(Рец. на кн.: Клейн Л. Трудно быть Клейном: Автобиография в монологах и диалогах. СПб., 2010)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2010
Е.Р. Пономарев
ПОВЕСТЬ О ПРОГРЕССОРЕ
Клейн Л. ТРУДНО БЫТЬ КЛЕЙНОМ: Автобиография в монологах и диалогах. — СПб.: Нестор-история, 2010. — 724 с. — 500 экз.
Автобиография Льва Самуиловича Клейна — одного из самых известных российских археологов — интересна самим фактом своего появления. Поскольку Клейн — один из редчайших оригинальных теоретиков в российской науке, его интересы намного шире археологии — это культурная антропология, классическая филология, теория гуманитарного знания. К тому же Клейн — редкий пример отечественного ученого, обретшего мировую известность не благодаря званиям и положению в научной табели о рангах, а благодаря качеству и количеству научных работ. Наконец, далеко не каждому советскому ученому его поколения довелось пройти советскую тюрьму и выйти оттуда не побежденным, не сломленным, а, скорее, победителем.
Когда начинаешь читать эту книгу, многое не нравится и вызывает вопросы. Во-первых, нескромное заглавие — цитата прочитывается сама собой, несмотря на то что определение “бог археологии” озвучивает во Введении редактор книги со ссылкой на Интернет. “Ну, мало ли чего не напишут! — отвечает на это Клейн. — <…> В печати была и просто брань” (с. 9). Однако, судя по игре в заглавии, определение это нравится автору. Во-вторых, собственно воспоминания занимают в книге примерно пятую часть, остальное — обширные цитаты из интервью, данных в разные годы научным и популярным изданиям в России и на Западе; еще более обширные выдержки из собственных научных и публицистических работ, иногда даже с рисунками и таблицами; большие пласты переписки (письма, как правило, приводятся целиком — с ответами автора книги и подробным продолжением дискуссий) с известными и неизвестными людьми. Мало того, что при чтении приходится все время перепрыгивать от жанра к жанру, но создается еще и впечатление избыточности: об одном и том же факте можно прочитать в разных текстовых “кусках” несколько раз. В-третьих, кажется странным, что Клейн, выступающий за строгую чистоту научных подходов, свободу науки как от политики, так и от публицистических рассуждений “по поводу”, приобщает книги “Перевернутый мир” (о тюрьме и лагере), “Другая любовь” (о природе гомосексуализма), “Другая сторона светила” (биографии знаменитых гомосексуалов) к списку своих научных достижений — несмотря на их политизированность, публицистичность, а иногда и беллетристичность. Автор считает работу по подготовке этих книг “разработкой двух антропологических тем — изучением уголовного мира и мира сексуальных меньшинств (то и другое — антропология девиантного поведения)” (с. 511), несмотря на то, что методы сбора и анализа материала, а также форма публикации выводов далеки от науки. Получается, что авторство Клейна само по себе и есть признак научности работы? Тут снова вспоминается заглавие.
Неожиданны тон и настрой автобиографии. Бывают автобиографии добрые и приторные. Несмотря на массу пережитых невзгод, человек, умудренный старостью, простив и друзей и врагов, спокойно рассказывает о своей жизни. Другие автобиографии пишутся для того, чтобы, как говорил Маяковский, “доругаться” и “до конца сказать, кто сволочь”. За ними, как правило, следуют скандалы и истеричные отклики, нередко мемуары для того и пишутся. Автобиография Клейна не принадлежит ни к первому, ни ко второму роду. Местами Клейну хочется доругаться — даже с давно почившими оппонентами. Читая такие отрывки, веришь, что, несмотря на почтенный возраст, Лев Самуилович, как он и сам утверждает, бодр и молод душой. Местами он очень аккуратен и сдержан. Тут вспоминаешь о том, что возраст делает человека мудрым.
И это мудрое отношение, надо признать, преобладает. На этом фоне как-то непонятно, зачем Клейн все-таки с кем-то хочет доругаться. Неужели он так и не простил за все грешки и несправедливости М.И. Артамонова и Б.Б. Пиотровского, а заодно и своих сверстников, уже успевших выпустить мемуары?
По мере того, как вчитываешься в текст, отношение меняется. Язык Клейна четкий, ясный и простой. Сюжет он выстраивает почти как писатель. При этом излагает мысли по рубрикам, как ученый. Следя за резкими поворотами его, мягко говоря, нетривиальной жизни, начинаешь понимать стержень этого человека. Этот стержень — принципиальность. Больше всего на свете он хотел заниматься наукой. К этому шел через фронт, сопротивление родителей, неприязнь университетского начальства. Не сразу поступил в университет, долго не мог попасть в аспирантуру, очень поздно защитил диссертацию, долго не мог напечатать первую монографию, с трудом стал пробивать статьи на Запад. Наконец, был арестован и устранен из науки, казалось, надолго. Через все эти препятствия Клейн прошел, добился большой известности, не сломался. Почему? Благодаря принципиальности. Каждый раз шел до конца, пробовал все до последней возможности — и получалось.
Например, в поступлении в университет ему отказали все, включая министра высшего образования. Но он все-таки пошел с двумя заявлениями — о приеме на исторический и на филологический факультет — к ректору, который только что вернулся из отпуска: “Я вошел в его кабинет с двумя заявлениями — на любой исход <…>. Но от глубокого волнения я вручил ректору оба сразу <…>. Вознесенский взглянул на мои заявления и, увидев отвергающие подписи министра, воскликнул: “Как! В моем университете министр распоряжается?!” Он перечеркнул подпись министра и начертал: “Принять. Вознесенский”. Другое “Отказать”? Другое “Принять”! Так я был принят на оба факультета, что было тогда невозможно в России. Я был единственным студентом, обучающимся на двух факультетах сразу” (с. 44).
Студентом четвертого курса он написал работу с критикой концепции Марра, найдя, что она противоречит фактам. Работу эту внимательно прочитал Артамонов: “Он был очень смелым человеком и в конце сказал: “Ваша работа находится в полнейшем противоречии с основами советской науки, но она очень интересна. Мне думается, что-то в нашей науке перекосилось, что-то не так. Я бы предложил Вашу работу для обсуждения на специальной конференции в ИИМКе [в Академии наук]. Но должен предупредить Вас, что это будет для Вас очень опасно”. [Я сказал: “Михаил Илларионович, ведь, выдвигая мою работу на публичное обсуждение, Вы тоже рискуете?” Он ответил:] “Я рискую своим постом, а Вы рискуете головой”. [Тем не менее, я выразил свою готовность]” (с. 49—50. В прямых скобках Клейн, цитируя давнее интервью, восстанавливает сделанные при публикации купюры.)
Не приняли в аспирантуру после университета? Клейн отдал несколько лет учительству, поступал несколько раз — и поступил. Долгие годы был всего лишь ассистентом на кафедре? Но работал так, что кафедра эта стала “школой дяди Левы Клейна” (при том, что по статусу Клейн не мог быть научным руководителем диссертационных работ). Не брали статьи в советские журналы и сборники? Клейн начал сотрудничать с “Current Anthropology” и через некоторое время стал на Западе известнее советских академиков.
Вот эта готовность идти до конца и рисковать, если нужно, собственной головой и роднит Клейна с дореволюционной наукой, испытывавшей аллергию на идеологический диктат со стороны властей и нередко отстаивавшей автономию Академии наук и университетов. Ведь головой-то в сталинские и послесталинские годы Клейн рисковал именно за то, без чего не может быть науки, — за право излагать свои мысли, учить студентов, заниматься теми темами, которыми интересно, а не теми, которыми можно.
С этой точки зрения начинаешь понимать, почему с кем-то из своих коллег Клейн еще не “доругался”. Ученый для него, думается, — публичная фигура, вроде политика. Его главная претензия к Артамонову — присвоение последним идеи дипломной работы Клейна о происхождении скифов. Дело не в том, что Клейну жалко идеи, дело в принципе.
“Всякий раз плагиат должен быть разоблачен, прижизненно или посмертно, но разоблачен непременно. И чем скорее, тем лучше. Чем авторитетнее фигура, тем необходимее разоблачение. Друг, учитель, благодетель — никакие связи не должны препятствовать разоблачению, если разоблачить можешь ты” (с. 186).
Ученый, по его мнению, не может себе позволить научной недобросовестности. Плагиат — ее высшая форма. Показательно, что, когда затевается дело о плагиате против А.Я. Щетенко, тот никак не может понять, что лично Клейн имеет против него. А Клейн метит в систему, в принцип, противоположный своему. Все личные дрязги, все “человеческое, слишком человеческое” должно остаться за пределами науки. Артамонову и попадает от Клейна за все “человеческое”, чем он запомнился: за то, что сгибался перед министром культуры; за то, что не взял Клейна после университета в аспирантуру; за то, что называл людей по имени-отчеству в зависимости от должности. Одним словом, за то, что, помимо ученого, был еще вельможей сталинской эпохи. За то же попадает В.В. Мавродину: талантливый ученый, но всю жизнь писал только о том, о чем надо, и так, как надо. За вельможность — и параллельно: за “испуг” перед партийным начальством — не щадит Клейн Б.Б. Пиотровского, не прощает и за то, что симпатии-антипатии нередко брали в нем верх над научной беспристрастностью. Когда же ученый поднимается над своим “человеческим”, отношение Клейна иное: тот же Артамонов не побоялся выдвинуть на обсуждение доклад студента, противоречащий современным идеологическим установкам. В этом месте воспоминаний звучит искреннее уважение. Благодаря такому подходу портреты известных ученых становятся у Клейна объемными. Мы видим их не привычными для воспоминаний “тенями ушедшего”, а живыми людьми. Причем Клейн не делает различия между учителями и учениками. Слабость Г.С. Лебедева, отрекшегося от учителя в трудной ситуации, осуждена. А вот когда Лебедев и В.А. Булкин возвращают свои уже снятые подписи и отсылают коллективную работу с участием арестованного Клейна для публикации за рубеж, автор говорит об “акте гражданского мужества” (с. 327). И научной принципиальности, можно было бы добавить.
Предложение оставить личные отношения за рамками теоретической дискуссии постоянно звучит в письмах Клейна к Ю.Н. Захаруку. Тот же мотив — в переписке с С.А. Плетневой по вопросу о необходимости теории в археологии. Спрашивается: ну зачем Клейн пытается кому-то что-то объяснить? Особенно Захаруку, который не испытывает к нему особой симпатии. Да и Плетнева после переписки с Клейном вряд ли ощутила желание присмотреться к теоретическим статьям. Но опять, дело в принципе. Попытаться объяснить надо, а там — как получится. Тем же стремлением проникнута обширная переписка с В.Н. Дуденковым, в которой Клейн пытается доказать верующему человеку, что религии и духовенству не место в российской школе.
Люди эпохи Просвещения верили, что, если указать ближнему на его заблуждение, всесторонне разъяснить, привести разумные аргументы, заблуждение у ближнего развеется. В Клейне очень много от Просвещения. Его энергия и талант учителя оттуда — от школьных кружков в Гродно и Ленинграде до проблемных семинаров на кафедре археологии. Ниспровержение авторитетов тоже оттуда — от Марра и Сталина в юности до Леви-Стросса в 90-е годы. Стремление “дойти до самой сути” тоже, ибо Клейн верит, что “самая суть” есть. Это, наверное, эпохальная черта. В советской культуре достаточно просветительских черт. Но в то же время — это свойство человека, выстрадавшего свое право заниматься наукой.
Поняв это, мы начинаем по-другому смотреть на “минусы” книги, которые раздражали поначалу. Заглавие отсылает к культовому роману Стругацких. Роль ученого в сегодняшнем мире, считает автор, — это роль “прогрессора”, хочет он этого или нет. Лишь ученый в состоянии здраво и непредвзято взглянуть на вещи, а затем принципиально отстаивать свою точку зрения. И хотя в конце книги Клейн скажет, что не может войти в шкуру прогрессора (у прогрессора сверхчеловеческие возможности, а у него только научные), но все же: “В позиции “прогрессора” оказываются все сторонники развития России по пути цивилизованных европейских государств, все противники “особого пути” для России. А готово ли наше общество, готов ли наш народ к принятию общих норм европейской цивилизации?” (с. 616).
Именно с позиции прогрессора — находящегося как бы над схваткой — написаны мемуары. Чтобы не оказаться предвзятым, Клейн опирается на документы прежних лет — книги, статьи, интервью. Иногда приводит даже справки, выданные лагерным начальством или Институтом истории материальной культуры. Отсюда странная композиция воспоминаний, напоминающая построение научной работы. За введением следует список источников (“Описание использованных материалов”), а потом уже излагаются подтвержденные документами факты. Вот почему воспоминания в книге воспоминаний минимальны: они выполняют функцию комментария к имеющимся источникам. Или замещают несохранившиеся источники. Все остальное место отведено подлинным документам (к ним отнесены и старые интервью) по каждому периоду жизни. Не беда, если какие-то факты повторяются. Зато получается объективная картина. Попав в лагерь, Клейн решил, что оказался в очередной экспедиции. Решив писать мемуары, Клейн написал историческое исследование о себе.
Читатели, знакомые с монографиями Клейна последних лет, созданными на основе старых неопубликованных работ (“Воскрешение Перуна: К реконструкции восточнославянского язычества”, “Спор о варягах”, “Новая археология”), привыкли к многослойной манере автора. Он публикует давний текст, не потерявший актуальности, сопровождая его предисловиями, послесловиями и примечаниями. Старый текст сохраняется с максимальной точностью (иногда, как во втором издании “Археологических источников”, восстанавливается первоначальный текст, измененный редакторами) — как слепок той эпохи. Изначальная основа обрастает более поздними работами, наложенными как бы поверх. Мы имеем возможность проследить развитие мысли автора от более ранних вариантов к более поздним. Все это напоминает методику изучения раскопа — по слоям. Такой же послойный метод применяет Клейн и к автобиографии. Ибо авторецепция жизни на разных этапах неодинакова.
Включение публицистико-беллетристических работ в общий контекст жизни ученого, с этой точки зрения, становится очевидным. Автор прослеживает движение своих идей и интересов вне зависимости от формы, в которой они были изложены. Ведь по тем же самым темам он создал и научные работы. Всю свою жизнь Лев Самуилович выстраивает как некий общий очерк истории идей — недаром он много лет и в разных странах читал курс лекций “История антропологических учений”. Идеи ученых, живших в одну эпоху с Клейном, выстраиваются рядом — и получается история археологии за несколько десятилетий. А поскольку идеи Клейна шире археологии, то к ней добавляется история еще нескольких полей гуманитарного знания. Бытовые детали, которых немало в книге, тоже встраиваются в общую линию. Рассказывая о быте, например, английского колледжа или американского университета, Клейн не просто передает интересные случаи — он знакомит читателя с малоизвестными у нас формами организации учебного процесса. Даже делясь с читателем способом научной организации вдохновения (в этом, помимо теории рефлексов, тоже, кажется, много от Просвещения), автор продолжает писать историю идей.
Научность подхода стала сущностью Клейна. Эта “объективированная” автобиография пытается избавиться от субъективного взгляда, перерастая жанр. Возможно, такая точка зрения и помогала Клейну переживать трудности и невзгоды, которых выпало на его долю значительно больше, чем многим другим из его поколения. Тут не поспоришь — Клейном быть, действительно, трудно. Принципиальность — тяжкая ноша. Но на ней и держится мир.