(Москва, гостиница «Ренессанс», 5—7 декабря 2008 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2010
Международная научная конференция
“ИСТОРИЯ СТАЛИНИЗМА.
ИТОГИ И ПРОБЛЕМЫ ИЗУЧЕНИЯ”
(Москва, гостиница “Ренессанс”, 5—7 декабря 2008 г.)
Как писать историю “закрытых” обществ и “закрытых” политических систем? Для самих этих систем вопрос довольно простой — они производят собственную историю, рассказывая самим себе про самих себя. Сложнее историкам, которые находятся — или считают, что находятся, — за пределами этих систем. Самый простой вариант — написать историю системы как опровержение ее собственной “истории” — может оказаться обманчивым; вполне вероятно, что результатом станет не нечто кардинально новое, а всего лишь зеркальное отображение исходной истории. Сражаться же с этой исходной историей, одновременно освобождаясь от нее, значительно сложнее.
Яркой иллюстрацией такой проблематики стала крупная конференция, прошедшая в начале декабря 2008 года в Москве. Конференция претендовала на то, чтобы впервые в России собрать ведущих отечественных и зарубежных историков для совместного обсуждения актуальных проблем изучения сталинизма. Необычайным был уже пестрый список организаторов. В нем фигурировали такие разные лица и институции, как, например, Уполномоченный по правам человека в РФ, Фонд Первого президента России Б.Н. Ельцина, Государственный архив Российской Федерации, Институт научной информации по общественным наукам РАН, Международное историко-просветительское, правозащитное и благотворительное общество “Мемориал”, частный издательский дом “Российская политическая энциклопедия” (РОССПЭН). Однако самую активную роль играло именно издательство РОССПЭН во главе с его основателем и директором А.К. Сорокиным.
Конференция — не единственный проект по тематике, поднятой благодаря инициативе РОССПЭНа. Так, уже с прошлого года проводится выпуск беспрецедентной для России серии из ста самых представительных научных книг о сталинизме, написанных российскими и зарубежными историками вслед за “архивной революцией”, то есть открытием многих, хотя отнюдь не всех, бывших советских партийных и государственных архивов к началу 1990-х годов.
По 1000 экземпляров каждого тома серии предназначены для бесплатной выдачи российским библиотекам и учебным заведениям, дабы информация стала доступна для более широкой образованной публики. Аналогичную цель преследует дополнительный, параллельный проект — ряд тематических интервью с историками, большей частью авторами тех самых книг о сталинизме, которые за прошедший год транслировались в прямом эфире радиостанции “Эхо Москвы”. Декабрьская конференция не только вписывалась в круг этих мероприятий, но и должна была быть первой из ряда регулярно проходящих научных конференций и симпозиумов по тематике.
Какая мотивация стоит за такой необычайно активной деятельностью? Для тех, кто не уловил дискретного намека в электронном адресе, выбранном оргкомитетом конференции (org[at]stalinizmu.net), она была провозглашена изначально — как в тексте приглашения, так и в открывающем выступлении Андрея Сорокина. Организаторы отталкивались от того, что в российском общественном сознании в последние годы преобладает мифологизированный облик как Сталина, так и сталинизма. Вновь популяризируется как раз сталинское представление о сталинизме как “цепи побед”, на фоне которых негативные феномены (человеческие страдания, жертвы и потери) если не вовсе умалчиваются, то характеризуются либо как неудачное стечение обстоятельств, либо как высокая, но нужная цена, которой так или иначе пришлось бы расплачиваться стране за блестящие достижения. (Оба толкования ведут, косвенно или напрямую, к оправданию сталинизма.) Если такие аргументационные стратегии преуспевают — а во многом они уже преуспели, считают организаторы, — они могут популяризировать не только идею очередной попытки “возрождения России посредством авторитарной модернизации или даже диктатуры”, но и, более того, идею приемлемости применения насилия в политических целях. Ввиду таких возможных, а то и вероятных последствий организаторы назвали актуальное состояние развития общественного дискурса о сталинизме не только тревожным, но и “недопустимым”. Свою конференцию они представили как часть проекта противодействия таким стремлениям и трендам. Этот проект, по словам Андрея Сорокина, может увенчаться успехом только “при принятии соединенных усилий”.
Тут можно остановиться на мгновение и задуматься о том, как оценить тот факт, что частный издательский дом возрождает и разворачивает подобную инициативу. Стоит ли жаловаться, что ситуация дошла до того, что историкапрофессионала, успешного научного издателя, но при этом вряд ли политически радикально настроенного человека, настолько волнуют общественные дискурсы об отечественной истории, что он решается серьезно включиться в историческую политику и начать целенаправленную, масштабную борьбу против определенных политических и общественных тенденций толкования советского прошлого? Или же следует восхищаться фактом, что представитель и научной общественности, и бизнеса неравнодушен к тому, какое представление о прошлом формируется в головах сограждан, — и поэтому инициирует широкую дискуссию, привлекая не только ученых, но и представителей госучреждений, и даже, в определенной мере, власти?
Ясно одно: конференция была задумана как шаг на пути противодействия присвоению сталинскому периоду положительной окраски, в качестве одной из основных предпосылок и причин которого организаторы назвали значительный и даже углубляющийся разрыв между научными и обыденными представлениями и знаниями населения о сталинизме. Иными словами, проблема в том, что результаты уже проведенной значительной исследовательской работы о периоде не только не доминируют, а зачастую вообще не проникают в общественную дискуссию. Установление связи между “профессиональной” исторической наукой и обществом предполагает, прежде всего, передачу последнему более “объективной” информации. Правда “неполитической”, “профессиональной” историографии таким образом волей-неволей присваивается функция орудия в борьбе против политически ангажированного присвоения истории. Ведь сложно отрицать, что выбить оружие из рук политических противников — это тоже политический акт. Если такое предположение звучит несколько парадоксально, то возможно, что как раз с его помощью можно объяснить некоторую парадоксальность, которой отличались не только концепция конференции, но и формы ее проведения, а также ее результаты.
Бесспорно, организаторы конференции самым искренним образом стремились содействовать “нормальному”, “профессиональному” диалогу о сталинизме. Вся конференция прошла под знаком “профессионализма”. Именно на этом критерии основывалась процедура приглашения, точнее, отбора — так как участники были подобраны среди “историков-профессионалов” и приглашены оргкомитетом. Конкурс на участие не проводился, call for papers разослан не был. Правда, даже в таком случае последнее слово осталось бы за организаторами, но зато сохранилось бы впечатление открытости. Однако в данном случае вышло так, что, преследуя заведомо демократические цели (антисталинизм), организация конференции особым демократизмом не отличалась.
Проблема была и в желанной “связи с общественностью”. Организаторы широко и весьма успешно афишировали конференцию через российские СМИ, особенно выделяя ее значение как “общественного” события, и случилась удивительная вещь: общественность откликнулась! За несколько дней до начала конференции поступали многочисленные запросы; многие московские историки, да и не только московские, да и не только историки, лихорадочно пытались найти способ попасть в список приглашенных. Действительно, какому заинтересованному в социополитических вопросах гражданину не хотелось бы присутствовать на мероприятии, на котором выступал цвет отечественных и зарубежных историков Советского Союза, да еще и некие выдающиеся представители московской интеллигенции. Однако конференц-залы четырехзвездной гостиницы оказались тесноватыми для всех желающих: многим, лично или научно связанным с проблематикой сталинизма, не удалось попасть в списки.
По их собственным словам, организаторы, установив такой регламент, стремились создать условия для, опять-таки, как можно более “профессионального” диалога, да еще и избежать провокаций или другого рода интервенций, которые смогли бы сбить его с задуманных рельсов. Естественно, попытка совмещения общественного и профессионального измерений в подобного рода мероприятиях возрождает некоторый целевой конфликт, и нет ничего удивительного в том, что организаторы сделали основной упор на второе. Удивительно — или, скорее, любопытно — другое, а именно искреннее удивление самих организаторов тому, что их событием действительно активно заинтересовались как раз не только историки-профессионалы и не только СМИ, но самые разные люди — и являвшиеся, собственно говоря, той целевой аудиторией, ради которой все было задумано.
Программа конференции на первый взгляд казалась достаточно типичной: первый день — вступительные речи, второй — работа секций, третий — заключительное пленарное заседание. Однако этим дело не исчерпывалось. Сформулированные для секций тематические направления отражали попытку как можно шире охватить историю сталинизма. И если во второй день на секциях выступали почти исключительно ученые, то последнее пленарное заседание третьего дня было отведено участникам из непрофессиональной среды — видным представителям интеллигенции, художникам, бывшим диссидентам. Таким образом, программу конференции можно было читать как “план работ”, составленный с определенной целью: получить как можно более обширную, как можно более научно обоснованную картину. И, думается, мы не слишком преувеличиваем, если полагаем, что смысл заключался в том, чтобы создать как можно более прочную “научную” базу для формулировки нормативных суждений о сталинизме. Соответственно, и в самой структуре конференции можно было увидеть попытку соединить как можно больше разных измерений проблемы, чтобы в конце сформировать из них некое целое и дать феномену сталинизма авторитетную, “научно обоснованную” оценку.
Такое стремление при желании можно разглядеть уже в том обстоятельстве, что на пленарном заседании первого дня прозвучала не одна вступительная речь, а целых шесть. С одной стороны, каждое из этих выступлений в той или иной мере являлось попыткой задать тон дискуссии каждой из шести тематических секций следующего дня. С другой, выступавшие в разной степени пользовались случаем выдвинуть свои объяснения сути или хотя бы некоторых кардинальных проблем сталинизма и его изучения. В результате доклады не только отчасти дополняли друг друга, но выявили существенные различия в оценках того, что представлял собой сталинизм и как следует подходить к этому историческому феномену.
Первым докладчиком был Владимир Лукин, Уполномоченный по правам человека в РФ, он же историк. Среди всех выступавших в тот день Лукин, пожалуй, попытался дать сталинизму наиболее любопытную, а также наиболее универсальную характеристику. Хотя сталинизм, по его мысли, может принимать весьма разные конкретные исторические формы, он при всем этом имеет два центральных признака. Первый — абсолютная нетерпимость к инакомыслию и инакомыслящим руководства и исполнителей его директив. Вторым центральным моментом, отчасти вытекающим из первого, Лукин назвал недооценку человеческой жизни, подчеркнув, что недостаточно считать сталинизм страшнейшей трагедией для России и Европы. Чтобы проникнуть в его суть, необходимо осознать, что он являлся также и искушением, которое овладело “многими умами и сердцами”. Подобная мысль была поддержана и французским историком Элен Каррер-Д’Анкос, по чьим словам сталинизм являлся “болезнью”, которой заболела именно Россия, но которая имела последствия мирового масштаба.
Казалось бы, именно такого рода перспектива позволяет понять сталинизм одновременно и как историческую, и как актуальную проблему. Однако в дальнейших выступлениях доминировали более традиционные исторические подходы. Доклад российского специалиста по политической истории Олега Хлевнюка задал тон секции по политической системе сталинизма. Оговорившись, что этот период — последний в российской истории, который можно полноценно изучать по архивам, Хлевнюк предложил интерпретировать сталинизм прежде всего как специфическую систему принятия политических решений. Отметив, что в свете исследований последних лет сильно ослабли выдвинутые разными западными историками в 1980-е годы тезисы о слабости государства, стихийности террора и плохом сообщении между центром и регионами, Хлевнюк подчеркнул высокую степень централизации сталинской системы. Именно на этом фоне следует, по его словам, рассматривать такие роковые эпизоды, как массовый террор 1930-х годов, подавление сопротивления коллективизации и последующий голод 1930—1934 годов. Для лучшего понимания этих и других эпизодов политики сталинской эпохи Хлевнюк выделил трехфазовую модель принятия и проведения политических решений, состоящую в мобилизации аппарата, в достижении высшей точки кампании и в конечной контркампании против некоторых из самых экстремальных результатов кампании, которые теперь оцениваются как “перегибы”. Эта “кампанийность” сталинской политики, согласно модели Хлевнюка, вызывала разнобой между разными ведомствами, особенно характерный для последних лет сталинского правления, когда сам диктатор уже не так активно участвовал в повседневном принятии решений. Она же отчасти отвечала и за избыточную репрессивность режима существовавшего до самого его ослабления. Прагматизм послесталинского коллективного руководства, проявившийся в считанные дни, недели и месяцы после смерти вождя, был результатом сознательного отказа от этой избыточности со стороны бывших ведомственных “олигархов” позднего сталинизма.
Хотя доклад Валерия Тишкова, первого ельцинского министра национальностей и ныне директора Института этнографии АН СССР, назывался “Сталинизм и национальный вопрос”, по первой теме было сказано мало: признавшись, что он не понимает, что такое сталинизм, Тишков немедленно перешел кo второй части. Далее прозвучало много хороших слов о многонациональном устройстве советского государства, что на фоне остальных докладов смотрелось на редкость оптимистически. И на самом деле, было чему удивляться. Если в XX веке в мире исчезли сотни народов и языков, то в Советском Союзе, по утверждению докладчика, благодаря мудрой национальной политике потери ограничились двумя народами и одним языком. В связи с тематикой конференции было бы интересно услышать, что думает Тишков о высказывании, сделанном Сталиным в 1936 году, что в Советском Союзе имеется около шестидесяти национальностей — тогда как еще за десять лет до этого список народностей и национальностей на бланке переписи населения составлял не менее 172. Правда, Тишков не умалчивал трений между двумя противоположными тенденциями советской национальной политики — стремлением к развитию, легитимации и огосударствлению существующих наций, с одной стороны, и централизацией страны на основе политики партии, с другой. Однако своеобразные, зачастую насильственные результаты этих трений — включая выселения и репрессии по национальному признаку, специфику положения русской, еврейской и еще многих других национальностей — он практически не затрагивал.
Следующий доклад, посвященный социокультурным аспектам сталинской системы, прочла американский историк Шейла Фицпатрик, видный представитель так называемой школы ревизионистов, особенно процветавшей в США в 1980-е годы. Поднимая вопрос о том, как жилось при сталинской социально-политической системе, Фицпатрик сослалась на уникальные материалы гарвардского проекта — опроса сотни бывших советских граждан из разных слоев населения, после Второй мировой войны очутившихся в США. Фицпатрик напоминала, что, несмотря на обстоятельства, в которых проводились интервью (участники надеялись получить статус беженца в США; их допрашивали американцы), не все опрошенные рисовали исключительно негативную картину жизни в СССР. Большинство, однако, жаловалось на непредсказуемость советской жизни. Хорошая “полоса” могла внезапно окончиться арестом члена семьи. Такие обстоятельства, утверждала Фицпатрик, у кого-то повысили, а у кого-то снизили готовность принимать риски в профессиональной и общественной жизни и содействовали широкому распространению таких форм поведения, как очковтирательство и подхалимство. Более того, вопреки пресловутой сталинской фразе “Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее”, основным источником неудовлетворенности оставался низкий жизненный уровень, особенно у жителей деревни. В заключение Фицпатрик повторила предложенные в ее публикациях прошлых лет три метафоры сталинского общества: общественная столовая, школа-интернат, тюрьма.
В своем довольно фрагментарном выступлении директор Института мировой истории РАН А.О. Чубарьян попытался рассмотреть феномен сталинизма в контексте исследования других авторитарных государств в межвоенной Европе. Кроме очевидного сравнения с Германией, Чубарьян привел в качестве примера ряд диктаторских режимов в Восточной Европе и назвал общие предпосылки для их возникновения: рост крайнего национализма во время и после Первой мировой войны, серьезные экономические потрясения в мире конца 1920-х и 1930-х годов, кризис либерализма и более общий кризис привычных нравственных норм.
Компаративные подходы порой чреваты своего рода снятием ответственности (ведь везде так было!). Докладчика, однако, интересовали не только сходства, но и различия: почему именно в России авторитарный режим принял такие одиозные формы? Чубарьян указал на то, что ленинизм, хотя и был явлением российским, все равно питался марксистскими, то есть европейскими, корнями и что большевики часто обращались к опыту французской революции и к немецкому социализму. Сталинизм, на взгляд Чубарьяна, покончил с апелляциями к европейскому опыту и превратился в доморощенную политическую систему.
Наконец, Чубарьян обратил внимание на некую ползучую реабилитацию диктаторских режимов 1930-х годов, которая, по его словам, сейчас наблюдается в Италии, а также в странах Восточной и Центральной Европы. В таком общеевропейском контексте нынешняя популярность “вождя” в современной России выглядит, отметил Чубарьян, несколько менее аномальной.
Следующий докладчик, американский исследователь Пол Грегори, сформулировал задачу для возглавляемой им секции по экономической истории: подвести экономический и социоэкономический “баланс” сталинской системы. Таким образом, в его докладе особенно проявилось желание добиться некоей окончательной оценки рассматриваемой эпохи. Грегори напомнил о вопросе, сформулированном десятилетия назад английским экономистом и историком Алеком Ноувом: “Нужен ли был Сталин?” Действительно, если прислушаться, именно этот вопрос все чаще можно услышать в нынешнем российском информационном пространстве, притом нередко в формулировках, из которых явствует желание дать на него хоть в какой-то мере положительный ответ. Вопреки подобным тенденциям, Грегори не подвергал сомнению то, что следует считать террор и насилие не только абсолютно отрицательными, но и ключевыми элементами сталинской системы. Он предостерег от смешения необходимости сильной системы правления с необходимостью насильственного режима. Это, правда, требует не только определения грани между тем и другим, но и выяснения более фундаментальных моментов: если Сталин, то есть сталинизм, был нужен, то для чего и кому? (Позже на конференции на последний вопрос один участник на полном серьезе предложил ответ, что сталинизм был нужен самому Сталину.) Выступление Грегори, правда, не содержало конкретных указаний, какими масштабами нам следует измерять этот феномен и из каких нравственных оценок исходить.
Последним пленарным докладчиком выступил Арсений Рогинский, председатель правления “Мемориала” и один из организаторов секции “Память о сталинизме”. Рогинский начал с того, что с постепенным уходом из жизни последних людей, которые были непосредственными жертвами сталинского режима, над памятью о терроре и насилии все больше начинают преобладить нарративы о других аспектах истории периода — прежде всего, о войне. При этом происходит не только замена одного нарратива другим, но и мутация обоих. Так, в эпоху Хрущева память о войне была сильно антисталинской, связывалась с поражениями 1941 года, с пленом. А в нынешнее время, когда ветеранов осталось совсем мало, вместо памяти о повседневности войны, о тяжести и страданиях навязывается выхолощенная память о победах, которые все теснее связываются с именем Сталина. В то же время память о репрессиях имела и имеет свою специфику: в основном, это была и есть память о жертвах, а не о преступлениях и преступниках. Такому смещению акцентов, считает Рогинский, способствовала логика террора: зачастую было весьма сложно отличить палача от жертвы, предсказать, кто пострадает следующим. Хотя уже опубликованы сотни книг памяти, они выходят крошечными тиражами и явно неспособны конкурировать с неосталинистскими бестселлерами, телепередачами или же пособиями для школьных учителей.
Выступления первого дня конференции в основном имели целью противопоставить призраку неосталинизма результаты исторических исследований, но они же продемонстрировали, что установить консенсус между всеми участниками будет задачей непростой — как относительно интерпретации рассматриваемого феномена, так и относительно подходов к ней. Второй день подтвердил это.
Хотя памяти о сталинизме посвящалась одна из секций, эта тема была для конференции сквозной. Накануне мероприятия петербургские власти в виде районной прокуратуры позаботились об ее актуальности, проведя обыск — под предлогом “борьбы с экстремизмом” — в местном отделении “Мемориала” с изъятием жестких дисков, на которых находились огромные базы данных и проекты “Виртуальный музей ГУЛАГа” и “Некрополь террора”. (Почти полгода спустя, после многочисленных обращений и международных акций протеста, эти действия окончательно были признаны незаконными Санкт-Петербургским городским судом и материалы были возвращены “мемориальцам”. Правда, возмещения ущерба, не говоря уже об извинении за произвольные и унизительные действия, они от районной прокуратуры так и не дождались.) Вопреки всем этим событиям директор питерского отделения “Мемориала” Ирина Щербакова посвятила очень интересный доклад проблемам, с которыми она и ее коллеги сталкиваются в своих попытках сохранить уходящую вместе с ее первичными носителями память о терроре. Самая яркая часть выступления была посвящена теме семейной памяти о терроре. Мариэтта Чудакова, в свою очередь, проанализировала на примере Барнаула, как террор нормализуется и вписывается в публичную топографию многих городов посредством таких простых объектов, как улица имени Ленина или памятник Дзержинскому. У нынешних обитателей ландшафтов сталинского террора такие формулы, как “это наша история” или “так называлась улица моего детства”, заглушают критическое мышление. По словам другой участницы секции, “мы оставляем молодому поколению наследство, переполненное следами сталинизма, а память о сталинизме при этом отсутствует”. Помимо анализа актуальной ситуации внутри России, этой секции в большей степени, чем остальным, удалось осветить свою тему в сравнительной перспективе. Общеевропейскому опыту поиска новых форм памяти жертв массовых репрессий были посвящены доклады Фолькард Клигге и Анны Камински. Андрей Портнов сравнивал российский дискурс о сталинских репрессиях с украинским. Последний, по словам Портнова, более развит, однако и более политизирован, так как президент Украины, а также Институт национальной памяти этнизируют террор и коммунизм, представляя их как русское явление, чьей жертвой стала Украина. Многие украинские историки так же открыты политическому и социальному заказу, как и их российские коллеги.
Секция, посвященная социокультурным аспектам сталинизма, была особенно разнообразной. В центре рассматриваемой здесь проблематики оказался не кто иной, как сам советский человек и его место в политической, политэкономической, внешнеполитической или национальной системе сталинизма. Каким был этот человек и как он жил — неоднозначность ответов на эти вопросы повлекла за собой плюрализм подходов и полифонию дискуссии. Организаторы попытались четко структурировать ее, говоря о символах и ритуалах, пространствах и практиках. Рассматривались идеологемы, символы, категории, которые структурировали общество, а также разные реакции и действия населения. Однако конкретным, индивидуальным людям внимания уделялось меньше. Вопросы о том, что именно происходило внутри человека, как сказывались на нем многообразные попытки партийного государства проникнуть во все сферы жизни, оставались, в общем, вне рамок дискуссии — несмотря на присутствие историков, получивших известность благодаря работам по этой проблематике. Как выразилась Елена Зубкова, резюмирую работу секции, ясно, что все ищут ответов, однако не ясно, ведут ли эти поиски в тупик или просто в разных направлениях и стоит ли вообще пытаться направить их в то или иное русло.
У секции по внешней политике, как и у других секций, были свои претензии на первенство, которые проявились, например, в утверждении одного из участников, что как раз внешняя политика определила ход индустриализации, коллективизации, а также и других сдвигов и поворотов в сталинской внутренней политике. Поскольку историки — специалисты по внешней политике так и не дождались “архивной революции” в своей сфере интересов, эта область по-прежнему сильно страдает от нехватки рассекреченных архивных документов. Возможно, поэтому на этой секции преобладал консенсус по поводу того, что Сталин лично направлял советскую внешнюю политику, что — в лучших традициях кремлинологии — ставило в центр обсуждения фигуру и мышление самого “вождя”. В этой связи любопытным показалось высказывание Владимира Печатнова, посвятившего свой доклад причинам возникновения холодной войны, о том, что Сталин ее не хотел, однако не знал, как ее избежать. Предпочитая поддерживать ровные отношения с США, основанные на взаимном признании геополитических интересов, он плохо понимал систему функционирования капиталистических государств. Именно поэтому, по версии Печатнова, основной внешнеполитический вектор послевоенного развития СССР быстро привел к стычке с прежним союзником. В США, по Печатнову, процессы во многом шли параллельно: в течение одного года прежний “доблестный союзник” превратился в злейшего врага — как в официальных внешнеполитических оценках, так и в американском общественном мнении. Размышляя над увеличением советской армии с 2,5 миллиона солдат в 1948-м до 5 миллионов солдат в 1952 году, Марк Крамер, наоборот, рассуждал о возможности того, что Сталин готовился к новой войне — либо против НАТО, либо против Югославии. Дэвид Вольф выделил роль Дальнего Востока, в частности Китая и Японии, в определении общего сталинского курса послевоенной внешней политики. Об определяющей роли неудачи китайской революции 1920-х годов для сталинского внешнеполитического мышления говорил Александр Панцов. На секции также немало было сказано об инструментальном отношении Сталина к национализму — например, о его временной поддержке национальных проектов Великого Азербайджана, Великой Армении, Великой Белорусии или Украины. Сложившееся представление о Сталине как о русском националисте было поставлено под вопрос.
Экономические историки, выступавшие на секции по политической экономике сталинизма, также претендовали на особую важность своего подхода для понимания сталинизма. Ведь большевики, в том числе и Сталин, стремились осуществить свой проект преобразования как общества, так и отдельного человека именно путем преобразования и реорганизации материального мира и социоэкономических отношений в нем. Не зря Ленин характеризовал политику как сконцентрированное выражение экономики и требовал — как в теории, так и на практике — замены политики администрацией, которая должна была функционировать с максимальной надежностью, эффективностью и бесперебойностью — словом, как крупный современный завод.
Несмотря на то что перед ними была поставлена задача свести “баланс” сталинской системы (с упомянутыми уже методологическими сложностями, характерными для такой операции), большинство участников просто читали доклады по отдельным темам, прежде всего по функционированию сталинской командно-административной экономической системы и по аграрной политике большевиков. Так, российский историк-экономист Андрей Маркевич анализировал одну из самых болезненных проблем большевиков — контроль за действиями партийного и государственного аппаратов, которые должны были проводить в жизнь директивы центра. Рассматривая структуру разных контрольных учреждений, а также принципы управления ими, докладчик пришел к выводу, что даже Сталин не мог найти оптимального решения этой проблемы, постоянно колеблясь между стремлением установить как можно более твердый, полный и эффективный контроль и осознанием того, что абсолютный контроль на практике неосуществим. В результате основным элементом сталинской практики организации контроля были постоянные реформы и преобразования соответствующих органов.
Английский экономист-историк Марк Харрисон посвятил свой доклад одному из ключевых вопросов, определяющих легитимацию сталинского режима как в советское, так и в нынешнее время, — Второй мировой войне. Обходя стороной многочисленные советские и постсоветские (или неосоветские) попытки извлечь как можно больше “позитива” из этого катастрофического события, Харрисон поставил трезвый вопрос: какой вывод можно сделать из того, что советская система выдержала этот жесточайший “стресс-тест” и, более того, смогла после победы восстановить и укрепить все свои основные элементы? Вывод заключался в том, что советская система была построена с учетом опыта развала экономики и общества царской России в условиях Первой мировой войны. Считая, что основным фактором краха российской армии в этой войне был разрыв отношений между деревней, с одной стороны, и городом, промышленностью, армией, с другой, большевики, и Сталин в их числе, при создании своего политического и экономического строя стремились исключить в будущем возможность отказа части населения от выполнения возложенных на него государством обязанностей. При такой логике коллективизация сельского хозяйства, даже если для нее требовалось широкое использование принуждения и насилия, действительно могла выглядеть как вполне оправданный, если даже не “неизбежный” шаг.
Естественно, на секции были затронуты и два роковых вопроса экономической истории сталинской эпохи — вклад ГУЛАГа в экономическое развитие страны (да, он был существенным, но в то же время ограниченным, и потери, особенно человеческого капитала, были громадными даже в чисто экономических измерениях), а также насильственная коллективизация сельского хозяйства. Аграрные историки в очередной раз напомнили о том, что “великий перелом” погубил сугубо крестьянскую страну, уничтожил или до неузнаваемости преобразовал разнообразный, богатый знаниями, традициями и культурным наследием деревенский мир. Между тем, даже в работах тех аграрных историков, которые никак не умаляют разрушительных последствий большевистского нападения на советскую деревню (а также на другие традиционные формы земледелия и скотоводства на периферии империи), проблема зависимости историка от источников иногда приводит к своеобразным результатам. Так, исследователи, изучавшие аграрную политику большевиков 1920-х годов, иногда так же апеллировали к сложности и безвыходности положения, как и сами большевики, предпринимавшие все более радикальные шаги. При этом не всегда отчетливо акцентировалось, что подобные апелляции во многом были вызваны не отсутствием в деревне потенциала экономического развития, а отсутствием готовности у самых большевиков давать этому потенциалу развиваться иначе, чем в “социалистическом” русле. Возможно, именно поэтому в заключительной дискуссии, когда ведущие вновь стали призывать к сведению “баланса плюсов и минусов”, один из присутствующих аграрных историков спонтанно назвал “культурную революцию” положительным результатом сталинизма. Справедливости ради следует добавить, что немедленно был задан вопрос, как это следует понимать. Но так как из-за нехватки времени более основательной дискуссии о проблеме перешагивания границы между анализом и оценкой не состоялось, для некоторых экономистов-историков эти вопросы так и остались не до конца разрешенными. Иначе как объяснить тот факт, что, несмотря на все услышанное, у многих могло сохраниться мнение, что, в конце концов, быстрая индустриализация при Сталине была все-таки “плюсом”, в то время как сталинизм в целом, конечно же, являлся трагедией. В подобные моменты возникает призрак нарратива о том, что существовала “объективная необходимость” развивать экономику в определенном направлении, того же самого нарратива, которым пользовались сами большевики и которым сейчас пользуются те, кто — либо в силу отсутствия других нарративов, либо сознательно — оправдывает громадную программу трансформации, упорно, бескомпромиссно и, следовательно, жестоко “воплощавшуюся в жизнь” при Сталине.
После таких попыток анализа феномена сталинизма и способов его толкования в кругу специалистов задачи третьего дня конференции выходили далеко за рамки чисто научного дискурса, возвращая конференции функцию более широкого информационного мероприятия. Об этом свидетельствовал уже состав заключительного “круглого стола”: помимо прочих на нем присутствовали Юрий Любимов, Даниил Гранин, Сигурд Шмидт — люди, знавшие сталинскую эпоху не по учебникам. Своими личными воспоминаниями они обновили этический и политический пафос всей конференции. Однако одной из целей, которую хотели достигнуть организаторы, было также ведение диалога с властями по вопросу ползучей реабилитации Сталина в СМИ и в школьных учебниках. Именно этой возможностью некоторые российские историки были намерены активно воспользоваться, настаивая на том, чтобы присутствующий в зале министр образования и науки Андрей Фурсенко объяснился по поводу заказанного администрацией тогдашнего президента РФ Владимира Путина и получившего его министерский гриф откровенно просталинского школьного учебника А.В. Филиппова. На секунду зал проникся неким ощущением драматизма. Но тут призывом “не превращать наше собрание в охлократическую толпу” ведущий Андрей Сорокин осадил недовольных. Лишь одному из желающих было разрешено задать вопрос министру, который утверждал, что на самом деле большинство историков, участвовавших в дискуссиях по филипповскому учебнику, высказались за его радикализацию, а ведь у него, как и у Сталина, “других историков нет”. Хотя такой ответ мало кого удовлетворил в зале, не стоит недооценивать то, что Фурсенко вообще появился на этом мероприятии, рискуя пережить не самые приятные минуты. Он, кстати, еще успел выдвинуть и свою точку зрения по одному из самых фундаментальных вопросов, которые постоянно висели над головами историков, так и не получая удовлетворительного ответа, а именно: как членам нынешнего общества относиться к памяти о сталинизме? В ответ на требования публичного и официального извинения представителей нынешнего российского государства за преступления сталинской эпохи Фурсенко предложил: “А давайте извинимся все вместе”. Возможно, не все поняли это восклицание как истинный призыв к мирной коллективной работе над памятью об ужасном прошлом, и возможно, это и не было задумано. Зато отсюда вытекает новый, более фундаментальный вопрос: как такое может произойти не в Советском Союзе в XX веке, а уже с нами? Аналогичный ракурс к концу мероприятия успел очертить Джонатан Брэнт, директор издательского дома Йельского университета, определивший сталинизм не только как конкретный исторический феномен, но и как всеохватывающую систему веры, как попытку дать ответы на фундаментальные вопросы, тысячелетия волновавшие людей.
Возможно, на такого рода антропологическо-философские приближения к проблеме стоило бы обратить больше внимания, чтобы действительно найти не только адекватную историографическую трактовку сталинизма, но и рецепт для иммунизации общества — а может быть, и власти — от тех моментов сталинского режима, которые продолжают привлекать немалое количество умов. Однако на этой конференции подобные начинания кардинально не влияли на ход дискуссии. В целом, популярностью пользовались более стандартные, привычные интерпретации — от яркого любимовского определения Сталина (“помешанный параноик и сукин сын”) до попыток строгого и трезвого научного определения феномена. Именно в таком духе был написан “итоговый” документ, который, как оказалось, составлялся по ходу конференции где-то в более узком “эксклюзивном кругу” и с которым Андрей Сорокин решил познакомить участников буквально в тот момент, когда те уже собирались покинуть зал заседания. В принципе, этот призыв к профессии, к обществу и к политике дальше и глубже изучать сталинизм, больше открывать архивы, объединять ученых разных отраслей и приводить историческую память в обществе в соответствие с результатами научной работы не представлял собой ничего удивительного.
В конце концов, он всего лишь содержал в сжатой форме то послание, которое организаторы хотели передать общественности с самого начала. Однако сами обстоятельства его появления продемонстрировали очередной парадокс: декларация, которая, несомненно, встретила бы широкий консенсус, была не разработана в ходе открытой дискуссии, а установлена путем, который сильно напоминал изготовление тезисов к партийным съездам. Таким образом, данный эпизод лишний раз выявил неожиданные проблемы, возникающие при пересечении сугубо научных и общественно-политических интересов.
Что касается конференции как таковой, она, безусловно, существенно продвинула ту работу, которую ее организаторы признали необходимой. Была предоставлена сцена для обмена мнениями между зарубежными и российскими учеными, обеспечившая им в то же время связь с более широкой публикой. При этом имело место пересечение и некоторое столкновение разных позиций. Были случаи, когда диалог между учеными не приводил к сближению и формированию консенсуса, а раскрывал существенные различия в подходах и оценках. Были даже случаи выявления неожиданных противоречий внутри одной аргументационной цепи (например, на секциях социальных и экономических историков). Как раз такие моменты были особенно интересными и показательными.
Как уже было сказано, попытка объединить разные цели и амбиции приводит к многообразию, характерному для “открытого”, демократического общества. Она включает в себя и открытость любой беседы, то есть непредсказуемость ее результата. В “открытом” обществе, по определению, нет абсолютных критериев, по которым решалось бы, какой вопрос, какой ответ, какая теория, какой нарратив будут правильными, и не одна теория не может здесь окончательно преобладать. Этот принцип был реализован и на прошедшей конференции — отчасти благодаря, отчасти вопреки его программной концепции и организации.
Росен Джагалов, Симон Эртц