(СанктПетербург, 27—28 ноября 2009 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2010
“ИСТОРИЯ ПОНЯТИЙ
И ЯЗЫКИ ОПИСАНИЯ БУДУЩЕГО”
Малые Банные чтения — 2009
(Санкт-Петербург, 27—28 ноября 2009 г.)
27—28 ноября 2009 года в Смольном институте свободных искусств и наук в очередной раз прошли организованные издательством “Новое литературное обозрение” и журналом “Неприкосновенный запас” Малые Банные чтения, тема которых на этот раз звучала как “Занимательная история понятий и языки описания будущего”. Программа конференции была достаточно насыщенной, однако некоторые из заявленных докладов по различным причинам не состоялись. В итоге конференция включила в себя десять выступлений (в том числе презентацию книги Оксаны Тимофеевой) и продлилась два дня.
Малые Банные чтения 2009 года, как и все предыдущие конференции, имели своей целью “преодоление барьера, отделяющего академические штудии от окружающей политической жизни”. На этот раз акцент был сделан на способности понятийного аппарата социальных наук, а также языков непосредственных социальных практик не только служить способом формирования представлений о будущем, но и предопределять это будущее. В центре внимания конференции был современный понятийный лексикон, который, возможно, исчерпав часть своих ресурсов, требует определенной ревизии. Поэтому взгляд участников Малых Банных чтений был обращен не столько в прошлое понятий, сколько в их будущее.
Первым выступал историк Николай Копосов (Helsinki Collegium for Advanced Studies) с докладом “Исторический поворот в современной культуре”, посвященным особенностям современного восприятия истории, связи между культурными представлениями об истории и интеллектуальными конструкциями. По мнению докладчика, на наших глазах возникает новая модель восприятия истории, и для того, чтобы схватить противоречия этого нового восприятия, необходимо рассмотреть два направления историко-социологической мысли.
Первое направление представлено, прежде всего, американским исследователем Т. Макдоннэлом и его коллегами по Мичиганскому университету. Их проект заключается в превращении истории в универсальную парадигму социального знания, в противовес аисторичности классических американских социальных наук, которые представляют некоторые закономерности либерального общества единственно существующими закономерностями. Либеральная аисторическая модель, как отметил Николай Копосов, получила толчок в связи с торжеством идеологии неолиберализма. Идея конца истории популярна среди американских исследователей, но ныне этот аисторизм считается устаревшим. Все большую силу приобретает тезис об историзации методологии социальных наук.
Другое направление опирается на П. Нора и Р. Козеллека. Как утверждают представители этого направления, на наших глазах происходит смена режима историчности. Новый режим — это режим “вечного настоящего”, когда распадается связь времен. Нора полагает, что утратившая естественный характер память подменила собой историю, переставшую быть нарративом. Таким образом, мы видим две разные оценки истории: либо история — это позитивный знак времени, либо история распалась. В чем причина такого расхождения?
Докладчик отметил, что разные авторы в действительности обращают внимание на разные аспекты одного и того же явления, что объясняется практикой установившегося университетского образования. По мысли Н. Копосова, наш образ истории усваивается на студенческой скамье и впоследствии нами воспроизводится. Однако, как заявил докладчик, несмотря на расхождения, эти два подхода можно примирить. В действительности, оба они представляют собой своего рода историзм без Истории (с большой буквы). Этот историзм без Истории, по его мнению, является главной характеристикой современной парадигмы исторического знания.
Н. Копосов напомнил, что История с большой буквы родилась в XVIII веке и тесно связана с проектом Просвещения. При этом противопоставление просвещенческого универсализма и историзма является упрощением. Историзм предполагал и контекстуализацию, и идею глобальной истории. Модерная идея историзма универсальна и в то же время партикулярна. Сегодня, по мнению докладчика, происходит распад модерного восприятия истории. Все меньший акцент делается на универсальную историю, все больший — на партикуляристские элементы.
Н. Копосов обратил внимание на связь между распадом модерного восприятия истории и так называемыми мемориальными войнами, которые являются характерным моментом современности. Под мемориальными войнами понимаются как конфликты, связанные с интерпретацией прошлого, так и попытки законодательного регулирования возможных интерпретаций. Мемориальные войны свидетельствуют о манипулятивном отношении к истории: прошлое при таком подходе лишено внутренних связей, и в этом докладчик видит серьезную опасность.
В заключение Н. Копосов провел параллель между современным распадом универсальной Истории на локальные, партикулярные истории и теми идеями, которые были высказаны немецким историком и активным нацистом Отто Бруннером в его книге 1939 года “Земля и власть”. Бруннер говорил о двух переломах в истории понятий. Первый перелом, по его мнению, произошел тогда, когда универсальные понятия пришли на смену исконным немецким понятиям. Второй перелом Бруннер связывал с так называемой “националсоциалистической революцией”, вернувшей исконные понятия и порядки: земля, власть, кровь, народ, фюрер. По мнению докладчика, современный распад модерного восприятия истории нарушает хрупкий баланс между универсализмом и партикуляризмом, который был установлен в эпоху Просвещения. Нарушение этого баланса создает такой мир, в котором Отто Бруннер и его единомышленники могли бы чувствовать себя комфортно.
В своем комментарии к докладу Артемий Магун отметил, что речь в данном случае идет о партийной борьбе в науке, и предложил попытаться объединить правую и левую точки зрения на историю.
Историк Дина Хапаева (Helsinki Collegium for Advanced Studies) в начале своего доклада, озаглавленного “Занимательная история нескольких антинаучных понятий”, сказала, что мы переживаем момент “немоты интеллектуалов”, когда сложно строить любые прогнозы. Такая ситуация вызвана изменившимся восприятием исторического времени, в связи с чем большое значение приобретает вопрос об истоках понятийной системы, которой мы оперируем. Для их изучения Дина Хапаева обратилась к анализу антинаучных понятий. Антинаучные понятия, по мнению докладчицы, суть следствия “родовой травмы”, которые науки о человеке получают при рождении. Но антинаучные понятия не становятся таковыми в процессе развития науки, наоборот — они определяются как антинаучные при своем появлении.
Гуманитарное знание, отметила Дина Хапаева, рождается из духа борьбы с религией и мистицизмом, оно утверждает себя, претендуя на способность излечить общество от тех недугов, которое само же и сконструировало. Гуманитарные науки раскалывают сознание на научное и “чужое”, к которому относятся бессознательное, религиозное, идеологическое и т.д. Именно в ходе создания антинаучных понятий и борьбы против них конституируется сама наука.
Одной из задач доклада было показать процесс конструирования “чужого” сознания на примере того, как Эмиль Дюркгейм конструировал сознание религиозное. Дюркгейм создал стройную и непротиворечивую концепцию множественности типов сознания. Его тезис заключался в том, что религия не есть особый способ познания. Доказательство этого тезиса шло поэтапно. Во-первых, Дюркгейм установил, что социальная жизнь — единственная реальность, данная человеку. Во-вторых, ученый доказал, что религиозное сознание социально. В то же время он наделил это сознание системой категорий, отличных от категорий научного знания. Например, категория времени в науке радикально отличается от категории времени в религии.
Но откуда возникают эти различные категории? Дюркгейм полагал, что научное познание приходит на смену религии, исходит из нее и является более высокой стадией познания по сравнению с религией. Поэтому категории, по его мнению, изменяются в процессе развития познания от религии к науке. Следовательно, религия, которую Дюркгейм сравнивает с примитивной магией, не имеет за собой никакой особой реальности, которую не могла бы описать наука.
Со временем этот эволюционизм выпал из науки, но идея множественности типов сознания сохраняется до сих пор. По мнению докладчицы, без религии, противопоставляемой науке, все социальные науки были бы другими. Науки о человеке, формулируя свою программу, руководствовались антиклерикальным пафосом. Для конституирования социальных наук большое значение имело также и противостояние философии, через которое науки пытались ограничить собственную территорию. Страх перед философией заставил их, как заявила Д. Хапаева, идти к социальной реальности.
В заключение исследовательница сказала несколько слов о понятии кошмара, которое, по ее мнению, является для наук подлинным кошмаром. Дело в том, что в нем соединяются и мистика, и некое необычное состояние сознания, которое в то же время далеко от мистицизма и религиозности. Сложность понятия кошмара привела к тому, что им не интересовались ни психологи, ни психоаналитики. Их, как считает докладчица, вообще не интересовала природа сна. Ею занимались, в лучшем случае, лишь физиологи, но и они не отличали кошмар от прочих видов сна. Однако в последние годы и психологи, и психоаналитики были вынуждены признать, что о природе сна известно крайне мало. Но чтобы сон был действительно изучен, необходимы революционные изменения в концептуальном аппарате.
Доклад вызвал оживленную дискуссию. Прежде всего, оспаривалась верность той трактовки текстов Дюркгейма, которую представила Д. Хапаева. А. Магун утверждал, что Дюркгейм стремился не к секуляризации социологии, а к превращению ее в “новую церковь”. Высказывалась также мысль, что, несмотря на различия между религиозным и научным понятиями времени, мы все равно можем говорить об одном и том же понятии, а не о двух разных. Кроме того, было оспорено довольно смелое заявление докладчицы о том, что психоаналитики не изучали природу сна.
Последним выступающим в секции был Олег Хархордин (ЕУ СПб.). В докладе “История понятий как метод теории практик” он обратился к оксфордской традиции исследования действий через их неудачный исход, “поломки” (failure), и в частности к работе Джона Остина “Принесение извинений”. Остин выделяет два вида “поломок” с соответствующими следствиями: “поломки”, требующие оправданий (“он/а это сделал/а, но это было необходимо потому, что…”), и “поломки”, требующие извинений (“он/а сделал/а это не совсем/не совсем это”). Вслед за Остином докладчик привел в качестве примера контраста между оправданием и извинением две ситуации: убийство может быть оправдано в случае, когда оно было совершено в бою, защищая родину, а извинено, например, тогда, когда оно было непредумышленным и случайным. Так же работает и классификация актов по тому, какие модифицирующие действие слова используются вместе с глаголами. О. Хархордин отметил, что концептуальные разграничения не всегда сопровождаются столь же четким разграничением словоупотребления: как разные конструкции могут сопровождаться одними и теми же наречиями и предлогами, так и один и тот же тип конструкции может управляться в одних случаях “under”, в других “on”, в третьих “by”, “through”, “from”, “for” или “with”.
Такая аналитическая классификация открывает возможность для чего-то вроде полевых исследований в ситуациях, когда словоупотребление наименее замутнено двумя тысячами лет философии, породившими целую вереницу псевдопроблем. Хархордин привел фрагменты речи служащего ЖКХ на водоканале в Череповце как пример работы наиболее насущных понятий и значимых различий в речевых актах и повседневных коммуникативных действиях человека. Обнаружение устойчивого словоупотребления, отражающего опыт многих поколений и интересы практической жизни, призвано, по мнению докладчика, быть терапией от философии, то есть через пристальное внимание к используемому языку разрешить массу иллюзорных философских проблем.
Помимо наречий, которые снимают философские проблемы, необходимо также анализировать употребление предлогов. Третьим фокусом внимания оказывается этимология, обращающая наше внимание на некий первоначальный момент стабилизации словоупотребления и, следовательно, на первоначальную модель действия. Так, по примеру докладчика, если английское “mistake” буквально значит “взять что-то не то/что-то чужое”, то русская “ошибка” происходит от старославянского “ошибати”, что значит “потерпеть неудачу, пытавшись зашибить что-то”, то есть “промахнуться” (в первых русских переводах греческих текстов “грех” буквально значит “промах”). В этой связи О. Хархордин задался вопросом, существенна ли разница между “взять не то” и “ударить не по тому”, а затем обратился и к более “остиновскому” материалу — латыни: внимание к грамматическим моделям, демонстрирующим простейшие повседневные действия, которые были инкорпорированы в то или иное понятие, позволяет прояснить, что в действительности подразумевалось римлянами под словосочетанием res publica. Докладчик привел две цитаты из Цицерона, чтобы продемонстрировать, что республика этимологически основана на дискурсивном консенсусе/диссенсусе, тогда как государство имеет своим ядром идеологему господства (“господарство”).
В заключение докладчик подвел итоги своего выступления в форме следующих вопросов: какой тип знания производит подобное исследование? Есть ли разница между теми решениями, которые российский народ принимает сегодня “по” своей воле, и теми, что он принимал “на” своей воле (при помощи этого предлога характеризовалась республиканская организация в Новгороде)? Сохранилась ли у нас способность “чувствовать” республику и “чувствовать” в республике (латинский глагол sentire de / sentire in соответственно), вне зависимости от того, насколько употребительно само существительное?
После перерыва конференция была продолжена редактором журнала “Неприкосновенный запас”, философом и политологом Андреем Захаровым (РГГУ, Москва), выступившим с докладом, который назывался ““Федерализм”: двойная жизнь понятия”. По мнению автора, в нынешних условиях понятие федерализма “начинает играть новыми красками, раскрывая себя с весьма неожиданных сторон”. Коннотации термина “федерализм” докладчик исследовал на богатом эмпирическом материале современных России и Грузии.
Свое выступление А. Захаров начал с обращения к западногерманской Конституции 1949 года. Особенности этого документа, определившего федеративное устройство страны, объясняются не только “непосредственным кураторством американцев”, но и желанием Франции. Как отмечает автор, французские политики полагали, что федерализм будет означать потерю Германией государственной мощи, ее бессилие, которое, в свою очередь, обеспечит будущую безопасность в Европе. Совершив этот небольшой экскурс в историю, докладчик вернулся к дебатам о федерализме, разворачивающимся на постсоветском пространстве, прежде всего — в России и Грузии. Главный тезис Захарова состоял в том, что для многих политиков из стран, входивших в СССР, “федерализм есть синоним немощи”.
Автор привел в пример высказывания некоторых грузинских руководителей, которые отрицали проект федерализации Грузии, считая, что он был разработан в России либо в Турции с целью “уничтожить грузинскую государственность”. Как отметил докладчик, страх Тбилиси перед возможной федерацией “не смог снять даже вице-президент США, тоже посоветовавший властям “оставить открытой дверь для Абхазии и Южной Осетии” и подумать о федеральном устройстве страны”. В докладе были приведены слова министра Грузии по вопросам реинтеграции, который полагал, что возможной федерализации должно предшествовать “полное восстановление суверенитета Тбилиси над Абхазией и Южной Осетией”.
Теоретическое обоснование подобных страхов перед федерацией автор видит в трудах Ивана Ильина, который “полагал, что для государств больших, древних, разнообразных, выполняющих очевидную историческую миссию, требование федерации равнозначно требованию расчленения и добровольной гибели государства”. Докладчик указал на схожесть взглядов Ильина и постсоветских политиков. Автор счел парадоксальной критику федерализма со стороны элит государств, образовавшихся после распада СССР. Действительно, “политики-демократы”, осуждая Советский Союз как империю, упорно боролись за воспроизводство в своих новых странах наихудших практик подавления национальных и языковых меньшинств. По мнению Андрея Захарова, подобный антифедерализм тем более непродуктивен, потому что именно федерализация является “едва ли не единственным способом переформатирования имперского государства в демократическую политию”. Опыт федерации был с большими оговорками применен лишь в России 1990-х годов, и это, по мысли Захарова, помогло ей избежать распада. Докладчик пришел к выводу, что “неспособность своевременно привлечь и использовать федералистские схемы породила на постсоветских территориях самые главные и наиболее проблемные очаги нестабильности”. Нежелание элит прибегнуть к инструментарию федерализма автор объяснил исключительно “десятилетиями коммунизма”, которые отучили политиков уважать право. Однако нельзя не признать, что такое объяснение выглядит явным упрощением.
Далее докладчик перешел к весьма интересному вопросу о влиянии приверженности России федерализму на ее отношения с соседями. Прежде всего, он отметил, что Россия, в сущности, перестала быть федерацией во всем, кроме названия. Так, Дмитрий Медведев в послании Федеральному собранию ни разу не употребил слово “федерация”. Это и многие другие факты позволяют, по мнению Андрея Захарова, солидаризироваться с британским ученым Камероном Россом, который назвал нынешнюю Россию “федерацией без федерализма”. Действительно, почему российские политики, укрепляя “вертикаль” и все больше превращая Россию в унитарное государство, не стремятся узаконить этот унитаризм в конституции? Автор увидел ответ в тех изменениях, которые произошли в последнее время в интерпретации понятия федерализма. Дело в том, что федерализм “превратился в единственное политическое средство, позволяющее легально, то есть без применения силы, приобретать новые территории”.
В качестве примера такого восприятия федерализма Андрей Захаров привел ситуацию, связанную с принятым в 2001 году Законом “О порядке принятия в Российскую Федерацию и образования в ее составе нового субъекта”. В 2005 году российские “ястребы” в лице парламентской фракции “Родина” попытались внести поправки в этот закон, который в нынешней редакции требует согласительных процедур с участием властей страны, изъявляющей желание полностью или частично войти в РФ. Депутаты от фракции “Родина” предложили внести в закон положение о том, что “инициатором предложения о принятии в Российскую Федерацию является народ, проживающий на территории предполагаемого будущего субъекта”. В такой редакции закон позволял бы игнорировать существующие международные договоры России. Но, как сказал цитируемый автором депутат Андрей Савельев, “кроме юридической бесспорности существует еще и политическая целесообразность”. Тем не менее данные поправки приняты не были.
Несмотря на неудачу “ястребов” в Государственной думе, Андрей Захаров считает, что империализм, который свойствен российской элите и который она прикрывает федерализмом, остается одной из важных тенденций всего российского политического процесса. Парадокс, по мнению докладчика, заключается в том, что “демократическая и либеральная по своей сути федеративная идеология применяется для обоснования великодержавной экспансии”.
В заключение автор высказал сожаление в связи с тем, что трактовки федерализма как синонима государственной немощи или как прикрытия имперских амбиций не позволяют реализовать его миротворческий и демократичный потенциал. Свое выступление Захаров завершил на весьма пессимистичной ноте, заявив, что нынешняя ситуация не оставляет федеративной модели шансов послужить лекарством от разгорающихся на постсоветском пространстве конфликтов.
Затем выступал социолог Александр Осипов (ЦНСИ, Москва). В докладе “О возможности использования понятия “расизм”” он заострил внимание на следующих вопросах: каковы сценарии и перспективы использования слов “расизм” и “дискриминация”? является ли “расизм”, применяемый в качестве аналитической категории, очередным понятийным контейнером или он способен обозначать некую самостоятельную сущность?
На примере понятия “расизм” докладчик также попытался показать, как происходит рецепция обыденного знания научным языком. В начале своего выступления А. Осипов с сожалением отметил, что в России отсутствует какаялибо дискуссия, связанная с указанным понятием. Если же оно и упоминается, то фокус устанавливается на ментальных состояниях и проявлениях агрессии, а остальные аспекты игнорируются. Между тем, слово “расизм” само по себе интересно. Оно используется и в политической деятельности, и в науке. Но эта поливалентность не является проблемой. Настоящей проблемой, связанной с понятием расизма, оказывается победа здравого смысла над разумом.
В общем плане расизм может пониматься как идеи или практики, основанные на представлении об обусловленности социальных характеристик расовой или этнической принадлежностью и тем самым предписывающие или оправдывающие неравное обращение с людьми или группами. Расизм как репрессивная практика, непосредственно основанная на этнической категоризации, достаточно редок в современном мире. Чаще этим понятием обозначают корреляции между этнической принадлежностью людей и их доступом к разного рода ресурсам, а также этнические категоризации и асимметрии в языке. Постепенное исчезновение расизма как практики означает исчезновение того, что ранее было легко узнаваемым. Новые определения расизма плохо увязываются с реальностью из-за отсутствия расистских институций, формализованного расизма. Все труднее оказывается установить факты действительной расовой дискриминации.
С употреблением понятия расизма возникает некая рамка, которая приводит к тому, что все спорные моменты можно объяснить отношениями между доминирующей и угнетенной группами. Эта весьма популярная рамка, восходящая еще к марксизму с его идеей социального порядка, где есть угнетатели и угнетенные, приводит к преувеличению расовой дискриминации.
Как отметил Осипов, в споре между научной достоверностью и социальной приемлемостью верх берет последняя. Из-за этого возникают такие категории, как косвенная дискриминация, неосознанный расизм, институциональный расизм и другие, объясняемые исключительно указанной рамкой. По утверждению докладчика, в этой рамке всегда имеются готовые ответы на еще не заданные вопросы. Однако вся картина, формируемая ею, рассыпается, если изъять понятие расизма.
Завершая выступление, Осипов задал несколько вопросов: можно ли, изучая практики, ныне маркируемые словом “расизм”, уйти от “расизма” как аналитической категории? Не стоит ли признать, что этот термин в первую очередь должен обозначать не репрессивные практики, а распространенную интерпретативную схему? В качестве ответа он предложил следующие тезисы: вопервых, действительно существует сегмент социальной жизни (идеология и ее носители), который можно описывать этим понятием; во-вторых, можно брать слово “расизм” в кавычки и обозначать с помощью него указанную выше интерпретативную схему.
В ходе дискуссии позицию докладчика оспорил Вячеслав Морозов, отметивший, что докладчик напрасно упрекает исследования расистских практик в их убедительности. Ведь убедительность как раз говорит о том, что понятие расизма по-настоящему работает и должно использоваться в научном дискурсе. Согласившись с тем, что некоторые понятия оказываются застывшими и неприменимыми в современных условиях, Морозов, однако, обратил внимание на то, что сила критических подходов (прежде всего, марксизма) заключается в способности обнаружить угнетение и неравенство там, где, как кажется, царит равенство и справедливость. Понятие расизма, развитое в рамках данного подхода, следовательно, помогает осуществлять подобные операции.
В конце первого дня чтений состоялась презентация недавно вышедшей книги Оксаны Тимофеевой “Введение в эротическую философию Жоржа Батая”2. Автор начала с того, что само сочетание “эротическая философия” могло бы показаться странным, хотя идеи о непосредственной связи философии и эроса были высказаны еще Платоном в “Пире”. Однако в дальнейшем философия начинает пониматься уже не как доверительная и заинтересованная беседа в кругу друзей, но, прежде всего, как одиночество рассуждения, как известный отказ от коммуникации с другими в пользу уединенного и привилегированного диалога с истиной. В классической философской традиции как будто бы установился стойкий приоритет истины, которая дороже Платонадруга. Основным упреком современности по отношению к традиции и стала эта невозможность соотнести ту или иную философскую систему с фигурой Другого. Батай же, по мнению Тимофеевой, пытается как бы взорвать изнутри эту ситуацию философского одиночества, вводя в философский дискурс темы эротизма, дружбы, Другого.
Знакомя слушателей с сюжетом своей книги, автор напомнила о любопытном возражении, высказанном Батаем Александру Кожеву в ответ на его тезис о конце истории, выдвинутый в 1930-х годах: в основе этого возражения лежало понятие “безработной негативности”. Гегелевской истории развертывания духа, завершающейся, по мысли Кожева, в тотальности всеобщего признания, Батай, заявила Тимофеева, противопоставляет другую историю — историю тел — и парадоксальную диалектику желания, связанную, скорее, с непризнанием. В завершение автор попыталась предостеречь от двух равно некорректных прочтений Батая — как правоконсервативного, представляющего Батая едва ли ни медиумом сакральных энергий, так и утрированно либерального, когда Батай оказывается страстным борцом с тоталитаризмом, переводящим всю проблематику негативности и агрессии, присущих человеческой природе, в измерение стратегий письма.
После вступительного слова О. Тимофеевой последовала довольно оживленная дискуссия, состоявшая из полемических реплик присутствовавших коллег и единомышленников. В частности, Сергей Фокин указал на нежелательность добавления к философии тех или иных предикатов, будь то “эротическая” или “политическая”, ее умаляющих, равно как и на те содержательные деформации, которые следуют за подобным подшиванием дисциплины к смежным областям знания. Виктор Лапицкий обратился к гендерным характеристикам батаевского творчества, Александр Скидан подробно остановился на антифашистском пафосе работ Батая, а Артемий Магун подчеркнул, что, несмотря на вводный характер книги, в ней ярко выражен собственный теоретический интерес О. Тимофеевой, а именно тема животного, которая и является для автора оригинальным ключиком для прочтения и интерпретации текстов одного из сложнейших и малоизученных авторов XX века.
Второй день чтений начался с доклада Татьяны Борисовой (СПбГУ ВШЭ) “Революционный язык советского закона в 1917—1918 годы”, посвященного формальным аспектам советского законодательства 1917—1918 годов. Докладчица попыталась показать, каким языком и для кого писались советские законы. Корпус нормативно-правовых актов высших и центральных органов советской власти с 25 октября 1917-го по конец 1918 года (период, рассматриваемый как переходное время, наиболее плодотворное для исследования социальных процессов) был проанализирован по двум изданиям — “Декреты советской власти” и “Собрание узаконений и распоряжений рабочего и крестьянского правительства” — с целью сопоставить законодательную политику большевиков с опытом законодателей дореволюционного времени и Февральской революции 1917 года, а также типологизировать советские нормативные акты, опубликованные в “Собрании узаконений”, выделив их “старые” и “новые” черты. Для исследования нормативных актов докладчица использовала междисциплинарные методы — теорию речевых актов и дискурс-анализ, — позволяющие изучать языковой выбор законодателя с точки зрения “формальнопрагматического” подхода.
Докладчица отметила, что, уничтожив институт самодержавия, Февральская революция в остальном оказалась правопреемницей прежнего государства, вместе с территорией унаследовав правосубъектность и все юридические отношения прежнего строя, тогда как его могильщиком объявила себя вторая — Октябрьская — революция 1917-го, действительно имевшая целью создание нового, социалистического строя.
Временный характер февральской власти во многом обусловил преемственность практик государственного управления, к тому же стремительность исторического момента ставила на первое место практические задачи, и — при нивелировании роли монарха — атрибуты прежней законности были сохранены. Было бы неверно, акцентируя внимание на административных методах легитимации власти Временного правительства, упускать из виду его законотворческую и законопроектную работу, однако решить кардинальные проблемы Российской империи — мира, земли, национального самоопределения, будущего политического строя — Временное правительство, скованное обязательствами рухнувшей автократии (долгами и соглашениями с союзниками), не могло.
В октябре 1917 власть взяли революционеры, сделавшие “карьеру” в сфере нелегальной подпольной борьбы с режимом, но при этом в первом революционном правительстве — Совете народных комиссаров (СНК) — руководящую роль играли юристы (Ленин, Оппоков, Свердлов), в выступлениях которых обличалась не только политика, воплощенная в “царских” законах, но и сама “чуждая народу” форма права. Бюрократическая форма “царских” и “чиновничьих” законов с их мелочной регламентацией, тяжелым, недоступным для понимания канцелярским языком представлялась следствием их антинародного содержания.
Если Февральская революция была стихийной и власть оказалась в руках органа заведомо временного, который не решал принципиально важных вопросов до созыва Учредительного собрания, то Совет народных комиссаров, не стремясь сохранить порядок прежних институтов, самой формой нормативно-правовых актов — декреты вместо постановлений — демонстрировал революционный разрыв со старым. Октябрьская революция не просто отрицала, а “истребляла легитимность иного (старого) порядка”3 — религиозную и правовую. Легитимность советской власти основывалась на самом факте решительного начала новой эры — республики, именем которой предписывалось действовать новым судам. Отрекаясь “именем республики” от договоренностей с союзниками, большевики порывали с международным сообществом, а отвергая частную собственность, отвергали основу прежнего социально-экономического строя.
Борисова отметила, что если в целом большевистское законодательство раннего периода пользовалось революционной риторикой, являясь как бы продуктом революционной воли, то отдельные нормативные документы с самого начала тонули во множестве подзаконных актов управленческого характера. На этом материале докладчице удалось показать, как, несмотря на действительную революционность большевистской власти, новое руководство страны с поразительной быстротой овладевало прежним языком власти и дореволюционными практиками управления.
Доклад историка и политолога Вячеслава Морозова (СПбГУ, Смольный институт свободных искусств и наук), озаглавленный “Общечеловеческое как (анти)западное: “межцивилизационная конкуренция” и этика практического поиска”, был посвящен вопросу “западной гегемонии”, самой возможности употребления понятия “Запад” и перспективам возникновения нового глобального политического субъекта.
Прежде всего, автор обратился к правомерности самого термина “Запад”. Апеллируя как к цивилизационному подходу, наделяющему страны Западной Европы и США некоей общей и неизменной сущностью, так и к социальному конструктивизму, отрицающему Запад и как дискурсивную формацию, и как эмпирическую общность и считающему его элементом сугубо российского идеологического дискурса, докладчик высказал предположение, согласно которому данное понятие все-таки обладает своими эмпирическими референтами, но в то же время его содержание не может оставаться неизменным.
Докладчик предположил, что мы имеем дело с глобальной “западной гегемонией”. При этом речь шла о гегемонии в понимании Антонио Грамши и его современных последователей: постструктуралистов Эрнесто Лаклау и Шанталь Муфф. Гегемония предстает как ситуация нестабильной власти, обладающей некоторой легитимностью в глазах угнетенных в связи с тем, что они частично идентифицируют себя с источником этой власти. Такая трактовка гегемонии, кроме всего прочего, позволяет отказаться от мысли об абсолютных и неизменных сообществах и проблематизировать границу между Западом и всем остальным миром. В целом, в ходе выступления неоднократно высказывалась идея недопустимости эссенциализации Запада и любого другого сообщества. Докладчик высказал мысль, что “западная” (то есть частная) идентичность берет на себя право говорить от имени универсальности. В качестве примера упоминалась роль защитника демократии — притязание, имеющее печальные последствия для самой демократии. Однако представление частных интересов всеобщими является сутью всякой гегемонии.
Большое внимание Морозов уделил взаимодействию “Запада” и России, которое может быть рассмотрено одновременно и как диалог, и как противостояние. Говоря языком Грамши, Россия и “Запад” пребывают в состоянии “позиционной войны”. Это означает, что Россия, принимая многие ключевые элементы “западного” дискурса и, таким образом, частично идентифицируя себя с “Западом”, вступает с ним в борьбу за определение содержания многих важных понятий, например демократии. Иными словами, между Россией и “Западом” не существует абсолютного антагонизма.
Россия, по мнению докладчика, стремится противопоставить “западной гегемонии” собственную контргегемонию. Однако это противостояние между гегемонией и контргегемонией в конце концов приводит к укреплению идентитарной политики в связи с секьюритизацией российской идентичности. Таким образом, российский контргегемонический проект, в основе которого лежит попытка сохранить государственную идентичность, оказывается глубоко консервативным, в то время как, по мнению автора, наш современный опыт говорит о несостоятельности привычных политических форм.
Морозов задался вопросом, возможны ли сегодня выход за пределы идентитарной политики и новый эмансипаторный проект, если государство и власть вообще продолжают навязывать нам свою идентичность. По мнению докладчика, требуется активное противостояние подобной интерпелляции, а не обреченные на неудачу попытки ее избегания. В связи с этим Морозов посоветовал не терять из виду революционную перспективу. По мнению докладчика, позиционная война между “западным” и российским дискурсами создает благоприятную обстановку для освободительной практики: необходимо искать лакуны в структуре как глобальной, так и внутринациональной гегемонии. Эти лакуны делают возможным появление нового субъекта, критикующего и “западный” проект, и внутрироссийские гегемонические практики.
В ходе дискуссии внимание было уделено обстоятельствам возможного выхода за пределы идентитарной политики. Как известно, один из тезисов Лаклау и Муфф заключается в том, что всякая универсальность оказывается в действительности лишь универсализацией некоего партикулярного проекта. Было предложено оспорить это положение или, по крайней мере, контекстуализировать его. Также возник вопрос о пресловутом новом политическом субъекте. Может ли он действительно представлять собой человечество как таковое? Может ли в качестве такого субъекта выступать пролетариат, как предполагали Маркс и его последователи? Докладчик ответил, что в данный момент в связи с отсутствием эмпирического материала говорить об этом субъекте преждевременно. Кроме того, само понятие пролетариата в нынешних условиях требует переосмысления. А. Магун предложил обратить внимание на офисных служащих и трудящихся стран “третьего мира”, которые, однако, еще не способны выполнять функцию освободительного субъекта.
После перерыва прозвучало сообщение Кевина Платта (University of Pennsylvania) “Здесь нет будущего для истории: русская идентичность в Латвии”, посвященное рассмотрению всего спектра вопросов истории и памяти “относительно образованного русскоязычного городского населения Риги”, в обсуждении которого просматривается странное замещение терминов: вместо “истории” говорится о “культуре”. В этой узко локализованной полемике часто, например, начинают с призыва уважать “историческую истину”, затем плавно переходят к довольно-таки относительному понятию “разного отношения к различным драматическим событиям”, а в конечном итоге призывают уважать не “историю” или “русское государство”, а “достижения русской культуры”.
Проект, которым занят и о котором поведал автор доклада, размещается на границе между историей и изучением памяти, между исследованием культуры и этнографией; в нем сочетаются анализ документов, институтов общественной и культурной жизни с интервью и включенным наблюдением.
Анализ репрезентации русской истории в контексте современной Латвии прежде всего предполагает внимание к тому, как видит себя сегодня русскоязычное население в регионе (среди постсоветских государств Латвия обладает наибольшим по численности русским и русскоязычным населением, а Рига более чем на половину русскоязычна) — регионе, испытавшем на себе сначала многовековое господство царской России, а потом все тяготы советской власти.
Появление русскоязычных сообществ в этом регионе является результатом самых разных исторических обстоятельств: сюда относятся религиозные меньшинства, вынужденные бежать из России в XVII веке; семьи, переселившиеся в Ригу еще до революции; люди, покинувшие Россию после Октябрьской революции; еврейские семьи, издавна живущие в Прибалтике и считающие своим родным языком русский. Однако в общественном сознании все это разнообразие полностью затмевают русскоговорящие, переселившиеся в Ригу во второй половине XX века в соответствии с социальной инженерией Советского государства и образовавшие высокообразованную прослойку населения с большой долей “технической интеллигенции”.
В самой Латышской республике присоединение Латвии к СССР в 1941 году обычно считается военным захватом — соответственно, русских и русскоязычных воспринимают как оккупантов. Кто-то из русских и русскоязычных рассматривает себя при этом как жертв объективных сил истории. Иная точка зрения распространена среди тех, чьи семьи получили военное назначение в Латвию или были переселены туда для ведения восстановительных работ после войны: представители этой группы считают себя патриотами Советской Латвии и полагают, что в постсоветское время они подвергаются дискриминации. Есть группы, воспринимающие само присоединение Латвии к СССР в рамках более ранней концепции региональной истории как интеграцию в целях защиты от агрессии нацистской Германии. Докладчик отметил, что изучение самого этого контекста имеет значение, далеко выходящее за пределы чисто латвийских дискуссий. На примере русскоязычного населения и этнических русских в Латвии выстраивается одна из глав в истории деколонизации: этот материал показывает, что происходит при устранении имперских формаций.
Когда же докладчик обратился к данным интервью, выяснилось, что опрошенные идентифицируют себя в качестве русскоязычного населения через “Культуру с большой буквы”. Один из информантов, будучи преуспевающим бизнесменом, профинансировал восстановление памятника Петру I, который до 1917 года стоял на центральной площади Риги. На материалах интервью автор доклада задался вопросом, благодаря каким странностям истории латвийский еврей начинает прославлять российского императора. Дело в том, что информант склонен рассматривать памятник как произведение искусства, имеющее высокую художественная ценность и “большое значение для истории Риги”, и неизменно подчеркивает при этом культурное содержание своей деятельности. Подобную риторику легко счесть нарочитым увиливанием — конечно же, смысл памятника прежде всего политический и связан с изображаемой личностью. Докладчик привел пример целой подшивки газет, доказывающей, что политический регистр был главным в интерпретации этого памятника — как для русскоязычного, так и для латышскоязычного общества. Однако другая информантка также настойчиво и симптоматично переводила вопросы национальной идентичности с регистра политики исторической памяти на регистр культурной и языковой принадлежности.
Как правило, референтная группа исследования сходилась в формулировке, согласно которой “русские в Латвии более культурны, чем русские в России”. Несмотря на интерес исследователя к конфигурациям коллективной и личной истории в конструкции социальной идентичности среди русского и русскоговорящего населения Латвии, он обнаруживал среди информантов пренебрежение историей и памятью в пользу культуры, особенно “высокой культуры”.
Можно объяснить позиции информантов как отражение типичной легитимации “цивилизационной миссии” политического господства: прошлые поступки русских в Латвии оправдываются просветительскими проектами. Представители русскоязычного населения Прибалтики оказываются миссионерами “культуры”, у которой нет родины, кроме как в самих колониях. “Культурность” предстает как отличительная черта русских прибалтов, которые, парадоксальным образом, за счет удаленности от родины, становятся более “русскими”. Смещение политического и исторического контекстов в пользу культурного может быть мотивировано и “культурным характером” балтийского региона, связанным с его статусом “европейской страны”, который особенно подчеркивался в советский период (Прибалтика считалась “нашей Европой”).
В заключение докладчик рассмотрел вопрос истории и культуры как двух способов формулирования коллективной идентичности. Латвия оказывается ярким примером того, что происходит с коллективной идентичностью, когда ослабевает связь между “истиной” и историческим мышлением. Как известно, начиная с 1960-х годов критическая литература последовательно ограничивала претензии исторического знания на истину, указывая на идеологическую и эстетическую подоплеку исторического объяснения. Новые поколения ученых все больше склонны к так называемому “постмодернистскому” взгляду на историю, который ориентирован не столько на “открытие истины”, сколько на изучение механизмов конструирования смысла.
Как дискурсивная категория, “культура” ведет себя изначально совсем иначе, чем “история”. Если современным гуманитариям близок постмодернистский взгляд на историческое знание как относительное, подвижное и оторванное от “истины”, то культура нефальсифицируема. Множественность интерпретаций не может подорвать ценность культуры как координатной сетки для формирования идентичности. По мнению Платта, не только в Латвии, но и много где в Восточной Европе, а также в России у истории как базиса идентичности все меньше и меньше будущего.
Заключительным докладом конференции стало сообщение Сергея Ушакина (Принстонский университет) “Культура трафаретов: ностальгия как прием”. Автор начал с критики попыток соединить интенсивно эксгумируемые сегодня советские символы (метро “Курская” с восстановленной надписью, восхваляющей Сталина, шашлычная “Антисоветская”) с соответствующими практиками. За последние полтора-два десятилетия сложилась достаточно большая группа журналистов и исследователей, воспринимающих реставрацию знаков прошлого на постсоветском пространстве как реставрацию самого прошлого. При этом воспроизводство знаков прошлого кодируется в терминах “ностальгии по советскому”. Для многих критиков стилистические повторы прошлого стали культурным признанием политической реставрации, превратившей незаконченную разгерметизацию девяностых в повторную герметизацию “нулевых”. Автор признал, что современное иконоборчество со знаками советского периода в какой-то степени есть реакция на современные формы поклонения этим знакам, при том что оба подхода структурно сходны в своей организации и представляют собой крайние версии воинствующего фетишизма. Как стремился показать Ушакин, “ностальгия по советскому” не столько описывает непроработанность прошлого, сколько является отражением состояния дискурсивного поля в настоящем. Акцентируя “идеологические корни” эстетического приема или стилистической конфигурации, критики “ностальгии” забывают об упорядочивающей функции ремейков реставраций и репродукций, тогда как новая жизнь старых форм подчеркивает неспособность существующих выразительных средств произвести необходимый социальный или коммуникативный эффект.
Используя визуальный материал первой половины “нулевых” годов, докладчик постарался показать, что производство разнообразных реинкарнаций прошлого имеет свои корни в процессе “его технической воспроизводимости” (облегченном цифровыми технологиями), а не в процессе исторической реставрации ушедшей эпохи. Визуальная природа фотомонтажей и картин, о которых шла речь (серия “Частная коллекция” Е. Рождественской, выставленная в 2002 году в Московском доме фотографии, где популярные исполнители, политики и завсегдатаи светской хроники были изображены в качестве персонажей известных картин прошлого), была призвана продемонстрировать, что обращение к формам прошлого, как правило, связано с их обрамляющим эффектом. Инкарнации и олицетворения делают возможным стилистическое присутствие в визуальном поле для тех, кто оказался не в состоянии по каким-либо причинам произвести собственные узнаваемые формы. Являясь своеобразными визуальными трафаретами, ретрорамки предлагают знакомые силуэты, не задавая при этом очевидную траекторию их интерпретации. Темы прошлого, иными словами, действуют здесь исключительно как стилистический прием.
Как в этом, так и в других отобранных докладчиком примерах, беря напрокат стили прошлого, собственно прошлым авторы проектов интересуются мало. Эти заимствования не несут в себе и столь ожидаемой иронической дистанцированности, типичной для постмодернистской игры со стилями и языками. Лишенные структурных и содержательных “кавычек”, способных проявить отношение автора к изображаемым предметам, копии оказываются пустыми означающими, так и не приобретшими в процессе перемещения во времени видимых следов мотивации своей реинкарнации. Дистанцирование, создающее пространство для иронии, пародии или саморефлексии, предполагает возможность занять позицию по отношению к господствовавшему или господствующему коду. Проблема же постсоветского состояния, по мнению докладчика, заключается в том, что кодов, способных аналитически соотнести советское прошлое и постсоветское настоящее, не сформировалось.
Чтобы обозначить внутреннюю структуру подобной зависимости от символических форм прошлого, докладчик постоянно обращался к теме афазии, описанной Фрейдом и Якобсоном, — состояния, когда экспрессивные способности ограничены и речь собирается из готовых фрагментов, заимствованных извне. Как и в случае афатической речи, в “ностальгии” по означающим советского ограниченность в создании новых символических форм преодолевается при помощи “холостого” использования уже готовых повествований, а воспроизводство уже существующих структур и форм воспринимается как единственно доступный способ осмысленной деятельности. Определенный смысловой эффект достигается исключительно в процессе присвоения узнаваемых контуров прошлого. Постсоветская афазия, таким образом, мотивируется не столько поиском форм индивидуального и группового самовыражения, сколько тем, чтобы произвести уже известный эффект узнавания, пробудить ощущение совместного опыта и указать на общий словарь символических жестов.
В ряде случаев прием “впечатывания” современного материала в формы прошлого может использоваться и в критических целях. Но, как правило, воспроизводство означающих прошлого — лишь необходимый прием освоения визуального пейзажа в условиях, когда другие формы саморепрезентации либо недоступны, либо неэффективны. Метод впечатывания не чужд и еще одной изобразительной традиции в русском искусстве. В течение веков оклады православных икон служили визуальным суфлером, организующим действия художника. И вряд ли случайным является то, что в XIX—XX веках оклады икон, предназначенных для массового потребления, нередко уже не столько предохраняли живописную поверхность самой иконы, сколько прятали под металлом недостатки (а то и отсутствие) самого рисунка.
Фрагментация относительно однородного поля советского культурного производства не смогла автоматически стереть из памяти ощущение символической общности — и опыта, и языка. В свою очередь, постсоветская полифония стилей оказалась во многом не в состоянии произвести на свет эффективную символическую рамку, способную обозначить не только наличие разрыва, но и характер взаимосвязи между советскими и постсоветскими практиками и идентичностями. Словари и контуры прошлого вряд ли позволяют адекватно описать суть происходящих изменений, зато они дают возможность вызвать эффект узнавания в состоянии дезориентации, возродить ощущение символического порядка и предсказуемости — пусть лишь на уровне формы.
Оживляя старые формы, участвуя в актах трансформирующей мимикрии, наполняя опустевшие контуры новым содержанием, акторы и авторы разнообразных реинкарнаций прошлого преследуют одну и ту же цель — стать составной “частью” символического пространства, которое, может, уже и лишилось своего изначального смысла, но все еще не утратило узнаваемости своих очертаний.
В целом конференция оказалась достаточно информативной и обозначила ряд существенных проблем современного понятийного аппарата социальных наук. Причем участники не ограничились простой фиксацией этих проблем, но и смогли предложить некоторые шаги, направленные на преодоление кризиса современного лексикона. Удалось на конкретных примерах выявить то, как понятийный аппарат влияет на социальные практики, а также указать на возможность использования такого влияния в целях сознательного конструирования нашего будущего. Таким образом, Малые Банные чтения — 2009 внесли существенный вклад в уничтожение барьеров между теорией и политической практикой.
Павел Арсеньев, Максим Кулаев
_________________________________________
2) M.: НЛО, 2009.
3) Магун А. Отрицательная революция: к деконструкции политического субъекта. СПб.: Издательство Европейского университета в СПб., 2008.