Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2009
Полемики много не бывает. Я рад тому, что Дина Хапаева нашла время ответить на нашу беседу, опубликованную в № 93 “НЛО”. Я рад и тому, что ее позиция изменилась в сравнении с ее книгой “Герцоги республики в эпоху переводов”, где я подвергался критике противоположного рода. Там Хапаева утверждала кризис всякой науки и тщетность любых теорий; теперь она, наоборот, призывает к теоретической ясности и библиографической дотошности. В этом я с ней согласен. Я разделяю также многие политические и этические взгляды Хапаевой, которые получили отражение в ее последней книге, “Готическое общество”. Многие, но не все. Реакция Хапаевой подтвердила справедливость моего мнения, что наши с ней теоретические взгляды различаются. Я по-прежнему не вижу в этом ничего плохого, только хорошее.
В моем ответе речь пойдет исключительно об этих содержательных расхождениях. Хапаева утверждает, что “рациональная эстетика” Нового времени осуществляла “строгий надзор”, не допуская призраков в высокие жанры литературы и интернировав их в некую зону, в которой содержались детские сказки и готические романы. Эта идея ошибочна. Вот хрестоматийные примеры литературных текстов, в которых призраки, демоны и прочие чудища являются центральными героями и ключевыми метафорами: “Гамлет” Шекспира, “Фауст” Гёте, “Франкенштейн” Мэри Шелли, “Собор Парижской Богоматери” Гюго, “Поворот винта” Генри Джеймса, “Сердце тьмы” Конрада, “Превращение” Кафки, “В ожидании Годо” Беккета… Примеры из русской классики не менее значительны: “Медный всадник” Пушкина, “Шинель” Гоголя, “Демон” Лермонтова, “Братья Карамазовы” Достоевского, “Мелкий бес” Сологуба… Важнейшие философские тексты западной традиции тоже начинались или кончались призраками: “Левиафан” Гоббса, “Коммунистический манифест” Маркса, “Тотем и табу” Фрейда, “Проклятьем заклейменные” Фанона, “Призраки Маркса” Деррида, “Homo Sacer” Aгамбена… Приняв на себя осуществление “строгого надзора”, Хапаева не видит большую часть литературы XX века: сюрреализм во Франции, магический реализм в Латинской Америке, гротесковую прозу советской “оттепели”, англоязычную постколониальную литературу… И в литературной и в интеллектуальной традициях магические метафоры выходят далеко за пределы волшебной сказки и готического романа.
Мысль Хапаевой о том, что жанр готического романа “недолго” рассматривался как серьезная литература, тоже ошибочна. О серьезности и долговечности этого жанра написаны сотни исследований, включая работы таких разных авторов, как Ив Кософски Седжвик и Вадим Эразмович Вацуро. Одни авторы выводят традицию готического романа из международной реакции на французскую революцию, другие с этим не согласны. Одни критики дают психоаналитические толкования готическим сюжетам, подчеркивая мотивы инцеста и другие страхи эротического порядка, которые эти авторы считают универсальными. Другие критики связывают расцветы и упадки готического романа в разных национальных литературах с историческими процессами в соответствующих обществах. Применительно к России одни авторы ограничивают бытование готического романа XIX веком, другие (основателем этой традиции является Эрик Найман) исследуют готические мотивы в советской литературе нэповского и позднейших периодов. В последнее время в России вышли полезные книги и статьи, еще более расширившие объем и содержание того, что эти авторы называют литературной готикой32. Ни малейших оснований начинать историю готической словесности с Метьюрина и кончать Толкином, а потом переходить к постсоветским телефильмам у Хапаевой нет.
Начиная с античной трагедии и кончая последним номером толстого журнала, жуткие образы и магические мотивы являлись вездесущими, непреходящими элементами высокой литературы. Готический роман — лишь один из многих жанров, говоривших на этом языке. Я не принимаю понятия готики как собирательного обозначения этих чудес и чудищ. Свободно или под надзором блюстителей хорошего вкуса, эти общелитературные метафоры, рудименты разлагающихся религий, перетекали из народных традиций в разные жанры — от трагедии до романса, от сказки-страшилки до ученого трактата, от политической сатиры до фильма ужасов. Так обстояло дело в XVIII веке, когда готический роман зарождался в духе канонизации низких жанров, по Виктору Шкловскому; так оно происходит в XXI. Какая литература более гуманистическая — с призраками или без них, — тоже вопрос более сложный и путаный, чем это кажется Хапаевой. Отличным введением в этот предмет является классическая уже книга Жака Деррида “Призраки Маркса” (1993). По ее следам написаны десятки или сотни работ, в основном связанные с памятью о жертвах нацизма. Применение этих идей к постсоветской ситуации оборачивается необычно сложными проблемами, о которых нужно думать и писать. В этом смысл начинающегося разговора.
Исследования культурной памяти часто, хотя и не всегда, связаны с традицией Фрейда, которая не близка Хапаевой33. Ее взгляды на эту традицию подтверждают давнее наблюдение о том, что психоанализ приживается на всеядной российской почве хуже других современных дискурсов. Мне не хочется вновь обсуждать причины и следствия этой избирательности. Не хочется реагировать и на слова об “упитанных россиянах”, которым нет дела до прошлого своей страны. Такое представление не только оскорбительно для многих, в том числе и для читателей “НЛО”, но противоречит многим фактам, и в частности собственным данным Хапаевой. Не так давно Дина Хапаева и Николай Копосов писали по итогам своих опросов, которые они считают репрезентативными для России: “…хорошая осведомленность о терроре подтверждается данными опроса: 91,6% знают о том, что при Сталине имели место репрессии, 63,5% понимают, что речь шла о миллионах жертв… 62% считают репрессии “ничем не оправданными””34. В других опросах, которые проводили Леонтий Бызов, Сара Мандельсон и Теодор Гербер, установлено, что каждый пятый россиянин знает или помнит членов собственной семьи, пострадавших от сталинских репрессий. Это очень высокие цифры для культурной памяти о столь далеком прошлом.
Данные Хапаевой и других социологов свидетельствуют об отличной памяти россиян. Из них никак нельзя сделать вывода об избирательной амнезии, который делает Хапаева. Именно потому, что россиян заботит их прошлое, появляются и становятся популярными его фантастические интерпретации. Культурная память тем и отличается от академической истории, что вымысел в ней свободно сочетается с тем, что история считает правдой. Опросы, а также книжные магазины и толстые журналы говорят о напряженной, противоречивой и мозаичной работе с прошлым, в которой соединяются знания и мнения, несовместимые в рациональном дискурсе историка или критика. Люди способны и скорбеть о жертвах сталинского террора, и мечтать о новом избавителе от нынешних бед, воображая его по образцу Сталина. Об этих сложных, зыбких, алогичных сочетаниях свидетельствуют и данные Хапаевой и ее коллег. Массовое сознание, выявляемое социологическими опросами, устроено не так, как профессиональное знание, подчиняющееся правилам логики и многим другим правилам. Людей не беспокоят противоречия, которые волнуют историков и критиков. Вместо того чтобы отказывать этим странным построениям в праве на собственное существование, чем в конце своей реплики занимается Хапаева, нужно напрячь умственные усилия, чтобы понять, как устроены эти фикции. Для этого придется строить довольно сложные модели, психоаналитические или другие.
В том, что пишет Хапаева в своих книгах и в публикуемой здесь реплике, чувствуется ее нелюбовь к современности. Речь идет не о постсоветском обществе, но о современном мире как таковом. Отсюда идея Нового Средневековья; отсюда и повторяющиеся, ностальгические ссылки на гуманизм Возрождения и эпоху Просвещения; отсюда же утверждение, что призраки и монстры в современной культуре никого не представляют, не являются знаками и метафорами, не несут критического пафоса, вложенного в них их творцами, но слепо и наивно выражают жуть самой современности. Я с этим не согласен ни в целом, ни в деталях. В постсоветской ситуации эти антимодернистские идеи отвлекают от критического понимания внутренней (а вовсе не общемировой) сущности происходящего. Так некоторые интеллектуалы веймарской Германии предпочитали говорить о времени и бытии, а не о прошлом и будущем своей страны.
Хапаева права в том, что советские жертвы отличались от нацистских жертв; но наши с ней взгляды на память о советских жертвах вновь различаются до противоположности. В сравнении с невинными жертвами нацизма многие жертвы советского террора сами бывали палачами, идеологами, чиновниками или просто поклонниками режима. Я сомневаюсь в том, что найдется историк, который скажет, какой процент жертв террора были невинными, и философ, который объяснит, что значила эта невинность и где она кончалась. Память о жертвах, часть которых была случайной выборкой населения, другие сами были палачами, а немалая часть верила в правоту палачей, несмотря на пытки, — сложная, противоречивая конструкция. Для большинства из нас это уже не память о конкретных людях, но обобщенное отношение к трагедии предков, от которых (это следствие самой трагедии) не осталось наследства, фотографий, писем, а часто и имен.
Мое представление о постсоветской памяти прямо противоположно тому, что утверждает Хапаева: она говорит об амнезии, я говорю о гиперисторизме постсоветского общества35. Это общество одержимо призраками советского прошлого. Его одержимость проявляется и в непрекращающихся исторических дебатах, и в неспособности взглянуть в лицо современности, и в новейших попытках разбираться с прошлым полицейскими мерами. Посткатастрофическая одержимость проявляется и в необыкновенных попытках переосмыслить российское настоящее по образцу далекого прошлого. Иронический писатель Владимир Сорокин в своих отчаянных дистопиях, “День опричника” и “Сахарный Кремль”, изобразил сословное общество, помещичий уклад и телесные наказания в России XXI века. Социолог и бывший кремлевский эксперт Симон Кордонский без тени юмора утверждает, что сословное общество и помещичий уклад являются естественным и неизбежным путем постсоветского “ресурсного государства”36. Хочется спросить эксперта, а как же это все будет работать без телесных наказаний? Да и без китайского владычества по Сорокину ресурсное государство по Кордонскому не обойдется. Я думаю, что Хапаева и Кордонский мало в чем согласны между собой. Тем более стоит задуматься, куда ведут готические метафоры Хапаевой, метафорический характер которых она отрицает.
У нас нет другого пути и способа помнить предков, воображать их, восхищаться ими и горевать о них, кроме как через образы, которые предоставляет культура. У литературоведа и историка культуры здесь есть свои задачи, которые больше некому решать. Методы социологии не помогут понять, из чего сделаны фикции памяти.
________________________________________________________
32) Готическая традиция в русской литературе / Сост. Н. Тамарченко. М.: РГГУ, 2008; Лебедушкина Ольга. Наша новая готика // Дружба народов. 2008. № 11.
33) В связи с интересом Хапаевой к статье Фрейда о жутком назову две книги и одну статью, которые бы рекомендовал как полезные введения в тему: Royle Nicholas. The Uncanny. Manchester University Press, 2003; Davis Colin. Haunted Subjects: Deconstruction, Psychoanalysis and the Return of the Dead. London: Palgrave, 2007; Эпштейн Михаил. Жуткое и странное: О теоретической встрече З. Фрейда и В. Шкловского // http://old.russ. ru/krug/razbor/20030314_ep.html.
34) http://www.polit.ru/analytics/2007/11/21/stalinism.html.
35) Эткинд А. Время сравнивать камни. Постреволюционная культура политической скорби в современной России // Ab Imperio. 2004. № 2. С. 33—76; Etkind A. Post-Soviet Hauntology: Cultural Memory of the Soviet Terror // Constellations. An International Journal of Critical and Democratic Theory. 2009. № 16/1. Р. 182—200.
36) Кордонский С.Г. Ресурсное государство. М.: Regnum, 2007; Он же. Сословная структура постсоветской России. М.: ФОМ, 2008.