятке лет превратили его в наиболее известного и цитируемого сексолога страны.
Некоторые из этих исследователей самым активным образом включаются в общественную жизнь. К наиболее “еврейской” по интеллектуальному содержанию общественной деятельности обратился М.Я. Гефтер, который в 1991 году стал одним из создателей, а затем — президентом научно-просветительского центра “Холокост” (этот центр существует до настоящего времени). Владимир Библер и Елеазар Мелетинский приняли активное участие в созданном в 1988 году дискуссионном клубе либеральной интеллигенции “Московская трибуна”. Эти люди, а также Г.С. Померанц, И.С. Кон, а в 2000-е годы и Р.М. Фрумкина и Л.С. Клейн опубликовали многочисленные статьи в периодической печати по фундаментальным вопросам, касающимся выбора страной пути развития.
По большей части и в 1990-е, и в 2000-е годы эти авторы развивали умеренно-либеральные, гуманистические, сциентистские идеи, сформированные ими “в окрестностях” диссидентского движения в период брежневского застоя. Их продолжали читать люди с менталитетом “шестидесятников”, но в общественной полемике даже на (условно говоря) либеральном фланге в горбачевскую, ельцинскую и путинскую эпохи доминировали совершенно другие голоса. Когда в конце 2009 года портал “OpenSpace” провел первый в России опрос, целью которого было сформировать список самых влиятельных интеллектуалов современной России, то лишь один из семи ныне здравствующих ученых, которым посвящена настоящая статья, вошел в первую сотню — Григорий Померанц оказался на 48-й строчке (233 голоса, против получившего 2134 голоса Виктора Пелевина, оказавшегося первым)56. Можно сколько угодно причитать о том, что не опросами в Интернете определяется социальная значимость того или иного интеллектуала, однако если у общественного мыслителя нет воспринимающей и прислушивающейся к нему аудитории, то его претензии на роль идейного авангарда или морального компаса едва ли можно признать обоснованными. Оставаясь такими же, какими они были на протяжении многих десятилетий, эти люди примерно с середины 1990-х начали терять прежний круг читателей и почитателей. Изменился сам прежний формат интеллектуальной и академической жизни. Технологические инновации тоже внесли в это значимый вклад; в Интернете, где, собственно, сегодня почти всё и читается, достаточно полно представлены только статьи и эссе И.С. Кона и Р.М. Фрумкиной, а также в меньшей степени Г.С. Померанца, работы остальных разбросаны по разным изданиям и почти не имеют ныне значимой читательской аудитории среди людей молодого и среднего поколений.
Обращаясь в разные годы в своей неподцензурной эссеистике и публицистике к “еврейской теме”, анализируемые нами интеллектуалы последовательно настаивали на том, что сами они являются людьми русской культуры. Они, однако, чутко откликались на проявления антисемитизма и ксенофобии в стране, видя в них свидетельства того, что Россия идет “не тем путем”. Не раз и не два Г.С. Померанц, Л.С. Клейн и другие авторы писали об опасности поворота России к нацизму, проводя многочисленные параллели между Россией первого десятилетия XXI века и предгитлеровской Германией. При этом их отношение к Государству Израиль, с которым никто из них не связал своей судьбы, а большинство даже ни разу и не посетили его как туристы, очевидным образом отличается повышенной эмоциональностью. Эта эмоциональность, однако, как правило, не наносит урон интеллектуально честному взгляду на вещи.
В целом же всю гамму русско-еврейско-израильских чувств представителей старшего поколения интеллектуалов наиболее емко и при этом лаконично выразил Л.С. Клейн: “Что касается интересов национального очага, то мой национальный очаг, моя родина — Россия. Я живу ее интересами и ее проблемами. …Семья моя еврейская, но очень русская. Уже три поколения разговорный язык в нашей семье — русский, и это мой родной язык. …Свое еврейство я ощущаю, только когда наталкиваюсь на барьеры со стороны властей. …К Израилю я полон симпатии и уважения, как и многие в России независимо от происхождения. Приятно, что народ, две тысячи лет назад вытесненный с родины и рассеянный, создал снова свое государство на той же территории, что на жизни одного поколения он преобразовал пустыню в цветущий мир, разбил превосходящие силы врагов и отстаивает право жить по европейским и мировым нормам и стандартам. Но в то же время я понимаю и тамошних арабов, которые жили там около тысячи лет и для которых евреи — пришельцы. Мне больно, что два народа истребляют друг друга, что тамошние арабы избрали безнадежную стратегию перманентной войны (и внутреннего раздрая) вместо того, чтобы создать на оставшейся им территории такое государство, которое бы могло конкурировать с еврейским — на радость всем соседям. Но меня совершенно не тянет в Израиль, страна это интересная и богатая, но не моя”57.
Краткий конспект мог бы выглядеть так: “Моя родина — Россия. Семья моя еврейская, но очень русская. Русский — мой родной язык. Свое еврейство я ощущаю, только когда наталкиваюсь на барьеры со стороны властей. К Израилю я полон симпатии и уважения, но меня совершенно туда не тянет, страна это интересная, но не моя”. Подводя итог, групповой этнокультурный портрет выдающихся российских мыслителей еврейского происхождения первого послереволюционного поколения можно было бы обрисовать именно этими словами.
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Автор благодарит А.Н. Дмитриева, многочисленные замечания и предложения которого были необычайно полезными в работе над статьей.
2) Фрумкина Р.М. Внутри истории. М.: НЛО, 2002. С. 439.
3) Бернштейн Б.М. Старый колодец: Книга воспоминаний. СПб.: Издательство им. Н.И. Новикова, 2008. С. 9.
4) Бернштейн Б.М. Старый колодец. С. 13.
5) Померанц Г.С. Записки гадкого утенка. М.: Московский рабочий, 1998. С. 6.
6) Среди немалого количества книг на эту тему отметим две, на наш взгляд, наилучшие: Будницкий О.В. Российские евреи между красными и белыми (1917— 1920). М.: РОССПЭН, 2005; Слезкин Ю.Л. Эра Меркурия. Евреи в современном мире. М.: НЛО, 2005. С. 143—265.
7) См. переведенные недавно важные работы о “рамочных” условиях еврейского бытия в предреволюционной России: Френкель Й. Пророчество и политика. Социализм, национализм и русское еврейство 1862—1917. М.: Мосты культуры, 2008; Натанс Б. За чертой: Евреи встречаются с позднеимперской Россией. М.: РОССПЭН, 2007.
8) Фрумкина Р.М. Внутри истории. С. 232.
9) Померанц Г.С. Записки гадкого утенка. С. 13.
10) Клейн Л.С. Трудно быть Клейном. СПб.: Нестор-История, 2010. С. 25.
11) Шляпентох В.Э. Страх и дружба в нашем тоталитарном прошлом. СПб.: Звезда, 2003. С. 133.
12) Померанц Г.С. Солженицын в Цюрихе [1976] // Померанц Г.С. Сны земли. М.: РОССПЭН, 2004.
13) Интервью А.М. Пятигорского Н.А. Митрохину, Москва, 28 сентября 2008 г.; Лондон, 26 марта 2009 г. // НЛО. 2010. № 101.
14) Шляпентох В.Э. Страх и дружба в нашем тоталитарном прошлом. С. 132, 136.
15) Интервью А.М. Пятигорского Н.А. Митрохину.
16) Клейн Л.С. Трудно быть Клейном. С. 22.
17) Там же. С. 26.
18) Лотман Ю.М. Не-мемуары // Лотмановский сборник. Т. I. М., 1995. С. 5—53.
19) Гефтер М.Я. Эхо Холокоста и русский еврейский вопрос. М.: НПЦ “Холокост”, 1995.
20) См. особенно: Гуревич А.Я. История историка. М.: РОССПЭН, 2004. С. 12—13.
21) См.: Эпштейн А.Д. Народная дипломатия и ее последствия: посланник Израиля Голда Меир в Московской хоральной синагоге в сентябре — октябре 1948 года // Московская хоральная синагога. 100 лет. Научные чтения. М.: Дом еврейской книги, 2006. С. 177—203.
22) Клейн Л.С. Трудно быть Клейном. С. 23.
23) См. обсуждение этого вопроса и различных выдвинутых гипотез в обзорной статье: Линец О., Эпштейн А.Д. Планировалась ли в 1953 году депортация евреев СССР? Дискуссия историков // Черные годы. Советское еврейство между Гитлером и Сталиным, 1939—1953 гг. Раанана: Открытый университет Израиля, 2010. С. 271—322.
24) Эткинд Е.Г. Записки незаговорщика. Барселонская проза. СПб.: Академ. проект, 2001. С. 374—375.
25) Кон И.С. 80 лет одиночества. М.: Время, 2008. С. 46.
26) О пребывании Лотмана в Тарту (особенно на раннем этапе), включая непростые отношения с местной эстонской интеллигенцией, см. в мемуарах и биографических работах о Лотмане Б.Ф. Егорова, а также в статье: Waldstein M. Russifying Estonia: Iurii Lotman and the Politics of Language and Culture in Soviet Estonia // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. Vol. 8. № 3. 2007. Р. 561—596.
27) Гуревич А.Я. История историка. С. 45.
28) Там же. С. 55.
29) Интервью А.М. Пятигорского Н.А. Митрохину.
30) По воспоминаниям И.М. Фильштинского, “примерно за год до смерти Е.М. Мелетинского [то есть в 2004 году] произошел забавный эпизод. Позвонили из петрозаводского отделения ФСБ и сообщили, что у них в архиве хранится рукопись научной работы Е.М., которую они готовы ему прислать, так как теперь он может ее опубликовать. Е.М. в весьма резких тонах от этой услуги отказался, объявив, что эта работа давно опубликована. Однако любезные чиновники все же прислали рукопись, пролежавшую у них с 1949 года”. См.: Фильштинский И.М. Глазами друга // Отечественные записки. 2005. № 6.
31) Об этом упоминает Мелетинский, находившийся в том же лагере: Мелетинский Е.М. Избранные статьи. Воспоминания. М.: ИВГИ РГГУ, 1998. С. 549.
32) Фильштинский И.М. Мы шагаем под конвоем: Рассказы из лагерной жизни. М.: Христианское издательство, 1997. С. 317—318.
33) Там же. С. 324.
34) Померанц Г.С. Записки гадкого утенка. С. 135.
35) Гринбаум А. Иудаика в СССР, 1950—1990 // Евреи в России: Историографические очерки. М.: Еврейский университет, 1994. С. 170.
36) См.: Старкова К.Б. Воспоминания о прожитом. Жизнь и работа семитолога-гебраиста в СССР. СПб.: Европейский дом, 2006.
37) См.: Дьяконов И.М. Книга воспоминаний. СПб.: Европейский дом, 1995.
38) Гринбаум А. Иудаика в СССР, 1950—1990. С. 173.
39) Фильштинский И.М. Глазами друга.
40) Специально о формалистах в свете еврейской проблематики писал биограф Эйхенбаума; см. перевод его работы: Кертис Дж. Борис Эйхенбаум: его семья, страна и русская литература. СПб., 2004.
41) Мелетинский Е.М. Избранные статьи. Воспоминания. С. 528.
42) См.: Агурский М. Неосионизм в Советском Союзе // Сион. 1978. № 19; Нудельман Р. Попытка обновления сионизма: “русская” алия семидесятых и алия девяностых // Идеология еврейской национальной жизни в современном мире. М.; Иерусалим: Мосты культуры, 2003. С. 120—133.
43) Юбилей профессора И.М. Фильштинского // Московский университет. 2008. № 33 (4264), ноябрь.
44) См.: Неретина С.С. История с методологией, или Конец истории // Век XX и мир. 1996. № 1.
45) Гефтер М.Я. Автобиография. 1994. 12 декабря (на сайте http://old.russ.ru/journal/ dosie/gefter.htm).
46) Гефтер М.Я. Прощальная запись. [1976] // Гефтер М.Я. Из тех и этих лет. М.: Прогресс, 1991. С. 35.
47) Тренировка по истории. Почему мысли и слова Михаила Гефтера остаются актуальными сегодня: Интервью В.М. Гефтера Е. Яковлевой // Российская газета. 2006. 17 февраля.
48) Эткинд Е.Г. Записки незаговорщика. Барселонская проза. С. 125.
49) Цит. по: Эткинд Е.Г. Записки незаговорщика. Барселонская проза. С. 79.
50) Там же. С. 47.
51) Там же. С. 52. См. также важную публикацию “вольной” корреспонденции 1970-х, уже после отъезда Эткинда: Из переписки Е.Г. Эткинда с И.М. Дьяконовым (июнь — декабрь 1976) // Звезда. 2001. № 7.
52) Фрумкина Р.М. Внутри истории. С. 439—440.
53) Сахаров А.Д. Воспоминания. М.: Права человека, 1996. Т. 1. С. 422.
54) См. подробнее об этом: Фрумкина Р.М. Внутри истории. С. 415—420.
55) См.: Там же. С. 446—459.
56) См.: Самый влиятельный интеллектуал России. Опрос в деталях // 2009. 21 декабря. Материал размещен на сайте: http://www.openspace.ru/society/russia/ details/ 15155/.
57) Клейн Л.С. Трудно быть Клейном. С. 21—22; Автобиография, 1 марта 2009, размещена на сайте: http://www.archaeology.ru/ONLINE/Klejn/Klejn_autobiography. html.