Рец. на кн.: Frasier M. Romantic Encounters: Writers, Readers and the «Library for Reading». Stanford, 2007)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2009
Frazier Melissa. ROMANTIC ENCOUNTERS: WRITERS, READERS AND THE “LIBRARY FOR READING”. — Stanford, Call.: Stanford University Press, 2007. — 246 p.
Осип Иванович Сенковский и созданный им журнал “Библиотека для чтения” отечественными критиками и историками литературы обычно либо замалчиваются, либо всячески принижаются. И дело не только в желании выдвинуть иных авторов (включенных в классический канон) и иные литературные направления. Сказывается и отсутствие соответствующих теоретических концептов, использование замшелых схем и подходов. В самом деле, никто не дал внятного ответа на вопрос, почему Сенковский стал самым популярным и известным русским литератором второй половины 1830-х — начала 1840-х гг., а его журнал — самым читаемым и самым авторитетным.
Снобистские высказывания о том, что им (Сенковскому и его журналу) принесла славу невзыскательная провинциальная публика, которой были не по плечу Пушкин, Гоголь, Одоевский и т.д., можно легко опровергнуть: проза Сенковского устроена весьма сложно, в качестве ее подтекстов или объектов иронии выступают очень разные по тематике и жанру научные и литературные произведения и т.д.1 На мой взгляд, гораздо ближе к истине В. Каверин, который писал об “иронии, пронизывавшей весь журнал и составлявшей его истинный смысл”, и отмечал, что “до тех пор, пока удавалась сложная игра, в результате которой вместо православия преподносился материализм, вместо народности — европеизм, Сенковский пользовался неслыханным влиянием в литературе. Это и было секретом его успеха”2. Однако Каверин слишком акцентировал политические и идеологические моменты в иронии Сенковского, в то время как он был по своим взглядам консерватором и его ирония носила, по моему мнению, более тотальный, “философский” характер.
Попытка иного взгляда на творчество Сенковского и природу его успеха, базирующаяся на существенно иных теоретических основаниях, предложена в книге американской исследовательницы Мелиссы Фрезер “Романтические схватки: Писатели, читатели и “Библиотека для чтения””.
В предисловии “Романтизм и “Библиотека для чтения”” автор излагает свои теоретические и методологические установки. Специфика подхода М. Фрезер определяется: 1) философско-эстетическим углом рассмотрения, определяемым главным образом концепциями французских философов (мелькают имена Бодрийяра, Деррида, Делёза, Фуко, Ф. Лаку-Лабарта, Ж.-Л. Нанси), 2) сравнительным методом, в рамках которого русский романтизм сравнивается с ключевыми эстетико-идеологическими установками и практикой английского и немецкого романтизма.
Фрезер пишет: “Моя главная цель в этой книге — показать, что европейский романтизм является прежде всего конструкцией (или конструированием) фрагментов и постоянно меняющихся границ, балансированием на краях при явно пустом центре, который может быть пуст как любое грандиозное местоположение потенциальных возможностей” (с. 3). Смысл этой не очень понятной заявки проясняется в ходе дальнейшего изложения, в котором Сенковский предстает как ультраромантический писатель, предельно резко демонстрирующий специфику романтизма, причем не только в русской, но и в мировой литературе.
В первой главе (“Романтизм и литературный рынок”), начиная рассматривать роль Сенковского в русской литературе, Фрезер делает своего рода “коперниковский переворот”: обычно редактора “Библиотеки для чтения” трактуют как ключевую фигуру в коммерциализации и профессионализации русской литературы того времени, а Фрезер ставит под вопрос этот всеми признаваемый (но по-разному оцениваемый) факт. Она предлагает проверить: его литературная деятельность — “это прямое отражение возникающего русского рынка, воображаемая русская версия литературного рынка, уже существующего где-то, или нечто совершенно выдуманное?” (с. 15—16).
Каждому из трех этих вариантов исследовательница посвящает отдельную подглавку. В первой рассматривается “реальный литературный рынок”. Опираясь на работы по истории чтения в Англии и Германии начала XIX в., Фрезер утверждает, что в эти годы не столько резко расширялась (в основном за счет низших классов) читательская аудитория (как принято считать), сколько изменялось самоощущение писателей, терявших из-за растущей анонимности читателей ощущение своего адресата, понимание, для кого они пишут: шел переход от аристократического салона к иному типу литературы, в котором читатель уже не друг и единомышленник, а источник дохода. Аналогичным образом, опираясь на узкий круг довольно старых работ по истории русской книги, она характеризует и положение в России.
Однако в архивах и на страницах опубликованных мемуарных и эпистолярных источников имеется масса свидетельств довольно существенного роста спроса на книгу в конце 1820-х —1830-х гг., появления первых русских бестселлеров (пусть и весьма редких) — таких, как “Юрий Милославский” М. Загоскина (5 изданий в 1829—1838 гг.), “Иван Выжигин” Ф. Булгарина (3 издания в 1829—1830 гг.), “Последний Новик” И. Лажечникова (3 издания в 1831— 1839 гг.) и др. Кроме того, считая, что в России “новая читательская аудитория, возможно, включала низшие слои дворянства и даже высшие эшелоны немногочисленного купечества, но не более того” (с. 24), Фрезер не совсем права. Среди читателей “Библиотеки для чтения” было немало приказчиков, модисток, дворовых, духовенства, наконец.
Фрезер утверждает, что в России “новые читатели не создавали спрос на литературный рынок, а скорее сами были созданием новых писателей, и прежде всего <…> Сенковского” (с. 24). Исследовательница приходит к нетривиальному выводу, что подлинная профессионализация литераторов в эти годы не шла, а возникало “любопытное смешение нового профессионализма со старой структурой литературного покровительства” (с. 30). В какой-то степени с этим можно согласиться, но при более пристальном рассмотрении ситуации в России Фрезер обнаружила бы, что в те годы появлялись и литературные профессионалы, только это были либо редакционные работники (например, Ф. Булгарин, О. Сомов, В. Бурнашев, В. Белинский, А. Очкин, В. Межевич, Ф. Кони), либо поставщики книг для коммерческих издателей (И. Гурьянов, Н. Зряхов, А. Орлов, А. Протопопов, А. Чуровский и др.).
Именно усилиями рыночных издателей М. Пономарева, В. Кириллова и др., которые не удостаиваются статей в энциклопедии “Книга” и упоминаний в историях русской книги, существовал и развивался литературный рынок (возникший еще в конце XVIII в.). Если бы Фрезер не доверялась имеющимся работам на эту тему, по большей части очень идеологизированным и тенденциозным, и сравнила бы, например, хранящиеся в архивах списки подаваемых в цензуру рукописей середины 1820-х и середины 1830-х годов, она бы сразу почувствовала разницу. Может быть, писателей-профессионалов было еще немного, но по крайней мере стадиальная (временная) профессионализация (например, пока автор учится и начинает чиновную карьеру) в те годы приобрела уже широкие масштабы.
Свои выкладки Фрезер завершает тем, что, по ее мнению, данных о существовании литературного рынка в России в 1830-х гг. мало, они противоречивы и исходят в значительной части от Сенковского. Но главный вопрос для нее не в том, был ли тогда литературный рынок или нет, а “почему обсуждением вопроса о его существовании столь часто занимались русские писатели того времени?” (с. 41). Может быть, в данном случае отражались западные идеи и представления о литературном рынке или просто заимствовались романтические идеи о взаимоотношениях писателей и читателей, которые вели к идее литературного рынка, хотя в России еще не было социоэкономических предпосылок для него?
По Фрезер, Сенковский вводил литературный рынок в журнал — в игровой форме; вся его деятельность — это игра с реальным и воображаемым; энергию он черпал от столкновения романтической иронии с литературным рынком. В конечном счете развитие рынка кладет конец иронии, но на переходной стадии они нередко сочетаются, и многие пионеры литературного рынка активно практиковали романтическую иронию. Весьма любопытно наблюдение Фрезер, согласно которому ““Библиотека для чтения”, при всей ее зависимости от очевидно реальных читателей и писателей, так же изумительно и даже назойливо богата в изобретении фикциональных писателей и читателей” (с. 45). Рост числа читателей и дистанции между автором и аудиторией проблематизировал авторскую идентичность, толкал к романтической игре с ней. Фрезер отмечает, что социальные и экономические условия России сильно отличались от английских, французских и немецких, однако страх перед литературным рынком и интенсивность обсуждения последствий его развития были здесь не меньше. На основе этого она заключает, что дело тут не в прямом отражении социоэкономической ситуации, а в заимствовании романтических идей. Исследовательница приходит к выводу, что “Сенковский очень хотел вызвать к жизни литературный рынок, где виртуальные читатели и писатели встречаются под контролем одного читателя, который в то же время и писатель, всемогущий литературный критик — сам Сенковский” (с. 46).
Вторая глава (“Романтические писатели”) посвящена самосознанию и литературной стратегии русских писателей-романтиков, главным образом Сенковского.
Считая отсутствие литературного рынка в России доказанным, исследовательница полагает, что русские писатели воспроизводили формы представления писателя и его взаимодействия с читателями, которые встречали в произведениях западных литераторов; немалое влияние оказывали соответствующие идеи немецких романтиков.
Утрачивая реальную связь с читателями, не ощущая в повседневной жизни их реакции и не будучи уверен в себе, автор нередко расщеплялся на несколько масок; возникало неаутентичное, неискреннее, фрагментарное “я”. Наиболее выразительно такое расщепление демонстрировал Сенковский, среди его масок — Барон Брамбеус, Тютюнджу-Оглу, Критикзада, А. Белкин и т.п.
С одной стороны, его тексты, особенно критические, предельно субъективны, с другой стороны, авторская субъективность их проблематична, это не сам Сенковский, а каждый раз одна из его личин, масок. Подобная тенденция была ведущей в русской прозе и критике того времени, стоит напомнить о “Повестях Белкина”, “Вечерах на хуторе близ Диканьки”, “Пестрых сказках” Иринея Модестовича Гомозейки (В.Ф. Одоевского), “Русских сказках” Казака Владимира Луганского (В.И. Даля) и других книгах, снабженных мистифицирующими предисловиями и легендарными авторами. К числу известных книг такого рода добавлю еще одну, выпавшую из поля исследовательского внимания, — “Повести и рассказы М.А. Горницкого” (М., 1837), написанные в романтическом ключе, причем весьма литературно, и снабженные предисловием анонимного друга автора, где подробно излагалась биография этого явно вымышленного сочинителя родом из Украины, окончившего Виленский университет, служившего в Москве и умершего в 1833 г. (несмотря на все усилия, мне не удалось установить фамилию подлинного автора).
Другое (помимо использования масок) проявление проблематичности авторской позиции в ту эпоху — нередкое включение в книги авторских предисловий, написанных для того, чтобы втянуть критику в книгу, занять метапозицию, являющуюся одним из проявлений романтической иронии. У Сенковского критика присутствует в самых разных вариантах — и как специальные критические статьи, и как беллетризованная, игровая критика (“Брамбеус и юная словесность”, “Ночи Пюблик-Султан-Багадура”), и как предисловия к собственным беллетристическим произведениям.
Оппоненты (Гоголь, Шевырев и др.) обвиняли Сенковского-критика в неискренности и отсутствии цельности и последовательности, что, по их мнению, было вызвано стремлением к наживе, желанием угодить всем. Однако, как справедливо отмечает Фрезер, желание заработать побольше было свойственно многим писателям-романтикам: Байрону, Гюго, Пушкину и др.
Смысл тактики Сенковского был (в истолковании Фрезер) иным, он не столько ориентировался на коммерческую выгоду, сколько использовал рынок для борьбы с ним самим. В этом Сенковский был не одинок: Гоголь, Надеждин, Шевырев шли по тому же пути, “используя оружие рынка против него самого с целью лечить литературу от болезни, которой она страдает, долей гомеопатического лекарства” (с. 74). Эту же тенденцию отмечает исследовательница и у Пушкина, который в антибулгаринских памфлетах/пасквилях, снабженных подписью Феофилакт Косичкин, “заимствовав булгаринский стиль нападения и в соответствии с этим нечто от булгаринских скользкости и неискренности, как бы сражался огнем с огнем” (с. 77). Таким образом, противники Сенковского начали играть по его правилам.
Фрезер прослеживает связь критической практики Сенковского с гегелевской концепцией авторства и критики, в рамках которой критическое всемогущество достигается ценой утраты аутентичности и целостности пишущего “я”, и заключает, что “присущее не только Сенковскому сочетание критических масок с личностью — это еще одно проявление романтического притворства, хотя определенный цинизм, которым отмечены различные его поступки, по-своему значим” (с. 86).
И как создатель критического текста — фигура игровая, не совсем адекватная реальному Сенковскому, так и рассматриваемые им авторы, которых он мог сегодня похвалить, а завтра поругать, — игровые персонажи, лишь частично соответствующие литераторам, чьи имена они носят.
Третья глава (“Романтические читатели”) построена аналогичным образом. Если во второй главе Фрезер стремилась продемонстрировать фикциональность писательского мира “Библиотеки для чтения”, то тут она делает попытку показать, что и читатели Сенковского — в значительной мере продукт воображения. Конечно, у Сенковского были реальные читатели — пять тысяч подписчиков журнала, с одной стороны, и друзья и знакомые автора, с другой. Но гораздо важнее для него, как и для других писателей-романтиков, была фигура читателя, читатель как внутренняя инстанция текста.
В “Библиотеке для чтения” Сенковский много писал о читателях и даже как бы от их лица (см. его “Первое письмо трех тверских помещиков к барону Брамбеусу” (1837), подписанное: Николай Заезжаев, Петр Закусаев, Иван Мухоловкин). Читатель и акт чтения подаются им с большой иронией. Кроме того, читатели нередко появляются в публикуемых в журнале литературных текстах, в том числе и самого Сенковского. Исследовательница фиксирует “прекрасный романтический парадокс: чем больше Сенковский материализовал своих читателей на страницах своих критических опусов, тем меньше эти читатели были связаны с реальным миром” (с. 90).
В рамках эстетических теорий романтиков идеальное произведение выступает как сотрудничество читателя и писателя, однако на деле интерпретационная власть сосредоточивается у одной стороны этого взаимодействия — у писателя-критика. Но в то же время деятельность этого критика “можно лучше всего описать как крайнюю и даже противоречивую версию читательской реакции” (с. 108). Эта читательски ориентированная критика ставит целью научить читателя читать лучше, привить ему навыки интерпретации и оценки, а фамильярное отношение к читателю (являющееся отличительной чертой фельетона как жанра) служит знаком (якобы) демократических, партнерских отношений автора и читателя.
В результате — ожидаемый вывод: “Библиотека для чтения” — не только ответ на потребности новых читателей, пополнивших аудиторию, это также воплощение романтического принципа создания читателя и манипулирования им. Основной посыл Сенковского (по Фрезер) — не устранить различие между идеальным и реальным, а использовать напряжение между ними.
В четвертой главе (“Романтическая библиотека”) Фрезер рассматривает идею и конструкцию журнала Сенковского. Она справедливо отмечает, что библиотека “может быть хранилищем знаний (я бы уточнил — и образов, ценностей. — А.Р.), организованных и каталогизированных в определенном порядке, а может быть устроена не только для хранения, но и для предоставления потребителю, использования” (с. 126). Для романтиков, особенно йенских, границы литературного произведения всегда условны, для Шлегеля романтическая литература — это не отдельное литературное произведение, а бесконечно расширяющаяся библиотека. Так, издаваемый йенскими романтиками “Атенеум” (1798—1800) в значительной степени составляют фрагменты (как литературный жанр), журнал гетерогенен и в то же время целостен. В “Библиотеке для чтения” фрагментарность встречается (как и в других периодических изданиях романтиков), но это издание представляет крайний пример романтической гетерогенности.
Тут имеются не только литература и литературная критика, но и искусство, наука (в том числе естественные науки), промышленность и сельское хозяйство и т.д. Журнал претендовал (особенно вначале) на то, что печатает не писателей определенного круга (как это было в других журналах), а всех лучших русских писателей.
Фрезер отмечает, что тем самым журнал воспроизводил такой тип романтической библиотеки, как коммерческая библиотека (lending library) — то, что, собственно говоря, в России и называлось библиотекой для чтения. Такие библиотеки, возникшие в России еще в конце XVIII в., получили сравнительно широкое распространение в Москве и в Петербурге в 1820—1830-х гг., а в губернских городах в 1830—1840-х гг.3 Их развитие было одним из индикаторов возникновения литературного рынка в России. В Европе, особенно в Англии, подобные библиотеки оказали немалое влияние на литературу, определяя расцвет тех или иных жанров, форм (например, в Англии рынок заполонили трехтомные романы), типов литературно-издательской продукции. В России их влияние было меньше, поскольку основная часть тиража книг и журналов шла все же не в них, а в частные книжные собрания (в значительной степени помещиков, но и горожан тоже). На мой взгляд, журнал “Библиотека для чтения” “вобрал” в себя такую библиотеку и служил ее субститутом.
Фрезер вновь повторяет, что литературный рынок в России, как и во Франции, Германии и Англии, столько же идея, сколько реальный источник дохода и, может быть, даже более. “Но невозможно определить, где кончается идея и начинается реальность, да это и не имеет значения. <…> В 1830-х годах рынок наиболее выразительно имитировался в “Библиотеке для чтения”, которая тогда открыла в русской и европейской литературе коммерческое пространство <…>” (с. 138—139).
В специальных подглавках Фрезер рассматривает такие контексты (и аспекты) журнала Сенковского, как “библиотека древностей (Antiquarian Library)” (напоминая об ориентации на коллекционирование и воссоздание древностей в жизни и литературной практике В. Скотта; на примере В. Скотта и частично Гоголя Фрезер демонстрирует, что любитель древностей “часто реконструирует прошлое периферийных частей империи для того, чтобы лучше интегрировать себя в центр” (с. 146)), и ориентальная библиотека (Сенковский был востоковедом по специальности; ориенталист, подобно любителю древностей, воссоздает свой объект из обломков и фрагментов; по мнению Фрезер, востоковедческие работы Сенковского “не имели ничего общего с реальным Востоком” (с. 150)4, “в ориенталистике он нашел не Восток, а скорее область циркулирующих знаков, которые он может контролировать” (с. 159).
И наконец, пятая, заключительная глава — “Романтическая империя”.
В ней речь идет о том, что романтическое пространство Сенковского — не нация, а империя. Имперская идентичность России всегда была проблематична: если Париж и Лондон осознавали себя центрами империи (и, в конечном счете, мира), то Петербург ощущал себя центром империи и в то же время периферией Запада. Это порождало беспокойство и тревогу. У Сенковского это беспокойство предполагает иной, более иронический подход к концептуализации России и места России в европейском романтизме. Ведь русский вопрос об идентичности, оригинальности и подлинности — это и вопрос романтизма. Аутсайдер Сенковский (пришелец из провинции, причем не русский по крови) был, как пишет Фрезер, романтическим писателем, он тщательно конструировал свою маргинальность, указывая не на собственную незначительность или периферийный статус России, а на ключевую черту романтизма: ироническое пустое пространство в его центре.
Согласно Фрезер, Сенковский всегда сложным образом играл на смене периферии и центра, создав себе треугольник (Польша, Россия, Восток), где каждый из углов был ему и свой, и чужой. Как поляк (с Запада) и ориенталист (с Востока), он стремился обеспечить себе успех в центре — в столице империи (сходным образом для достижения успеха в России Булгарин конвертировал свою польскость в России, а Гоголь — свою украинскость; в Великобритании то же проделал В. Скотт со своей шотландскостью). Для Сенковского, Булгарина и Гоголя их инаковость была ключом к успеху в русской литературе.
С Россией (идеей России, русской идентичностью) Сенковский поступает примерно так, как с Востоком и литературным рынком, т.е. выдумывает и играет с продуктом своего воображения (Фрезер напоминает, что “Библиотека для чтения” выходила с 1834 г., когда была публично выдвинута идея официальной народности).
Российская идентичность была проблематична во многих отношениях: границы государства постоянно и сильно менялись, в стране было много существенно отличающихся друг от друга этнических и языковых групп, страна испытала (и продолжала испытывать) сильное западное влияние. Ничего своего пишущие о России и русскости сказать не могли (четко эту мысль артикулировал Чаадаев), и в итоге именно способность все воспринимать и усваивать была объявлена спецификой русской нации. Аналогичная тенденция прослеживается и в литературе: романтизм заявляет, что наша оригинальность в уникальном умении имитировать. Это, согласно Фрезер, скорее имперский, чем национальный, подход. Империя — это сложная игра центра и периферии. Она предоставляет романтическим экспатриантам и изгнанникам “межлингвистическое” и “кросслингвистическое” поле для игры, позволяющее обеспечить взаимопроникновение большого и малого.
Подведем итог. Книга Мелиссы Фрезер представляет немалый интерес для исследователей русской литературы и русской идеологии. Сильная сторона ее книги — в теоретической фундированности и в знании европейского контекста, обстоятельств развития романтизма и эстетических теорий романтиков. Перенос исследовательского внимания с аспектов социально-экономических (с одной стороны) и чисто эстетических (с другой) на сферу писательского самосознания и писательской идеологии и подключение к рассмотрению наблюдений за этой сферой в английской и немецкой литературе позволили зафиксировать и объяснить в деятельности Сенковского многое, что ранее не замечалось или неадекватно интерпретировалось.
Однако книга Фрезер не лишена слабых мест. Во-первых, зная о реальных процессах по второисточникам (зачастую тенденциозным и устаревшим), она нередко неверно и неточно представляет процессы, которые шли в России в литературе, журналистике и книгоиздании того времени, и вместо характеристики взаимовлияния идеологии и социально-экономических процессов в то время пытается представить литературное творчество перводвигателем и истоком литературного рынка. Во-вторых, в книге иногда встречаются фактические ошибки (впрочем, малозначимые для основной концепции книги). Так, например, Сенковский родился не в Польше, как утверждает Фрезер (с. 2), а в Российской империи, поскольку ко времени его рождения (1800) Польша как государственное образование была ликвидирована и после трех разделов имение его матери, где он родился, оказалось на территории России. По тем же причинам он и Булгарин были отнюдь не эмигрантами, как пишет автор (с. 75, 76), а поданными Российской империи. Равным образом неверно, что, когда в войне с Наполеоном русские стали побеждать, Булгарин перешел на их сторону (с. 76), поскольку на деле он был захвачен прусскими партизанами и потом передан в качестве пленного русским войскам. Неточно также, что “С.П. Шевырев основал “Московский наблюдатель”” (с. 71), поскольку журнал был основан целой группой лиц (Е.А. Баратынский, И.В. Киреевский, А.И. Кошелев, М.П. Погодин, А.С. Хомяков и др.), а Шевырев был лишь одним из создателей этого издания.
В результате интересные идеи и подходы, позволяющие увидеть в новом свете знакомые факты и явления, предстают перед читателем как продуктивные гипотезы, нуждающиеся еще в проработке и верификации на эмпирическом материале. На мой взгляд, основные идеи найдут подтверждение, но будут во многом скорректированы и станут не столь глобальными.
_____________________________________________
1) См.: Львова Н. “Душевное, не имеющее духа…”: Подполье Достоевского и О.И. Сенковский // Литературная учеба. 1986. № 4. С. 172—177; Piwowarska D. Twórczos´c´J. Se˛kowskiego // Polacy w z.yciu kulturalnym Rosji. Wrocl⁄aw a.o., 1986. S. 51—65; Чернышева Е.Г. Проблемы русской фантастической прозы 20—40-х годов XIX века. М., 2000. С. 94—106; Климентьева М.Ф. Прием “ложного хода” в повестях Сенковского 1830-х гг. // Проблемы литературных жанров. Томск, 2002; Шенле А. Подлинность и вымысел в авторском самосознании русской литературы путешествий 1790—1840. СПб., 2004. С. 164— 175; Рейтблат А.И. Сенковский О.И. // Русские писатели 1800—1917: Биогр. словарь. М., 2007. Т. 5. С. 575, и др.
2) См.: Каверин В. Барон Брамбеус. М., 1966. С. 55, 56.
3) См. подробнее: Рейтблат А.И. Как Пушкин вышел в гении: Историко-социологические очерки о книжной культуре Пушкинской эпохи. М., 2001. С. 43—47.
4) Отметим, что это мнение расходится с точкой зрения профессиональных востоковедов, подчеркивающих значительный вклад его в изучение восточных языков, истории и культуры Востока; см., например, по указателям имен в следующих книгах: Крачковский И.Ю. Очерки по истории русской арабистики. М.; Л., 1950; Куликова А.М. Становление университетского востоковедения в Петербурге. М., 1982; История отечественного востоковедения до середины XIX века. М., 1990.