Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2010
Александр Пятигорский
ФЕНОМЕНОЛОГИЧЕСКОЕ ПОНЯТИЕ СМЕРТИ59
Безумно интересно отметить: казалось бы, кто только ни философствовал о смерти — [интересно] вот это “казалось бы”. О таких вещах Гегель говорил: “Мы заранее слишком много знаем о философии, и поэтому нам очень трудно примириться с фактом, что какие-то вещи в ней вообще отсутствовали, а о каких-то вещах почти не говорилось”. И вот я говорю — первое положение: наистраннейшим образом философствование о смерти как феномене было и в древности, и в Средние века, и в Новое время необыкновенно редким. Просто необыкновенно редким.
Пожалуйста, берем Канта, читаем. Но это годы пройдут, пока мы прочтем до конца, вплоть до его последнего трактата о религии с точки зрения чистого разума60. О смерти ни слова. Странно, но факт. То есть факт, который сам по себе просится, чтобы над ним пофилософствовали.
Или, пожалуйста, возьмите такого сверхмодного новейшего философа, как Жан-Поль Сартр. Когда я говорю “новейший”, я имею в виду конец XIX века, залезающий в XX век. В его книге “Бытие и ничто” о смерти не говорится вообще.
Чуть-чуть говорится о смерти в работах другого философа, его современника Жоржа Батая. Забавно, я прочитал его трактат (это было много лет назад, мне было интересно — я просто должен был делать о нем маленький доклад) страниц на 200, где слово “секс” употребляется 88 раз, а слово “смерть” — один. Один раз — но без философствования о смерти. С десятками, сотнями страниц философствования о сексе61.
Это нисколько не удивительно, потому что для новейшей гегелевской традиции, в которой работал так называемый объективный идеализм (и, в частности, Маркс), смерть исключалась из поля философствования. Как будто бы данный философ не умрет и это его не интересует. Или как будто бы он умрет — и поэтому это его не интересует.
Чуть-чуть пытались писать о смерти американские философы-прагматисты, прежде всего, конечно, Уильям Джеймс и немножко позднее Дьюи. Но опять — это не было философствованием о смерти.
Теперь, когда мы переходим к концу XX века, то оказывается, что этот предмет сознательно избегается как что-то противное, именно эстетически противное. То, что на английском, пожалуй, было бы обозначено словом “foul” — противная вещь.
Мы знаем, какое огромное значение придавалось смерти в буддизме, но и в буддизме философствования по поводу этого феномена не было.
Поэтому я сейчас вас возвращаю к этому моменту: мы будем говорить о смерти здесь и сейчас. Сегодня. Потому что философствовать о ней приходится с самого начала. С самого начала чего? С самого начала исследования для подавляющего большинства людей еще, собственно, не описанного феномена. Феномена, который получил подробнейшее физиологическое, биохимическое, биогенетическое описание — но ни слова, о том, что это такое. И для кого?
Приступаем к теме. Для кого. Вот тут очень важный момент. Смерть возможно обсуждать философски только с полным переходом от третьего грамматического лица: “его смерть”, “их смерть” — к первому грамматическому лицу.
Я подхожу, таким образом, к моему первому феноменологическому определению. Смерть возникает как возможность; феномен смерти (феномен в смысле “этот факт” — биологический, медицинский, физиологический, атомно-молекулярный и прочая дребедень собачья) является феноменом, только когда он уже прошел через рефлексивное мышление того, кто о себе точно знает, что он умрет.
То есть этот “он” — уже я. Не приняв этого условия, говорить о смерти философски будет невозможно. Это не смерть Ивана Ивановича, Гитлера или Бетховена, а моя собственная. Почему? Вообще-то говоря, это зайцу понятно, но объясню. Потому что в принципе это определение вытекает из рефлексии МОЕЙ — когда я рефлексирую, то есть вторично мыслю над своим собственным мышлением. Когда объектом моей вторичной мысли, которую я условно назвал рефлексией, является мое собственное мышление.
Это первое пробное мое определение моей смерти.
Мое употребление слова “другой” означает “другое мышление”. Не твое. А чье — это уже не важно. Любое другое мышление. Никакого другого “другого”, чем другое мышление, не существует. Все это глупый собачий лай, французский в основном. Тоже открыли: другой.
Тут есть очень интересный момент. Есть такой из рук вон плохой, хотя феноменально популярный философ Мартин Бубер. Название его главного труда — “Я и Ты”, где в качестве “другого” выступало все человечество и Бог, и ангелы в 12 сонмах. Эта абстракция “другой” господствовала, во всяком случае, в этической философии до самого конца XX века.
Повторяю: “другой” — это другое мышление. Какое бы то ни было другое мышление. Без понимания другого мышления никакое понимание смерти невозможно.
И теперь последнее уточнение слова “другой” в его определении как другого мышления. Какое угодно другое: Спинозы, Абрамовича, архангела Михаила, любое — божественное, в конце концов. А могу ли я с уверенностью указать на какое-то мышление как на другое мышление? А вдруг оно… точно такое же, как мое?
Поэтому здесь выход один: само понятие “другого мышления” вводится интуитивно и тут же приобретает характер аксиомы. Будем считать, что так: что есть мое и есть другое. Но другое конкретно существует только тогда, когда я его атрибутирую в своей рефлексии над собственным мышлением.
Если и есть какие-то основания, чисто эмпирические, как подчеркнул бы Дэвид Юм, — [то только для того, чтобы] считать, что уж насчет моего-то мышления я точно знаю — что, опять-таки, далеко не факт. Скорее, мы говорим о возможностях и вероятностях. Но когда, допустим, я повторяю какой-то бред вроде Марксова “материя первична, а сознание вторично” (кстати, я думаю, что это ему когда-то приснилось и с тех пор так и пошло: он все-таки слушал в университете прекрасный гегелевский курс62), то я точно знаю, что я этого не выдумал и, вообще, так не думал. Это другое мышление. “Другой” — “не я”. Но поскольку разговор будет несерьезным, то нам приходится атрибутировать. Другой: “так весь мир тухлый думает”, или “все жители Филиппин”, или Бутана, или Ростовской губернии. Не важно, что здесь вставить, как расшифровывать “другого”. Важно, что я точно знаю, что я не он и не они, когда я говорю о нем, о ней или о них.
Так вот, феноменологическое понимание смерти очень простое: рефлексируя над собственным мышлением, мысля о собственном мышлении как о каком-то органическом состоянии — моем (я еще не говорю про “Я” ни слова), я могу себе представить (не человек, а я) в моем мышлении о мышлении такое состояние, когда… его нет. Нет и все! То есть я уже привык рефлексировать. А будет состояние, когда не будет мышления и, само собой, не будет вторичного мышления, потому что рефлексия потеряет свой единственный объект. Больше ничего нет. Вот феноменологическое определение смерти. То есть мысль о моем мышлении как прекратившемся. Как прекращающемся.
Куда проще думать о моем пищеварении как прекратившемся, об оттоке крови как прекратившемся. Почему легче думать? Потому что приходит какой-нибудь в белом халате и говорит либо мне, либо жене: “Резкое падение давления, прекращается отток крови, пульс — 12 в минуту с постоянным замедлением”. Это никакого отношения к моему мышлению не имеет. “Значит, — говорит этот большелобый (обычно дураки страшные, когда говорят не на медицинские темы), — он скоро потеряет сознание”.
А вот это уже не его собачье дело, а мое. Насчет пищеварения, желудка — это его дело. Я хотел бы ему сказать, если бы еще мог, потому что уже свет в результате поражения центрального зрительного нерва в головном мозге меркнет. А я все-таки говорю: “А вот ты, дебил, помолчи. Тыто не знаешь моего мышления, и дай тебе Бог рефлексировать над своим собственным”. То есть это никакого отношения не имеет к мышлению и вообще к сфере сознания. Все так называемые объективные индикаторы смерти. Вернее, я бы даже сказал так: он — другой, человек с другим мышлением, главный кардиолог University College в Лондоне имеет полное право делать свои собственные выводы. Он скажет: “Жить ему осталось минуты две-три”. Тут толпятся глупые родичи, считая, что это мне доставит большое удовольствие.
А я знаю, что это, может быть, последняя мысль, которая у меня есть, следующей мысли не будет. Это и есть краткое, ядерное — мы к нему будем неоднократно возвращаться — определение смерти. Никакого феноменологического определения смерти вне сферы мышления или того круга объектов, которым это мышление оперирует, не существует.
Главное, не вторгаться в компетенцию знающих людей. Помню, в свое время я просмотрел четырехтомную, примерно на три тысячи страниц (этим занимались, в основном, французы) монографию, которая называется “Клинические аспекты смерти”. Содержание, которое можно было бы, ну, если не на трех, но на десяти страницах изложить. Это всегда происходит, когда у людей нет ни малейшего литературного таланта. Вообще, запомните, девочки и мальчики: если у вас нет никакого литературного таланта, то вам не следует писать ни о чем: ни о высшей алгебре, ни об археологии, ни о драматическом искусстве, ни о работе желез внутренней секреции. Каждый текст, чтобы он был реальным, должен быть в какой-то мере литературным, а нет — зря ты написал. Лечи себе людей, животы вспарывай, зубы дери, но не пиши трактата по зубодерству. (Между прочим, это мысль не моя, а одна из любимых мыслей доктора Сэмюэля Джонсона.)
Возвращаюсь к “я”, феноменологии смерти и к другому. Мы уже условно допустили гипотезу, что я могу засечь мое собственное мышление в моей рефлексии: “Вот сейчас я мыслю”. Я схватываю эту мысль и что-нибудь о ней думаю — например, что она безнадежно тривиальна и неинтересна, — но при этом я в своей рефлексии схватываю мысль как феномен вне зависимости от объекта, то есть содержания этой мысли, о чем она. Без каких-либо этических или логических оценок: глупая, неэтическая, блестящая мысль. Когда я просто перехожу к тому, что я знаю о мышлении. Здесь мышление может быть о чем угодно: в разговоре о смерти это именно мышление и без его объектов. Например, достигаемое в буддийской ниротхо-йоге, когда мышление становится абсолютно безобъектным.
Вот здесь-то мне может прийти в голову, что есть состояние — МОЕ, когда мышления нет. Его прекращение, наверно, очень трудно схватить. Но я уже схватил заранее в рефлексии, я сижу и фантазирую.
Это жутко интересно. Это простейшая формулировка: смерть как рефлексированное мною возможное прекращение мысли. Соответственно, само собой, и моя рефлексия о мысли, потому что не о чем больше рефлексировать.
Я думаю, что это элементарное определение может служить отправной точкой. Но это нелегко, потому что каждый раз ты должен оговариваться: “Это я”; и совершенно меня, в данном случае, не может интересовать, что такое я или — в порядке самосознания — кто я? Это все уже уходит в сферу другой феноменологии. Я говорю от первого лица, а ты слушай, если я еще говорю, и убери этот мерзкий фонарик, с которым сейчас ходят хирурги, все время пуская его тебе то в уши, то в глотку, то в глаза. Убери и подумай.
Заключительная фраза. Теперь помните, что это все только возможно. То есть это определение смерти — определение того, что МОЖЕТ случиться и ни в коем случае не определение того, что уже случилось или случается в данный момент. Потому что мы можем говорить о конкретной мысли, которую мы схватили только в таком порядке: “Вот мысль такая, моя, я смотрю”. Забавно, что в некоторых йогах всегда употребляются часы или их заменители: песочные часы, солнечные, чтобы помочь фиксированию.
При этом, конечно, если вы заняты этим, то все физические черты наступающей или уже наступившей смерти уходят из сферы вашего мышления. Это понятно, да? Мышление думает только о мышлении: а вот оно кончается.
Я думаю, что первые опыты понимания смерти были произведены где-то между IV и III веком [до н.э.] в долине Ганга именно в порядке тренировки на это прекращение. Одна из высших ступеней буддийской йоги называется “йога прекращения мышления”. Когда вы, таким образом, умираете.
__________________________________________________________
59) Подготовка текста и комментарии — Ольга Серебряная, в рамках работы Alexander Piatigorsky Trust.
╝ Людмила Стаковска
Этот текст представляет собой вступительную лекцию Пятигорского во время 30-го заседания Класса по выработке чужого мышления по теме “Смерть как объект философствования”. Класс проходил 13 декабря 2008 года в Лондоне. Заглавие дано публикатором.
60) Имеется в виду поздний трактат И. Канта “Религия в пределах только разума” (“Die Religion innerhalb der Grenzen der blossen Vernunft”, 1793).
61) Очевидно, имеется в виду трактат Батая “Внутренний опыт” (1943), хотя слово “смерть” встречается в нем, конечно же, не один раз.
62) “Гегелевский”, конечно же, в смысле “гегельянский”: в Берлинском университете, где он учился с 1836 по 1841 год, Маркс слушал лекции младогегельянца Бруно Бауэра (1809—1882). Сам Гегель умер еще в 1831 году.