(Рец. на кн.: Блаженный В.М. Сораспятье. М., 2009)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2009
Блаженный В.М. Сораспятье. — М.: Время, 2009. — 416 с. — (Поэтическая библиотека).
Этот том, подготовленный минским поэтом Дмитрием Строцевым, является расширенным переизданием книги “Сораспятье”, вышедшей в 1995 году1 и ныне практически недоступной. Книга переиздана в своей полной версии, почти в два раза превышающей первое издание по объему. “Сораспятье” включает стихотворения середины 1960-х — середины 1990-х годов: к сожалению, более ранним сочинениям здесь не нашлось места. Такова была, видимо, воля автора.
До середины 1980-х и начала разрушения советских цензурных механизмов имя Вениамина Блаженного (настоящее имя Вениамин Айзенштадт, 1921—1999) ни разу не возникало на страницах советских печатных изданий. Его книги периодически появлялись на протяжении 1990—2000-х, но большая часть этих изданий малодоступна даже заинтересованному читателю, и некоторые из них выпущены с опечатками. Исключения составляют два издания последних десяти лет. Во-первых, это достаточно компактное избранное, изданное в рамках поэтической серии журнала “Арион”2, — на сегодняшний момент оно является основным источником наших сведений о ранних текстах поэта. Во-вторых, стихотворения 1990-х годов, часть из которых не попала в данную версию “Сораспятья”, несколько лет назад были изданы Дмитрием Кузьминым3. Вообще Вениамин Блаженный в разное время привлекал столь эстетически и идеологически полярных друг другу людей, как Дмитрий Кузьмин и Кирилл Анкудинов, хотя и по разным причинам.
Фигура Вениамина Айзенштадта поражает “тайной” вписанностью в контекст советской поэзии на протяжении всей ее послевоенной истории. Псевдоним Блаженный (изначально — Блаженных) был придуман в 1981—1983 годах Г. Кориным, первым советским публикатором его стихотворений, для облегчения цензурной участи автора с “характерной” фамилией4. Стихи Блаженного знали Арсений Тарковский, Александр Межиров, Виктор Шкловский, Борис Пастернак5, более того, со многими из них на протяжении всей жизни поэт находился в продуктивном творческом диалоге. Встреча с Пастернаком (произошедшая около 1940 года) оказала сильнейшее влияние на молодого Блаженного — мэтр, видимо, высоко оценил его стихи: “…Пастернак мялся, а я в каком-то смысле был дотошным и говорю: “Гейне говорил, что если у человека из десяти стихотворений два настоящих, то он поэт, есть ли у меня эти два?” Он проворчал: “Даже три или четыре””6. Эта оценка тем более значима, что Пастернак часто был достаточно строг в оценке творчества современников7.
Поэзия Блаженного — пожалуй, необходимая часть картины поэзии “фронтового поколения”, последнего в советской поэзии, еще как-то пытавшегося наладить продуктивный диалог с властью. У кого-то это получалось лучше (как у Межирова с его “Коммунисты, вперед…”), у кого-то хуже (как у Слуцкого, самая значимая часть наследия которого была опубликована уже посмертно). Как свидетельствуют упомянутые выше мемуары, перед молодым Блаженным тоже стоял этот вопрос: “Он (Пастернак. — К.К.) надписал мне машинописную самодельную книжицу “С пожеланием выйти на более широкую дорогу”. <…> А для меня в этом автографе был другой, совершенно другой смысл. И смысл довольно злокозненный. Какая дорога могла быть в этом тюремном узком сталинском коридоре? Стать комсомольцем-добровольцем, на целину ехать, стать активистом?..”
С точки зрения господствующей в советское время эстетики Блаженный предстает фигурой маргинальной — он не делал никаких попыток отвечать требованиям, которые предъявляло государство к “подведомственной” поэзии. Так, в вышедшей в 1997 году антологии “Самиздат века” Блаженный (вместе с К. Левиным, Н. Глазковым, Б. Слуцким и некоторыми другими) фигурирует в разделе “старшее поколение”8, в котором объединены поэты, дебютировавшие в конце 1930-х, задолго до того, как были налажены инструменты распространения неофициальной литературы. С Глазковым, другим “дервишем от литературы”, Блаженный, однако, может быть сближен не только поколенчески, но и по восприятию в глазах современников. Глазков вполне сознательно занимал позицию “на обочине” официальной словесности и советского социума. Далее мы попытаемся проследить индивидуальную эволюцию Вениамина Блаженного, лишь по мере возможности обращаясь к смежным явлениям внутри его поэтического поколения, так как в принципе эта тема требует отдельного, куда более масштабного исследования.
Творческий путь Блаженного можно разделить на две неравные половины. Первая половина — это стихи 1940—1950-х, хуже изученные и собранные, без рассмотрения которых эволюция Блаженного-поэта остается непонятна. Вторая половина приходится на середину 1960-х — 1990-е, когда его поэтика пришла к своему, так сказать, каноническому виду. Поздние тексты поэта благодаря своей тематической и метрической однородности (если не сказать, однообразности) свидетельствуют о скрытом от нас революционном перевороте, произошедшем между этими двумя периодами.
К сожалению, стихи Блаженного первого периода нам известны плохо. Из стихотворений этого времени ярко выделяются тексты, написанные свободным стихом (ни один из них не вошел в “Сораспятье”). Многие из них посвящены сексу и телесности, а также объясненной с помощью сексуально-эротической образности экзистенциальной проблематике. Кажется, что внимание к эротике помогает поэту говорить о внутренних движущих силах человека: “зов плоти” как бы упрощает спектр человеческих мотивов, делает видимым то, что обычно скрыто патиной цивилизации. В качестве примера можно привести довольно характерное стихотворение 1948 года:
Едва принималась Анна за самую приятную работу
(Едва принимался я за самую приятную работу),
Едва принимались мы, я и Анна, за самую приятную работу —
В мире начинались великие преобразованья,
Рожденье перевешивало смерть,
Учащались цветенья, волненья, стихотворенья,
А когда Анна говорила: “Знаешь, сегодня — особенно хорошо”,
Это пахло победой плоти — и нашей обоюдной гениальностью…
<…>
Жеребец утолил горячку желанья,
Животные утомились божественной работой,
Они возвращались одним путем
(Зовите Природой — зовите Любовью),
Могучий круп жеребца нервно подрагивал,
Все кругом пахло музыкой.
Пели цветы.
Пела река9.
Еще одна тема, характерная для раннего Блаженного и проявившаяся в еще более яркой форме в его поздних стихах, — существование животных (прежде всего, домашних, наиболее близких человеку) в жестоком человеческом мире:
Мы все любили маленькую кошку,
которая жила в мире чудес:
то, что для нас было миром,
было для нее подушкой и ковриком,
а на подушке и коврике
никто не станет играть со смертью.
<…>
Умирая,
она на мгновение постигла связь
между мраком и светом, теплом и холодом,
жизнью и смертью.
Маленькая мертвая кошка.
Смерть снова отступила от нас (от меня и от вас),
но, отступая, унесла маленькое безжизненное тельце.
— И я обвиняю во всем этажи.
О этажи —
тяжелые,
серые,
каменные этажи,
раздавившие
кошку…10
Из параллельных явлений в иноязычных литературах это напоминает отчасти поэзию битников, из отечественных параллелей — стихотворения другого “блаженного” поэта — Ксении Некрасовой. Если говорить о поэзии битников, то по поэтике Блаженный может быть сопоставлен не с наиболее известным русскому читателю Алленом Гинзбергом, а, скорее, с такой фигурой, как Гэри Снайдер, который был менее идеологизирован и уделял больше внимания собственно экзистенциальной проблематике без болезненного заострения социальных проблем. Так, в тонком эротизме и внимании к жизни животных у Гэри Снайдера можно найти что-то общее с ранним Блаженным:
У границы с Мексикой живут медведи
Зимой сосут лапу
Роются в запасах
Ноют, стонут
(Одиссей тоже был медведем)
Ее соски´ терзают дети
Со сжатыми зубами, сощуренными глазами,
но она им позволяет…11
Надо сказать, что и “религиозная” (в широком смысле) тематика, ставшая основной в поздних стихах Блаженного, в какой-то мере также интересовала битников. Здесь уместно упомянуть небольшую заметку Гэри Снайдера “О религиозных тенденциях <в поколении битников>”, который выделил три аспекта “религиозности” битника: “стремление погрузиться в видения и достичь озарения”; “любовь, уважение по отношению к жизни, уход, Уитмен12, пацифизм, анархизм и т.д.”; “дисциплина, эстетика и традиция”13. По поводу последнего пункта, в котором, проецируя его на рассматриваемую нами отечественную ситуацию, можно углядеть уход Блаженного в область эсхатологической поэзии, Снайдер пишет следующее: “…приверженцы [этого направления] выбирают одну аутентичную религию, пытаются прочувствовать и впитать ее искусство и историю, а потом воплотить все в жизнь <…> Чего не хватает этому направлению <…>, так это реального вклада в творческую лабораторию мира и подлинного проникновения в пространство бессознательного, наполненное причудливыми видениями”14. Несмотря на некий “игровой” характер текста Снайдера, мешающий всерьез воспринимать интересующие битников механизмы, можно сказать, что Вениамин Блаженный в целом следовал той же программе. Правда, в его случае третий пункт (“погружение в аутентичную религию”) вкупе с поражающим воображение экзистенциальным опытом дал выдающиеся результаты. Даже такой, казалось бы, нечуткий к американской традиции критик, как Кирилл Анкудинов15, отметил, что “Блаженный мог бы стать кумиром хиппи и “зеленых”” (с. 394).
Причину для такого рода странного сближения поэтик можно усмотреть, видимо, в некоторой общности судеб “разбитого” поколения (или его части), оказавшегося на обочине социальной жизни, в обеих империях. Правда, в силу разных причин — разных, прежде всего, с точки зрения тех последствий, что они могли иметь для жизни каждого конкретного человека. Вот что писал главный популяризатор термина “поколение битников” Джек Керуак: “…то, что происходило (в смысле, движение битников. — К.К.), имело религиозную основу и было связано с католичеством. <…> Озарение наступило, когда я вслушался в священную тишину, царившую в церкви (я был там один-одинешенек, в пять часов вечера, на улице лаяли собаки, вопили дети, кончалась осень, свечи мерцали лишь для меня). Я увидел слово “бит” (beat) в новом свете — в смысле “блаженный” (beatitude; курсив мой. — К.К.)”16. Этим сообщением, впрочем, не ограничивается история циркулирования слова “блаженство” (beatitude) в кругах битников — именно так назывался поэтический журнал, выпускавшийся в 1959—1987 годы Алленом Гинзбергом, Бобом Кауфманом и Уильямом Марголисом.
Все эти явления, разумеется, не связаны с Вениамином Блаженным напрямую, но некоторое типологическое сходство, родственное направление творческой мысли в этих примерах усмотреть можно.
Если говорить о типологически близких явлениях в отечественной поэзии, то надо вспомнить поэзию Ксении Некрасовой (1912—1958), так же, как и Блаженный, значительную часть времени ведшей скитальческую жизнь, но в целом, видимо, по совокупности счастливых обстоятельств оказавшейся более востребованной в современной ей легальной литературе. Вот что в своей обычной фамильярной и несколько косноязычной манере пишет о ней Е. Евтушенко: “Странное трогательное существо, по виду юродивая, писавшая белые стихи в школьных тетрадках. На нее смотрели как на ненормальную и не принимали даже в Союз писателей, хотя и публиковали время от времени ее стихи. Она была абсолютно не приспособлена к жизни и, может быть, именно поэтому сохранила в себе исходную поэтическую сущность”17.
…солнечные лучи
начинаются с солнца
и на лугах оканчиваются травой.
Но счастливейшие из лучей,
коснувшись озер,
принимают образ болотных лягушек,
животных нежных и хрупких
и до того безобразных видом своим,
что вызывают в мыслях живущих
ломкое благоговение.
<…>
И оттого-то и возникает в пространстве
между живущим и говорящим
и безначальная боль,
и бесконечное восхищение жизнью18.
Так же как для раннего Блаженного, для Некрасовой характерно пристрастие к белому стиху — силлабо-тоническому и, в немного меньшей степени, верлибру, к своеобразной инфантильно-наивной (в безоценочном смысле) оптике, свойственной в какой-то степени и Блаженному и ставшей особенно актуальной уже в конце 1990-х19.
Однако, когда в середине 1960-х Блаженный радикально меняет поэтику, он, среди прочего, почти полностью изгоняет эротическую тематику из своих текстов. Автокомментарием к этой смене оптики может служить такой фрагмент из уже упоминавшихся мемуаров:
“Человек не замешан на сексе. Секс это все-таки физиология. Человек замешан на своей беспредельной, бесконечной жажде общения, дружбы, любви. И как вершина всего этого — религия”20. Именно проблеме, как говорит Блаженный, “вершины” того, на чем “замешан человек”, посвящен второй, возможно, наиболее ценный период его творчества.
Говоря о втором периоде в творчестве Блаженного, представляющем для нас наибольший интерес, нельзя не коснуться формальных особенностей его текстов. При чтении стихотворений, вошедших в книгу “Сораспятье”, обращает на себя внимание их редуцированный метрический репертуар. Он представляет собой исключительно силлаботонику21, причем из всех силлаботонических метров выбраны трехсложники, наиболее однообразные ритмически. На фоне трехсложников количественно преобладают (трех-пятистопные) анапесты с перекрестной рифмовкой. Это позволяет как бы “отключить” формальное измерение, что вкупе со столь же подчеркнутой тематической однородностью позволяет исключить любой намек на “игровую” (в широком смысле) природу этих текстов, обращаясь прежде всего к профетической (в ветхозаветном смысле) функции поэзии, в принципе чуждающейся формальных изысков. Отметим на полях, что часто сходную функцию несет отказ от метрически организованного стиха в пользу верлибра (как у Е. Фанайловой) или от тонического стиха в пользу силлаботоники (как у Г. Адамовича). Видимо, это проявление более общей “редукционистской” тенденции, призванной сместить внимание читателя со способа изображения непосредственно на изображаемое.
В качестве предполагаемого источника такой метрической манеры можно указать некоторые стихотворения Клюева дореволюционного периода — “длинные” анапесты этих лет демонстрируют плотную тематическую связь со стихами Блаженного:
Он придет! Он придет! И содро´гнутся горы
Звездоперстой стопы огневого царя,
Как под ветром осока, преклонятся боры,
Степь расстелет ковры, ароматы куря.
<…>
Мы с тобою, сестра, боязливы и нищи,
Будем в море людском сиротами стоять:
Ты печальна, как ивы родного кладбища,
И на мне не изглажена смерти печать22.
Эсхатологическая проблематика, ощущение богооставленности, превращающееся в своеобразное сиротство при “живом” Боге Отце, активно влияющем на жизнь этого мира, вкупе с метрическими характеристиками текста — все это характерно и для стихов Блаженного во второй период его творчества. Некоторые тексты книги “Сораспятье”, кажется, подтверждают эту гипотезу — Клюев прямо упоминается в них в апологетическом контексте:
Николай Алексеевич Клюев
Головою касается звезд,
И бредет, благодати взыскуя,
Как всевышний ушибленный пес…
(С. 60)
Иногда Блаженный полемически использует смежную с клюевской самоидентификацию, как в стихотворении с эпиграфом “Меня Распутиным назвали…” — приводя строку, принадлежащую Клюеву:
Я-де шут, я-де плут, я-де, может, расстрига-Распутин,
От меня-де разит мужиковским рядном за версту…
Ну какой же я к бесу Распутин, когда я на прутик
Посадил муравья и молился лесному Христу?
(С. 32)
Кроме Клюева в стихотворениях второго периода (особенно 1980—1990-х годов) заметны следы внимательного чтения Мандельштама, в послереволюционных скитаниях которого можно увидеть некоторое сходство со скитаниями Блаженного:
Айзенштадт — это город австрийский,
И мне думать об этом занятно:
Может быть, продают в нем сосиски,
Может, слушают музыку Гайдна…
(С. 137)
Этот текст может быть сопоставлен с известным стихотворением Мандельштама “Это какая улица? / Улица Мандельштама…” (1935). Кроме того, Блаженный иногда пользуется словами Мандельштама и для обозначения своей жизненной позиции: “Но не волк я, не зверь — никого я не тронул укусом…” (с. 39).
Тексты второго периода почти целиком построены на своеобразной наивной эсхатологии, повествуя о взаимоотношениях героя (а к нему и подходит больше всего определение “блаженный”) и Божества23 в то время, когда окружающий мир вот-вот готов распасться на части, не выдержав череды бесконечных мучений, которым подвергается в нем все живое. Мир для Блаженного — пристанище не только и не столько человека, человеку в нем всегда выпадает роль быть орудием (или игрушкой, что в каком-то смысле равнозначно) судьбы. Так, все человеческие фигуры, упоминаемые в стихах поэта, лишены каких бы то ни было индивидуальных черт, отличие их друг от друга утеряно (если когданибудь было), и все, что им остается, — скитаться бледными странниками по бледному миру. Исключением здесь служат лишь фигуры ближайших родственников — отец поэта, Михл Айзенштадт, и мать (ни разу не названная по имени). Мать выступает здесь в полностью архетипическом ключе — ее индивидуальность стерта, но совсем не так, как у прочих обитателей этого мира: им не хватает внутреннего наполнения, она же в качестве внутреннего наполнения готова включить в себя весь мир. Фигура матери связана с домом, от которого герой стихотворений Блаженного оказался отрешен в юношестве. В то же время смерть матери, болезненно переживаемая во многих текстах, лишает героя надежды на возвращение. Страннику открыты все дороги, кроме дороги назад:
Ведь “мать” — это слово, немыслимое в разговоре; Мы все сиротеем и все постигаем с годами,
Что матерью мы называли и радость, и горе,
И все, что на свете и было, и не было с нами…
(С. 101)
В отце же поэт, напротив, подчеркивает индивидуальные черты. Правда, и они на поверку легко возводятся к обобщенному образу “блаженного”. Напомним, что в первых советских публикациях в качестве псевдонима Вениамина Айзенштадта выступала фамилия Блаженных, являющаяся как бы родовым именем и говорящая скорее о предках ее носителя. Так, в известном стихотворении “Родословная” (1964) речь идет исключительно об отце поэта — никто другой даже не упоминается. Приведем текст этого стихотворения целиком:
Отец мой — Михл Айзенштадт — был всех глупей в местечке. Он утверждал, что есть душа у волка и овечки.
Он утверждал, что есть душа у комара и мухи.
И не спеша он надевал потрепанные брюки.
Когда еврею в поле жаль подбитого галчонка,
Ему лавчонка не нужна, зачем ему лавчонка?..
И мой отец не торговал — не путал счета в сдаче…
Он черный хлеб свой добывал трудом рабочей клячи.
— О, эта черная страда бесценных хлебных крошек!..
…Отец стоит в углу двора и робко кормит кошек.
И незаметно он ногой выделывает танец.
И на него взирает гой, веселый оборванец.
— “Ах, Мишка — “Михеле дер нар”24 — какой же ты убогий!” Отец имел особый дар быть избранным у Бога.
Отец имел во всех делах одну примету — совесть
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . …
Вот так она и родилась, моя святая повесть.
(С. 25)
Еще бо´льшую роль в текстах рассматриваемого периода начинают играть животные. Можно сказать, что в мире Блаженного в основном они (а не сами люди) расплачиваются за человеческие грехи. Именно они вмещают в себя всю скорбь этого мира, именно на них поэт проверяет этические максимы на прочность:
Если Бог уничтожит людей, что же делать котенку?..
“Ну пожалуйста, — тронет котенок всевышний рукав, —
Ну пожалуйста, дай хоть пожить на земле негритенку, —
Он, как я, черномаз и, как я, беззаботно лукав…
<…>
Даже если собаки откуда-то выбегут с лаем,
Будет весело мне убегать от клыкастых собак,
Ибо все мы друг с другом в веселые игры играем, —
Даже те, кто, как дети, попрятались в темных гробах…”
(С. 87—88)
Животные в мире Блаженного так же, как и люди, имеют бессмертную душу, только не отягощенную (в отличие от человеческой) грехом. Здесь уместно вспомнить другое стихотворение, являющееся, по сути, манифестацией такой жизненной программы:
— Мы победим, — сказал я муравьишке, —
Мы победим с тобою все равно…
Ведь это мне велел вчера Всевышний
Помочь тебе тащить твое бревно.
<…>
Нарушится порядок мирозданья,
И чью-то душу кроткую спасут,
И малые безгрешные созданья
Свершат свой правый осторожный суд.
(С. 57)
“Осторожный суд” паронимически близок естественному в этом контексте словосочетанию “Страшный суд”. При этом в Последний день животные за счет своей безгрешной природы в принципе могут претендовать на большее, чем “созданный по образу и подобию” человек:
Это ложь, что Господь не допустит к Престолу собаку, — Он допустит собаку и даже прогонит апостола:
— Надоел ты мне, лысый, со всею своею ватагой,
Убери свою бороду, место наследует пес твое…
<…>
Подойди-ка, Полкан, вон как шерсть извалялась на псине,
Не побрезгуй моею небесно-крестьянскою хатою,
Рад и вправду я, Бог, не людской, а собачьей святыне,
Даже пахнет по-свойски — родное, блажное, лохматое…
(С. 52—53)
А существование мира искупается страданиями животных:
Слеза зверей, огромная, как Волга,
Утопит смерть. Она утопит рок.
И вот уже ни смерти и ни Бога.
Господь-собака и кошачий Бог.
Кошачий Бог, играющий в величье
И трогающий лапкою судьбу —
Клубочек золотого безразличья
С запутавшейся ниткою в гробу.
И Бог собачий на помойной яме.
Он так убог. Он лыс и колченог.
Но мир прощен страданьем зверя. Amen!
…Все на помойной яме прощено.
(С. 46—47)
В наивной религии Блаженного соединились две, казалось бы, совершенно чуждые друг другу традиции (в их “народных” вариантах) — иудаистская и православная. Бог стихотворений Блаженного антропоморфен. Это как бы тот самый Бог “народного христианства” — с белоснежной бородой и суровым взглядом. Но одновременно с этим мотивы его поступков непредсказуемы, а участие в жизни мира столь же активно, как и у ветхозаветного Бога.
Часто персонификацией Божества выступает “православный” Христос. И тут можно заметить странную симметрию: взаимоотношения между Богом Отцом и его персонификацией — Христом в целом кажутся такими же, как между героем Блаженного и его покойным отцом. Некоторые тексты, кажется, подтверждают эту “пропорцию”:
В калошах на босу ногу,
В засаленном картузе
Отец торопился к Богу,
Как водится у друзей.
<…>
— Михоэл, — сказал он тихо, —
Ко мне ты пришел не зря…
Ты столько изведал лиха,
Что светишься, как заря.
<…>
Позволь же и мне с сумою
Брести за тобой, как слепцу, —
А ты называйся Мною —
Величье тебе к лицу.
(С. 72—73)
И симметрично этому — превращение сына в Христа:
Я собакам и кошкам казался дружком-Иисусом,
Каждой твари забытой я другом неназванным был.
(С. 39)
На ладонях твоих нет следов от железных гвоздей,
На ладонях моих кровенеют гвоздиные язвы…
(С. 87)
В первом процитированном отрывке можно отметить также связь с известным стихотворением Сергея Есенина “Я обманывать себя не стану…”, а конкретнее со строками “Для зверей приятель я хороший, / Каждый стих мой душу зверя лечит…”25.
Иногда “стихийное богословие” Блаженного находит отклик в современной духовной поэзии. Так, строки “Вознесет мою плоть, изнуренную, сирую, / Ту, что тоже — душа…” (с. 154) созвучны недавнему (2005) стихотворению С. Круглова, впрочем, куда более “барочному” по манере:
Воскресение — оправдание тела:
Мнемоний, мнимостей,
Обетов, отложенных на завтра,
Старых фотографий, неотправленных писем,
Новинок, вышедших позавчера —
Жизни.
Тело ведь тоже душа, только другая26.
Вообще Круглов — один из немногих поэтов 2000-х, кто, как и Блаженный, обращается по преимуществу к эсхатологической проблематике. Хотя траектории эволюции их поэтик достаточно трудно сопоставить. Возможно, одним из оснований для сравнения здесь могло бы выступить наивное искусство, так как поэтики обоих авторов развивались в тесном контакте с ним, хотя “наивное” само по себе и не являлось их доминантой27.
Иногда Блаженный выходит на прямой диалог с поэтами “фронтового поколения”, с которыми, как уже отмечалось выше, он был связан эпохой:
Не жалейте меня: я и сам никого не жалею,
Этим праведным мыслям меня обучила трава,
И когда я в овраге на голой земле околею,
Что же, — с Господом Богом не страшно и околевать!..
(С. 24)
Это строки напрямую соотносятся с известным стихотворением “Мое поколение” (1945) одного из самых ярких фронтовых поэтов — Семена Гудзенко, ровесника Блаженного:
Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели.
Мы пред нашим комбатом, как пред господом богом, чисты.
На живых порыжели от крови и глины шинели,
на могилах у мертвых расцвели голубые цветы.
Блаженный расширяет перспективу прототипического текста, отрешаясь от конкретной исторической проблематики. В то же время реальная война (как “коллективное” действие), которая закончилась для Гудзенко, продолжается для Блаженного, но это уже война индивидуальная, личная (ср. “мы” Гудзенко и “я” Блаженного), и очаги ее распространились по всей земле, а битва ведется против греха и смерти, царящих в мире. Порукой в этой битве для героя становится Бог — не помогающий, но самим своим существованием придающий смысл бытию, которое при утрате Бога превращается просто в бесконечную цепь смертей и разрушений. На этом фоне смерть выполняет традиционную в христианстве функцию “утешительницы страданий”: “Загадка смерти, она очень хитроумная. С одной стороны — ужас смерти, а с другой стороны, думаешь: может быть, в нашей бедной утвари смерть — это какая-то золотая ложка. Если мыслить сказками, утварь бедняка — бессмертие. Причем, это — мечта всех людей, всех религий. <…> Всякая религия — зарок бессмертия”28.
Таким образом, книга “Сораспятье” на сегодняшний момент в наиболее полном объеме (несмотря на досадное отсутствие ранних стихотворений) представляет наследие Вениамина Блаженного. Блаженный был, пожалуй, одним из самых ярких русских поэтов советского периода, соединившим наивную, в чем-то даже намеренно инфантильную оптику с ветхозаветной эсхатологией, редко проявляющейся в отечественной литературе. К сожалению, истинное значение поэта в контексте не только своего поколения, но и всей русской поэзии предыдущего столетия до сих пор во многом не установлено, однако некоторое слабое движение в данном направлении, кажется, намечается, и, возможно, в какой-то мере ему будет способствовать эта книга.
___________________________________________________________
1) Блаженный В. Сораспятье. Минск: Итекс-олегран, 1995.
2) Блаженный В. Стихотворения. М.: Журнал поэзии “Арион”, 1998 (www.vavilon.ru/texts/prim/blazhenny1.html).
3) Блаженный В. Моими очами. Стихи последних лет. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2005.
4) Подробнее см.: Макарова Е. “Когда меня не будет”: Памяти поэта Айзенштадта // Дружба народов. 1999. № 12 (www.magazines.russ.ru/druzhba/1999/12/makar.html).
5) Выдержки из писем некоторых из них к поэту приведены и в рецензируемой книге (с. 7—10).
6) Блаженный В. Бог да грешник // Арион. 1999. № 2 (www. magazines.russ.ru/arion/1999/2/blazh.html).
7) Ср. его оценку Божидара (Богдана Гордеева) в письме к его брату Д.П. Гордееву, приводимую М.Л. Гаспаровым: “Работы Вашего покойного брата ничем не хуже и не лучше всего остального в этом роде. Они оригинальны постольку и оригинальны в том, в чем и поскольку оригинальные все явления этой бедной неплодной эпохи, не исключая, разумеется, и моих собственных блужданий и заблуждений в этой области” (Ваш М.Г.: Из писем Михаила Леоновича Гаспарова. М.: Новое издательство, 2008. С. 174).
8) Самиздат века. М.: Полифакт, 1997.
9) Блаженный В. Стихотворения. 1943—1997. М.: РИК Русанова, 1998 (www.vavilon.ru/texts/prim/blazhenny1-1.html).
10) Блаженный В. Стихотворения. 1943—1997.
11) “Стихотворение для медведя” (1960) из сб.: Мифы и тексты: Антология поэзии битников. М.: Ультра. Культура, 2004. С. 275.
12) Видимо, в смысле предпочтения свободного другим типам стиха.
13) Мифы и тексты: Антология поэзии битников. С. 675— 676.
14) Там же. С. 676.
15) Очерк К. Анкудинова “Блаженный” включен в рецензируемый том.
16) Мифы и тексты: Антология поэзии битников. С. 613— 614.
17) Строфы века: Антология русской поэзии / Сост. Евг. Евтушенко. М.: Полифакт, 1999. С. 546.
18) Некрасова К. Стихи. 2-е изд. М., 1960 (www.tpuh.narod. ru/nekr2.htm).
19) См., например, работу: Давыдов Д. Мрачный детский взгляд: “переходная” оптика в современной русской поэзии // НЛО. 2003. № 60 (www.magazines.russ.ru/nlo/ 2003/60/davyd.html), а также его же работу о поэзии Анны Горенко, в творческом методе которой инфантильная оптика занимала важнейшее место: Давыдов Д. Поэтика последовательного ухода // НЛО. 2002. № 57 (www.magazines.russ.ru/nlo/2002/57/davyd.html).
20) Блаженный В. Бог да грешник // Арион. 1999. № 2 (www. magazines.russ.ru/arion/1999/2/blazh. html).
21) В отличие, скажем, от метрического репертуара многих крупных поэтов одного с Блаженным поколения — Б. Слуцкого, Д. Самойлова и др.
22) Клюев Н.А. Сердце Единорога: Стихотворения и поэмы. СПб.: РХГИ, 1999. С. 156—157.
23) Ср.: “Все мы действующие лица евангельских историй. И никуда не деться — убийца есть убийца, предатель есть предатель, святой есть святой” (Блаженный В. Бог да грешник // Арион. 1999. № 2 (www.magazines.russ.ru/ arion/1999/2/blazh.html)).
24) “Мишка-дурачок”. — Примеч. В. Блаженного. От нем. Narr — дурак; шут.
25) Есенин С. Полное собрание сочинений: В 7 т. Т. 1. М.: Наука; Голос, 1995—2002. С. 165—166.
26) Круглов С. Переписчик. М.: НЛО, 2008. С. 31.
27) Ср. тонкий анализ “наивного” в творчестве В. Хлебникова, проделанный Данилой Давыдовым: Давыдов Д. Хлебников наивный и не-наивный // Арион. 2001. № 4 (www. arion.ru/mcontent.php?year=2001&number=67&idx=778).
28) Блаженный В. Бог да грешник // Арион.1999. № 2 (www. magazines.russ.ru/arion/1999/2/blazh.html).