(авториз. пер. с англ. Н. Эдельмана)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2009
В Петербурге может измениться все, кроме его погоды.
И. Бродский. Путеводитель по переименованному городу1
1
Петербургская погода давно признана стандартной составляющей “петербургского мифа” или “петербургского текста”. В.Н. Топоров, например, причисляет к “субстратным элементам природной среды” в репрезентациях “города на Неве” не только “ландшафтный элемент” (“вода, суша (твердь), зыбь, однообразие местности, ровность” и так далее), но и “климатически-метеорологический” элемент, в состав которого входят “дождь, снег, метель, ветер, холод, жара, наводнение, закаты, белые ночи, световая гамма и светопроницаемость и т.п.”. По большей части вышеупомянутые природные явления определенно относятся к разряду неприятных и подчеркивают, как выражается Топоров, “несовместимость этого города с мыслящим и чувствующим человеком, невозможность жизни в Петербурге”2. К погодным условиям, перечисленным у Топорова, можно добавить слякоть, мокрый снег, туман, духоту — и это лишь первое, что приходит на ум. В разряд стандартных попали не только погодные явления как таковые (приблизительно соответствующие тем или иным временам года, но не обязательно к ним привязанные), но и некоторые присущие местной погоде “черты характера” — термин вполне правомерный с учетом хронической тенденции подозревать природу в сознательной злонамеренности. Речь идет о таких эпитетах, как “противная” и “непостоянная”, а также “капризная”, “изменчивая” и пр.3 Так создается жесткая эстетическая иерархия, в рамках которой визуально привлекательными объявляются лишь однозначно приятные погодные явления; одно дело — восхищаться свежевыпавшим снегом, но воспевание бурого цвета, свойственного грязному или сильно утоптанному снегу, выходит за рамки устоявшихся условностей.
Таким образом, как и все, связанное с Петербургом4, тема петербургской погоды отягощена многочисленными штампами. Чтобы описать преобладающее настроение не только многочисленных текстов “классического” периода петербургской литературы, но и более новых произведений — не говоря уже о публикациях в Интернете и упоминаниях в разговоре, — отлично подходит английское слово “slush”, означающее не только “слякоть”, но и “сентиментальность”:
Плакучая ива глядит на залив,
Холодное пиво и водка в разлив,
Осенние ветры скосили траву.
Я в городе этом с рожденья живу.
Я помню сирены пронзительный вой
Над черной, как вены, холодной Невой…5
Голуби кружатся листьями сизыми
Над посеревшею лужей Маркизовой…
Ветра балтийского клочьями вольными
Чайки несутся над невскими волнами.
Сносит ворон от креста Исаакия —
Питерской осенью небо заплакало6.
Эти стереотипы едва ли не с религиозной истовостью повторяются даже на коммерческих интернет-сайтах (таких, как “Все о недвижимости от А до Я”):
Петербургская погода капризна, может быть, как никакая другая. При полном безветрии налетает вдруг ураган, в майский полдень неожиданно начинается снегопад или, наоборот, до января — ни снежинки. Чего стоит одно только лето, которого мы ждем не дождемся почти целый год, а стоит ему, наконец, прийти — сразу ищем тенечек погуще. А солнце висит на бледном питерском небе, как раскаленная сковородка, и никуда, кажется, от него не скрыться. Вот и приходится драгоценные летние минуты проводить не на открытом воздухе, а в душной квартире7, —
или в личных блогах (запись сопровождается сумрачным снимком замерзшего Финского залива в обрамлении плоских берегов под свинцовосерым небом):
Начнем мы сегодняшний день с грустной и типично петербургской погоды8.
На сайте санкт-петербургской метеостанции представлен не только список неприятных погодных явлений — “на территории области наблюдаются практически все опасные метеорологические явления: сильные ветры, в т.ч. шквалы и смерчи, снегопады и метели, гололед, туман, сильные морозы и жара, кратковременные интенсивные ливни и продолжительные дожди, грозы, град, лесные пожары, засуха и наводнения”, — но и эссе о погоде в петербургской поэзии, где снова подчеркивается, что “красками лишь холодных тонов рисуется облик города, полускрытого в тумане, пригнутого к вечно мокрой земле дождем и ветром”9.
В этих обстоятельствах было бы бессмысленно еще раз перечислять “хрестоматийные” примеры изображения погоды или тем более цитировать посвященные погоде строки из произведений позабытых авторов, не говоря уже о том, чтобы приводить длинный список петербургских писателей, которые вообще не обращали на климат особого внимания (речь идет об известной традиции описывать Петербург, касаясь лишь того, что происходит “в его стенах”)10. Однако стоило бы задуматься над тем, почему так много литераторов — невзирая на неприемлемость образных стереотипов для постромантической эстетики — считали необходимым навязчиво повторять одни и те же описания погоды.
2
Как указывает лингвист Оксана Кириченко, автор исследования о петербургских языковых условностях, “в словосочетании “питерская (петербургская) погода” <…> актуализируется признак “прохладная”, “с сильными ветрами”, “дождливая””11. Нередко автору достаточно привести симптоматику погодных состояний (туман, снегопад, дождь, мрак…) вместо того, чтобы подробно их описывать. По традиции предполагается, что погода как природное явление лишена истории и соответственно не может быть истории и у описаний погоды. Поэтому-то так легко перейти от перечисления явлений в первоисточниках к перечислению этих перечислений у Топорова и прочих.
Тем не менее отношение к погоде неоднократно претерпевало серьезные изменения, и первое из них сводилось к приданию местного значения петербургской погоде — как будто дождь и туман бывают лишь здесь и больше нигде. В российской культуре XVIII века трудно найти сколько-нибудь заметные утверждения о том, что Петербургу присущи какие-то погодные особенности. Физик Иосиф Адам Браун (1712—1768) в своем выступлении по случаю годовщины коронации императрицы Елизаветы в 1759 году упоминает Петербург лишь три раза, причем всякий раз проводя более широкие обобщения:
“В Санктпетербурге обыкновенно погоды с молниею не так часто бывают, разве откуда ни будь сию матерею молнии, как часто и в других местах случается, ветер нанесет”.
“Сильнейшие ветры в северных странах обыкновенно чаще бывают, как из наблюдений здесь в Санктпетербурге и в Сибири деланных видно можно”.
“Здесь в Санктпетербурге самый большой теплоты градус есть 97, а самый меньший 200. Есть в иных странах меньше сего и больше, однако поныне не примечено еще нигде большего градуса стужи, как в Сибири, то есть 280”12.
В двух случаях Петербург упоминается скорее как пример города с недостаточно ненастной погодой, где не наблюдается ни частых гроз, ни сильных холодов, а в третий раз в связи с его положением в северной Европе — далее Браун характеризует ветры этой климатической зоны и отмечает, что “в Лондоне примечено, что яростный ветр 66 и 81 фут в одну секунду перебежал”, то есть даже ветер в Петербурге бывает не такой сильный, как в Лондоне.
Петербург упоминается у Брауна — на этот раз в контексте природного катаклизма — и в выступлении, посвященном экспериментам с замерзанием ртути, которые являлись его основным научным достижением:
В 1759 году Декабря 14 числа чрезмерная случилась стужа, которой равной, по крайней мере большей прежде сего ни когда в Санктпетербурге при Академии Наук не примечено. Ибо в 9 часу пред полуднем стужа до 205 градуса <так!> по Делилову термометру простиралась, которая прежде в 7 часу была в 201 градус. Сей градус стужи до сего времени по Крафтовым и моим наблюдением за самый больший <так!> почитался13.
Однако из факта таких свирепых морозов не делается никаких выводов о преобладании в Петербурге неблагоприятной погоды вообще. Такого рода намеки звучали бы весьма неполитично, поскольку у Брауна наряду с научными объяснениями физических причин природных явлений встречаются ссылки на их нравственное значение, из чего выводятся традиционные параллели между гармонией в природе и социально-политической гармонией, создаваемой мудрым правлением:
Перемены как в моральных телах, то есть в свете моральном бывают, так и в фисическом <так!> свете в великих и малых телах всегда случаются, которые также и здесь, как в моральном свете, всесовершенный Монарх, Бог, к благому концу всегда направляет. Видим мы перемены в великих телах небесных, в солнцах и в землях14.
На фоне панегирических сравнений великой монархии с ярким солнцем (“Великое светило миру, / Блистая с вечной высоты / На бисер, злато и порфиру, / На все земные красоты, / Во все страны свой взор возводит, / Но краше в свете не находит / Елисаветы и тебя”)15 упоминание плохой погоды могло означать лишь, что “в стране что-то неладно”. Отсюда и образ яркого солнца, так часто встречающийся в описаниях Санкт-Петербурга XVIII века16.
Интересно, что, как уже давно подметил Николай Анциферов, в прологе к пушкинскому “Медному всаднику” мы тоже видим описания прекрасной погоды, свойственные неоклассицизму, хотя называть Пушкина “последним певцом светлой стороны Петербурга”17 было преждевременно (как мы увидим, “свет” опять появится в произведениях 1920-х годов), а кроме того, при этом чрезмерно упрощались отношения Пушкина с космологией раннего Нового времени. Природа и особенно погодные явления носят в “Медном всаднике” поливалентный характер. Царь Александр и народ сохраняют верность свойственному Библии и древнерусским летописям представлению о стихийных бедствиях как о небесной каре, в то время как Евгений (пока он еще в силах замечать состояние погоды) придерживается “современного” взгляда, рассматривая ураган и ливень как силу, препятствующую человеческой жизнедеятельности и способную повлиять (обычно к худшему) на эмоциональное состояние людей (“он желал, / Чтоб ветер выл не так уныло”).
Но “Медный всадник” представляет собой еще и компендиум альтернативных типов отношения к силам природы. Погода, как и Нева, одновременно выступает и действующим лицом в трагедии Евгения, и носителем символических значений. Если Нева в одно и то же время — враг людей, могила людских надежд и воплощение “реки времен в своем стремленьи”, неотвратимого хода истории, то силы природы составляют символическую систему, которая — помимо всего прочего — содержит в себе явственную параллель с двумя трагедиями Шекспира, в которых тема погоды занимает наибольшее место. Так, аллюзии на “Макбета” приводят нас к запретной теме цареубийства18, в то время как противостояние Евгения с бурей напоминает нам об Эдгаре, добродетельном, но отвергнутом сыне бывшего вельможи, в своем безумии вступившего среди степи в борьбу не только со стихиями, но, разумеется — и с самим королем Лиром19. Иными словами, настойчиво акцентировавшаяся авторами XVIII века идея непосредственной связи между прекрасной погодой и триумфом российского государства здесь как будто бы вывернута наизнанку — природный катаклизм ставит под серьезный вопрос государственное благополучие.
3
“Медный всадник”, именно из-за того, что он посвящен стихийному бедствию20 — беспрецедентно сильному наводнению, не может восприниматься как произведение, давшее толчок “открытию” петербургской погоды. Скорее, как и следовало ожидать, это открытие произошло в рамках интереса к окружающей среде, проявившегося в культуре XIX века. Константин Богданов справедливо указывает на то значение, которое имела в этом отношении работа Генриха Людвига фон Аттенгофера о медицинской топографии города (1820). Аттенгофер не дает однозначного ответа на вопрос о влиянии климата Петербурга на здоровье его жителей, хотя и описывает наиболее распространенные среди них болезни, а также “ветхость, антисанитарию и вонь”, царящие в бедных кварталах21. Последующие авторы, включая Гоголя (“Шинель”) и Гончарова (“Обыкновенная история”), изображают нездоровую атмосферу российской столицы и ее вредоносное географическое положение несравнимо решительнее.
В рамках традиционного противопоставления (нездорового) “города” и (здоровой) “деревни” любой крупный большой город воспринимался негативно. Убеждение в том, что “дурной воздух” не просто способствует эпидемическим болезням, а является их прямой причиной, было свойственно европейской медицинской культуре вплоть до 1860-х годов, когда появились исследования Луи Пастера и Джозефа Листера о микроорганизмах22. Акцентирование аномальности и болезнетворности петербургского климата также представляло собой одну из сторон постромантического восприятия, в рамках которого специфика места, включая его климат, играла существенную роль в выработке национальной, а также личной физиологической и психологической идентичности. Например, мадам де Сталь в “De l’Allemagne” уделяет заметное внимание мрачному великолепию северонемецкого пейзажа; например, она пишет о переправе через Рейн в зимний день: “Le temps était froid, le ciel obscure, et tout me semblait un présage funestre” (“Ïогода была холодная, небо пасмурное, и все казалось мне каким-то траурным предзнаменованием”)23. В принципе, такой день можно увидеть в любой стране Европы, однако в данном случае пасмурная, сырая погода объявляется характерной для конкретной части конкретной страны.
В данном случае речь идет о положении не только на карте мира, но в пространстве некоей национальной географии. Можно сослаться на употребление банальнейших эпитетов, связанных с погодой, для описания характера тех или иных современных городов: Чикаго (“ветреный город”), Сан-Франциско (“город туманов”), Сиэтла (“дождливый город”; такое же прозвище заслужили Бостон с Манчестером) или Мельбурна (“пасмурный город”). Все эти эпитеты определяют расположение данного места относительно предполагаемой климатической нормы национального государства или, по крайней мере, его “исторического ядра”.
Петербургская погода, характерная для всей северной Европы, стала восприниматься как определяющая черта этого города аналогично тому, как доходные дома, дворы-колодцы со штабелями дров, бельем на веревках и отхожими местами, запруженные транспортом улицы, грязная зловонная река, вороватые уличные мальчишки и прочие явления, свойственные любому европейскому городу той эпохи, были объявлены “язвами Петербурга” (как будто ничего подобного не существовало в других местах). Начинать роман фразой “Мороз крепчал”, как поступает Елизавета Туркина в чеховском “Ионыче”, считалось признаком литературной беспомощности, однако назойливое подчеркивание изменчивости петербургской погоды рассматривалось как необходимый акт самоопределения. Неявно присутствующая среднерусская точка зрения24 объясняет, почему суровые морозы встречаются в описаниях реже, чем внезапные оттепели, и почему в фокусе внимания чаще оказывается сырая, унылая, а не “золотая” осень или хотя бы солнечные, свежие дни ранней весны:
Пришла осень. Желтые листья падали с деревьев и усеяли берега; зелень полиняла; река приняла свинцовый цвет; небо было постоянно серо; дул холодный ветер с мелким дождем. Берега и реки опустели: не слышно было ни веселых песен, ни смеху, ни звонких голосов по берегам; лодки и барки перестали сновать взад и вперед (И. Гончаров. “Обыкновенная история”. Гл. 4)25.
С первого взгляда это описание, как и многие другие описания петербургской погоды, кажется поразительно банальным — “желтые листья”, “свинцовый цвет реки”, “холодный ветер” словно позаимствованы из школьного сочинения26. Однако сама ничтожность этого пейзажа (преобладают серые, лишенные цвета оттенки, не слышно веселья, отсутствие движения на реке) воспринималась как отличительный признак. Подобно “безликости” петербургской архитектуры, “безликость” погоды свидетельствовала о неизгладимом своеобразии города27. Если великолепный второй абзац из “Холодного дома” Диккенса читается так, словно автор решил обратить вспять процесс творения и создать хаос из порядка28, то в петербургской литературе аналогичные пассажи кочуют из текста в текст. Через единообразное восприятие создается своего рода “локальное знание”, местная солидарность “литературного братства”.
Таким образом, описания петербургской погоды не просто фиксируют состояние погоды в городе, но и служат для усвоения читателями соответствующего модуса восприятия.
4
Нужно подчеркнуть, что петербургские писатели меньше всего просто “описывали то, что было”. Хотя из метеорологических данных видно, что литературные ссылки на туман, мокрый снег, слякоть и т.д. изобиловали в то время, когда зимы действительно становились менее холодными, в городе все равно порой наблюдались сильные морозы29. Но, конечно, зазор между “реальной” и “литературной” погодой не должен вызывать особого удивления. Интересно другое — разрыв между “питерской погодой” в литературе и научными или научно-популярными дискурсами о метеорологии. Писатели-реалисты порой обращались к понятиям и терминологии из новых, быстро развивавшихся отраслей естественных наук (в первую очередь физиологии)30, но дисциплины, связанные с объяснением погодных явлений, главным образом физические науки, оставались ими не замеченными. Научный язык (в частности, термины для описания различных видов облаков) в художественной литературе второй половины XIX века не использовался. Собственно физико-географическими характеристиками пренебрегали — при том, что бесчисленные ссылки на определенные погодные условия, в первую очередь на туман и дождь, возникали всякий раз, когда нужно было подчеркнуть географическое своеобразие российской столицы. В любом случае, хотя первая метеорологическая станция была создана в Санкт-Петербурге еще в 1849 году, а публикация сводок началась с 1872-го31, традиция писать на метеорологические темы стала популярной лишь в конце XIX века32.
Разрыв с географическим детерминизмом в сочинениях реалистов середины ХIХ века проявлялся и в том, что “нездоровый” климат стал рассматриваться не как объективная реальность, а как следствие его искаженного восприятия теми, кто от него страдал. В числе многочисленных признаков, из которых складывается подчеркнутое различие двух главных героев гончаровского “Обломова”, находится и их отношение к погоде:
- — Вот, Илья Ильич, сейчас ведь говорили, что едем обедать к Овчинину, а потом в Екатерингоф…
- — Это я по сырости поеду! И чего я там не видал? Вон дождь собирается, пасмурно на дворе, — лениво говорил Обломов.
- — На небе ни облачка, а вы выдумали дождь. Пасмурно оттого, что у вас окошки-то с которых пор не мыты? Грязи-то, грязи на них! Зги божией не видно, да и одна штора почти совсем опущена (“Обломов”. Часть 1. Глава II).
- Обломов эмоционально реагирует на плохую погоду, и одновременно его собственные эмоции описываются с помощью метафор плохой погоды: “От прежнего промаха ему было только страшно и стыдно, а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце, как в сырую, дождливую погоду” (“Обломов”. Часть 2. Глава VIII). Штольц же спокойно ждет, когда погода наладится, а до того момента укрывается от ненастья под метафорическим зонтиком:
Кажется, и печалями и радостями он управлял, как движением рук, как шагами ног или как обращался с дурной и хорошей погодой.
Он распускал зонтик, пока шел дождь, то есть страдал, пока длилась скорбь, да и страдал без робкой покорности, а больше с досадой, с гордостью, и переносил терпеливо только потому, что причину всякого страдания приписывал самому себе, а не вешал, как кафтан, на чужой гвоздь (“Обломов”. Часть 2. Глава II).
Согласно описанию Гончарова, Обломов (так же, как и Ольга) принадлежал к тем, кого сейчас называют метеопатами, то есть находился в чрезвычайной зависимости от состояния атмосферы.
Таким образом, описание атмосферных условий могло служить как опровержением географического детерминизма, так и мерилом его обоснованности. Пусть петербургская погода не несла в себе ничего особенного, но реакция на нее могла быть самой разной (в “Белых ночах” на погоду обращает внимание только рассказчик, а в “Преступлении и наказании” — только Раскольников)33. Психологизация атмосферных явлений лишает метеорологические явления их высшего символического смысла — момент, вокруг которого разгорятся дискуссии у следующих поколений писателей и критиков. Борис Энгельгардт, говоря о Пушкине, будто бы “люди заслоняли для него природу, все его интересы, волнения и думы были чисто человеческими и о человеческом”34, ссылается на мир, в котором природа психологизирована, но одновременно и частично дистанцируется от этого мира.
Культ “Медного всадника” возник не случайно. В важнейших репрезентациях той эпохи “плохая погода”, отнюдь не выступая чистым творением разума, представляет собой агрессивное и неизбежное “иное”, своего рода исторические миазмы того места, на котором стоит проклятый город, — подобно всепроникающему “желтому пару”, метафизическому туману в “Петербурге” Иннокентия Анненского. Так было восстановлено прежнее понятие о равнозначности непогоды в атмосфере и непогоды в душе.
Выводы о пагубном местоположении города можно было сделать на основании и других со- и противопоставлений. Целое поколение русских писателей, побывавшее в тех классических местах, архитектуре которых подражали здания “Северной Пальмиры”, отмечало разительный и несколько нелепый контраст между художественными приемами, позаимствованными с европейского юга, и той почвой, на которую они были пересажены35. Анненский в стихотворении “Pace” так описывает итальянскую статую, мерзнущую на холоде:
Одни туманы к ней холодные ласкались,
И раны черные от влажных губ остались.
<…>Люблю обиду в ней, её ужасный ноc,
И ноги сжатые, и грубый узел кос.
Особенно, когда холодный дождик сеет,
И нагота её беспомощно белеет…
5
Если в “Душе Петербурга” у Н. Анциферова (где и сфинксы, и пальмы называются “пленниками жарких стран”, заточенными в этом северном городе36) мы видим запоздалую реакцию на восприятие петербургской погоды, свойственное fin de siècle, то 1917 год представляет собой важный исторический поворот в репрезентации города. Превращение бывшей столицы в “образцовый советский и истинно советский город” потребовало и переделки погоды. Согласно условиям эстетики машинного века, назначение природы — в том, чтобы быть преобразованной:
Долой безрассудную пышность земли,
Долой случайность вёсен.
Да здравствует калькуляция силёнок мира.
Да здравствует ум!37
Подобные настроения встречаются не только в художественной литературе, но и в сочинениях, рассчитанных на практическую реализацию. Астроном, математик и пропагандист атеистического мировоззрения Н.П. Каменьщиков в изданной в Ленинграде в 1935 году брошюре с энтузиазмом расписывает различные способы изменения погоды, наряду с ее предсказанием. Автор цитирует выступление Сталина на Всесоюзной конференции по борьбе с засухой, проводившейся в 1931 году: “Мы не можем обойтись без серьезной и совершенно стабильной, свободной от случайностей погоды”38.
Наряду с типичным для той эпохи мотивом борьбы (брошюра Каменьщикова оканчивается заявлением: “Действительно, нет крепостей, которых большевики не могли бы взять. Мы овладеем и погодой”39) важнейшую роль в новом климатическом дискурсе играл мотив стабильности, а соответственно и надежности. Плохая погода вновь стала равнозначна проискам политических врагов.
Неудивительно, что ленинградские авторы, стремясь продемонстрировать лояльность, отказались от любых ссылок на случайный характер местного климата и обрушили на читателя поток славословий в адрес “новой советской погоды”. “Нас утро встречает прохладой, / Нас ветром встречает река, / Кудрявая, что ж ты не рада / Веселому пенью гудка?” — пелось в знаменитой песне, слова к которой написал Борис Корнилов. Созданные в начале 1930-х годов стихотворения Ольги Берггольц, в 1926—1930 годах — жены Корнилова, также отличаются неизменно приподнятым тоном. Даже традиционные “туманы” в “городе на Неве” теперь эвфемистически называются “белым дымом”:
Мы с тобой договорились,
повторив сто раз подряд:
самый лучший город в мире —
это город Ленинград!
Отработаем, а к вечеру
всё шагаем да бубним
под нос песенку, и плечи нам
кроет белый невский дым…40
В динамичном мире ленинградской литературы раннего советского периода все находится в постоянном движении, или, если воспользоваться более уместной метафорой, все течет, включая и погоду, — однако ключевые компоненты всех репрезентаций остаются одними и теми же. Солнце и синее небо теперь столь же характерны, как дождь и свинцовые тучи — до 1917 года:
А с крыши, где голуби стаей,
где стекла синее воды,
валилося солнце, блистая
на каждой пылинке слюды41.
Естественно, настроение наблюдателя столь же жизнерадостное, как и состояние атмосферы:
Рождество допотопной громадой
надвигается — ждет к себе.
Не одна молодая бригада
в самый звездный ушла пробег.
Я вот тоже — готовлю лыжи,
выбираем маршрут, поем42.
Показательно, что в финале этого стихотворения образ осеннего города однозначно помещается в прошлое:
Ты ведь помнишь гранитную зернь
тех прямых приневских камней,
тот октябрьский сутулый вечерний
сумрак города, сеть огней?..
6
Стандартизации отношения к погоде способствовало и введение в 1932 году в школьную программу предмета “Природоведение”. Домашние задания в первых классах включали в себя заполнение дневника наблюдений за погодой. Согласно методической записке, прилагавшейся к школьной программе 1928 года, “наблюдения над погодой осенью и весной ведутся систематически, с записями при помощи условных знаков, представления о летней погоде оформляются на материале воспоминаний, отмечаются явления засухи, ненастья, грозы и их влияние на урожай; в течение зимы отмечаются только наиболее яркие признаки зимней погоды”43.
Те погодные явления, которые надлежало отмечать учащимся, носили абсолютно стандартный характер. Школьникам следовало руководствоваться готовыми образцами (например, осень определялась как время года, когда наблюдаются “пониженная температура, ветер, осадки, туман, темные и ранние вечера. Освещение городских улиц” и т.д.)44; от детей не требовалось сочинять “специфические” характеристики погоды в их местности.
После пересмотра школьной программы в 1932 году в ней сохранились требования наблюдать за погодой, хотя теперь большее значение придавалось анализу атмосферных явлений. В частности, на третьем году курса по географии ученикам следовало переходить от наблюдений к объяснениям:
1а) Работа с термометром. 1б) Подсчет данных календаря погоды. Количество ясных, пасмурных и дождливых дней. Измерение осадков дождемером. Происхождение осадков, их виды и распределение по земной поверхности. Значение осадков для сельского хозяйства. Искусственное орошение в засушливых областях. 1в) Направление и сила ветра (флюгер и проч.). Использование силы ветра человеком. 2. Различие погоды и климата. Роль метеорологической станции в деле изучения климата нашей местности. 3. Значение научного знания условий погоды и климата в борьбе с предрассудками и суевериями, основанными на церковном обмане45.
К 1937 году изучение погоды, как и большинство других сфер географии, было включено в сферу пропаганды и было призвано утверждать политический триумф советского народа. Огромный Советский Союз с его многочисленными климатическими зонами (кроме Заполярья) был официально отнесен к тому же климатическому поясу, в котором находились и другие “цивилизованные” страны мира — не слишком жаркие и не слишком холодные, призванные вести за собой менее удачливые народы, обитавшие в зонах экстремального климата:
Природные богатства жарких стран. Захват этих стран капиталистическими государствами. Хищническое истребление богатств, порабощение и угнетение населения.
- 1. Холодный пояс. Пространства, покрытые льдами; трудность освоения их человеком. Картины природы и жизни населения тундры. (Уметь показать положение полосы тундр на глобусе и карте полушарий.)
- Заброшенность населения полярных владений капиталистических стран и постоянная помощь в борьбе с суровой природой поселенцам полярных островов СССР со стороны коммунистической партии и советского правительства.
- 2. Умеренный пояс. Картины природы лесной полосы, полосы степей, подтропической полосы. Какие народы живут в умеренном поясе и какие государства в нем расположены (СССР, Соединенные Штаты Америки, Англия, Германия, Франция, Италия, Япония, Китай)46..
Разумеется, только самый наивный автор мог напрямую руководствоваться указаниями такого рода, однако сталинская эпоха породила целую когорту именно таких “наивных” авторов. В своем дневнике 1933 года Аркадий Маньков вспоминает, как незадолго до этого на литконсультации одного полного надежд начинающего писателя предупредили о нежелательности научных терминов в описаниях облаков: “Нужно избегать заезженных слов. Вы пишете: “перистые облака…””47. Люди, которые вели личные дневники в Ленинграде, как и в любом другом городе, могли записывать свои наблюдения за погодой и пользоваться при этом той же метеорологической терминологией, что и дикторы радио, но важно, что эти дневниковые фиксации примет окружающей среды никак не были связаны с местной традицией описания неблагоприятной петербургской погоды. Скорее, вести наблюдения за погодой и “бороться” с ней означало демонстрацию лояльной принадлежности к советскому коллективу tout court48.
7
В этих обстоятельствах неудивительно, что репрезентации погоды как враждебного явления были отданы на откуп “внутренним эмигрантам” и прочим наблюдателям, не доверявшим советской реальности. Пример такого рода содержится в дневнике Аркадия Манькова, впоследствии — выдающегося историка экономики и права, но в начале 1930-х годов — просто молодого разочарованного представителя советского общества:
5 апреля 1933 г.: Режим моего дня таков: встаю в начале седьмого, закусываю “булкой” с кофе (булка отвратительная, как резиновая), бегу на поезд <…> К вечеру голова тяжелеет, сознание тупеет, давит рвота… <…> Каждый день езжу в город на поезде (даже в выходные дни — вечером, на занятия). Вот и сегодня. Погода мерзкая — холодно, сыро, падают хлопья тяжелого, мокрого снега. Грязь непролазная. А у меня нет галош. Дошел до станции и чувствую, что ноги промокли49.
Как до 1917 года, так и после общие признаки неприятной, дождливой погоды приобретали в Петербурге особенную семантику. Интересно, что почти единственное позитивное описание погоды у Манькова связано с историческим прошлым:
6 сентября 1933 г. <…> Ленинград имеет очень много красивых мест, красивых, художественно-исторически значимых зданий. В ясную, тихую, солнечную, но не жаркую погоду я люблю бродить по его центральным улицам50.
В этом контексте пикантным представляется сочетание двух полярных реакций на наводнение 1924 года, зафиксированных в дневнике Николая Пунина. 23 сентября 1924 года Пунин записал: “В газетах сказано, что наводнение — наследие царизма”51. А 18 января 1925 года он, наоборот, обратил внимание на противоположную политическую оценку событий:
Вечером был в одном доме в гостях; разговоры опять о наводнении; кто-то из угла говорит: “Что вы все так радуетесь наводнению, все равно большевиков не смоет”. Всеобщий вздох сожаления: “Да, не смоет”52.
Оставшиеся в СССР оппозиционные интеллигенты, как мы видим, уделяли особое внимание специфическому для Ленинграда стихийному бедствию. Напротив, в представлениях советских официальных писателей о якобы райских природных условиях СССР мы видим странную перекличку с произведениями авторов-эмигрантов, которые тоже не только эстетизировали петербургскую погоду, но и приравнивали ее к “общероссийской” норме: зимы в поэтическом воображении изгнанников неизменно приносили с собой глубокий мягкий снег, а лето — голубое небо и яркое солнце:
Город в еловом сиянии,
Лапы собак на снегу,
Финские лошади, сани,
Фырканье на бегу. <…>
Светит в последнем стараньи, Поздний фонарь, и слепа
В заиндевелом тумане,
Белая реет крупа53.
Вместе с “замерзанием” погодных условий пришло ощущение растянутого или вовсе остановившегося времени — прошлого, превратившегося в непрерывное настоящее. Для Набокова летние сумерки были состоянием “непрерывной вечерней неопределенности”, в то время как зимний вечер ассоциировался с “темной оглохшей улицей и редеющей цепочкой висящих в вышине фонарей, вокруг которых изящно, почти нарочито расслабленно кружились снежинки”, или же с “более щедрым снежным потоком в ярком ореоле газовых фонарей с фиолетовой каемкой”54. Другая выросшая в Петербурге мемуаристка, искусствовед Тамара Тоулбот-Райс (урожденная Абельсон, 1904—1993), вспоминала лето в загородном семейном имении как пору, когда “пыль, покрывавшая дороги слоем в несколько дюймов, густым облаком взлетала при малейшем сотрясении; даже сухая, она липла ко всему, как снежинки”. А настоящие снежинки, появлявшиеся “длинными петербургскими зимами, наступавшими в середине октября и захватывавшими порой весь апрель”, обретали форму “столь же поразительную, как любая форма из тех, что возникают в калейдоскопе”55. Губительные, непредсказуемые морозы, оттепели, ливни, надоедливый ветер, противный туман и слякоть классического реалистического “петербургского текста” сменились “сумерками” и “снежинками” в качестве универсальных символов.
Но если официальные ленинградские писатели и эмигранты находились в состоянии такого странного единства, которое не обрадовало бы ни ту, ни другую группу, то “внутренние эмигранты” предпочитали более жесткий взгляд. Погода играет неизменно враждебную роль в “Реквиеме” Ахматовой, которая бросает откровенный вызов стереотипам массовой советской песни: “Для кого-то веет ветер свежий, / Для кого-то нежится закат” (“Посвящение”). Силы природы в поэме Ахматовой, не неся утешения, агрессивно жестоки. В поэтическом мире Ахматовой “обработанная” советскими властями природа становится ключевым образом, а иногда и аллегорией насилия над человеком — ср.: “…Меня, как реку, / Суровая эпоха повернула…” (“Северные элегии. Элегия пятая”). Во второй части “Эпилога” время, проведенное лирической героиней в тюремных очередях, подытоживается ссылкой на “лютый холод и июльский зной”, который мог встретиться в любой точке Советского Союза (точно так же, как “красная ослепшая стена” в первой части “Эпилога”, у которой стоит лирическая героиня, может означать не только ленинградские “Кресты”, но и любую другую тюрьму, а также Кремль). Белые ночи — единственный “местный признак” в поэме Ахматовой — предстают далекими и зловещими и глядят “ястребиным жарким оком”.
8
Единственный раз официальная литература сталинской эпохи отошла от привычных метеорологических стереотипов в описаниях ленинградской блокады. Тогда вину за неуправляемость стихий, по крайней мере в их крайних проявлениях, можно было возложить на захватчиков. Даже в крайне эвфемистическом “ленинградском дневнике” Веры Инбер “Почти три года” встречаются упоминания не только о “лютых морозах”, но о гнетущих последствиях оттепели: “На дворе мучительная оттепель. Это не прошлогодняя зима с ее “лютой нежностью”. Сейчас все тает: скользкий, грязный вечер”56. Особенно примечательно вступление к “Ленинградской осени” Ольги Берггольц (1942): возвращение “традиционных” элементов погоды происходит здесь в сцене крушения “сталинской мечты” — “образцовые дома” на Международном проспекте (впоследствии — проспект Сталина, сейчас — Московский проспект) стоят мрачные и покинутые:
Ненастный ветер, тихий и холодный.
Мельчайший дождик сыплется впотьмах.
Прямой-прямой пустой Международный
в огромных новых нежилых домах.
Тяжелый снег артиллерийских вспышек
то озаряет контуры колонн,
то статуи, стоящие на крышах,
то барельеф из каменных знамен
и стены — сплошь в пробоинах снарядов57.
Даже после окончания войны Берггольц так и не вернулась к прежнему метеорологическому оптимизму, изображая в лучшем случае нежаркое солнце бабьего лета, но гораздо чаще замечая в стихиях по меньшей мере потенциальную враждебность:
Льет ливень. Могуч и несносен,
И как несвободно под ним!
О, вдруг этот дождь смертоносен!
И как одиноко под ним!58
Интеграция погоды в соцреалистическую парадигму “с миром все в порядке” была настолько полной, что малейшее отступление от изображения традиционно ясного неба могло восприниматься как отказ от всего этоса.
9
Классические сцены с дождем и туманом выглядели рискованными только в контексте устоявшихся канонов официальной поэзии. Если требование изображать в соцреалистических стихах лишь хорошую погоду (голубое небо, яркое солнце и т.п.) придавало желанию описывать ненастье несколько вызывающий характер, то от наблюдателя, сведущего в истории “петербургского текста”, едва ли укроется, что зацикленность на плохой погоде означает замену одного штампа на другой — пусть и обладающий более славной родословной. Поэтому для неофициальной поэзии — и неофициальной литературы вообще — погода фактически стала запретной темой, обращение к которой допускалось лишь в контексте пародии, “в кавычках” (как у Битова в “Пушкинском доме”). Аллюзии на мир природы символизировали то, что никогда (по крайней мере, в литературе) не меняется и в качестве комментария требует лишь насмешливой ухмылки:
Все отражает лунный лик,
воспетый сонмищем поэтов, —
не только часового штык,
но много колющих предметов59.
В таких обстоятельствах “непосредственные” ссылки на погоду, как правило, подавались лишь в квазинаивном ключе, как в стихотворении Сергея Кулле “Старик”: “Погода совсем разгулялась. / Мы шли через мост / и смеялись”60.
Там, где предсказуемая неизменность трактуется не чисто металитературным образом, она может подчеркивать изменчивость чувств лирического героя — так, в “Почти элегии” Иосифа Бродского холодный дождь в следующей жизненной фазе героя сменяется ливнем:
В былые дни и я пережидал
холодный дождь под колоннадой Биржи.
И полагал, что это — Божий дар.
И, может быть, не ошибался. Был же
и я когда-то счастлив. <…>
Куда-то навсегда
ушло все это. <…>
Теперь сентябрь. Передо мною — сад.
Далекий гром закладывает уши.
В густой листве налившиеся груши
как мужеские признаки висят.
И только ливень в дремлющий мой ум,
как в кухню дальних родственников — скаред,
мой слух об эту пору пропускает:
не музыку ещe, уже не шум.
Ощущение творческого своенравия передается не только разочарованной заменой дождя как “Божьего дара” на ливень-“скаред” и трансформацией “сезона туманов и созревших плодов” (Китс) в образ “мужеских признаков”, свисающих с ветвей, но и обратным движением от “шума” в сторону “музыки”: все эти явления могут приобрести любое значение, какое им только припишет читатель.
Такой двойной переход делает репрезентацию погодных явлений в стихотворении Бродского особенно насыщенной смыслами. Более типичным был, однако, сознательно приземленный, преднамеренно мрачно-иронический стиль — взять, к примеру, десакрализацию белых ночей у Александра Кушнера:
Пошли на убыль эти ночи,
Еще похожие на дни61.
Виктор Соснора при обращении к теме природы снова отдает предпочтение марту и ноябрю, а в центре описания снова оказываются осадки:
Дождь идет по улицам, как лошадь,
стукают вовсю его копыта
здесь и там62.
Если такая мифологизация ближе к Маяковскому, чем к петербургской традиции, то ироническим кивком в сторону последней служит упоминание классических статуй, стыдящихся своей наготы:
В Летнем саду
снег у статуй чуть-чуть зализал срамоту63.
Интересно, что именно хорошая погода порождает более резкое ощущение разрыва с прошлым — как в игриво-сюрреалистическом изображении неба у Сосноры и у Льва Лосева или у Елены Шварц в стихотворении “Афродита уходит в ночь на субботу”. Однако неофициальные авторы, обращаясь к изображению дождя со снегом, которые традиционно ассоциируются с “Питером”, более старательно, чем при описании хорошей погоды, придерживаются традиции и относятся к ненастью как к явлению неудивительному и крайне характерному, воплощающему в себе “дух места”.
Так, повторение шаблонов в описании погоды может указывать не только на неискоренимое сродство автора с характером его “родного города”, но и на сведение жизни вообще к устоявшимся привычкам и к автоматизму. Поскольку погода в соответствии с культурной традицией воспринималась как переменчивая, новые поэты оказывались в парадоксальном положении, — вызванными на своего рода “соревнование с природой”: погода непостоянна, но авторы, пишущие о ней, еще более непостоянны. Осознание того, что нечто абсолютно банальное может служить символом индивидуализма, содействовало сплаву самоиронии и неподдельной гордости за свою способность к творческой изменчивости — как выразился Виктор Соснора: “Ироник романтизма, / люблю луну!”64
Таким образом, даже в этот период погода сохраняет в себе что-то неискоренимо местное — порой на совершенно микроскопическом уровне (Нонна Слепакова пишет: “Вот дождь на Съезжинской идет / И на Зелениной шумит”, как будто такого не бывает больше нигде в мире65).
Особенная “мерзость” петербургской погоды, присущие ей регулярные ливни оставались и в 1970-е общепризнанным “фактом культуры” — по крайней мере, для неофициальных поэтов. В этом смысле абсолютно традиционно звучит вступление к “Черной Пасхе” Елены Шварц (очевидно перекликающейся в данном случае с “Черной весной” Анненского):
Скопленье луж, как стадо мух.
Над их мерцанием и блеском,
Над расширяющимся плеском
Орет вороний хор.
<…>
Апрель, удавленник, черно лицо твое.
Глаза серей носков несвежих,
Твоя полупрозрачна плешь66.
Однако изображение “опровинциаленного” Петербурга именно в смысле климатических явлений (половодье, буря) носит здесь куда более радикальный и опасный характер, поскольку именно с помощью ключевых компонентов “петербургского мифа” разрушается идея о том, что город прежде оставался за пределами России:
Где ж родина? И поняла я вдруг:
Давно Россиею затоплен Петербург.
<…>
В тебе тамбовский ветер матерится,
И окает, и цокает Нева67.
Тем не менее поэма Шварц занимала особое положение не только в момент ее создания, но и в последующие десятилетия, поскольку связь погоды с идентичностью города по-прежнему была общим местом. Сохранялось убеждение в том, что погода, по сути, остается одной и той же, а изменяться может лишь ее восприятие:
В оттаявших лужах стоит вода.
Полжизни прошло под мелким дождем.
Еще полжизни прошло в тени.
(Давид Раскин68)
Таким образом, “погодные” метафоры и сегодня используются как своего рода связующая нить между личными эмоциями и материальным миром города, наряду с неизменным представлением о ключевом месте погоды в петербургской жизни.
У литераторов, некритически воспроизводящих культурные стереотипы, и сегодня есть возможность утверждать свою индивидуальность, заявляя о любви к неприглядной петербургской погоде — этой стратегией широко пользуются блоггеры:
а я люблю питерскую погоду.
и вовсе она не грустная, скорее романтично-лиричная… (Татьяна Майрина69)
Я вообще не понимаю — чего все так клянут петербургские погоды. Мне они очень нравятся всякие. Именно петербургские. Дождь? Хорошо. Мелкая водяная пыль? — Прекрасно! Ветер? — Замечательно! Слякоть? — У меня ботинки хорошие. Туберкулёз? — Я вас умоляю… Просто когда любишь — любишь всё. В городе ли, в человеке…
Мне в Петербурге очень уютно при любой погоде. Да, у меня счас в жизни что-то, похожее на катастрофу. Но ни город, ни северная погода в этом не виноваты. Наоборот — мне было бы тяжелее переносить всё это в любом другом месте земли.
(Нимфозория70)
…Темно уже. знакомая
петербургская погода: морось, ветер в лицо, лужи повсеместные.
<…>
Туманно. Сонно. Томно. Прекрасно то есть.
<…>
Люди все к дому. На улице. Суманно. Тонно. Ветки гнутся на ветру.
Прекрасно то есть.
(_ex_nihil, из стихотворения “под углом”71)
Теперь, когда представителям “поколения Интернет” в обязательном порядке скармливают “петербургский текст” — книга Топорова включена в учебную программу некоторых вузов города72, — ощущение déjà vu íаверняка охватит не только наиболее проницательных читателей, но и большую часть образованной публики. Представление о том, что единственным возможным источником изумления в Петербурге является реакция человека на погоду, широко распространено даже в более искусно сделанных текстах — как, например, в автобиографическом эссе известного петербургского художника Михаила Карасика:
Периодически я делаю для себя одно и то же открытие, что не очень приспособлен к жизни, к людям и даже к погоде (не сплю в полнолуние, при повышенном атмосферном давлении болит голова и пр.). Это открытие каждый год поражает своей неожиданностью, хотя я думал так и в 17, и в 30, и сейчас. Значит, я могу удивляться!73
Когда изменчивость становится ключевым компонентом личной идентичности, предсказуемость внешних условий оказывается особенно важной. Так, мысль о глобальном потеплении вызывает глубокую меланхолию у обитателей Санкт-Петербурга, хотя, по сути, она гарантирует повышенное количество того же самого дождя и мокрого снега, которые по традиции ассоциируются с “петербургской погодой”. Явления, прежде подчеркивавшие идентичность города, теперь воспринимаются как предвестники потери этой идентичности:
Дождь, слякоть, “каша” под ногами, плюсовая температура среди зимы — то, к чему питерцы привыкли за последние два года (выделение мое. — К.К.74).
Угроза петербургской идентичности, которую несут с собой предполагаемые перемены, не менее сурова, чем у Шварц в “Черной Пасхе”; однако устоявшиеся репрезентации выворачиваются наизнанку, так что самые типичные приметы климата (в данном случае слякоть, противопоставляемая наводнениям) становятся знаком неприятных новых изменений. Такая смена настроений снова обнажает глубинную истину: репрезентации петербургской погоды нельзя воспринимать как указание на объективные природные явления; они конструируют реальность, нередко тенденциозным образом, и увязывают ее с болезненно настойчивым утверждением уникальности города, которому — при том, что погода является общемировым и изменчивым явлением, — традиционно приписывается химерический характер.
Авторизованный пер. c англ. Николая Эдельмана
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Brodsky J. Less Than One: Selected Essays. New York: Farrar, Strauss, Giroux, 1986.
P. 89. См.: Бродский И. Путеводитель по переименованному городу / Авториз. пер. Л. Лосева // Бродский И. Соч.: В 7 т. Т. 5. СПб.: Пушкинский фонд, 1999. С. 67.2) Топоров В.Н. Петербург и “Петербургский текст русской литературы” // Топоров В.Н. Петербургский текст. М.: Наука, 2009. С. 665, 648.
3) Об этих понятиях в “петербургском тексте” вообще см.: Смирнов И.П. Действующие лица. СПБ., 2008. С. 17—20. “Если петербургский текст и есть, то он ведет речь о предательстве” (с. 19).
4) Чаще всего Петербург понимается как фантасмагорическая, но четко спланированная столица, в которой роскошь соседствует с нищетой — “город пышный, город бедный”, — зажатая меж камнем и водой, непостижимая, но обладающая неотторжимой от нее и прекрасно узнаваемой “душой”. О подчеркнутой банальности “петербургского мифа” можно судить по тому, как широко он представлен на сайтах, с которых ленивые студенты могут скачивать рефераты — наряду с рефератами про роман “Как закалялась сталь” и т.д. См., например: http://revolution.allbest.ru/literature/00003735_0.html (последнее посещение 21 марта 2009 г.) с рефератами на темы: “Петербург в произведениях русской прозы конца XX века”, “Образ Петербурга в творчестве А.С. Пушкина, Н.В. Гоголя и Ф.М. Достоевского”, “Петербург в дневниках Чуковского”, и т. д. и т.п.
5) Городницкий А. “Плакучая ива глядит на залив…” // Нева. 2009. № 2. С. 7.
6) Репин В. Октябрь // http://www.stihi.ru/avtor/mor&book=15#15 (последнее посещение 20 февраля 2009 г.).
7) http://strol.net/?Statmzi:Markizy_na_lyuboi_sluchai_Peterburgskaya_pogoda (последнее посещение 17 марта 2009 г.).
8) Антон Сергеевич Андреев: 9 февраля 2009 г. (http://rowkein.livejournal.com/ 183028.html) (последнее посещение 20 февраля 2009 г.).
9) Петербургский климат — в поэзии о Петербурге. См.: Официальный портал Санкт-Петербургского ЦГМС-Р (Санкт-Петербургский центр по гидрометеорологии и мониторингу окружающей среды) — http://www.meteo.nw.ru (последнее посещение 20 февраля 2009 г.).
10
) Хотя не только. В таких образцовых текстах о Петербурге, как “Заблудившийся трамвай” Гумилева, погода также особого значения не имеет. Существует и традиция “непитерского” описания петербургской погоды: например, “физиологическое” описание природы в повести Евгения Замятина “Наводнение” (1929): “И будто связанная с Невой подземными жилами — подымалась кровь”, “Пушка ухала, ветер гудел в ушах, вода подымалась все выше — сейчас хлынет, унесет все — нужно скорее, скорее… Вчерашняя, знакомая боль рванула пополам, Софья раздвинула ноги. “Родить… родить скорее!””) — оно напоминает, скорее, “Грозу” Островского. Но эта традиция тоже находится за пределами моего анализа.11) Кириченко О.К. Концепт “Петербург” в речевом обиходе города. Дис. … канд. филол. наук. СПб., 2005. С. 83—84. Благодарю автора и Ирину Назарову за возможность ознакомиться с этой работой.
12) Слово о главных переменах АТМОСФЕРЫ и о предсказании их в торжественное празднование коронования Ея Императорского Величества Всесветлейшия Государыни Императрицы Елисаветы Самодержицы Всероссийской в Публичном Собрании Академии Наук говоренное на Латынском языке Иосифом Адамом Брауном Ординарным Профессором Философии. 1759 года Апреля 26 дня. В Санктпетербурге. При Императорской Академии Наук. C. 45, 49, 51.
13) О удивительной стуже, искусством произведенной, от которой ртуть замерзла. Речь на торжественный праздник Тезоименитства Ея Императорского Величества Всесветлейшия Государыни Императрицы Елисаветы Петровны Самодержицы Всероссийской, читанная в Публичном Собрании Академии Наук Сентября 6 дня 1760 года Членом Академии Наук, и одинарным Профессором обеих Философий Иосифом Адамом Брауном. В Санктпетербурге при Имп. Акад. Наук <б. д., 1760?>. С. 2.
14) Слово о главных переменах… С. 3.
15) Ломоносов М.В. Ода на день восшествия на Всероссийский Престол Ея Величества Государыни Императрицы Елисаветы Петровны 1747 года // Ломоносов М.В. Избранные произведения. Л.: Советский писатель, 1986. С. 115.
16) Ср.: Пумпянский Л.В. “Медный Всадник” и поэтическая традиция ХVIII века // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии.
1939. № 4-5. С. 91—124 (http:// feb-web.ru/feb/pushkin/serial/v39/v39-091-.htm). “Почему большое наводнение 1752 г. не отозвалось в одах Ломоносова — мы не знаем. Возможно, что по политическим причинам: как было осмыслить его без нарушения уже прочно установившегося сравнения “Елисавета — тишина”? Вся официальная концепция елизаветинских од тишине была бы потревожена и смещена. С бироновским наводнением, как мы только что видели, было легче”.17
) Анциферов Н. Душа Петербурга. СПб., 1922. С. 73.18) В числе аллюзий на “Макбета” можно назвать, например, “котел”, с которым сравнивается Нева, — он вызывает очевидные ассоциации с “котлом”, над которым три ведьмы произносят свои заклинания, вызывающие бурю и кораблекрушения. В таких выражениях, как “мятежный шум Невы”, или в эпитете “буйные” применительно к воде и ветру у Пушкина слышатся отзвуки слов Ленокса, сказанных на утро после убийства Дункана: ▒the night has been unruly’ (“Макбет”, акт II, сцена 3. Букв. “ночь была мятежной”, в переводе Ю. Корнеева — “Какая буря бушевала ночью!”), — отметим также еще одну возможную перекличку: “…говорят, как в лихорадке, / Тряслась земля” (курсив мой. — К.К.; ср. у Пушкина “Нева металась, как больной”). Если предположить, что убийство Павла I, совершенное при попустительстве Александра I, — одно из исторических событий, на которые содержатся намеки в “Медном всаднике”, то фраза “багряницей / Уже покрыто было зло” приобретает дополнительное звучание — она несет в себе отсылку к убийству преемника порфироносных византийских императоров. Представляется весьма вероятным, что Пушкин, на протяжении многих лет проявлявший широкий исторический интерес к восстаниям, не стал бы строить свои размышления о российской истории вокруг одного-единственного довольно второстепенного переворота; напротив, в его размышлениях Петербург предстает как место регулярных восстаний и наводнений. Текстомпосредником при этом могла послужить (анти)ода “Вольность”, в которой убийство Павла I совершается на фоне “мрачной Невы” и “грозно спящего средь тумана… пустынного памятника тирана”.
19) В библиотеке Пушкина имелись пьесы Шекспира как на английском (Лейпциг, 1824, — вероятно, дорожное издание Таухница), так и в переводе на французский (издание Летурнера 1821 года). Если исходить из предположения, что, овладев английским, Пушкин читал оба эти издания параллельно, он наверняка мог подметить некоторые существенные разночтения именно в описаниях погоды. (Применительно к методологии пушкинской работы с английскими текстами мне представляются убедительными аргументы А. Долинина, изложенные в книге “Пушкин и Англия” (М.: НЛО, 2007. С. 23—53). Согласно Долинину, Пушкин чаще всего прибегал при чтении английского текста к помощи французского “подстрочника”.) Вышеупомянутые слова Ленокса ▒the night has been unruly’ переданы в издании Летурнера как ▒la nuit a étébien orageuese’ (òо есть “мятежная” превратилась просто в “бурную”), однако порой ошибки Летурнера носят более креативный характер: “как в лихорадке” превратилось в ▒la terre en convulsions a tremblé’ (“çемля в корчах дрожала”): интересно, что пушкинское “металась, как больной” объединяет и французский, и английский варианты. В случае “Короля Лира” интересно отметить, что в монологе Эдгара, назвавшегося “несчастным Томом”, при переводе с английского на французский появляется “река”: ▒Who gives any thing to poor Tom? whom the foul fiend hath led through Fire, and through Flame, through Sword, and whirlepool, ore Bog, and Quagmire’ [“Подайте милостыньку бедному Тому! Черт носил его через костры огненные, броды и омуты, по трясинам и топям” — “Король Лир”. Акт III. Сцена 4. Пер. Б. Пастернака] передано у Летурнера как ▒Qui veut faire la charitéau pauvre Tom, que le noir esprit a promenéàtravers les feux et les flammes [ïравильно], àtravers les fleuves [курсив мой. — К.К.] et les gouffres, sur les lacs [!] et les fondrières’ — ïушкинский текст, с его “рекой” и “топкими берегами”, снова лежит посредине между английским и французским вариантами. См.: Oeuvres de Shakspeare [sic!], traduites de l’anglais, par Letourneur. Nouvelle édition, corigée et enrichie de notes de divers commentateurs, sur chaque pièce. Paris: А la librairie de Thivers, 1822. Vol. 2. Р. 76 (“Макбет”). Vol. 3. Р. 116 (“Король Лир”).
20) Следует также иметь в виду, что при первом издании поэмы в нее были внесены цензурные изменения, имевшие целью приглушить политический подтекст трагедии Евгения и ее связь с вселенским катаклизмом. Об истории издания “Медного всадника” и о том, как изменялись интерпретации поэмы, см.: Осповат А.Л., Тименчик Р.Д. “Печальну повесть сохранить…” М.: Книга, 1987.
21) Богданов К.А. Врачи, пациенты, читатели: Патографические тексты русской культуры. М.: ОГИ, 2004. С. 214—227.
22) См., например: Corbin A. Miasme et la jonquille: l’odorat et l’imaginaire social XVIII—XIX-e siècles. P.: Aubier Montaigne, 1982.
23) Madame de Stael. De l’Allemagne (1810). Vol. 1. P.: Librairie Garnier Presse, 1932. P. 72.
24) Именно среднерусская, поскольку жителей северной России белые ночи не могли бы удивить. В этом контексте вспоминается рассказ петербургского историка А.М. Конечного, услышанный от него на посвященной юбилею Петербурга конференции в ноябре 2003 года в Салерно. Проведя все детство в Архангельске и приехав в Ленинград в конце 1940-х годов, он не мог понять, почему все так восхищаются белыми ночами: “Я видел какие-то серые сумерки”. Припоминаю свое собственное изумление, когда ленинградские прохожие предупреждали меня, что летом в Ленинграде опасно носить босоножки: “У нас сырой климат!” Поскольку большую часть своей жизни я провела в Великобритании, стране, славящейся отнюдь не сухим климатом, ленинградская “сырость” не казалась мне хоть сколько-нибудь выдающейся.
25) Многочисленные примеры описания осени см. у Анциферова.
26) В данном случае речь идет о ненастной погоде, но описания хорошей погоды в Петербурге отличаются еще большей банальностью. Достаточно припомнить следующий пассаж из “Белых ночей” Достоевского: “Была чудная ночь, такая ночь, которая разве только и может быть тогда, когда мы молоды, любезный читатель. Небо было такое звездное, такое светлое небо, что, взглянув на него, невольно нужно было спросить себя: неужели же могут жить под таким небом разные сердитые и капризные люди?” Куда более конкретное описание “белых ночей” приводится у преп. Арчибальда Уэйра, который посетил город в 1861 году: “Это промежуток не между светом и тьмой, а между светом и светом. Нет чувства, что становится темно, наоборот, кажется, что темнее уже не станет; и у вас появляется время оглянуться по сторонам и предаться наблюдениям. Сумерки увеличивают все предметы, но в то же время обманывают взор. <…> Странное чувство одиночества наваливается на вас при прогулке по большим улицам и широким площадям. До ушей не достигает ни звука, кроме случайного чуткого стука колотушки в руках сторожа или ваших собственных шагов” (Vacation Tourists and Notes of Travel in 1861 / Ed. by Francis Galton. Cambridge and London, 1862. P. 167).
27) Другим занимательным примером в этом отношении служат критические отзывы Анциферова об описаниях Петербурга у Маяковского, несмотря на то что восприятие Петербурга как чудовищного города у Маяковского нисколько не отличается от восприятия его в творчестве других авторов (З. Гиппиус, Саши Черного и пр.), которых Анциферов цитирует одобрительно. Однако, по-видимому, Маяковский, с точки зрения одного из первых исследователей “петербургского текста”, просто не мог создать убедительных изображений города, так как его идентичность москвича была слишком нетерпимой и предполагала неадекватную оценку Петербурга (См.: Анциферов Н. Цит. соч. С. 214—218).
28) “Туман везде. Туман в верховьях Темзы, где он плывет над зелеными островками и лугами; туман в низовьях Темзы, где он, утратив свою чистоту, клубится между лесом мачт и прибрежными отбросами большого (и грязного) города. Туман на Эссекских болотах, туман на Кентских возвышенностях. Туман ползет в камбузы угольных бригов; туман лежит на реях и плывет сквозь снасти больших кораблей; туман оседает на бортах баржей и шлюпок” (пер. М. КлягинойКондратьевой).
29) Воейков А. Изменяется ли наш климат? // Метеорологический вестник. 1891. № 3. С. 123—125. На с. 126 приводится следующая таблица:
Число дней со средними температурами ниже —20╟Ц.
Год |
С дек. по фев. |
С нояб. по март |
Самая холодная средняя t╟ суток |
1760 |
20 |
20 |
—36,5 |
1838 |
13 |
13 |
—29,0 |
1772 |
14 |
14 |
—29,3 |
1861 |
12 |
12 |
—29,1 |
1783 |
22 |
22 |
—30,5 |
1862 |
23 |
23 |
—28,8 |
1789 |
19 |
19 |
—31,7 |
1868 |
11 |
11 |
—35,2 |
1799 |
26 |
26 |
—31,9 |
1871 |
23 |
23 |
—31,8 |
1809 |
29 |
31 |
—31,3 |
1877 |
12 |
14 |
—35,4 |
1813 |
23 |
23 |
—28,6 |
1883 |
12 |
13 |
—26,9 |
1814 |
20 |
20 |
—37,4 |
1818 |
13 |
15 |
—33,8 |
1820 |
20 |
20 |
—33,4 |
1836 |
12 |
12 |
—28,3 |
1838 |
13 |
13 |
—29,0 |
1861 |
12 |
12 |
—29,1 |
1862 |
23 |
23 |
—28,8 |
1868 |
11 |
11 |
—35,2 |
1871 |
23 |
23 |
—31,8 |
1877 |
12 |
14 |
—35,4 |
1883 |
12 |
13 |
—26,9 |
30) Ср., например, заметное влияние электрофизиологии на роман Л.Н. Толстого “Анна Каренина”.
31) Официальный портал Санкт-Петербургского центра по гидрометеорологии и мониторингу окружающей среды: http://www.meteo.nw.ru/articles/index.php?id=393 (последнее посещение 20 февраля 2009 г.).
32) Об этом свидетельствует основание “Метеорологического вестника”, история которого описывается в предисловии к его первому выпуску (1891. № 1. С. 1) следующим образом: “Уже в течение нескольких лет в России чувствовалась потребность в особом метеорологическом органе, в котором бы не только помещались работы русских ученых, но и рецензии и рефераты, дающие возможность следить за успехами метеорологии, и поддерживалось бы общение с наблюдателями. Но специальному научному журналу так трудно существовать на свои средства, что надежда на возникновение у нас метеорологического журнала была крайне слабая. Дело изменилось во время VIII съезда русских естествоиспытателей и врачей, собравшегося в конце декабря 1889 года. Многие из приезжих показали такой интерес к метеорологии, что в среде специалистов этой науки возникла мысль воспользоваться благоприятными обстоятельствами и созвать собрание из лиц, интересующихся метеорологиею, для обсуждения мер к основанию у нас научно-популярного метеорологического журнала”. Далее описывается, как на собрании от 7 января 1890 года 40 лиц обязались “внести, а некоторые и внесли прямо, не менее как по 25 руб. сер. каждый, на первоначальные расходы по основанию журнала”. В конце ХIХ — начале ХХ веков стало издаваться довольно много брошюр и популярных очерков о погоде. Но на этом этапе также не наблюдается непосредственной связи между научным или научно-популярным дискурсом о погоде и ее изображением в русской литературе. Даже в конце ХIХ века интернациональный характер официальной метеорологии, ее стремление пользоваться “объективными” терминами для фиксации погодных явлений и создать своего рода профессиональное эсперанто шли вразрез с отношением большинства петербуржцев (а шире, россиян) к погоде.
33) Ср. замечание во вступительном абзаце “Пиковой дамы” Пушкина: “Долгая зимняя ночь прошла незаметнo”; здесь мы видим не только один из провалов во времени, характерных для данного текста (ср. лакуну между объяснением Лизы и Германна и наступлением утра в главе IV), но и то, что игроки не замечают времени в своей психологической поглощенности игрой.
34) Энгельгардт Б. Историзм Пушкина // Пушкинист: Историко-литературный сборник. II. Пг., 1916. С. 2.
35) Ср. отзыв мадам де Сталь о климате Санкт-Петербурга в “Путешествии по России”: “Русские, обитающие в Петербурге, имеют вид южного народа, который осужден жить на севере и изо всех сил борется с климатом, не согласным с его природой” (мадам де Сталь. Десять лет в изгнании / Пер. с фр. В.А. Мильчиной. М
.: ОГИ, 2003. С. 218). Оригинал см. в: Madame de Stael. Dix années d’exil (1818). Paris: Fayard, 1996. P. 283.36
) Анциферов Н. Душа Петербурга. C. 27—28.37) Маяковский В. 1-е мая <1923> // Маяковский В. Полн. собр. соч. Т. 5. М., 1957. С. 44.
38) Каменьщиков Н. Погода и урожай. Л., 1935. С. 91.
39) Там же.
40) Берггольц О. Лучший город (1932) // Берггольц О. Избранные произведения. Л., 1983. С. 120.
41) Берггольц О. Молодежный цех (1933) // Берггольц О. Избранные произведения. С. 128—129.
42) Берггольц О. Письмо из Ленинграда (1931) // Берггольц О. Стихотворения. Л., 1934; цит. по: Избранные произведения. С. 119.
43) Программы и методические записки Единой Трудовой Школы. Вып. 2: Городские и сельские школы 1 ступени. Методические записки к программам. 2-е изд. М.; Л.: Государственное издательство, 1928. С. 82. Выражаю благодарность Александре Пиир за ее воспоминания о таких дневниках 1970-х годов. По ее словам, ученики зачастую сами выдумывали содержание этих дневников.
44) Там же. С. 89.
45) Программы начальной школы (1—4 группы). М.; Л., 1932. С. 28. О школьной реформе 1932 года в преподавании географии см.: Орлова Г. Овладеть пространством: физическая география в советской школе // Вопросы истории естествознания и техники. 2004. № 4. С. 163—184.
46) Программы начальной школы. М., 1937. C. 51.
47) Эта реплика была услышана 8 декабря 1933 года на литконсультации при журнале “Резец” А. Маньковым (Маньков А.Г. Дневники 30-х годов. СПб., 2001. С. 117).
48) Например, в дневнике, который бухгалтер Н.П. Горшков вел во время Ленинградской блокады, короткие записи о погоде постоянно перемежаются записями о ходе военных действий: “15 октября <1941 г.>. Пасмурно. Снег лежит на крышах домов. Мороз. В течение дня изредка проглядывало солнце. Весь день и всю ночь воздушной тревоги не было. Выстрелов не слышно. 16 октября. Переменная облачность. Затишье продолжается. Первая тревога — в 13 ч. 55 мин.” (Блокадный дневник Горшкова Н.П. // Блокадные дневники и документы / Сост. С.К. Бернев, С.В. Чернов. СПб., 2007. С. 25).
49) Маньков А.Г. Дневники 30-х годов. С. 21.
50) Там же. С. 91.
51) Пунин не преувеличивает, а совершенно точно излагает идеологизированную интерпретацию наводнения 1924 года в советской прессе. См., например: Антонов Д. Против стихии (Наводнение в Ленинграде) // Юный пролетарий. 1925. № 16. С. 5—6: “Ленинградский пролетариат стойко встретил разразившееся страшное стихийное бедствие <…> На другое утро Ленинград имел необычайный вид: точно после вражеского погрома” (курсив мой. — К.К.).
52) Пунин Н. Мир светел любовью: Дневники, письма / Сост. Л.А. Зыкова. М., 2000. С. 228, 232. У самого Пунина, за исключением “пушкинского” описания наводнения, погода обыкновенно описывается достаточно лирично: (ср., например, запись от 16 октября 1923 года: “В этом году теплая нежная осень — как мех лисицы…”, с. 207) и без особых “питерских” черт.
53) Прегель С. Петербург // Прегель С. Солнечный произвол. Париж, 1937. С. 61. Цит. по: Петербург в поэзии русской эмиграции / Сост. Р. Тименчик, В. Хазан. СПб., 2006. С. 404. Интересно, что даже оттепель представляется поэтам-эмигрантам радостным моментом, без обыкновенной для “петербургского текста” слякоти. См., например, у Александра Гингера: “Зеленела под солнцем дня / Петербургская Сторона, / И, веселые льды гоня, / Пробуждалась Нева от сна” (Там же. С. 206). Конечно, такое изображение погоды отражает общую склонность писателей первой волны эмиграции к сентиментализации прошлого, их пристрастие к мотиву “Петербург — рай” (см. замечания Тименчика и Хазана в предисловии к “Петербург в поэзии русской эмиграции”, с. 30), но, как видно из предыдущих примеров, дело не только в этом. Исключение из правил представляют воспоминания Сергея Горного, привлекающие своей конкретностью, — см., например, первое предложение текста: “Я всегда вспоминаю этот снег, коричневый, смешанный с песчаной землей, чуть хрустящий, как крупный сахарный песок. Он еще не был таким мокрым, чтобы нога, попадая туда почти до голенища, хлюпала, как вода, но был уже чуть-чуть влажным, рассыпчатым, точно плохой сорт какао коричневого смешали со снегом, песком и сахаром — и набросали, и провели колеи, и сделали уличным” (Горный С. Санкт-Петебург: Видения / Под ред. А.М. Конечного. СПб., 2000. С. 27).
54) Nabokov V. Speak, Memory. Harmondsworth: Penguin, 1982. Ch. 4: 2, Ch. 4: 4.
55) Rice T.T. Tamara: Memoirs of St Petersburg, Paris, Oxford, and Byzantium. London: John Murray, 1996. P. 30, 33.
56) Инбер В. Почти три года: Ленинградский дневник. Л., 1947. С. 190 (запись от 12 февраля 1943 года).
57) Берггольц О. Избранные произведения. С. 248.
58) Берггольц О. О дожде (1962) // Берггольц О. Избранные произведения. С. 352. Интересно, что в творчестве официальных ленинградских художников 1960-х и 1970-х годов тоже преобладают дождливость и пасмурность, словно “не совсем хорошая погода” связывалась с новой художественной свободой. См., например: А.М. Семенов, “На Неве” (1965), “Дождливый день” (1977) или “Малая Садовая” (1979) (http://www.leningradartist.com/aser.html).
59) Лосев Л. Последний романс // Лосев Л. Чудесный десант: Стихотворения. Tenafly, N.J.: Hermitage, 1985. С. 10.
60) Кулле С. Старик // The Blue Lagoon Anthology of Modern Russian Poetry. Vol. 1. Newtonville, Mass.: Oriental Research Partners, 1980. P. 226.
61) Кушнер А. Белые ночи // Кушнер А. Канва. Л., 1981.
62
) Соснора В. Моя песня. Из сборника “Тридцать семь” (1973) // Соснора В. Из девяти книг. М., 2001. С. 97.63) Соснора В. Из девяти книг. С. 131.
64) Соснора В. Моя луна. Из сборника “Тридцать семь” (1973) // Соснора В. Из девяти книг. С. 126.
65) Слепакова Н. Дождь на Петроградской (1965) // Слепакова Н. Избранное: В 2 т. СПб., 2006. Т. 1. С. 133.
66) Шварц Е. Черная Пасха (24 апреля 1974 г.) // Шварц Е. Танцующий Давид. Нью-Йорк: Руссика, 1985. С. 25.
67) Там же. С. 28—29.
68) Раскин Д. “В оттаявших лужах стоит вода…” // Звезда. 1998. № 1. С. 10.
69) Комментарий в блоге поэта Антона Андреева (http://rowkein.livejournal.com/ 183028.html, последнее посещение 20 февраля 2009 г.).
70) Запись в личном блоге (http://negative-exampl.livejournal.com/257038.html, запись от 10 ноября 2008 г., последнее посещение 20 февраля 2009 г.).
71) Запись в личном блоге (http://users.livejournal.com/_ex_nihil/124650.html, запись от 17 октября 2008 г., последнее посещение 20 февраля 2009 г.).
72) См., например, программу курса “Когнитивная поэтика” для филологического факультета СПбГУ: http://www.genling.nw.ru/Psyling/DOC/poetika.doc (последнее посещение 19 марта 2009 г.).
73) Карасик М. Паспорт гражданина Союза Советских Социалистических Республик. (Книга художника). СПб., 2001. С. 17.
74) Обсуждение фотографии Виктора Дубинкина (никнейм dvn), выдинутой на соискание интернет-премии “Photosight Russian Awards” 2009 года. Процитированная подпись под фотографией принадлежит В. Дубинкину (http://www. photosight.ru/photos/2530654/?from_member, последнее посещение 17 марта 2009 г.). Автор первого же комментария к фотографии и этой подписи согласился с тем, что ситуация в самом деле причудливая: “…да, погода нынче шутки шутит, снег только выпадети <так! — К.К.> тут же растаит <так! — К.К.>, очень странная зима, впереди еще февраль, как никак а зимний месяц, представляю, насколько влажно и холодно тогда было!” (там же).