Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2010
Сергей Алымов
НЕСЛУЧАЙНОЕ СЕЛО:
советские этнографы и колхозники на пути
“от старого к новому” и обратно*
“ЭТНОГРАФИЯ И СОВРЕМЕННОСТЬ”
Именно так называлась вышедшая в 1946 году статья директора Института этнографии (ИЭ) С.П. Толстова, в которой он провозгласил завершенным становление особой “советской школы в этнографии”1. Взаимоотношения этих двух базисных параметров (науки и “актуальности”) были проблематичны со времени возникновения данной дисциплины. Эволюционисты видели в современных “дикарях” главный источник знаний о первобытной древности. В дальнейшем англоязычная антропология выработала даже своеобразную категорию “этнографического настоящего”, в модальности которого и писались полевые монографии, что (как говорили впоследствии критики и историки дисциплины) представляло описываемые общества внеисторическими и искусственно архаизируемыми целостностями2. В советском контексте взаимоотношения современной действительности и призванной (в числе прочих задач) ее описывать и изучать этнографической науки отличались своей спецификой, складывавшейся под влиянием ряда объективных, политических, идеологических и научных факторов, совокупное действие которых порождало “волны” повышенного интереса к современности, которые сменялись спадами и стремлением уйти в историю и архаику, хотя, конечно, и те, и другие исследовательские акценты присутствовали на всех этапах развития этой науки. Российская/советская этнография, в отличие от своих западных аналогов, была обращена к изучению собственного “обычного” населения не в меньшей степени, чем к экзотическим племенам, и на этом пути была подвержена всем превратностям ангажированности и политического контроля. В результате нам достался обширный корпус аналитических текстов, в которых отражена не только идеология эпохи, но — главное — уникальный срез жизни тогдашнего общества, фиксирующий множество важных черт и деталей навсегда ушедшей действительности.
Первый этап взаимоотношений этнографии и советской действительности, приходящийся на 1920-е — начало 1930-х годов, был овеян революционной романтикой и энтузиазмом. Этнография, институциализировавшаяся после революции в качестве университетской дисциплины, привлекала к себе выходцев из рабочее-крестьянской среды. Ее лидеры, бывшие революционеры-народники Л.Я Штернберг и В.Г. Богораз, постепенно пришли к признанию нового режима и сотрудничеству с ним. Богоразу удалось направить энергию своих студентов на описание тех изменений, которые произошли после революции в различных “медвежьих углах” страны. Под его редакцией в середине 1920-х годов вышел ряд сборников этнографических очерков: “Старый и новый быт” (1924), “Революция в деревне” (1924), “Обновленная деревня” (1925), “Комсомол в деревне” (1926), “Еврейское местечко в революции” (1926). Очерки были написаны по материалам финансированных Совнаркомом исследовательских “экскурсий”, главным образом в северо-западные районы страны (впрочем, выделенные средства были настолько незначительными, что порой экскурсантам приходилось “в поле” даже просить милостыню3). Большинство авторов сами были крестьянскими детьми, отправившимися изучать собственную волость, что Богораз считал “идеальными условиями работы” для этнографа. Не без его влияния, видимо, оформился и беллетризированный жанр подобных работ, наполненных рядом “фотографий на лету, подмеченных черточек, подхваченных словечек”. Свободная манера изложения от первого лица, нацеленность на поиск и описание человеческих “типов”, обилие прямой речи информантов делали эти очерки “облегченным” видом этнографического письма, балансирующим на грани научности и литературы.
Для “новой этнографии, — писал Богораз, — русская революция, русская коммунистическая партия, будучи актуальными творцами нового быта, являются такими же объектами этнографического исследования, как и другие бытовые факторы”4. При всей наивности очеркового метода “экскурсантов” эти сборники были первой иллюстрацией парадигмы, в которую так или иначе вписываются все советские этнографические работы о селе, сквозным сюжетом которых можно считать переход от “старого” (традиционного, дореволюционного, сельского) к “новому” (современному, советскому, сближающемуся с городом по образу жизни). Авторы показывали подчас странное и карикатурное переплетение “старого” и “нового” в быту, мировоззрении и образе жизни селян. Не только деревня в целом, но и отдельные души превратились в “поле битвы” между ними. Н. Морев приводил в пример жителя белозерской глубинки Дмитрия Соловьева, в котором как бы уживались два человека: “Один — покорный заветам предков, внук колдунов и сам колдун. Второй — комсомолец, легко жертвующий тайной колдовства (мы записали от него много заговоров), ученик сельскохозяйственной школы. И не один Соловьев, но и вся деревенская молодежь проходит такой же путь от старого к новому”5.
На 1920-е годы пришелся и расцвет локальных монографических исследований отдельных сел и волостей, традицию которых можно возвести к земской статистике6. Подобные исследования проводились как местными интеллигентами, так и интеллектуалами из центра. Последних можно подразделить на партийных работников (таких, как ставший в 1929 году наркомом земледелия Я.А. Яковлев) и академических исследователей, среди которых выделяется работавший на этнологическом факультете МГУ автор двухтомной монографии “Современная деревня” М.Я. Феноменов. Эта книга, посвященная селу Гадыши Валдайского уезда Новгородской области, стала образцом подобных исследований. Характерно, что второй ее том имел подзаголовок “Старый и новый быт”7. Впрочем, надо учитывать, что, в отличие от ленинградских студентов-этнографов, Феноменов связывал “новое” не с революцией, а с буржуазными хозяйственными отношениями, внедрившимися в деревне в конце XIX — начале ХХ вв.
Локальные и краеведческие монографические исследования, в работах Феноменова в наибольшей степени смыкавшиеся с этнографией, не были свободны от политики, что трагическим образом сказалось на судьбе как всего направления, так и самого ученого. В ходе “перестройки” краеведения в конце 1920-х годов он подвергся резкой критике со стороны С. Толстова, а также видного историка и краеведа А. Большакова. Обвинения, естественно, касались политически неправильного освещения вопросов расслоения и “классовой борьбы” в деревне8. Богораз, в эти годы также подвергавшийся многочисленным нападкам и стремившийся вместе со всей этнографией “марксизироваться”, уже не мог быть инициатором изучения стремительно меняющейся в ходе коллективизации современности9. Эту роль взял на себя его молодой коллега Н.М. Маторин — активный партиец (в начале 1920-х годов — секретарь Г.Е. Зиновьева), специалист по пропаганде и изучению деревни, с 1930 года — фактический руководитель Института по изучению народов СССР (позднее — Институт этнографии) и МАЭ10.
В 1931 году под редакцией Маторина вышел двухтомник “Труд и быт в колхозах”, призванный “запечатлеть процесс ломки быта старой деревни, процесс классовой борьбы, в которой рождается колхоз, первые шаги колхозного движения, первый опыт труда на новых началах”. “Новое” теперь вторгалось в жизнь деревни не в виде вернувшихся с фронта красноармейцев, атеизма и изб-читален, а в виде полного переустройства всей жизни на коллективных началах. Приветствовавший это переустройство Маторин заявлял, что “идиотизм деревенской жизни” вместе с самим термином “крестьянство” на глазах отходит в прошлое, а колхозник — уже не крестьянин, а “новый тип строителя социалистического общества, идущий вслед за рабочим, воспринимающий пролетарскую идеологию”11. Автор наиболее аналитической статьи сборника Е.Р. Лепер указывала на такие явления, как постоянные общие собрания, возросшая самостоятельность женщины, но также наличие икон и повсеместные крещения при более-менее общем “равнодушии” к православию. Впрочем, работа такого рода оказалась практически единственной в этнографии 1930-х годов. В отличие от краеведения и социологии, этнографии как дисциплине удалось выжить, однако, несмотря на требовавшиеся — главным образом в музейной работе — материалы по современности, полноценных исследований восторжествовавшего “нового” в эпоху высокого сталинизма не проводилось. А в последующем о “колхозных” работах начала тридцатых если и вспоминали, то лишь как о проявлении “вредительского направления на уничтожение этнографии”. “…Там этнографии нет, там история колхоза, история классовой борьбы и экономический строй”, — говорил о ранних опытах изучения колхозов П.И. Кушнер уже после войны12.
Новый этап исследований современности начался в конце 1940-х годов, когда дирекция и ведущие сотрудники ИЭ развернули борьбу с “космополитической” теорией, согласно которой этнография приравнивалась к изучению первобытно-общинного строя и его сохранившихся “пережитков”. С.П. Толстов, Л.П. Потапов, П.И. Кушнер и другие критиковали коллег, которые, наблюдая современность, “замечали” лишь “старые формы” и описывали их в прошедшем времени. Парадигма движения “от старого к новому” сохранялась неизменной, однако теперь ученым предстояло показать решительное торжество нового. На робкие реплики относительно того, что увиденное в поле не вписывается в эту картину, Толстов отвечал советом “настроить взгляд”. Этнографы должны были “обладать чувством нового, различать в жизни, в быту, в культуре народа те главные звенья, которые ведут вперед, те пережитки, которые тормозят этот рост”, при этом пример предлагалось брать с произведений таких писателей-соцреалистов, как Т.С. Семушкин, П.А. Павленко и др. В 1948 году изучение социалистической культуры и быта колхозного крестьянства СССР было включено в план института в качестве главной темы, а в 1950-м было запланировано выпустить сборник соответствующих статей.
Главным идеологом этнографического изучения современности в послевоенный период был Павел Иванович Кушнер (Кнышев) — личность примечательная и неординарная. Практически единственный среди этнографов, он принадлежал к заметно поредевшему в 1930-е годы слою старых большевиков: вступив в эту партию в 1905 г. шестнадцатилетним, он оставался убежденным коммунистом до конца дней. Был профессиональным революционером, в 1917 году — членом Временного революционного комитета и исполкома Совета рабочих депутатов в Москве. В 1921 году Кушнер начал преподавать в Коммунистическом университете им. Я.М. Свердлова — первом учебном заведении, созданном большевиками в качестве альтернативы старым университетам. Он был фактическим создателем характерной для 1920-х учебной дисциплины — истории развития общественных форм, представлявшей собой своеобразный вариант социологизированной истории, первую советскую попытку ее формационной интерпретации. “Очерк развития общественных форм” Кушнера выдержал с 1924 по 1929 год семь изданий, однако на рубеже следующего десятилетия вместе с другими работами этого автора (включавшими важную для становления марксистской этнографии работу “Горная Киргизия”, поставившую вопрос о социальном строе и формах эксплуатации у кочевников) был раскритикован новым поколением радикальных марксистов. Кушнера критиковали за недооценку классового расслоения киргизов, отрицание теории первобытного коммунизма, называли эпигоном буржуазных и “социал-фашистских” авторов. Все это заставило его уйти из науки на дипломатическую и научно-организационную службу. К исследовательской деятельности ученый вернулся во время Великой Отечественной войны, возглавив в Московской группе Института этнографии тесно связанную с военно-политической обстановкой работу по изучению этнического состава Центральной и Юго-Восточной Европы. Работа по такой сверхактуальной теме способствовала успешной институциализации этнографии после войны. Защитив докторскую диссертацию “Этнические территории и этнические границы”, Кушнер (видимо, не без “помощи” С.П. Толстова) затем переключился на “колхозную” тематику.
Несмотря на то что некоторые статьи по современности были опубликованы в журнале “Советская этнография”, соответствующий сборник в печати так и не появился. Источники свидетельствуют, что рецензенты были недовольны “цифровыми” показателями описываемых колхозов и общей постановкой вопроса о “пережитках”. Данные исследования находились под бдительным оком Отдела науки ЦК. В составленной этим органом записке по итогам проверки работы журнала “Советская этнография” говорилось: “Вместо того, чтобы показывать новые отношения людей в процессе социалистического производства, журнал публикует статьи, в которых рассказывается, что колхозники по-прежнему ходят в лаптях, что свидетельствует якобы об “устойчивости национальных традиций” и “сохранении национального колорита””13.
Этнографам предстояло решить трудную проблему поиска “подходящего” объекта изучения. В критериях этого выбора, дававшихся Кушнером, сквозила та же попытка совместить идеологическую благонадежность и научную добросовестность. С одной стороны, он использовал определение “типичности”, данное Г.М. Маленковым применительно к литературе в Отчетном докладе на XIX съезде ВКП(б), согласно которому типичным является не наиболее распространенное, а “то, что с наибольшей полнотой и заостренностью выражает сущность явления”. По этой логике полевые исследования надо вести в наиболее процветающих колхозах, так как в них колхозный строй достигает максимального развития. С другой стороны, ученый неоднократно писал о необходимости изучать не только передовые, но и “средние, рядовые колхозы” и не закрывать глаза на “пережиточные явления”.
Осенью 1951 года экспедиция под руководством Кушнера ощутила на практике, насколько непросто в условиях позднего сталинизма было найти подобный “типичный” объект. Благодаря сделанному ученым в 1952 году достаточно откровенному отчету об этой поездке мы можем подробно восстановить перипетии этих поисков. Чиновники из Министерства земледелия и Совета по делам колхозов СССР предложили этнографам посетить десять сел Воронежской области. Дальнейшие приключения экспедиции целесообразно привести в изложении самого Кушнера:
Оказалось, что далеко не все указанные села и колхозы подходят для этнографического изучения в качестве типичных. Колхоз им. Ворошилова, расположенный в двух селах Лево-Россошанского района, бывший миллионером и считавшийся на этом основании одним из передовых, оказался крайне отсталым в культурном отношении, с неустроенным бытом населения. Не подошел для изучения и колхоз им. Дзержинского, расположенный в селе Ливенка и деревне Тумановка Лосевского района: его доходы, приближавшиеся к миллионным, получали главным образом от громадного фруктового сада, зерновая же отрасль хозяйства не получила достаточного развития. Село Ливенка до сих пор является центром паломничества отсталых женщин, идущих на поклонение “святым” колодцам — в связи с этим местный быт сохраняет в себе много рутинного <…> Не подошли и другие села (Чибисовка, Александровка, Тишанка, Курлых и др.). В Добринском районе нам пришлось ознакомиться с “знаменитым” колхозом имени Ильича. Об этом колхозе — в прошлом краснознаменном — мы слышали уже в Москве от научных работников Академии архитектуры. Сельскохозяйственная коммуна им. Ильича (позже реорганизованная в колхоз) известна была тем, что она построила для своих членов целый поселок из кирпичных коттеджей. В Воронеже нам сообщили, что этот колхоз является местом, куда возят иностранные делегации для показа им всех преимуществ колхозного строя. Колхоз им. Ильича был в течение нескольких лет миллионером. При ближайшем рассмотрении выяснилось нечто другое. Коттеджи (восемь домов) оказались не вполне оборудованными (не было канализации, водопровода, уборных, система печей не соответствовала типу домов и отопительным материалам). При переходе от коммуны к колхозу понадобились подсобные хозяйственные помещения (хлевы, сараи), стройка которых задержалась (были возведены примитивные временные сооружения, ямы, землянки и пр.). В хозяйстве колхоза диспропорция в развитии отдельных отраслей (отстало полеводство) и вследствие этого племенное скотоводство осталось без кормовой базы. Применялся в широких размерах наемный труд (в области полеводства). В ужасающих условиях жили сезонные наемные рабочие. Съехавшиеся в бывшую коммуну из разных областей СССР крестьяне и выходцы из городов не имели общих традиций и поэтому культура развивалась в каких-то космополитических формах (джаз, западные танцы, развитие блатного фольклора и пр.). Назвать этот колхоз русским можно было только по языку большинства населения — никаких других национальных черт в быту населения не выявлялось отчетливо. И поэтому настоящей общественной спайки среди населения не было. Культурно-бытовые учреждения давали возможность широкого роста культуры (школа — не заполненная детьми, клуб — пустующий и находящийся на замке, радио-узел — молчащий, оркестр — лежащий в кладовой, прекрасные детские ясли — не отгороженные от проселка, с загрязненными уборными) — возможности не использованные. Незадолго до нашего приезда председатель правления колхоза, завхоз и некоторые члены правления и ревизионной комиссии были арестованы за расхищение социалистической собственности. Такой колхоз, конечно, совершенно не годился для изучения в качестве типичного14.
В итоге экспедиция остановилась на двух селах — Старая Тойда и Старая Чигла, колхозы которых числились лучшими в районе. Здесь экспедиция работала в 1952 году, однако результаты ее также оказались неутешительными. Среди причин, вынудивших этнографов отказаться и от этих сел, Кушнер называл “левацкую” политику правления колхоза по “изничтожению” личных коров колхозников, пьянство руководителей, тяжелые условия жизни работников МТС и так далее. В декабре 1952 года двое участников экспедиции отправились в Тамбовскую область, где в конце концов остановили свой выбор на колхозе “Путь Ленина” в селе Вирятино Сосновского района. Проведя несколько полевых сезонов, коллектив под руководством Кушнера (куда входили В.Ю. Крупянская, Л.А. Пушкарева, Л.Н. Чижикова, М.Н. Шмелева, а также С.Б. Рождественская, которая провела большую работу в поле, но не публиковалась в книге) подготовил в 1958 году монографию “Село Вирятино в прошлом и настоящем”, ставшую заметной вехой в истории этнографического изучения современности.
Монография состояла из двух частей, посвященных дореволюционной (примерно с середины XIX века) и советской деревне (до 1950-х годов). Каждая часть делилась на шесть глав, посвященных хозяйству, жилищу, одежде, семье, семейному и общественному быту. Главы советской части были посвящены “семье и семейному быту”, “общественной жизни села” и “культурной революции в селе”. Описание этих реалий было отнюдь не нейтральным и строилось вокруг таких оценочных категорий, как “уровень культуры/культурность” и “пережиток”. Концепция культурности получила широкое распространение в 1930-е годы, что связывается исследователями с возникшей перед властями необходимостью “цивилизовать” хлынувшую в города массу сельского населения. “Культурность”, прививавшаяся советским режимом и пропагандой, состояла в элементарных правилах индивидуальной гигиены, поведения, внешнего вида, определенных стандартах потребления, “зажиточности”, реабилитированной Сталиным в 1935 году, а также идейной сознательности15. Большое место в книге как раз и занимает показ “сознательности” вирятинцев на материале биографий активистов и описаний воспитательной и общественной работы коммунистов и передовиков. Она проявляется прежде всего во все более укрепляющемся ответственном и добросовестном отношении к коллективному труду, немало места уделено и культурной жизни села (клуб с драмкружком, художественная самодеятельность, библиотека, киносеансы).
Впрочем, авторы признавали, что “вкусы и культурные потребности деревни еще сильно отстают от города”. Явления, не вписывавшиеся в идеальную картину культурного и дисциплинированного села, попадали в категорию “пережитков”. Основным объяснением их наличия была “косность” сознания, не успевающего перестраиваться в соответствии с изменениями базиса. Этнографы отмечали, что часто встречаются “скороспелые браки”, не основанные на “глубоких душевных связях”. Наконец, “в быту сохранилось одно уродливое явление — это грубая брань”16. Символическим средоточием всех “пережитков” и “следов прошлого” в книге оказался лапоть. Фотография колхозника в лаптях, помещенная в монографии, — единственное, что вызвало негативную реакцию самих вирятинцев во время обсуждения книги в селе (если, конечно, верить помещенному в “Советской этнографии” отчету об этом довольно неординарном событии)17. Такую же реакцию эта фотография вызвала и у редактора академического издательства.
Бросается в глаза разница между картиной, нарисованной авторами “Села Вирятина”, и описаниями нравов, мировоззрения, культурных и политических практик крестьян, сделанными в 1920-е годы Феноменовым. Крестьяне Феноменова явно не дисциплинированы как в личной, так и в общественной жизни. Они практикуют пьянство, добрачные связи, измены и браки по экономическим соображениям. Женщина в семье занимает подчиненное и незавидное положение, нередко бывает бита. Мировоззрение крестьянина Феноменов характеризует как “своеобразный, грубый дарвинизм” — беспрекословное уважение права сильного. Крестьянин аполитичен, лишь “бессознательно” сочувствуя советской власти, и даже его трудовая этика имеет “ахиллесову пяту” в том, что все прочие виды труда, кроме крестьянского, для него представляются ничегонеделанием18. Разница между этими образами имеет, несомненно, основание в историческом промежутке, их разделяющем, однако нельзя не видеть в ней и изменения идеологических установок и исследовательских практик повествующих о крестьянах этнографов.
Обсуждение книги “Село Вирятино” состоялось и в ИЭ 27 января 1959 года. В целом позитивный и спокойных ход этого обсуждения был нарушен выступлением молодого этнографа Р.Я. Рассудовой, выступившей с неожиданно резкой критикой как монографии, так и работы по изучению современности в целом. “В конце концов, — говорила она, — вопрос упирается в то, что же получает колхозник. И когда подходишь к цифрам с реальной стороны, — после всех успехов, — получается, что 106 граммов масла в год. Вот вам и успехи! <…> Вопрос упирается в то, как живут колхозники, а это зависит от многого, от организации труда, управления. Однако об этом в работе о селе Вирятине ничего не сказано. <…> Большей частью этнографы обходят отрицательные стороны колхозной жизни. И вообще, если судить по работе, все происходит без людей. Урожаи повысились, а как повысились урожаи, — об этом ничего не говоится. И почему-то обходится вопрос о налогах, об управлении общественным хозяйством, о ревизионной комиссии, о работе правления, об общих собраниях, об оплате председателя, бухгалтеров, бригадиров. Эти цифры никого не интересуют!” Выступление вызвало бурную реакцию собрания: Рассудову несколько раз прерывали и в конце концов, судя по стенограмме, практически лишили слова. Тем не менее эта реплика высветила наиболее болезненную проблему этнографического изучения советской современности, которая не раз вставала перед учеными.
Книга “Село Вирятино в прошлом и настоящем” вышла в свет в 1958 года, а в апреле 1959-го состоялось координационное совещание, на котором был принят план работы этнографов на семилетку 1959—1965 годов. В качестве центрального направления исследований был выдвинут “комплекс проблем, связанных с осуществлением строительства коммунизма в СССР”. В том же году стала действовать самая многочисленная в истории отечественной этнографии (18 отрядов) “Комплексная экспедиция по изучению изменений социально-бытового и культурного уклада у народов СССР в эпоху перехода от социализма к коммунизму”. Одним из результатов работы этой экспедиции стала монография Л.А. Анохиной и М.Н. Шмелевой “Культура и быт колхозников Калининской области” (М., 1964), во многом продолжившая на материале четырех колхозов разработку методики и идеологии “вирятинского” проекта. Оттепельный “Новый мир” опубликовал на нее рецензию, называвшуюся “Необъективные обобщения”. Автор, уроженец этих мест, упрекал этнографов в “фальши”, выборе лучших колхозов, отнюдь не типичных для области. “Но что это такое?.. — делился он сомнениями с читателем. — Читаю, перечитываю… Вроде бы знакомо, но что-то не очень похоже на мои родные места… И поселки вроде бы не совсем такие, как на иллюстрациях в книге, и электричество есть не во всех деревнях, а душ для колхозников и доярок на животноводческих фермах — явление чрезвычайно редкое. <…> Фальшь небольшая, но после нее начинаешь сомневаться и в других фактах”19.
Конец сталинизма и “оттепель” оказали влияние и на этнографическую науку. Государство вновь стало привлекать этнографов в качестве экспертов. В 1954 году был создан Сектор по изучению социалистического строительства у малых народов Крайнего Севера, активно составлявший справки и докладные записки для ЦК, Совмина РСФСР и других правительственных органов. Изданные только в 2000-х, эти документы концентрировали главным образом негативную информацию о положении дел в регионе и предлагали меры по улучшению ситуации20. Такого рода сводки предназначались сугубо для служебного использования; не могло идти и речи об открытых публикациях. Этнографы могли проявлять бульшую свободу в оценках государственной политики хотя бы при подготовке таких специфических материалов, равно как и иная степень критики допускалась при устных дикуссиях в “своей” среде. Показательно в этом отношении обсуждение в ИЭ перспектив науки в связи с решениями ХХ съезда. Высказав удовлетворение тем, что “широкие общественнополитические круги нашей страны начинают понимать значение этнографии и пользу этнографии для общего дела строительства коммунизма”, Толстов весной 1956 года необычно резко критиковал политику ассимиляции и перевода на оседлость в отношении так называемых “малых народов”. По его мнению, нельзя было “губить и уничтожать” культурные традиции (народное искусство, хозяйственные навыки) в угоду абстрактной “прогрессивности”21. Кушнер на том же заседании указал на проблему “разрыва между ростом материального и культурного уровня”, поставленную в докладе по материалам исследования Калининской области: “У колхозников очень много денег. Они закупают хорошее платье, мебель привозят из других городов, а моются до сих пор в русской печи. <…> В связи с этим богатением и отсутствием или недостатком подходящих кадров на селе очень плохо работают клубы, страшно развивается пьянство”22.
Наблюдения и выводы подобного рода не выходили за пределы внутренних обсуждений в этнографических институциях. Новая роль экспертов по актуальным проблемам хотя и расширяла возможности тогдашних этнографов, но все же ограничивала возможность широкого обсуждения важных проблем, которые автоматически попадали в рубрику науки “для служебного пользования”. В 1960-е годы начался новый период переопределения “современности” относительно этнографии, который был связан с влиянием возрожденной социологии и социологических методов исследования. Ю.В. Бромлей, ставший директором ИЭ в 1966 году, провозгласил объектом этнографической науки “этнос” и направлял внимание исследователей на изучение “этнической специфики”. Таким образом, получалось, что этнография ориентировалась на изучение в первую очередь этнически своеобразных черт культуры и образа жизни народов, а поскольку этот образ жизни подвергался все большей стандартизации и унификации, то этническую специфику следовало искать главным образом в “психике” (ценностные ориентации, социальные установки, идеалы, нормы поведения и т.п.) и художественной культуре — главных “убежищах этнической специфики” в современном мире23. Такая установка значительно ограничивала исследовательские перспективы этнографии. Некоторые авторы призывали изучать не только “особенное, частное”, связанное с этническими традициями, но и сложившийся “советский образ жизни” в целом, однако дальше деклараций дело не шло24. Увлечение социологическими методами исследования, характерное для 1970-х годов, привело к такому “разделению труда”, когда этнографы вновь переключились на традиционную культуру, оставив современность (за исключением “этнических процессов”, развития обрядности и некоторых других тем) социологам и этносоциологам25.
Один из крупных советских этнографов, специалист по киргизам С.М. Абрамзон, в 1977 году критически отзывался о сложившейся ситуации. Ученый попытался провести повторное исследование киргизских селений, описанных им в аналогичной “Селу Вирятину” монографии 1958 года, однако эта идея не была реализована26. В оставшиеся советские годы этнографических работ типа “Села Вирятина” (по крайней мере учеными “из центра”) создано не было27. В постсоветские годы место “современности” заняли исследования по “прикладной и неотложной этнологии”, отслеживавшие ход этнических конфликтов и развитие многочисленных национализмов. Сконцентрировавшись на конфликтологической проблематике, постсоветские этнографы не обратили особого внимания на очередной радикальный слом, произошедший в жизни изучаемых ими народов.
ТИПИЧНОЕ СЕЛО?
История и современное состояние села Вирятина представляет интерес с точки зрения как истории науки, так и этнографии советского/российского села. На конкретном примере можно показать, как делалась в СССР полевая этнография. Архивные, полевые и другие источники помогают увидеть, что авторы “Села Вирятина” отразили в своей работе и о чем предпочли умолчать. В то же время монография становится одним из источников (хотя и, конечно, самым солидным) по истории данного локуса, наряду с многими другими. Продолжение этой истории в советское и постсоветское время дает, на мой взгляд, немало поучительной информации для понимания специфики нашего посткоммунистического “транзита”.
Выбор для изучения Вирятина, равно как и весь проект “колхозных” монографий, был обусловлен сложным комплексом идеологических и научных задач. Это село расположено в 12 километрах от поселка Сосновка, центра Сосновского района Тамбовской области. Вирятинский колхоз “Путь Ленина” был явно не рядовым хозяйством. Уже в 1950 году в Тамбове вышла посвященная ему брошюра с характерным названием “Черты нового”. В 1952 году село посетила польская правительственная делегация, в 1959 и 1960-х годах — этнографы из Польши и Болгарии, а также корреспонденты Советского информационного бюро, собравшие материал для зарубежной печати. Воспоминания об этих приездах сохраняются в памяти жителей28:
Давно, еще при Ожогине польская делегация приезжала. Дорога на Перкино — оттуда ехали, а тут на вышке сидят: едут, стукнули в колокол. Тут подготовились. В магазин тут привезли все: баранки, и батоны, и селедки, все. А все лезут покупать. А они говорят: не лезть, как бы у нас тут все это есть. Тут выстроили всех пионеров, концерт для них сделали29.
Об этнографах в нынешнем Вирятине помнят в основном как о людях, делавших фотографии и снимавших кино (экспедиция действительно сняла о селе документальный фильм). Вирятино, таким образом, имело большой опыт репрезентации достижений социалистического хозяйства, однако не было оно и “потемкинской деревней”, созданной исключительно с этой целью: колхоз действительно (в этом тамбовские журналисты были правы) сумел добиться успехов без внешней помощи в тяжелейших послевоенных условиях.
После Октябрьской революции земля в Вирятине под руководством местного комбеда была поделена “по едокам”, как и было принято в общине. Подавляющее большинство хозяйств (75%) имели по 1—2 лошади и могли считаться середняцкими. Судя по тому, что с 1918 по 1930 год число хозяйств увеличилось с 380 до 492, село активно развивалось и строилось. Поднялись и некоторые “кулацкие” хозяйства, занимавшиеся торговлей, — их было около десяти. Именно столько семей, по сведениям, данным этнографам первым председателем колхоза “Путь Ленина” С.С. Калмыковым, и было раскулачено в Вирятине в 1930 году. Возникновению и первым годам истории колхоза в монографии посвящено менее двух страниц, основанных главным образом на устном рассказе первого председателя, а также на тексте “История, состояние и перспективы развития хозяйства колхоза “Путь Ленина””, написанном действующим тогда председателем С.М. Ожогиным. Оценка былых событий была, конечно, однозначной. Этнографы не умолчали о том, что коллективизация “осуществлялась в ожесточенной классовой борьбе”, кулаки устраивали пожары и “вели антиколхозную агитацию через своих жен, сестер, матерей”. Однако рассказ С.С. Калмыкова, оставшийся в архиве экспедиции, заметно ярче немногословного абзаца из монографии. Из его слов становится очевидным общее нежелание вирятинцев вступать в колхоз. Проиллюстрируем тонкую стратегию “пересказа” сообщения Калмыкова в монографии:
С.С. Калмыков (запись С.Б. Рождественской):
Собрания в основном состояли из женщин. Мужчины шли на собрание неохотно, посылали баб, мы мол не хотим колхоза и не идем. А самим интересно, о чем разговор будет, вот бабы и приходили на собрание. Начнем выступать на собрании, что межи нам мешают, что единоличное хозяйство неудобно вести, а потом осторожно о колхозе. Как скажем о колхозе, все орут: “Не желаем!”30
Монография:
Лишь только начались собрания по десятидворкам, на которых ставился вопрос об организации колхоза, кулаки устраивали пожары, поджигая обычно какую-нибудь ригу, сенницу или сарай. Боясь выступать открыто, кулаки вели антиколхозную агитацию через своих жен, сестер, матерей. На собраниях вирятинские женщины выступали вначале против организации колхоза, отвечая криком “не желаем” на призывы вступить в колхоз…31
Как видно, подстановка слова “кулаки” вместо “мужчины” существенно меняет смысл в целом почти корректно пересказанной истории. Не рассказали этнографы и о других довольно важных деталях ранней истории колхоза. Организованный осенью 1929 года колхоз распался тут же после выхода статьи “Головокружение от успехов”: уже собранные семена для весеннего сева по требованию крестьян были розданы обратно. Весной 1930 года вместе сеяли только десять дворов, еще раньше образовавшие товарищество по совместной обработке земли. Калмыков рассказывал: “…время было тяжелое. Председателей убивали. Я вечером не ходил по улице. Правление у меня в доме было, окна вечерами занавешивал”32. Все же к весне 1931 года все село, кроме шести хозяйств, было коллективизировано. Вирятинцы тем не менее оказались лучшими колхозниками, чем жители соседних сел, в которых колхозники еще в 1933 году боялись выходить на работу. По распоряжению райкома они помогали соседям тяглом и рабочей силой. Успех колхоза С.М. Ожогин (и этнографы вслед за ним) объяснял отчасти тем, что правление “Пути Ленина” решило назначать ездовыми к лошадям их бывших владельцев, продолжавших заботиться о них как о своих. Соседние же колхозы “придерживались метода забытия чувств к своему сдаденному в колхоз скоту”, что приводило к огромному падежу33. Так или иначе, колхоз постепенно развивался и отстраивал фермы, правление, клуб (в перестроенной церкви), зернохранилище.
“Нападение фашистской Германии на Советский Союз, — писал Ожогин, — нарушило уверенный рост колхоза”. Мужчины (а также машины и лошади) ушли на фронт. Урожайность и продуктивность скота резко упали, а оплата труда работников исчислялась граммами. Некоторые хозяйства тогда вместо положенных сорока соток путем фиктивных разделов смогли получить более гектара земли, и их владельцы целиком переключались на личный надел. “Руководство правления колхоза в результате пробравшихся случайных людей не стремилось к изживанию положения дел, разлагались в бытовом отношении”34. В монографии есть упоминания о трудностях военного и послевоенного времени. Этнографы отмечали, что “Путь Ленина” стал отстающим хозяйством, упоминали факт “фиктивных разделов”35. В 1946 году колхоз попал в число не выполняющих “первую заповедь” (так в те годы называлась обязанность выполнять хлебопоставки государству). За срыв хлебопоставок под суд в 1945 году был отдан председатель сельсовета. “Личные интересы у них, — писала местная газета о должностных лицах Вирятина, — превыше всего36”. Некоторые информанты утверждают, что во время войны руководители позволяли себе гораздо большие “вольности”, чем охота на зайцев во время уборки, о которой с возмущением писала газета: “Эти власти тут шкудили что хотели. Председатели тут герои были. Посылает женщину рассыльную: сходи за этой. Какая женщина ему понравится, пускай придет. Четвертинку принесет, и приходи к нему на ночь. <…> И попробуй не пойди. Детей кормить нечем, а ему неси четвертинку и десяток яиц ему навари”37.
К военным и первым послевоенным годам относятся детские воспоминания старейшего из ныне живущих поколений вирятинцев. Пожалуй, наиболее яркой (если можно так выразиться) тематической доминантой этих рассказов является трагический опыт балансирования на грани выживания во время голода (или, как говорят в Вирятине, “голодовки”) 1946—1947 годов38. Вспоминают прежде всего о чувстве голода и о печальной кулинарии этих лет, в рецепты которой входили “черныши” — оладьи из мерзлого прошлогоднего картофеля (черного цвета), собиравшегося по весне на огородах, хлеб из крапивы и лебеды (в яслях его смазывали медом, чтобы скрыть горечь), “болтушка” из свекольных листьев. Жизнеобеспечение колхозников целиком зависело от собственного хозяйства. Ключевыми факторами были наличие коровы и качество огородной земли. Однако личное хозяйство облагалось налогами, о чем старожилы также вспоминают в почти одинаковых выражениях:
Тогдашнее строго было. Сам хоть голодный сиди, а сдай государству. Есть овцы, нет ли — шерсть сдавай. Мяса сдавай, помню, 40 килограмм. Курей держишь или не держишь — семьдесят пять яиц сдай. Где хочешь бери — а сдай. Да не жили, а существовали. Дети были рахитиками. Маленький, какой-то сутулый, голова — во. Кормить ребенка было нечем. Ну огород если держали, то этот огород облагали. Где хочешь бери, а плати за огород. Обязательство на масло, на шерсть, есть у тебя овцы, нет, все равно — столько-то килограмм шерсти сдай, столько-то масла сдай и все. И плюс еще деньгами подписывайся на займ. Не спрашивают. Не подпишешься — тебя вызовут в сельсовет, повезут в Сосновку. У кого коровка была, если кто чуток позажиточнее, если корова была и на огороде картошечка уродилась — эти съедят чего-то. А то луг, бывало, весь — это сейчас крапива растет, ее сейчас поросенок не ест. А тогда ее резали, запаривали, щи из нее делали39.
В монографии о Вирятине, естественно, нет никаких сведений о “голодовке”, более того, было сказано, что колхоз “помог семьям фронтовиков… пережить тяжелые годы, оградив их от нищеты и голодания”. Интересно также отметить, что подобных свидетельств не обнаружено мною и в полевых материалах экспедиции, содержащих многочисленные рассказы информантов о самых разных аспектах их жизни: эта тема, видимо, табуировалась обеими сторонами диалога.
Репрессивные стороны колхозной системы не могли найти отражение в работе этнографов. Между тем, без них, конечно, невозможно представить полноценную картину советского села послевоенных лет. Председатель “Пути Ленина” в июле 1945 года среди достижений колхоза особенно подчеркивал борьбу за сохранность урожая:
Наряду с желанием в короткий срок и без потерь убрать урожай, мы обращаем большое внимание на охрану урожая от хищений.
Известно, что в этом деле большая роль принадлежит тем людям, которые ближе будут находиться к зерну и на совести которых будет лежать его сохранность. Речь идет о заведующих токами, весовщиках, дневных и ночных сторожах. Эти люди не только должны сами быть исключительно честными, но и обладать необходимой бдительностью, чтобы закрыть все лазейки для воров и всех других лиц, любящих поживиться колхозной собственностью.
В нашем колхозе имеется пять объездчиков, <…> которые круглосуточно охраняют посевы на корню. Кроме того два человека <…> сторожат посев гороха. Вся эта сторожевая охрана подобрана из честных лиц, инвалидов Отечественной войны40.
Фигура объездчика в сегодняшних рассказах старожилов выглядит особенно зловеще на фоне голода, когда эти сторожа встречали идущих с поля женщин, пытавшихся спрятать в одежде или корзинках горсть зерна или гороха для детей. Дети самостоятельно либо вместе со взрослыми пытались участвовать в этих “кражах”:
Тогда мы горох поехали молотить. Приехал объездчик Андрей Иванович. Говорят, приехал проверять, чтобы никто не взял. А с бочкой, с водой, я-то маленький. А у женщин у всех, может, по пригоршне этого гороха, и они туда, в воду, у меня там полбочки воды — бух-бух. Говорят: ехай, ехай. А он видит, что я на лошади сижу, у меня ничего нет. Сижу на бочке. Сюда на конный двор приехал, они все туда, достает каждая из воды — домой. Домой придет — горох сварит ребятишкам41.
Таких историй, равно как и историй о матерях тогдашних детей, которых судили и присуждали “принуды” (принудительные работы) за подобные “кражи” или невыработку минимума трудодней, в памяти старожилов немало. Однако ими, конечно, не исчерпывается память о колхозной действительности.
Можно с большой вероятностью утверждать, что именно ностальгический дискурс — первое, с чем столкнется любой, кто заинтересуется прошлым села. Центральной фигурой, своего рода персонификацией этого дискурса, является Сергей Мартынович Ожогин, бывший председателем колхоза “Путь Ленина” с 1935 по 1963 год (исключая военное время). Фронтовик, с пятью наградами вернувшийся председателем в родное село, восстанавливающий его и превращающий в успешное хозяйство, Ожогин был действительно “героем своего времени”. Примерно таким рисовали и главного героя “Кавалера Золотой Звезды” С.П. Бабаевского, самого известного послевоенного советского романа о селе. Но в куда более реалистичной манере этот образ был решен в знаменитом фильме “Председатель” (реж. А. Салтыков, сценарий Ю. Нагибина, 1964 г.), многие эпизоды из первой части которого могут служить иллюстрациями к вирятинской жизни.
История колхоза “Путь Ленина” и председательствования в нем С.М. Ожогина — интересный казус, позволяющий на микроуровне взглянуть на сложные механизмы принуждения, контроля, приспособления и сопротивления, составлявшие сущность функционирования колхоза как социального организма и оставшиеся в основном вне поля зрения советских этнографов. Председатель колхоза являлся, безусловно, основной властной фигурой на селе. Председатель назначал бригадиров и фактически единолично (вопреки всем теориям “колхозной демократии”) решал все основные вопросы жизни колхоза, а следовательно, и села.
В самой природе системы были заложены определенные качества, требовавшиеся от главы колхоза, главным среди которых была “строгость”.
Процветание колхоза “Путь Ленина” в значительной мере строилось на “строгости” и хозяйственной расчетливости Ожогина. Бывшие колхозники часто вспоминают: “…каждый бороновый зуб, каждый навильник, все числилось <…> Все на учете было. Потерял веревку — ты за нее не расплатишься. Трудоднями удержат”. Строгость простиралась до степени, казалось бы, иррациональной: например, запрет привозить сучки из леса для топки (топили в послевоенные годы в основном собранным в лесу хворостом). Страницы протоколов заседаний правления колхоза пестрят “разбором актов и докладных” — эта самая распространенная тема обсуждения означала рассмотрение различных провинностей работников. В список этих провинностей входили главным образом мелкие кражи или поломка колхозной собственности, использование тягла в личных целях, отказ от выхода на работу и “невыработка минимума”.
Еще одной характерной чертой правления Ожогина было его стремление превратить Вирятино в своего рода “регулярное село”. При нем была построена единая кирпичная ограда домов вдоль дороги, строительство которой в принудительном порядке оплачивали владельцы дворов. Венцом деятельности Ожогина по преобразованию села стало строительство фонтана на площади перед правлением. До настоящего времени он не сохранился, однако старожилы помнят удивление, которое он вызывал у жителей окрестных мест. Впрочем, рассказывают также о том, что в ветреную погоду он заливал стену ближайшего дома, так что его владельца пришлось отселить. Председатель мог отключать электричество, заставляя людей переселяться с окраин села в центр. Некоторые информанты объясняют это стремлением к тому, чтобы “у него все были на глазах”. Другой причиной, фигурирующей в протоколах, было строительство ферм и устройство колхозного сада.
Такого рода председательский “патернализм”, которому, вероятно, можно найти немало аналогий в российской истории, вызывал, конечно, сопротивление. Проявлялось оно как в спонтанных эмоциональных взрывах, так и в более планомерных действиях. В качестве примера первого можно привести инцидент, случившийся на заседании правления 16 июня 1953 года. После вынесения взысканий ряду колхозников за невыход на работу заседание получило неожиданное продолжение: в правлении появились трое колхозников, которые “дерзкими выкриками с применением мата, хулиганским своим поведением, с различными угрозами и оскорблениями в адрес всех заседавших, а также председателя правления колхоза Ожогина намеревались избить и продолжали в течение продолжительного времени буйствовать с целью срыва проходившего производственного заседания”42. Другим методом сопротивления было писание жалоб. В 1949—1950 годы на Ожогина в Сосновский райком партии поступило шесть жалоб, в которых жители Вирятина обвиняли его во всевозможных незаконных деяниях, личном обогащении за счет колхоза и зажиме критики43.
Трения с районным начальством сопровождали всю карьеру председателя Ожогина. Их основной причиной было стремление первых выполнить и перевыполнить план госпоставок, в результате которого передовой колхоз вынужден был “отрабатывать” и сдавать сверхплановую продукцию за отстающих соседей. В конце концов в августе 1963 года он был снят с поста председателя. Вирятинцы запомнили процесс снятия Ожогина как настоящую “революцию”. Село разделилось на два лагеря. Собрание, на котором присутствовал также секретарь Тамбовского сельского обкома КПСС Ю.Ф. Сепелев, было чрезвычайно бурным и длилось три дня (последнее, возможно, является данью эпической мифологизации). По воспоминаниям пожилых участников этих событий, большинство рядовых тружеников поддерживало “Мартыныча”, тогда как партийная организация и представители колхозной элиты выступали против. В устных сообщениях это собрание обрастает эпическими подробностями, однако суть происходившего, а также характерную картину “демократии по-советски” они передают точно:
Ну, дело дошло, Сепелев этот приехал, говорит: будем собирать. Трое суток собрание, никак его не освободят. Он говорит: буду собирать общее собрание, на общем ничего — буду цеховые, бригадные, по одному буду опрашивать, но я приехал, чтобы его снять и все. Спорите вы, шумите, не шумите — я приехал его снять. А грамотный, говорит — хороший у него язык. А тут народ шумит, говорит: ты тут, снять! Как народ скажет, народ, дескать, его избирал. А он прямо в открытую говорит: народ — это мухи, насажаются много, а махну — ни одной нет44.
Ожогин был снят с должности председателя и переведен управляющим отделением совхоза в соседнее село Атманов Угол, однако вскоре умер, не дожив до шестидесятилетнего юбилея. Несмотря на “строгость”, он остался в памяти вирятинцев образцовым председателем, превратившим село в процветающее и сделавшим колхоз “Путь Ленина” миллионером.
С.М. Ожогин — не единственный человек, которому посвящено в Вирятине специальное “место памяти”. Другой примечательной личностью, память о которой является достоянием всех вирятинцев, была Анастасия Ильинична Крикова, именуемая, как правило, просто Настей Вирятинской. Это была местная юродивая, в память о которой в первой половине 2000-х годов на сельском кладбище на месте ее могилы возведена часовня. Авторы “Села Вирятина” не могли не знать о ее существовании хотя бы потому, что ее дом был расположен почти напротив дома Ожогина, а известность этой “святой” простиралась далеко за пределами села. Тем не менее в монографии о ней нет никакого упоминания. Авторы монографии о колхозниках Калининской области вскользь отмечали возрождение “религиозных пережитков и всевозможных суеверий”. “Почти в каждом округе объявлялись гадалки и прорицательницы из числа душевно неполноценных людей или сознательных шарлатанов, которые использовали легковерие женщин и наживались за их счет”, — писали этнографы, ограничившись, к сожалению, только констатацией этого факта45.
Одной из таких прорицательниц и была Настя Вирятинская. Она выступала в роли оракула, произносившего некие бессвязные “намеки”, истолковывавшиеся ее матерью в качестве ответа на вопрос пришедшего.
Вопросы касались как судьбы родных, так и личной жизни, здоровья и решения сложных жизненных проблем. Настя должна была дать предсказание либо совет. В 1957 году она была отправлена на принудительное лечение в психбольницу, однако через год вернулась в родное село, где и жила до смерти в 1963-м.
В 2000-х гг. несколько престарелых верующих женщин стали собирать устные материалы о “святых подвигах” Насти. В результате появился своеобразный документ под названием “Описание жития Анастасии Вирятинской”. Как видно из названия, Настя Вирятинская в нем представлена святой (“В годы гонений и лихолетий перст Божий дал ей дар предвидения”), и даже процветание советского колхоза “Путь Ленина” приписывается “Настиным молитвам и подвигам”46. Большую часть “Жития” составляют записанные от жителей близлежащих сел рассказы.
Настя Вирятинская, видимо, была связана с сектой молчальников, распространившейся на Тамбовщине особенно в послевоенные годы. Молчальники олицетворяли собой радикальный отказ от всего “нового”, что принесли колхозный строй и модернизация. Исповедуя радикальный аскетизм, сектанты бросали семьи и отказывались от общения даже с собственными детьми, питались подаянием. Время они проводили в молитвах, в основном внутри жилищ, описание которых (равно как и внешнего облика молчальников) выглядит в местной прессе тех лет достаточно устрашающе:
Но в ответ на все вопросы — опять молчание. Опустив головы, отшельники исступленно шептали молитвы и размашисто крестили то себя, то нас. Их серые отекшие лица, заросшие длинными волосами, руки с черными ногтями давно не видели ни мыла, ни воды.
А какая убогость жилища! Небольшой плетеный сарайчик, небрежно обмазанный глиной. Ни окон, ни печи. Только одни нары, на которых лежали какие-то подстилки и несколько ветхих одеял. Зимний ветер насквозь пронизывал стены. Поношенная, местами протертая до дыр одежда не могла согреть ютившихся в этой клети людей47.
Настя Вирятинская фигурирует во всех газетных статьях о молчальниках, а пожилые жители села помнят, что у нее собирались приходившие в основном из других сел люди, молча лежавшие на полу дома и в саду.
Несмотря на сохранившуюся традицию празднования основных христианских праздников, обязательные крещения и отпевания, в советское, да и в настоящее время совершающиеся пожилыми жительницами села — “монашками”, подавляющее большинство вирятинцев не демонстрируют религиозности. В определенном смысле можно утверждать, что Вирятино действительно стало “новым”, советским селом, а его жители в конце концов вполне приняли колхозный строй и “советский образ жизни”.
Основой этого принятия стал достигнутый наконец селом уровень благосостояния. Люди более-менее зрелого возраста практически единодушно называют последние советские десятилетия лучшим временем своей жизни, когда “от получки до получки хватало и еще оставалось”. Детство в 1960—1970-е годы, с конфетами, фабричными игрушками, обилием свободного времени, проводимого на речке, магнитофонами и мотоциклами, разительно отличалось от голодного послевоенного детства, наполненного трудом наравне со взрослыми примерно с десяти лет. Все более механизированный сельскохозяйственный труд, оставаясь по-прежнему физически тяжелым и изнуряющим, также несравним по тяжести с ручной прополкой, пахотой на волах или косьбой крюками48. Впрочем, к этим годам относятся и корни многих проблем, обострившихся в постсоветский период. Это в первую очередь постепенная алкоголизация населения и непрекращающийся отток молодежи из села, что приводило к необходимости приглашать в колхоз работников из других мест уже в 1980-е годы.
Эти отъезды — неотъемлемая часть этнографии села. Их характер со временем изменялся. Председатель Ожогин зачастую не выдавал “справки”, а протоколы заседаний правления пестрят отказами в отпуске на производство, однако это касалось, по-видимому, в основном взрослых колхозников. Молодежь после семи классов, судя по полевым материалам более-менее беспрепятственно уезжала (окончательно дискриминация колхозников была отменена только в 1974 году, когда согласно новому “Положению о паспортной системе в СССР” паспорта стали выдавать всем гражданам страны). В области культуры в очередной раз восторжествовал синкретизм “старого” и “нового”. Под последним можно понимать не только (и, может быть, не столько) советские праздники, выборы и пионерско-комсомольско-партийные ритуалы, но и приобщение к городским формам культурного потребления: кино, танцы/дискотеки в клубе, телевидение и т.д. Не вдаваясь в подробности функционирования этого пласта культуры, следует все же сказать, что он, по всей видимости, был органично воспринят крестьянами. Причиной этого видится прежде всего то, что центральной идеологемой советской пропаганды было понятие “труда”, что вполне согласуется с традиционной трудовой этикой крестьянства. До настоящего времени селяне делят людей главным образом на тех, кто хочет, и тех, кто не хочет работать.
Колхозники, безусловно, воспринимали пропагандировавшееся социалистическое отношение к труду, однако на практике статус-кво поддерживался многочисленными практиками полулегального использования колхозных ресурсов в личных целях. Кризис и развал советской системы обернулся к жителям села прежде всего своей материальной стороной. Колхоз, однако, расформирован не был. 28 февраля 1992 года состоялось общее собрание, на котором решался вопрос о реорганизации колхоза в связи с соответствующими указами президента Ельцина о земельной реформе. Все выступившие высказались за работу по-старому, в коллективе, желающих начать самостоятельное хозяйствование на своем пае не нашлось.
Экономическим фоном протестных настроений (характерных в 1990-е для всего аграрного “красного пояса”) был затянувшийся кризис бывшего колхоза. “Путь Ленина” имел главным образом мясо-молочную специализацию, и именно животноводство оказалось наиболее уязвимым в условиях “шоковой терапии” и установившегося диспаритета цен на сельскохозяйственную и промышленную продукцию. Длившаяся годами невыплата зарплат привела к резкому сокращению числа работающих в коллективном хозяйстве: с 315 человек в 1986 году до 80 в 2005-м, причем эта тенденция сохраняется. Именно в это время колхоз наконец отказался от названия “Путь Ленина” и был переименован в сельскохозяйственный производственный кооператив “Вирятинский”. С начала 2000-х годов намечается все больший отток населения в столицу на сезонные заработки. По всей видимости, сначала рабочие места предоставляла главным образом сфера строительства, в настоящий момент большинство жителей села, работающих в Москве, занимаются очисткой дорог. Работа осуществляется так называемым “вахтовым методом”: как правило, две недели без выходных в Москве, две недели дома. Так в настоящий момент работает, по оценкам жителей села, большинство трудоспособных мужчин среднего возраста, глав семейств, — 15—20 человек. Они представляют уже довольно значительно выделяющуюся по уровню жизни группу наиболее зажиточных. Всего на начало 2007 года в Вирятине проживало 540 человек, 370 из них — пенсионеры49. Достаточно очевидна тенденция, при которой в кооперативе работают в основном пожилые мужчины, “негожие” для поездок в Москву, а главным источником дохода коллектива служит молочно-товарная ферма, по-прежнему остающаяся одной из лучших в районе. Таким образом, метафора “сближения с городом” в настоящее время реализуется буквально, возрождая (опять же) “старую”, но никогда не исчезавшую практику отходничества. Среди основных итогов постсоветского “реформирования” села исследователи называют переход населения к самозанятости и возвращение домохозяйств (крестьянского двора) как одного из главных агентов сельскохозяйственного производства — тенденция, наряду с разрушением социальной инфраструктуры и деиндустриализацией сельского труда, также наводящая на размышления о “старом” и “новом” в направлении нынешнего развития российского села50.
* * *
В рамках этой работы я попытался показать параллельное развитие дискурса о советском селе в этнографической науке и историю одного из наиболее известных “объектов” этого дискурса. В рамках такого подхода, названного А.А. Никишенковым “экспериментальной историографией”, мы можем конкретизировать достаточно абстрактные суждения об идеологизированности советской этнографической науки и проследить сложную игру априорных установок, умолчаний и недоговорок, сопровождавшую полевое исследование колхозного села, а отчасти и советской “современности” в целом. Прослеженная в ее историческом развитии идеологема “перехода от старого к новому”, доминировавшая в дискурсе о селе, естественным образом влияла и на этнографов. Она формировала ту оптику, благодаря которой исследователи акцентировали одни стороны жизни наблюдаемого села и игнорировали другие. Речь идет не только о соотношении “нового” и “пережитков”, но и, к примеру, о повышенном внимании, которое уделяли исследователи материальной культуре в ущерб изучению социальных практик. В то же время “новое” включало не только специфически советские реалии (колхозная система, “социалистическое отношение к труду” или “новые” праздники и обряды), но и более общие “прогрессивные” процессы модернизации сельской жизни — улучшение жилищных и бытовых условий, переход к механизированному труду, приобщение к городской культуре потребления. На этом фоне затушевывание казавшихся “старыми” и стремительно уходящими сторон культуры и быта колхозников могло диктоваться не столько идеологической конъюнктурностью, сколько “прогрессистским” и в определенном смысле гуманистическим пафосом ученых, тем более что сами колхозники (по крайней мере, их “передовая” часть) стремились, по-видимому, предстать в максимально благоприятном с точки зрения господствующей идеологии (а также культурно неравноправных отношений города и деревни) свете.
При всех своих минусах “Село Вирятино” и схожие с ним работы 1950— 1960-х годов продемонстрировали опыт качественной методики исследования локального сообщества, а также сформулировали внятную историческую концепцию развития своих “объектов”. Будучи частью государственной машины, ученые-этнографы в значительной мере воспроизводили ее оптику и описывали крестьян — воспользуемся удачным выражением Дж. Скотта — “с точки зрения государства”. Проблема, однако, заключается не только в ограниченности и идеологизированности этой концепции, но и в том, что еще в этой области (по крайней мере, относительно русского крестьянства) было создано этнографами в последующие советские и постсоветские годы. Найти ответ на этот вопрос представляется мне делом нелегким51. Между тем, стратегия локальных монографических исследований с использованием всех видов письменных и устных источников отнюдь не устарела. Исследования в этом жанре могут представлять теоретический интерес, значительно выходящий за пределы исследуемого небольшого сообщества, а обилие источников, освещающих разные стороны жизни одного небольшого поселения, является залогом их успешного осуществления52.
Следует, видимо, признать, что большая часть советского “нового” была успешно усвоена крестьянством и вступила в некое синкретическое и взаимодополнительное существование со “старым”. В основе этого процесса лежали, без сомнения, перспективы улучшения благосостояния, которыми обладали как уехавшие в город, так и оставшиеся. В этом нет ничего удивительного, если вспомнить с какого “старта” (голод и нищета 1940-х годов) начинались эти изменений. В настоящее время многие советские установки и мифы — к примеру, образ “строгого” председателя или советские представления о культурности — уходят в прошлое. Вопрос в том, преодолеет ли (и каким образом) Вирятино, как и множество других российских сел, нынешнюю — очередную — смену социокультурных и экономических ориентиров.
____________________________________________________
* Полный вариант статьи — на сайте www.nlobooks.ru
1) Толстов С.П. Этнография и современность // Советская этнография (далее — СЭ). 1946. № 1. С. 3—11.
2) См.: Fabian J. Time and the Other. How Anthropology Makes its Object. N.Y., 1983; Thomas N. Out of Time. History and Evolution in Anthropological Discourse. Cambridge, 1989.
3) Старый и новый быт / Под ред. В.Г. Тана-Богораза. Л., 1924. С. 9.
4) Старый и новый быт. С. 6.
5) Там же. С. 57. С этими парадоксами столкновения старого и нового интересно работала уже в 1990-е годы Н.Н. Козлова — автор книг “Голоса из хора”, “Советские люди” и особенно “Я хочу рассказать кино”. О ее научном пути см. статью: http://sociologist.nm.ru/articles/ zaharov_07.htm.
6) Верняев И.И. Локальные монографические исследования деревни 1920—1930-х годов: цели, методики, результаты // Проблемы исторического регионоведения / Отв. ред. Ю.В. Кривошеев. СПб., 2005. С. 29—64.
7) Феноменов М.Я. Современная деревня. Опыт краеведческого обследования одной деревни. Ч. I: Производительные силы деревни. Ч. II: Старый и новый быт. М.; Л., 1925.
8) См.: Большаков А. Краеведческое изучение деревни. М.; Л., 1930. С. 78—81.
9) См.: Михайлова Е.А. В.Г. Богораз: ученый, писатель, общественный деятель // Выдающиеся отечественные этнологи и антропологи ХХ в. / Отв. ред. В.А. Тишков, Д.Д. Тумаркин. М., 2004. С. 123—129; Кан С. “Мой друг в тупике эмпиризма и скепсиса”: Владимир Богораз, Франц Боас и политический контекст советской этнологии в конце 1920-х — начале 1930-х гг. // Антропологический форум. 2007. № 7. С. 191—230.
10) Решетов А.М. Трагедия личности: Н.М. Маторин // Репрессированные этнографы. Вып. 2. М., 2003. С. 147—192.
11) Труд и быт в колхозах. Л., 1931. Т. 1. С. 5.
12) Архив Российской академии наук (далее — АРАН). Ф. 142. Оп. 1. Д. 352. Л. 111.
13) Описание подготовки, содержания и обсуждения монографии “Село Вирятино в прошлом и настоящем” основано в значительной степени на материале из моей работы “П.И. Кушнер и развитие советской этнографии в 1920—1950-е гг.” (М., 2006). Считаю возможным отослать интересующегося читателя к соответствующему разделу данной монографии (с. 180—222) во избежание многочисленных повторных ссылок в тексте статьи.
14) АРАН. Ф. 142. Оп. 1. Д. 509. Л. 16—18.
15) Volkov V. The concept of kul’turnost’. Notes on the Stalinist civilizing process // Stalinism. New directions / Ed. by S. Fitzpatrick. L.; N.Y., 2000. P. 210—230.
16) Село Вирятино в прошлом и настоящем. М., 1958. С. 248—250.
17) Дьяков Е.А., Стародубова А.А., Стародубов С.И. Обсуждение книги “Село Вирятино в прошлом и настоящем” // Советская этнография (далее — СЭ). 1959. № 2. С. 133.
18) Феноменов М.Я. Современная деревня. Ч. II. С. 91—97.
19) Иванов Л. Необъективные обобщения // Новый мир. 1965. № 4. С. 273.
20) Этнологическая экспертиза: народы Севера России. 1956—1958 годы / Отв. ред. З.П. Соколова, Е.А. Пивнева. М., 2004; Этнологическая экспертиза… 1959—1962 годы. М., 2005; Этнологическая экспертиза… 1981—1984 годы. М., 2006.
21) АРАН. Ф. 142. Оп. 1. Д. 792. Л. 72—74, 92.
22) Там же. Л. 13.
23) Бромлей Ю.В. К вопросу об особенностях этнографического изучения современности // СЭ. 1977. №. 1.
24) Марков Г.Е. Советский образ жизни и проблемы этнографии // СЭ. 1976. № 2. С. 3.
25) В данной статье я не рассматриваю деятельность сложившегося в ИЭ этносоциологического направления, заслуживающего отдельного изучения. Это обусловлено в первую очередь отличием исследовательских методов этносоциологов от преимущественно “качественных” методов традиционной этнографии. О развитии отечественной этнографии в “бромлеевский” период см.: Академик Ю.В. Бромлей и отечественная этнология. 1960— 1990-е гг. / Отв. ред. С.Я. Козлов. М., 2003. См. также: Арутюнян Ю.В., Дробижева Л.М., Сусоколов А.А. Этносоциология. М., 1999.
26) АРАН. Ф. 142. Оп. 1. Д. 796. Л. 71—82.
27) Представление о позднесоветских образцах этнографического описания современности дает сборник “Этнографические аспекты изучения современности” (Л., 1980) под редакцией С.М. Абрамзона.
28) Полевые исследования в с. Вирятине проводились мною в июле—августе 2006, 2007 и 2008 годов. Считаю приятным долгом выразить глубокую благодарность всем принявшим участие в этой работе жителям села. Я особенно благодарен моим гостеприимным хозяевам и замечательным рассказчикам Валентине Ивановне и Анатолию Васильевичу Фоминым. Я также крайне признателен В.Ф. Калмыкову, Т.Н. Кулешовой, В.В. Ожогиной, председателю СХПК “Вирятинский” В.В. Шатилову, работникам Администрации Вирятинского сельсовета и работникам Администрации Сосновского района Тамбовской области, а также всем согласившимся тем или иным образом принять участие в моем исследовании за понимание и сотрудничество. Вирятинцы — трудолюбивые, открытые и гостеприимные люди. Очень хотелось бы надеяться, что моя работа сможет стать им полезной и интересной.
29) Полевые материалы автора (далее — ПМА). Вирятино. 2006.
30) Архив Института этнологии и антропологии РАН (далее — ИЭА РАН). Ф. 32. Оп. 4. № 2576. Л. 6—7.
31) Село Вирятино в прошлом и настоящем. М., 1958. С. 130.
32) Архив ИЭА РАН. Ф. 32. Оп. 4. № 2576. Л. 8.
33) Архив ИЭА РАН. Ф. 32. Оп. 4. № 448/Д. Л. 2.
34) Архив ИЭА РАН. Ф. 32. Оп. 4. № 448/Д. Л. 8.
35) Село Вирятино в прошлом и настоящем. С. 132.
36) Большевистская искра. 1945. № 39. 25 октября.
37) ПМА. Вирятино, 2006.
38) См.: Зима В.Ф. Голод в СССР 1946—1947 гг. Происхождение и последствия. М., 1996.
39) ПМА. Вирятино, 2007.
40) Большевистская искра. 1945. № 26. 19 июля.
41) ПМА. Вирятино, 2006.
42) Сосновский районный архив. Ф. 176. Оп. 1. 1953. Д. 65. Л. 50.
43) Центр документации новейшей истории Тамбовской области (далее — ЦДНИТО). Ф. 479. Оп. 1. Д. 1431.
44) ПМА. Вирятино, 2006.
45) Анохина Л.А., Шмелева М.Н. Культура и быт колхозников Калининской области. М., 1964. С. 286. См. также: Современное сектантство и его преодоление. По материалам экспедиции в Тамбовскую область в 1959 г. М., 1961.
46) Описание жития Анастасии Вирятинской. С. 7. Архив автора.
47) Путь Октября. 1959. № 48. 18 апреля.
48) Южнорусское сельскохозяйственное орудие, совмещающее функции косы и граблей.
49) Автор благодарит директора Центра занятости населения Сосновского района Н.И. Апенова, заместителя Управления сельского хозяйства В.А. Богданова и других работников Администрации Сосновского района за любезно предоставленную информацию.
50) Пациорковский В.В. Сельская Россия: 1991—2001 гг. М., 2003; Староверов В.И. Результаты либеральной модернизации российской деревни // Социологические исследования. 2004. №. 12. С. 64—73; См. также: Нефедова Т. Сельская Россия на перепутье. М., 2003.
51) Наиболее заметным исключением является, по-видимому, “крестьяноведческий” проект под руководством Т. Шанина: Рефлексивное крестьяноведение. Десятилетие исследований сельской России / Под ред. Т. Шанина, А. Никулина, В. Данилова. М., 2002.
52) О повторных исследованиях как основании для развития рефлексивной антропологии см.: Burawoy M. Revisits: An Outline of a Theory of Reflexive Ethnography // American Sociological Review. 2003. Vol. 86. October. P. 645—679 (http://burawoy.berkeley.edu/Methodology/Revisits.ASR. pdf).