(Рец. на кн.: Кобринский А. Даниил Хармс. М., 2008; Шубинский В. Даниил Хармс: жизнь человека на ветру. СПб., 2008)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2009
Кобринский А. ДАНИИЛ ХАРМС. — М.: Молодая гвардия, 2008. — 501 с. — 5000 экз. (Жизнь замечательных людей. Вып. 1117).
Шубинский В. ДАНИИЛ ХАРМС: ЖИЗНЬ ЧЕЛОВЕКА НА ВЕТРУ. — СПб.: Вита Нова, 2008. — 560 c. — 1300 экз. — (Жизнеописания).
Ситуация описывается поговоркой: не было ни гроша, да вдруг алтын. До сих пор не существовало ни одной биографии Даниила Хармса — ни на русском языке, ни на каком-либо еще. В 2008 г. таких биографий вышло сразу две, обе — петербургских авторов: одна — написанная Валерием Шубинским, вторая — Александром Кобринским.
До этого из всех обэриутов отдельных жизнеописаний был “удостоен” только Н. Заболоцкий1 — хотя лишь в новейшей биографии, написанной сыном поэта, достаточное внимание уделяется истории его тюремного и лагерного заключения2. Про остальных “друзей, оставленных судьбою”, выходили биографические справки в словарях и предисловиях, а подробных биографий не было — ни академических, ни популярных.
1
Евгения Иванова в недавней статье ““Зимний взят и загажен”, или Новый биографизм в стиле ток-шоу” (НЛО. 2008. № 90) описала “акадeмическую традицию”, которой, по ее мнению, должно следовать составление биографии того или иного деятеля культуры: “…сначала публикуется корпус сочинений и писем, потом составляется летопись жизни и творчества, а уж потом приходит очередь биографии”. Разумеется, опора на источники для подготовки жизнеописания важна, но все же неспешный сценарий, который излагает Е. Иванова и который она, похоже, считает общеобязательным, не учитывает важнейшего аспекта биографического жанра — его общественного смысла, его роли в формировании национального культурного канона. Если говорить о Хармсе, то создание популярной биографии знаменитого абсурдиста было более насущной общественной и культурной задачей, чем подготовка научного аналитического жизнеописания или подневной “Хроники жизни и деятельности”3,— может быть, поэтому таких книг, рассчитанных на широкого читателя, и появилось сразу две, как будто была прорвана какая-то невидимая плотина.
В 1980—2000-е гг. Хармс выдвинулся в восприятии широкой публики на место писателя первого ряда. Сегодня его книги пользуются очень большим спросом. После прекратившегося не по вине составителей собрания сочинений под редакцией Михаила Мейлаха и Владимира Эрля (четыре тома вышли в Бремене в 1978—1988 гг. ничтожным тиражом и не были доступны российскому читателю) в конце 1990-х — начале 2000-х вышло капитальное собрание сочинений под редакцией В.Н. Сажина и Ж.-Ф. Жаккара4. Печатали Хармса — с разной степенью текстологической добросовестности — и другие издательства. Особо следует отметить работу питерского издательства “Азбука-классика”, в котором вышло несколько многотиражных сборников Хармса, причем томики избранной поэзии и прозы выдержали по два издания и получили весьма широкое распространение5. В Издательстве Ивана Лимбаха вышло даже полное собрание рисунков Хармса!6 Отсутствие в этой ситуации общедоступной биографии выглядело довольно нелепо.
Более того, сама логика научного изучения Хармса словно бы подталкивала исследователей к составлению жизнеописания. Прожив короткую жизнь (36 лет), в психологическом и эстетическом смысле Хармс менялся очень быстро. Как и другие обэриуты, он прошел путь от радикального авангарда до литературы экзистенциального абсурда и до экспериментов, явственно предвосхищавших постмодернизм, — но в его творчестве даже по сравнению с развитием его ближайших друзей было особенно много резких переломов. Он в наибольшей степени чувствовал недостаточность сделанного, неадекватность своих произведений собственному представлению об “идеальной” литературе. Поэтому практически любое более или менее развернутое исследование произведений Хармса “тянет” за собой необходимость биографической контекстуализации. Это было свойственно и первопроходческим работам о Хармсе — М. Мейлаха, А. Александрова, В. Глоцера. Особенно же это заметно в самой, пожалуй, известной работе о творчестве этого автора — книге Жана-Филиппа Жаккара, который рассматривает творчество Хармса именно с эволюционной точки зрения7. “Небиографическое” исследование Хармса, вероятно, вообще может быть осуществлено только с помощью специальных аналитических процедур, — как, например, вычленение “архетипов” хармсовской прозы (книга М. Ямпольского “Беспамятство как исток” — М., 1998) или сопоставление с инокультурными авторами (монография Д. Токарева о Хармсе и Беккете8).
Жизнь Хармса очень мифологизирована, как его собственными усилиями (писатель, как известно, любил всевозможные мистификации), так и из-за посмертной судьбы его наследия. В 1960—1970-е гг. его тексты ходили в самиздате, оказав значительное влияние на русскую неподцензурную литературу, а судьба репрессированного писателя была известна только в общих чертах и обрастала слухами. Результатом такой мифологизации можно считать, например, замечательную песню Александра Галича “Легенда о табаке” (1969) — и, хотя сам автор справедливо назвал ее “легендой”, многие считали сведения, изложенные в прозаическом вступлении к ней (“просто вышел на улицу и исчез…”), точным описанием того, как был арестован Хармс — как, например, В. Бетаки в комментариях к собранию стихотворений Галича в “Библиотеке поэта”. То, как на самом деле был арестован писатель в 1941 г. (дома, в присутствии жены), как и многое другое в биографии Хармса, стало известным совсем недавно — только после публикации воспоминаний его вдовы Марины Дурново (Малич), записанных В. Глоцером и опубликованных в 2001 г. В последние годы были изданы — наконец полностью, после нескольких сокращенных публикаций — дневники писателя, содержащие весьма откровенный самоанализ и тем самым открывающие доступ к его крайне сложной и запутанной психической жизни.
Мифологизирована не только биография, но даже само творческое наследие писателя: так, до сих пор Хармсу в неспециализированной печати приписывают авторство анекдотов, начинающихся фразами “Однажды Гоголь переоделся Пушкиным…” или “Лев Толстой очень любил детей…” — хотя написаны эти тексты были не Хармсом, а — в подражание ему — художниками Натальей Доброхотовой и Владимиром Пятницким, и это было раскрыто в заметке Н.В. Котрелева, опубликованной еще в 1988 г. Развенчание и деконструкция этих мифов — благородная задача, которую логичнее всего решать именно в биографическом сочинении.
Однако написание биографии Хармса — задача не только увлекательная, но и взрывоопасная: вокруг наследия обэриутов, особенно вокруг Хармса, в исследовательской среде кипят страсти — начиная с 1960-х гг., когда это наследие впервые стало вводиться в научный оборот, и вплоть до настоящего момента, так что эволюция отечественного обэриутоведения, по словам Олега Лекманова, может быть названа по одному из рассказов Даниила Хармса — “История дерущихся”9. Ожесточенные споры касаются и текстологии, и интерпретации, и вопросов авторского права. Причины этих конфликтов очень сложны, заслуживают отдельного изучения10 и до некоторой степени укоренены в личных особенностях первых исследователей обэриутов, — но, вероятно, дело тут не только в тех или иных аспектах характера конкретных ученых: за их перепалками проступают причины более глубинного, социокультурного свойства. Сегодня сами имена обэриутов воспринимаются как имена признанных, канонизированных (в социологическом смысле слова) авторов, но их наследие, как ни парадоксально это звучит, совсем не канонизировано: оно воспринимается как остросовременное культурное явление, связанное с актуальными направлениями современной словесности. Поэтому борьба за интерпретацию обэриутов — еще и борьба за расстановку смысловых акцентов в современной русской культуре.
Особенно удивительно то, что такое положение устойчиво воспроизводится на протяжении тридцати лет. Наследниками обэриутов ощущали себя еще петербургские рок-музыканты периода “бури и натиска” начала 1980-х, помогавшие юному в ту пору Жану-Филиппу Жаккару расшифровывать рукописи Хармса за столиком знаменитого кафе “Сайгон”11, — но и сегодня изучение обэриутов сохраняет привкус “авангардности” и неканоничности.
Одну из причин этого странного, “неустановившегося” статуса группы поэтов 1920—1930-х гг. в истории культуры косвенно объясняет в своей книге Валерий Шубинский: отчасти вольно, отчасти невольно они оказались создателями принципиально новой позиции в литературе — неофициальной. Обэриуты отказались от общей для многих дореволюционных модернистов и для раннесоветских писателей ставки на успех, от понимания творчества как применения какой-нибудь остроумной и эффективной “технологии”. Именно поэтому, например, Хармс в буквальном смысле слова освистал на публичном выступлении Семена Кирсанова, вроде бы — на первых порах — явного авангардиста и человека того же поколения, что и обэриуты (с. 222). Спор об обэриутах подразумевает необходимость дискуссии о смысле советского периода в истории русской литературы.
Еще одна проблема состоит в том, что обэриуты вынужденно существовали в полуподполье, поэтому выстраивание их биографии почти с неизбежностью влечет за собой такую болезненную работу, как поиск “стукачей” — то есть реконструкцию по протоколам допросов того, кто мог “заложить” обвиняемых в тех или иных обстоятельствах. Подобные “расследования” есть в обоих книгах: Кобринский обсуждает, не мог ли сыграть неблаговидную роль в судьбе Хармса Ираклий Андроников, а Шубинский (вообще уделяющий большое внимание “стуку” в окружавшей обэриутов среде) намекает, что Хармса в 1931 г. “сдал” на допросах переводчик Иван Лихачев. В обоих случаях авторы апеллируют к догадкам и косвенным доказательствам, а не к документам (правда, в архивах ФСБ такие документы получить практически невозможно), а такие недоказанные обвинения — дело сомнительное и провоцирующее новые скандалы. Вот и после выхода блестящей во многих отношениях книги Шубинского в журнале “Звезда” появилась истерически-раздраженная рецензия С. Гедройца, который полагает намеки Шубинского на роль покойного переводчика в судьбе Хармса недопустимыми, хотя и не называет самого имени Лихачева (впрочем, вообще вся статья написана таинственными намеками и полуумолчаниями) — потому, что Лихачев сам отсидел в лагерях много лет, а на допросах его пытали12. Репутация Лихачева противоречит предположению Шубинского, но и возражение Гедройца не слишком убедительно: в лагерях, бывало, оказывались и те, кто до ареста “сдавал” своих знакомых, и те, кому они адресовали свои доносы. Проблема остается — и придает дополнительную скандальность исследованию обэриутских биографий.
2
Валерий Шубинский и Александр Кобринский пришли к написанию биографии Хармса разными путями.
Александр Кобринский — признанный специалист по творчеству обэриутов. Его профессиональная репутация в данном случае особенно важна потому, что “цеховые” филологи в современной России избегают выступать в жанре биографии для широких групп читателей — за редкими отрадными исключениями (прежде всего стоит назвать Олега Лекманова и Льва Лосева). В 2000-е гг. серия “ЖЗЛ”, несомненно, обрела “второе дыхание”. Причины новой популярности жанров биографического письма заслуживают отдельного исследования, но об одном аспекте сегодняшней версии “ЖЗЛ” стоит сказать именно здесь. Книги о писателях в ней публикуют в основном авторы, не скрывающие пристрастного отношения к своим “героям”, готовые весьма эмоционально оценивать их поступки и жизненное окружение: Алексей Варламов, Дмитрий Быков, Павел Басинский. Это, в свою очередь, вызывает полемические (публичные, в печати, или в полуприватном пространстве Интернета) выпады со стороны филологов и критиков, обвиняющих “жизнеописателей” в субъективизме или в недостаточном учете новейших достижений науки. Кобринский не стал ждать, пока подобная ситуация повторится с Хармсом, и написал для широкой аудитории13 живое и энергичное и в то же время достаточно сдержанное в оценках повествование.
Поэт и критик Валерий Шубинский в последние годы обнаружил яркий талант автора литературных биографий. В 2004 г. вышла его книга о Николае Гумилеве, в 2006-м — о Михаиле Ломоносове. Обе эти работы были выпущены издательством “Вита Нова”, тиражи которого куда меньше, чем у “Молодой гвардии”, но все же и они вызвали заметный резонанс. В интервью Шубинский объяснил, что написание биографий для него является решением не только исторических, но и литературных задач: “[При работе над жизнеописаниями] меня интересовала личная история человека. <…> У современного читателя нет доверия к реалистическому искусству. Лучшие романы современности — игровые романы, тексты, в которых все построено на игре с читателем. Но страсть к “правде” остается, и тогда эту страсть удовлетворяет биография, жанр non-fiction”14.
Начнем с книги Кобринского. Автор ее не считает возможным замалчивать этически спорные поступки Хармса: от готовности сотрудничать со сталинским следствием после первого ареста по политическому обвинению (в 1931 г.) до измен в браке. Однако биограф стремится рассматривать каждый из таких поступков в контексте всей биографии и творчества Хармса и этим избегает тона и отбора фактов, характерных для “желтой” прессы. Не оправдывая писателя, исследователь не склонен и фарисейски обвинять его во всех мыслимых прегрешениях: так, анализируя поведение Хармса и Введенского в ленинградском ОГПУ в 1931 г., Кобринский цитирует страницами протоколы допросов и тщательно анализирует, в каких случаях Хармса психологически “дожимают” так, что он начинает “закладывать” друзей и знакомых, а в каких — писатель противостоит следователю, берет всю вину на себя и снимает ее с подельников. Аналогично, объясняя любовные похождения Хармса (а говорить о них приходится хотя бы потому, что к своим возлюбленным писатель обращал стихотворения и письма, иногда весьма важные для понимания его эстетических и общественных позиций15), Кобринский констатирует: “…при всей легкости своих многочисленных побед Хармс так и не выработал цинического отношения к женщинам, сохранив присущие ему изначально застенчивость и неуверенность” (с. 254).
Не обойдены “острые углы” и при описании материального положения Хармса: биограф не только пишет о том, что бóльшую часть жизни Хармс провел в бедности, но и цитирует его записную книжку со списками кредиторов и сумм долга (с. 317) — что позволяет понять специфику общения Хармса с его друзьями в 1930-е гг.: так, Самуил Маршак и известный в те годы эстрадный чтец-декламатор Антон Шварц поддерживали поэта не только морально, но и материально. Это важно и в методологическом плане, так как идеалистически настроенные русские биографы чаще всего избегают прямого обсуждения денежных дел своего “подзащитного” — а без этого иногда трудно бывает оценить те или иные поступки. Например, степень бескорыстия и самоотверженности человека, который отстаивает свою личную манеру письма, живя фактически впроголодь.
Кобринский стремится и сам понять все особенности личной и творческой эволюции своего героя, и помочь это сделать читателю. Биограф несколько раз на протяжении книги приводит полностью отдельные стихотворения или небольшие рассказы и подробно их комментирует для неподготовленного читателя, объясняя их источники, скрытые смыслы и реалии эпохи — показывая, в частности, глубокую укорененность поэтики Хармса в русском изобразительном авангарде.
Безусловно, книга Кобринского, при всем своем блеске, не вполне свободна от недостатков, о которых необходимо сказать при обсуждении работы в профессиональном журнале. Прежде всего, деконструируя исторические мифы о Хармсе, Кобринский склонен верить тем мифам, которые Хармс создавал про себя сам. Вслед за десятками мемуаристов и исследователей биограф рассказывает о том, как Хармс ненавидел маленьких детей. “Эта нелюбовь возникла задолго до того, как ему пришлось заниматься сочинением стихов и рассказов для детей… вот уж действительно насмешка судьбы!” (с. 50). Безусловно, Хармс много раз декларировал в беседах, как он ненавидит детей, и в разговорах с друзьями отзывался об их маленьких детях нарочито пренебрежительно. Однако все же есть факт, заставляющий отнестись к этой маниакальной “педофобии” с осторожностью: Хармс не просто регулярно выступал с чтением своих произведений перед детьми, но и пользовался у юных слушателей невероятным успехом, а ведь дети, как известно, прекрасно чувствуют, если они вызывают у взрослого человека скуку или неприязнь. Вероятно, дети, пользуясь современным сленгом, действительно “напрягали” Хармса, но, судя по текстам, писатель стремился театрализовать этот невроз в литературном творчестве, — пользуясь психологическим языком, работал со своим страхом16.
Слишком доверяет Кобринский своему герою и в другом аспекте — он уверен, что поведение Хармса всегда было последовательным, а это не так. Выступая на дискуссии о формализме в Ленинградском отделении Союза писателей СССР в 1936 г. (официальная дискуссия с обязательным покаянием “провинившихся” была организована после публикации в “Правде” редакционной статьи “Сумбур вместо музыки”), Хармс фактически отказывается говорить о формализме, но энергично клеймит импрессионизм и обличает представителей модернистского искусства — Джойса, Брака и Шёнберга. Кобринский полагает, что писатель в своей речи “ухитряется ни на мгновение не покривить душой” (с. 339), так как во второй половине 1930-х гг. якобы отказывается от левого искусства; аналогично, искренней считает речь Хармса и Шубинский. В действительности восхищения заслуживает не честность Хармса, а его риторическая изворотливость: вынужденный участвовать в погромной кампании, Хармс каялся в собственных ошибках и гневно нападал на иностранных модернистов, но и словом не коснулся ни одного из советских писателей. Впоследствии такую тактику приличные люди применяли и в дальнейших погромных кампаниях: так, Г.П. Макогоненко в 1948 г. во время борьбы с “космополитами”, после того как от него потребовали публично отречься от его учителя Г.А. Гуковского, произнес на собрании в ЛГУ пламенную речь против космополитизма… Жан-Жака Руссо17.
В некоторых случаях Кобринский, напротив, немотивированно отказывается верить своему герою, — например, потому, что столь умный человек, как Хармс, не мог высказывать суждения, которые кажутся биографу наивными. Так, 6 мая 1935 г. писатель заносит в дневник впечатления от комедии А. Мачерета “Частная жизнь Петра Виноградова”: “Сначала [я] ругался, говоря, что это пошлятина. Но потом даже понравилось. Я люблю сюжет на тему: человек напряженным трудом добивается больших дел”. Кобринский категорически отказывается поверить в искренность такой оценки сугубо советского фильма и полагает, что “замечание относительно “больших дел” <…> не может восприниматься иначе, чем ироничное” (с. 305). Кажется, биограф тут примешивает к описанию жизненной ситуации Хармса чужеродное ей знание. Внешние наблюдатели, как, например, американский журналист-коммунист Луис Фишер, которого цитирует Кобринский, вполне могли оценить фильм Мачерета как феномен возрожденной в СССР пропаганды консервативных ценностей, но Хармс, вероятно, интерпретировал его в совершенно другом контексте. Постоянной темой размышлений Хармса была аскетика, стяжание духовных радостей ценой последовательных и тяжелых усилий. Незатейливый фильм Мачерета писатель, признавая всю его советскую искусственность, воспринял, скорее всего, именно с аскетической точки зрения, и фраза в его дневнике написана безо всякой иронии.
Аналогично, Кобринский считает сугубо пародийным формальным упражнением “Первое послание к Марине”, написанное 19 августа 1935 г.: в нем, по мнению исследователя, “лексика и стилистика первой половины XIX в. являются не целью, а ироническим штампом” (с. 318). И, хотя иронический оттенок в этом стихотворении есть, пафоса в “Первом послании…” — куда больше, чем иронии, а содержание далеко не сводится к сугубо формальным экспериментам. Вот первые четыре строки:
За то, что ты молчишь, не буду
Тебя любить, мой милый друг,
И, разлюбив тебя, забуду,
И никогда не вспомню вдруг…
По-видимому, перед нами — стилизованный романс, отзывающийся (стоит обратить внимание хотя бы на рифмы и на тип обращения, “стирающий” половую принадлежность адресата) на танго “Дружба”, известное в исполнении Вадима Козина, но первоначально написанное в начале 1930-х гг. для Клавдии Шульженко, в ту пору — певицы Ленинградского мюзик-холла18:
Когда простым и нежным взором
Ласкаешь ты меня, мой друг,
Необычайным цветным узором
Земля и небо вспыхивают вдруг…
Обращение поэта к этому танго неслучайно: его музыку написал Поль Марсель (Павел Русаков), шурин Хармса, брат его первой жены Эстер Русаковой19 (стихи — А. Шмульяна), с которым Хармс общался, и, вероятно, знал это произведение “из первоисточника”. Сюжет “послания” — переход от обещания оставить любимое существо навсегда к готовности горячо его любить, если оно скажет “хотя бы слово”, — напоминает сюжет танго Шмульяна и Марселя: от расставания к надежде на новую встречу (ср.: “Тогда дадим друг другу руки…” (Шмульян) — “И вмиг любовь зажжется снова…” (Хармс)). Вряд ли выстраивание таких аналогий — особенно учитывая сильную привязанность поэта и к первой, и ко второй жене, к которой обращено его стихотворение (“Сестре Хармс признавался, что физически сильнее любит первую жену, а духовно — вторую”20), — имело для Хармса сугубо формальное значение.
Эти замечания — не придирки: я стремлюсь показать, что Кобринский в своей работе несколько “осовременивает” Хармса.
К недостаткам книги следует также отнести избирательность в ссылках на работы коллег. Разумеется, для популярной биографии совершенно необязательна строгая система библиографических указаний, однако в одних случаях Кобринский пунктуально указывает авторов приводимых им наблюдений или сведений, а в других — нет. В частности, биограф ни разу не упоминает А. Герасимову. Ее имя не возникает в тексте даже там, где буквально воспроизведена формулировка из ее работы и выражено согласие с ней: “…исследователи… зачастую справедливо указывали, что в жанровом плане тексты “Случаев” находятся где-то между анекдотом и протоколом”21. Герасимова фактически ушла из литературоведения, с успехом реализовавшись как рок-певица под сценическим именем Умка, но это ведь не основание превращать ее в анонимных “исследователей”.
К книге приложена “Краткая библиография”, в которую включены только воспоминания, мемуарные интервью, биографические хроники и архивные публикации важнейших текстов, но вообще нет филологических работ, к которым могли бы обратиться заинтересованные читатели. В “ЖЗЛ” нет определенного стандарта библиографий: в некоторых изданиях 2000-х приведен список только мемуарной литературы, в других указаны и воспоминания, и важнейшие исследовательские труды. Безусловно, А. Кобринский имел право выбрать тот вариант, который ему ближе, но стоит отметить, что некоторые из указанных им текстов публиковались не в литературных, а профессиональных филологических изданиях, иногда труднодоступных в России (“Stanford Slavic Studies”, “Wiener Slawistischer Almanach” или сборник памяти итальянского филолога-слависта Марцио Марцадури, изданный в Падуе в 2002 году), поэтому возникает вопрос: на кого рассчитана эта библиография?
Кроме того, в списке литературы Кобринский позволил себе злую шутку. Книга записанных В.И. Глоцером воспоминаний вдовы писателя называется так: Глоцер В. Марина Дурново: Мой муж Даниил Хармс. М., 2000. Кобринский оформляет ссылку на нее следующим образом: Глоцер В., Дурново М. Наш муж Даниил Хармс. М., 2000 (с. 499). Сам факт появления подобного “библиографического указания” отметает любые доводы о том, что в популярном издании не требуется давать полного свода литературы: очевидно, что это намек “для своих”, и, следовательно, все остальные библиографические лакуны в книге также вполне умышленны. Более того, эта шутка — цитатная, рассчитанная на узнавание “в узком кругу” именно в качестве цитаты: ее придумал Михаил Мейлах, но, в отличие от Кобринского, использовал в ходе хотя и резкой, но подробно аргументированной полемики с Глоцером22. Намек Кобринского следует оценить иначе, нежели пристрастные, но содержательные комментарии Мейлаха: публикуя подобные эзотерические нападки, исследователи рискуют превратить свои отношения в вечно продолжающийся скандал, в который будут вовлекаться все новые поколения филологов23. Студенты и аспиранты могут воспринять подобное поведение старших коллег как норму.
Создавая популярную книгу, Кобринский не поступился ничем из кругозора, компетентности и въедливости специалиста по творчеству обэриутов, автора фундаментальной монографии “Поэтика ОБЭРИУ в контексте русского литературного авангарда”24. Но жаль, что он привнес в свою блестящую работу и отголоски конфликтов, сотрясавших эту область изучения русской литературы в 1980—1990-е гг.: вновь и вновь эта “история дерущихся” продолжается не в форме профессионального спора (даже несмотря на то, что такую полемику уже инициировал М. Мейлах25), а в виде намеков “для понимающих”.
3
Работа Кобринского — по сути, обобщающая: автор почти не использует новых материалов, а обращается, со ссылками или без оных, к фактам, документам и интерпретациям, ранее представленным в сочинениях других исследователей или в его собственных. Работа Валерия Шубинского является более новаторской, так как автор в ней использовал довольно много документов, ранее не вводившихся даже в научный оборот, — в частности, документы, позволяющие уточнить круг общения Хармса (Шубинский анализирует салонный альбом, который одно время юный писатель давал своим гостям; Кобринский об этом источнике не упоминает), и сведения о молодости его родителей. Шубинский, как и Кобринский, обращает в своей книге большое внимание на тесные отношения Хармса со своим отцом (многие годы они жили в разных комнатах одной коммунальной квартиры) — но у Шубинского история этих отношений описана более детально, а кроме того, исследователь подробно описывает жизнь Ювачева-старшего, интересную саму по себе: народоволец, раскаявшийся в тюрьме, но, в отличие от его прежнего единомышленника Льва Тихомирова, ставший не публицистом-мракобесом, а инженером и метеорологом на Сахалине, а затем — мирным, религиозным оппозиционером царской власти, несогласным, но внимательным и доброжелательным собеседником Льва Толстого, сохранившим и в советскую эпоху свободу мышления и редкий нонконформизм: с одной стороны, был очень набожным человеком и ежедневно посещал православные церковные службы, с другой — ходил в синагогу в Судный день (Йом-Кипур) (с. 339).
В книге Шубинского много ссылок; название книги В. Глоцера он, не будучи обремененным грузом “истории дерущихся”, пишет корректно. “Жизнь человека на ветру” иллюстрирована намного богаче, чем книга Кобринского, что, вероятно, отчасти объясняется форматом. Тома “ЖЗЛ” по своему оформлению довольно скромны, биографии же “Вита Новы” всегда представляют собой, как сказали бы в начале ХХ в., “роскошные издания”, поэтому Шубинский мог позволить себе больше: многочисленные факсимиле рукописей, редкие фотографии обэриутов и других литераторов 1930-х, карикатуры из детских журналов “Еж” и “Чиж”, снимки зданий, в которых происходили те или иные важные события… Все это придает книге Шубинского очень выразительный вид, но делает ее и весьма дорогой. Вероятно, тщательность в работе с документами, как текстовыми, так и визуальными, дополнительно обусловлена еще и тем, что научным редактором книги был Владимир Эрль — превосходный текстолог, знаток творчества обэриутов и архивных собраний позднего авангарда.
Кажется, все рецензенты, пишущие о книге Шубинского (кроме С. Гедройца), цитируют ее начало — о том, как Хармс в 1937 г., пытаясь написать популярную биографию Пушкина для детей, не смог этого сделать. Анализируя исчерканный черновик, Шубинский проницательно замечает, что с технической точки зрения для Хармса тут трудностей быть не могло — рассказов и очерков для детей он написал множество. Проблема была в другом — Хармс не мог всерьез (а Пушкина он очень любил) писать о биографии, которая обладала законченным, самостоятельным смыслом: он с юности привык к тому, что окружающие его люди и особенно он сам не властны над собственными биографиями. “Хармсу довелось жить в эпоху, которой он был чужд по духу, и с годами это отчуждение все возрастало. Единственное, что он мог себе позволить (и позволял), — это театрализовать свою пассивность, превратить свое аутсайдерство в форму высокой клоунады” (с. 8)26.
Всем очень понравилось это наблюдение, но, кажется, никто из писавших о “Жизни человека на ветру” не обратил внимания на то, что этот зачин явно демонстрирует метод, в дальнейшем использованный на протяжении всей книги Шубинского: реконструкцию психологических мотивов, стоящих за странными, даже парадоксальными поступками или высказываниями его героя. Так, анализируя много раз публиковавшееся и обсуждавшееся письмо Хармса и Введенского к Б.Л. Пастернаку от 3 апреля 1926 г., где юные поэты, еще не называющие себя обэриутами, жалуются, что им негде печататься в Ленинграде, и просят организовать им публикацию в Москве, Шубинский впервые и, кажется, вполне справедливо указывает, что в том году юные поэты еще не были особенно гонимыми: первые шаги Хармса и Введенского на ленинградской литературной сцене получили поддержку авторов самых разных лагерей, отношение к будущим обэриутам было вполне доброжелательным и заинтересованным — в противоположность ситуации, сложившейся всего через 2—3 года, когда в советской культуре, да и во всем обществе началось интенсивное “завинчивание гаек”. Впрочем, к сказанному Шубинским следует добавить, что “непохожесть” свою на складывавшуюся советскую литературу обэриуты явно чувствовали с самого начала, — равно как и давление цензуры: в опубликованном в 1927 г. “взрослом” стихотворении Хармса “Стих Петра Яшкина коммуниста” по требованию редакторов из названия было выброшено последнее слово. Комментируя запись в дневнике Хармса “У меня около 10 тысяч неминуемого долга”, Шубинский доказывает, что эта сумма маловероятна и что, скорее всего, долгов у Хармса было меньше (с. 437). Критика источников относится и к известным мемуарам — так, с уважением относясь к “последнему обэриуту” Игорю Бахтереву, Шубинский замечает, что его воспоминания “Когда мы все были молодыми”, которые часто используются как источник достоверной информации о Хармсе, содержат значительный элемент художественного вымысла. Правда, сравнение с “Петербургскими зимами” Г. Иванова кажется мне уже преувеличением — все же процент достоверной информации у Бахтерева, насколько можно судить по другим источникам, выше. Несмотря на бесконечные жалобы Хармса в дневниках второй половины 1930-х на плохое самочувствие, безденежье, неспособность ничего написать, откровенный голод, Шубинский, цитирующий эти ламентации, замечает, что для писателя “1933 год оказался началом расцвета, продолжавшегося, в тех или иных формах, без перерыва почти до самой гибели” (с. 384), — то есть считает и голодные для Хармса годы временем в высшей степени творческим.
Кобринский подробно анализирует тексты. Шубинский интересуется прежде всего людьми. Впрочем, благодаря этому он узнает нечто новое и о текстах. В своей книге он воссоздает круг общения Хармса, от молодых советских писателей до нищих, часто с чертами душевной болезни, наивных философовпарадоксалистов — “естественных мыслителей”, как называл их Хармс, — и тем самым создает портрет эпохи, точнее, картину характерной для того места и для того времени (Ленинград конца 1920-х — начала 1930-х) социальнокультурной группы, промежуточной между литературной номенклатурой, богемой и быстро истребляемой политической оппозицией. Шубинский пишет об общении Хармса с Михаилом Кузминым — и делает остроумные наблюдения о влиянии на монолог из пьесы “Елизавета Бам” стихотворения Кузмина из цикла “Форель разбивает лед”.
Биограф часто обращается к мемуарам, посвященным не только Хармсу и его кругу, но и литературному Ленинграду, и поэтому умеет создать несколькими штрихами эффектный образ или к месту привести удачное определение, данное другими. Так, описывая толстого, темпераментного, кликушескиагрессивного в молодости рапповца Михаила Чумандрина, Шубинский не забывает упомянуть его прозвище в кругу литературной группы “Смена” — “бешеный огурец”. Под этим прозвищем Чумандрин запоминается, с ним и остается в хармсовской биографии.
Разумеется, реконструкция круга общения и возникавших в этом кругу психологических коллизий — метод гораздо более рискованный, чем работа преимущественно с текстами (вспомним и историю с Иваном Лихачевым, упомянутую выше). Поэтому Шубинский в своей книге неоднократно “прокалывается”, допуская фактические неточности или несправедливые оценки. Так, описывая деятельность поэта-эгофутуриста Константина Олимпова в 1920-е гг., Шубинский указывает, что в конце десятилетия этот эксцентричный автор, бесконечно прославлявший в стихах свое вселенское величие, пошел служить разнорабочим на мясокомбинат — комментируя поступок Олимпова в том духе, что и этот богемный, самовлюбленный нарцисс был сломлен эпохой. Однако из биографической справки можно видеть, что Олимпов пытался служить на протяжении всех 1920-х гг., одно время подвизаясь даже на посту управдома27. Хотя черты психопатологии в личности Олимпова несомненны, преувеличивать степень его асоциальности до ареста в 1930 г. все же не следует. Пристрастным и не слишком справедливым выглядит созданный Шубинским портрет С.Я. Маршака: исследователь утверждает, что Маршак стал по-настоящему известным автором только в 1920-е гг., когда занялся детской поэзией, — до революции же он был якобы третьестепенным стихотворцем-эпигоном. Это не так: в 1910-е гг. Маршак был вполне известен как поэт-сатирик, активно публиковавший в петербургских и провинциальных газетах и журналах стихотворения на злобу дня. “…я больше всего любил в поэзии лирику, а в печать отдавал чаще всего сатирические стихи”, — писал он в позднейшей автобиографии28. Второй раз его талант сатирика был востребован в годы Второй мировой войны. Однако все же в целом реконструкции Шубинского выглядят вполне убедительно.
Можно перечислить и еще несколько неточностей и упущений. Например, “дядя Тыкавылка”, упомянутый в одной из редакций стихотворения Заболоцкого “Отдых” (1930), — не фантастическое существо, как полагает В. Шубинский (с. 355), а реальное лицо: этнический ненец, первый председатель местного совета на Новой Земле, художник и эпический сказитель Тыко Вылка (русское имя — Иван Вылка), о котором в 1920-е гг. писали в советских газетах. В своем бранчливом отзыве С. Гедройц указывает на еще одну неточность: Шубинский пишет, что подлинный автор статьи “Сумбур вместо музыки” неизвестен, но уже несколько лет назад было установлено, что эту статью написал Давид Заславский; гипотезы о том, что автором был именно он, высказывались и раньше29. Но тут следует оговорить важную подробность: сведения об авторстве “Сумбура…” опубликованы в малотиражной брошюре, и не знать о ней простительно. Ведь и до А. Кобринского эта информация не дошла — он приписывает авторство погромного сочинения И. Сталину. Несомненно, идеологически содержание “Сумбура…” полностью определил “великий вождь”, но писал все-таки не он.
Анализ психологии разных представителей эпохи, от рапповцев до авторов нарождавшейся неподцензурной литературы, позволяет Шубинскому изобразить Хармса прежде всего как носителя принципиально нового, неофициального эстетического сознания, который смог стать автором нового типа.
“…Есть общие черты, присущие всем авторам объединения [ОБЭРИУ]. Все они бросили вызов привычной антропоцентрической эстетике… Но, может быть, главная граница, разрушенная ими, — это граница между серьезным культурным жестом и пародией. <…> Из текстов обэриутов исчез “умный автор”, знающий правила игры и сознательно их нарушающий. <…> Социальная мотивация этого выбора была у каждого обэриута различной, но общим было острое неприятие того, что Мандельштам назвал “существованием на культурную ренту””30. Сделать это важное обобщение Шубинскому, вероятно, помог его собственный опыт участия в неофициальном культурном движении Ленинграда 1980-х гг.
В восприятии Кобринского Хармс, при всей своей неофициальности, — прежде всего представитель модернистского искусства. Поэтому Кобринский считает нужным специально выстраивать сложные (иногда чересчур сложные) гипотезы, по каким причинам Хармс мог не любить других модернистов — Бориса Пастернака и Тихона Чурилина. В восприятии Шубинского Хармс, при всей своей модернистичности и даже “постмодернистичности”, — прежде всего неофициальный автор с непредсказуемым кругом общения и новым этосом письма.
Досадный недостаток книги Шубинского — то, что он почти не анализирует прозу Хармса, а когда анализирует, то становится заметно, что поэзия Хармса ему гораздо ближе и интереснее. Итоговый комментарий к циклу рассказов “Случаи” (особенно учитывая посвященную ему литературу31), признаться, выглядит крайне поверхностным и даже наивным; в нем смешаны разнопорядковые события, от нарочито малозначительных до имеющих очень важный символический смысл: “Рассказчик — немного брезгливый наблюдатель, скитающийся по <…> странному мультипликационному миру в поисках мелких, смешных и бессмысленных чудес: Петерсен превратился в шар, слепому на Мальцевском рынке подарили вязаную шаль, жизнь победила смерть неизвестным науке способом” (с. 409).
Шубинский, как и Кобринский, полагает, что “творческая эволюция вела его [Хармса] от модерна, которым он переболел в ранней юности и от которого отрекся, через авангард, под знаком которого прошла его молодость, — к своеобразному неоклассицизму, к Пушкину и Моцарту” (с. 357). Трудно с этим согласиться, несмотря на уточнение, сделанное далее: “Неоклассицизм Хармса и его друзей не имел ничего общего ни с “классической ясностью”, проповедовавшейся официозной эстетикой, ни со слащаво-эпигонской стилистикой Всеволода Рождественского и других зачинателей специфически ленинградской гладкописи. Это был классицизм по ту сторону авангарда и с учетом опыта авангарда” (с. 430). Декларациям Хармса о том, что он отказался от левого искусства, тоже безоговорочно верить не стоит (хотя с ними, кажется, соглашался даже самый его близкий друг Александр Введенский). Если под определение “неоклассицизма” хоть как-то подходят такие стихотворения, как “Элегия” Введенского или “Постоянство веселья и грязи” Хармса, или его же повесть “Старуха”, то уж никак не подходят другие поздние произведения двух друзей-обэриутов — пьеса Введенского “Елка у Ивановых” (1939) и его же стихопрозаические произведения “Потец” (1936—1937) и “Где? Когда?” (1941), поздние рассказы Хармса (“Победа Мышина”, “Симфония № 2”, “Реабилитация” и др.) и некоторые его стихи конца 1930-х (например, “Смерть дикого воина” (1938) — характерно, что этот опус даже не упоминают ни Кобринский, ни Шубинский!). Да и цикл рассказов “Случаи”, одно из самых радикальных произведений русской прозы ХХ в., был дописан и скомпонован (в виде рукописного беловика) в 1939 г.
Кажется, у нас на глазах рождается новый исследовательский миф — о движении Хармса и Введенского к “поставангардному неоклассицизму”. Это было одно из направлений их поиска, но не единственное; наряду с этим в их позднем творчестве присутствовали и продолжение абсурдистских экспериментов, и неоархаизм (“Смерть дикого воина”), и мистически-визионерские медитации с сюрреалистическим уклоном (“Где? Когда?”).
Еще один миф, который создает в своей книге Шубинский: зрелый Хармс, по его мнению, целиком отвергал литературу Серебряного века. В качестве одного из доказательств биограф цитирует стихотворные мемуары известного поэта — эмигранта “второй волны” Ивана Елагина, который в юности знал Хармса: “Блок — на оборотной стороне / Той медали, — объяснил он мне, / На которой (он рубнул сплеча) / Рыло Лебедева-Кумача!” Шубинский полагает, что обэриуты, отстраненно относившиеся к Блоку, Пастернаку и Мандельштаму (впрочем, следует помнить, что они не могли знать “Воронежских тетрадей”), отвергали в целом все наследие Серебряного века, детьми которого, несомненно, были. Но ведь из приведенного фрагмента (если считать стихотворный пересказ Елагина точным) следует, что в Серебряном веке их раздражали только те типы риторики, что получили продолжение в советской поэзии. Отношение Хармса к Андрею Белому было явно более заинтересованным, чем к Блоку: достаточно сказать, что он писал рассказы в “андрейбеловском” жанре “Симфонии”, и второй из них — “Синфония № 2” (sic!) — вообще одно из последних произведений Хармса, датирован 1941 г.32 Следует предположить, что отношения даже поздних обэриутов к литературе Серебряного века было все же более сложным, чем последовательное отвержение.
После появления книг Кобринского и Шубинского Хармс, можно надеяться, превратится в глазах “широкого круга читателей” из человека-мифа в писателя с исторически обусловленной биографией, автора, жившего и действовавшего в обществе “повседневного сталинизма” — пользуясь удачным выражением Шейлы Фитцпатрик. Эта контекстуализация — важное культурное событие. Но жаль, что ни в одной из этих двух книг не контекстуализировано позднее творчество обэриутов. Шубинский даже начинает говорить об этом — но обрывает мысль на полуслове: “Они… стали зачинателями традиции, одной из главных в современной отечественной (а отчасти и в мировой) культуре, но сами об этом уже не узнали. Они видели свое поражение, но не видели победы” (с. 381)33. В чем состояла “победа”, остается неизвестным.
Кобринский вовсе не говорит об иностранных аналогах поздних обэриутов. Шубинский называет сюрреалистов, раннего К.И. Галчинского и некоторых других европейских авторов, а также писавшего в эмиграции Бориса Поплавского. Однако, к сожалению, оба биографа практически не говорят о перекличках произведений Хармса с русской неподцензурной литературой следующих поколений — от Георгия Оболдуева до Андрея Сергеева, самостоятельно переоткрывшего форму хармсовских рассказиков в конце 1950-х гг. (Шубинский вскользь упоминает нескольких ленинградских неофициальных поэтов конца 1930-х и Леонида Аронзона, но именно упоминает, не вдаваясь в подробности). При всей своей эксцентричности Хармс был в русской словесности не экзотическим цветком, но “прочным звеном” между модернистской литературой и современными видами творчества, от актуальной поэзии до перформанса.
Тем не менее, несмотря на эту недосказанность, дотошность исследователей и их любовь к герою обеих книг явно и недвусмысленно свидетельствуют о масштабе его фигуры.
_______________________________________________________
1) Турков А. Николай Заболоцкий: Жизнь и творчество. М., 1981; Македонов А. Николай Заболоцкий: Жизнь. Творчество. Метаморфозы. Л., 1987.
2) Заболоцкий Н.Н. Жизнь Н.А. Заболоцкого. М.: Согласие, 1998.
3) Правда, краткая Хроника жизни и деятельности Хармса существует уже давно, она была составлена А. Крусановым и А. Александровым и опубликована в кн.: Хармс Д. Полет в небеса. М.: Сов. писатель, 1991.
4) Хармс Д. Полн. собр. соч.: В 3 т. СПб., 1997; Он же. Полн. собр. соч.: Неизданный Даниил Хармс. СПб., 2001; Он же. Полн. собр. соч.: Записные книжки. Дневник: В 2 т. СПб., 2002.
5) Хармс Д. О явлениях и существованиях. СПб., 2003, 2-е изд. — 2006; Он же. Полет в небеса. СПб., 2003, 2-е изд. — 2006; Он же. Малое собрание сочинений. СПб., 2005; Он же. Собр. соч.: В 3 т. СПб., 2000.
6) Рисунки Хармса. СПб., 2006.
7) Jaccard J.-Ph. Daniil Harms et la fin de l’avant-garde russe. Bern; Frankfurt am Main; New York; Paris; Wien: Peter Lang, 1991. Русский перевод: Жаккар Ж.-Ф. Даниил Хармс и конец русского авангарда / Пер. с фр. Ф.А. Перовской. СПб.: Академический проект, 1995.
8) Токарев Д. Курс на худшее: Абсурд как категория текста у Даниила Хармса и Сэмюэля Беккета. М.: НЛО, 2002.
9) Шутка из оппонентского отзыва О. Лекманова на мою кандидатскую диссертацию, защищенную в 1997 г.
10) Такое исследование было начато в работе: Мейлах М. Oberiutiana Historica, или “История обэриутоведения. Краткий курс”… // Тыняновский сборник. Вып. 12. М.: Водолей Publishers, 2006. Однако и сам М. Мейлах, принадлежащий к первым исследователям обэриутов, является не беспристрастным наблюдателем, а одной из сторон конфликта.
11) См. об этом: “У нас об СССР писали так же глупо, как в Советском Союзе о Западе”. Интервью с заведующим кафедрой русского языка и литературы Женевского университета, профессором Жан-Филиппом Жаккаром. Беседовал А. Кобринский // Сайт “Полит.ру”. 2008. 25 декабря (http://www.polit.ru/science/2008/12/25/jaccard.html).
Андрей Вознесенский в своей статье для обложки первой пластинки группы “Аквариум” (М.: Мелодия, 1987) упоминал о влиянии Заболоцкого и Хармса на поэзию Бориса Гребенщикова как о самоочевидном, не требовавшем доказательств факте.
12) Гедройц С. [Рец. на кн.: Шубинский В. Даниил Хармс: Жизнь человека на ветру. СПб., 2008] // Звезда. 2008. № 11.
13) В интервью Дмитрию Волчеку для Радио “Свобода” А. Кобринский рассказал об истории замысла своей книги: “Надо сказать, что идея написать его биографию зрела понемножку в моей душе последние лет пять, но толчком стало предложение издательства “Молодая гвардия” написать ее для серии “ЖЗЛ”. Это было стимулом” (http://www.svobodanews.ru/Article/2008/08/ 29/20080829104817187.html).
14) Елисеев Н. Последний бастион реализма (Интервью В. Шубинского) // Эксперт Северо-Запад. 2007. № 38 (15 сентября).
15) Шубинский тоже отмечает, что “переживания, связанные с любовью и сексом, занимали в жизни Хармса очень важное место” (Шубинский В. Даниил Хармс: Жизнь человека на ветру. С. 356. Далее цитаты из книги Шубинского приводятся без ссылок с указанием страниц в скобках).
16) Стоит оговорить, что сама по себе невротическая боязнь детей не позволяет судить о ее подоплеке: таким неврозом, судя по сообщениям мемуаристов, страдал и В. Маяковский — а они с Хармсом были очень разными и по поэтике творчества, и психологически.
17) Иванов М.В. Звезда Гуковского // Санкт-Петербургский университет. 2002. № 13.
18) http://a-pesni.golosa.info/drugije/druzba.htm; http://apesni.golosa.info/romans/olubidruzbe.htm.
19) После того как П. Русаков был арестован, в качестве автора музыки этой популярной песни в нотных изданиях и пластинках указывался В. Сидоров, его имя воспроизводится во многих републикациях и сегодня. На сайте, посвященном творчеству В. Козина, Сидоров и Марсель указаны как соавторы музыки (http://vadimkozin. narod.ru/mp4.htm).
20) Шубинский В. Даниил Хармс: Жизнь человека на ветру. С. 393.
21) Ср.: “В целом получается среднее между стилем протокола и стилем анекдота (оба жанра — за пределами литературы и отмечены повышенной событийностью)” (Герасимова А. ОБЭРИУ (Проблема смешного) // Вопросы литературы. 1988. № 5. С. 76).
22) Мейлах М. Указ. соч. С. 403.
23) Разумеется, В.И. Глоцер не остался в долгу — и в ответ обвинил А. Кобринского не только в хамстве, но и в плагиате, а также указал на фактические неточности в книге из серии “ЖЗЛ”: Глоцер В. Бедный Даниил Хармс! // Литературная газета. 2009. 25 февраля. № 8 (6212). Эта запальчивая статья стала одной из последних публикаций известного литературоведа, скончавшегося 20 апреля 2009 г.
24) М., 2000.
25) Мейлах М. Указ. соч.
26) Хочется дополнить это наблюдение Шубинского: вероятно, произведения о Пушкине, появившиеся в середине 1930-х гг. и позже (кроме общеизвестного романа Ю. Тынянова или пьесы М. Булгакова “Последние дни”, можно вспомнить, например, пьесу А. Платонова “Ученик Лицея” (1947—1948, опубликована в 1974 г.)), были не в последнюю очередь вызваны ностальгией их авторов по социально общезначимой и в то же время открытой в будущее биографии — в эпоху, когда и социальная значимость частной жизни, и ее открытость будущему были поставлены под вопрос, если не вовсе дискредитированы.
27) Никольская Т. Олимпов Константин // Русские писатели. 1800—1917. Т. 4. М.: Большая российская энциклопедия; Фианит, 1999. С. 427—429.
28) Маршак С.Я. О себе // Маршак С.Я. Собр. соч.: В 8 т. М., 1968. С. 9. Правда, одновременно с сатирическими фельетонами и эпиграммами Маршак в самом деле писал “серьезные” эпигонские стихи, которые печатались во второразрядных журналах и были известны куда меньше его сатиры. О двух направлениях деятельности дореволюционного Маршака см., например: Гаспаров М.Л. Маршак и время // Гаспаров М.Л. О русской поэзии. СПб.: Азбука, 2001. С. 410—430; Кушлина О.Б. Маршак Самуил Яковлевич // Русские писатели. 1800—1917. Т. 3. М.: Большая российская энциклопедия; Фианит, 1994. С. 537—539.
29) Впрочем, и тут Гедройц изъясняется намеками: “Вообщето теперь, пожалуй, точно известно, кто сочинил статью “Сумбур вместо музыки””.
30) Шубинский В. Даниил Хармс: Жизнь человека на ветру. С. 191—193.
31) См., например: Ямпольский М.Б. Беспамятство как исток: Читая Хармса. М.: НЛО, 1998; Липовецкий М. Аллегории письма: “Случаи” Д. Хармса // Липовецкий М. Паралогии: Трансформации (пост)модернистского дискурса в русской культуре 1920—2000-х годов. М.: НЛО, 2008. С. 141—179.
32) См. об этом: Симина В. Хармс и Белый: Предварительные замечания // Литературное обозрение. 1995. № 9/10. С. 52—53; Гервер Л. Вариации, Пассакалия и Симфония в исполнении Даниила Хармса // http://xarms.lipetsk.ru/ texts/ger1.html. Возможное влияние Белого на Хармса обсуждалось также в кн.: Кобринский А.А. Поэтика “ОБЭРИУ” в контексте русского литературного авангарда.
33) Ср. аналогичным образом оборванную, хотя и очень важную по своей интенции мысль на с. 286: “…Для Хармса и Мандельштам был отвергнутым “вчерашним днем”, а для Мандельштама Хармса вообще не существовало, потому что их “сегодняшний день” не совпадал (так часто бывает у современников), а о своем общем (в памяти и крови культуры) будущем они не знали”. Что это было за общее будущее, почему Хармс и Мандельштам оказались равно важны “в памяти и крови культуры” — Шубинский не уточняет.