Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2009
НОВЫЕ КНИГИ
Орлицкий Ю.Б. ДИНАМИКА СТИХА И ПРОЗЫ В РУССКОЙ СЛОВЕСНОСТИ. — М.: РГГУ, 2008. — 845 с. — 700 экз.
В книге методами стиховедения исследуется проникновение стихового начала в прозу и прозы в стих. В прозе это — метрические фрагменты, случайные и неслучайные, звуковые повторы, уменьшение длины предложений, упорядоченность длины абзацев… Шаг стиха навстречу прозе — верлибр. Но элемент прозы вносят и авторские комментарии, заглавия. Многие тексты включают фрагменты и стиха, и прозы, причем Орлицкий справедливо замечает, что мало констатировать их монтажный характер, следует идти дальше в исследовании взаимодействия их частей.
Так, Набоков использует и метрическую прозу, и “отдельные стихотворные строки в контрастном прозаическом окружении, и обширные стихотворные автоцитаты, провоцирующие метр в пограничных зонах прозы” (с. 530), создавая тонко рассчитанный баланс стиховых и прозаических структур. В “Прогулках с Пушкиным” А. Терца игра метров создает “в прозе о Пушкине и его стихах атмосферу пушкинской поэзии, легкую и воздушную, как его ямб” (с. 786). С другой стороны, в соседних с цитатами фрагментах прозы “контраст ритмов помогает <…> спорить с Пушкиным, даже иронизировать над ним” (с. 785). При этом в “непушкинских” книгах Терца и Синявского такой метризации нет.
В “Борисе Годунове” метр захватывает большую долю ремарок, обозначений субъектов речи — того, что со сцены не произносится. Значит, можно предполагать, что сам Пушкин постарался сделать произведение воспринимаемым и как “пьесу для чтения”, предвидя сложности с постановкой его в России. Метр появляется у Пушкина в статьях о Баратынском: “Пушкин тут словно бы дописывает поэму соперника, сознательно или неосознанно “улучшая” при этом его стихи в своей прозе по собственному образцу” (с. 121).
У ряда прозаиков начала ХХ в. обнаруживается сходный прием: “…с помощью силлабо-тонического “курсива” выделяются начала глав и абзацев, что создает у читателя установку на восприятие текста как гармонически организованного” (с. 763). Замечательно обнаружение в финале рассказа Б. Пильняка “Speranza” “спрятанной” баллады о буре из вмонтированных в текст ямбических фрагментов. А у Добычина метр “реже всего встречается как раз там, где его более всего ожидаешь — в описаниях природы и человеческих переживаний, в репликах диалогов” (с. 484), поэтому метрические фрагменты приобретают скорее ироническую окраску. Паронимия в прозе — украшение у Ремизова и Кузмина, пародия у Набокова. У Вен. Ерофеева наиболее метризовано повествование о любви, а у Н. Садур — сцены, где действие происходит в церкви.
Важным является наблюдение Орлицкого о распространении в современной русской поэзии гетероморфного стиха, преодолевающего излишнюю жесткость и метрической поэзии, и канонического верлибра. Метр, рифма, строфическая урегулированность и т.д. не выдерживаются абсолютно, но и не подвергаются абсолютному отрицанию, позволяя добиваться пластичности текста. Так, например, у Г. Айги немного верлибров в строгом смысле слова, он создает сложные метрические композиции, стремясь сохранить музыкальность стиха.
Изучение случайных метров открывает возможность проникновения в процесс создания текста. У Пастернака в романе “Доктор Живаго” метр стихотворения “Зимняя ночь” появляется в предшествующих частях прозы. Часто метр проникает в не предназначенные для публикации заметки, то есть можно говорить о том, что автор уже заранее мыслит метрическими блоками (Н.А. Некрасов — амфибрахием). Но автор может и устранять метрические фрагменты из текста по мере доработки — как Достоевский при работе над пушкинской речью и “Дневником писателя”. Здесь можно говорить о противодействии риторической “украшенности”.
Статистический анализ текста позволяет сделать значимые выводы даже для биографии. Так, у Пушкина в каждый период жизни выделяется один адресат, письма к которому заметно метричнее всех остальных. Сначала это Л. Пушкин, потом П. Вяземский, П. Плетнев, затем Н. Гончарова. Можно предполагать, что это и есть самое доверенное лицо для поэта в соответствующий период. С этим контрастирует нарочитое избегание метра у Блока даже в письмах к самым близким адресатам. Видимо, в начале ХХ в. метр перестал восприниматься как что-то, способное нести личную интонацию.
Очень справедливым представляется предположение, что “Золотой, Серебряный и Бронзовый века характеризуются не только (а может быть, и не столько) доминированием поэзии над прозой, сколько крайней активизацией процесса взаимодействия и взаимопроникновения стиха и прозы” (с. 32). То есть это взаимопроникновение выступает одной из мер художественной активности, поиска, захватывающего многих — на примере А. Неверова Орлицкий показывает, что “даже “писатели из народа”, несмотря на явный дефицит опыта и культуры, оказываются вовлеченными в поле активных экспериментов” (с. 482). С другой стороны, доказательством неоклассичности, антимодернизма Бродского действительно может служить и очень небольшая степень проявления стихового начала в его прозе, иерархическое восприятие им прозы как второстепенной по отношению к поэзии.
Порой заметно, что книга — сборник статей, написанных для различных конференций и изданий и не всегда связанных концептуально. Много описаний фактов без дальнейшего движения на их базе. Может быть, лучше было бы сосредоточиться на меньшем количестве авторов, чем описывать многих по очень сходным схемам. Плодотворно сопоставление ряда современных русских текстов с японским хайбун — прозаическим лирическим описанием, включающим в кульминационной точке стихотворение (с. 646). Но вообще сравнения с процессами в зарубежных литературах очень редки, хотя, например, с французской — были бы очень полезны.
Книга рассматривает множество случаев, переходных между стихом и прозой. Версе с короткой строкой из нескольких слов. Авторскую запись одного и того же текста как прозы и как стиха. Графическую прозу, нарушающую линейность движения словесного потока посредством шрифта, особого размещения слов на странице. Отсутствие фиксации границ стиховых строк при записи в нотных изданиях. Орлицкий считает размытой границу между лирикой и эпосом (“сегодня говорят обычно не о принадлежности большинства произведений к тому или иному роду и виду, а об общей лирической или эпической ориентации произведения” — с. 11), отмечает, что в современном стиховедении стиховая речь описывается как совокупность тенденций, причем именно это вероятностное понимание и позволило экстраполировать применяемые в стиховедении методики на прозу (с. 35—36). Видимо, столь же размыта граница между стихом и прозой, и есть смысл говорить только о признаках того и другого, причем исторически изменчивых (на с. 274 описано то, что понималось под стихом в конце XIX в.), о направленности текста в сторону прозы или стиха, а не о его однозначной классификации.
Нередкое в книге утверждение, что стих абсолютно отличается от прозы только вследствие разделения текста на отрезки — стиховые строки, ведет к определенным потерям. Например, к тому, что именно в самостоятельности строк видится основание “большей смысловой насыщенности стиха по сравнению с прозой” (с. 10), а все прочие средства концентрации смысла выпадают из поля зрения. Орлицкий пишет о прозе Мандельштама: “…ее принадлежность к разряду так называемой прозы поэта — несомненна. Об этом говорят ее безусловная субъективность, лиричность; очевидная ослабленность сюжета; яркая метафоричность стиля” (с. 381). Может быть, это и есть другие признаки стиха? Признание текста, имеющего строгий метр, рифму, деление на строфы, включенного автором в состав поэтического сборника, прозой — на единственном основании отсутствия деления на стиховые строки (с. 16, 685) выглядит странным ригоризмом. Орлицкий часто утверждает, что незаписанная речь вообще не подлежит делению на прозу и стих. Но пауза между стиховыми строками относится скорее именно к звучащему стиху. И сам Орлицкий вынужден говорить об устном объединении у Галича и Высоцкого текста песни с прозаическими авторскими комментариями, заголовком и т.д. (с. 747).
И присутствие стиха в прозе Орлицкий прослеживает в большинстве случаев именно по метру — фрагмент верлибра в прозе, естественно, неопознаваем. “Можно говорить об изначально “метрическом” (свойственном именно “чистым” поэтам-лирикам) характере художественного мышления Некрасова” (с. 208). Но здесь ориентация в первую очередь на метр подводит, Н.А. Некрасов — едва ли “чистый лирик”, можно говорить скорее о версификационной машине в сознании. Характерно, что сам Орлицкий вскоре говорит о практически не метризованном тексте Фета: ““поэтичность” приведенных описаний и их несомненная близость к лирике поэта (например, лексическая) в доказательствах, кажется, не нуждается” (с. 213). Значит, стих — также и особый тип лексики, и еще многое другое. Например, смысловая концентрированность — о чем пишет и Орлицкий: “В книгах Розанова создается плотность, подобная стиховой” (с. 443). Впрочем, неясно, почему плотность практически отождествляется с минимализмом (с. 446) — стихотворение может быть коротким, но вполне пустым.
“Создается даже впечатление, что сегодня проза не может обходиться без стиха, а стих без прозы” (с. 790). С этим можно согласиться — но если понимать стих не только как деление на строки.
А статистические методы, может быть, пригодятся, например, для исследования отклонений от привычной сочетаемости слов, также порождающих концентрированность и неожиданность содержания…
Александр Уланов
Offord Derek. JOURNEYS TO A GRAVEYARD: PERCEPTIONS OF EUROPE IN CLASSICAL RUSSIAN TRAVEL WRITING. — Dordrecht: Springer, 2005. — XXVI, 287 p. — (International Archives of the History of Ideas. 192).
Писать об удавшихся книгах — легко. Писать об удавшихся филологических исследованиях — еще легче. Ведь задача рецензента в данном случае сводится к краткому обзору исследования и к рекомендации с ним ознакомиться. Однако труд Дерека Оффорда как минимум не заслуживает подобного рецензирования. Бесспорно, перед нами работа значительная и весьма интересная, легко и эффектно написанная, насыщенная материалом и его осмыслением, позволяющая поставить и филологические и культурологические проблемы, объединяющая наработки классической филологии и новейшей истории идей. Вместе с тем работа дает повод обсудить не только состояние исследований “литературы путешествий”, но и в целом состояние филологических экскурсов на сопредельные территории. Д. Оффорд дает здесь немало возможностей — его многолетние исследования увенчались достойной монографией, в которой отношения России и Европы тонко высвечиваются в рамках анализа известных и малоизвестных текстов, созданных русскими литераторами-путешественниками, отправлявшимися на Запад с конца XVII по конец XIX в.
Оффорд рассматривает литературу различных эпох и различных представителей этой литературы: от Петра Толстого до Салтыкова-Щедрина, от Фонвизина до Достоевского. Исследователь не стремится выстроить схематичную концепцию, оторванную от реальной литературной жизни. Он подчеркивает, что цели путешественников были различны и в равной мере различались и отчеты о путешествиях. Толстой, путешественник из эпохи Петра Великого, писал для себя, Фонвизин — для семьи и близких, прочие авторы — для более или менее широкого круга читателей. Но авторы эти различны — и в эстетических, и в политических воззрениях, — и ставить рядом их произведения можно лишь в одном случае: жанровые границы “путевых заметок” предполагают создание некой общности, единого проблемного поля. В этом поле мы и оказываемся, следуя за развитием мысли Д. Оффорда. Нельзя сказать, что мысль поражает оригинальностью — нет, в предисловии она сформулирована как будто нарочито бесхитростно. Автор ставит перед читателями три группы вопросов. Первая касается литературной формы путевых заметок. Насколько пластичен данный жанр? Какое значение придается в рамках этих текстов реальным жизненным впечатлениям и впечатлениям литературным? В какой степени воспринимают литературную традицию авторы путешествий и насколько на них можно вообще полагаться? Если бы автор занимался исключительно изучением канона “путевых записок”, он мог бы ограничиться решением этих вопросов. Однако…
Вторая группа вопросов кажется автору более значительной с позиций “интеллектуальной истории”. Отразились ли в путевых заметках революционные течения русской мысли? Как формулируется в них отношение к Европе вообще и к либерализму, “политическому течению, наиболее тесно связанному с западным миром” (с. xxiii). Предлагаются ли какие-то ответы на вызов буржуазного мира? И опять же, если б перед нами было исследование по истории идей, автор с полным душевным спокойствием мог бы остановиться на решении только этих вопросов.
Но наиболее важной Д. Оффорд считает все же третью группу проблем: “…что могут нам поведать записки путешественников о восприятии русскими русской национальной идентичности” (с. XXIV). Уже в постановке вопроса используется понятие “идентичность”. Ярче всего специфическая трактовка этого понятия воплощена Оффордом не в ссылках на классиков данного направления (таких, как Х. Рам, И. Дж. Хобсбаум и Л. Гринфельд), а во вступительном пассаже: “Поиск ответов на эти вопросы <…> связан с вестернизацией русской социальной элиты и с дальнейшим созданием вестернизированной интеллектуальной и культурной элиты (которая получила наименование “интеллигенция”), когда эти изменения вынудили русских задуматься об их собственной идентичности” (с. XXIV). В моем буквальном переводе эта фраза, теряя звучность и красоту, обретает определенность. Заодно становятся понятны и основные принципы исследования.
Для раскрытия специфики русской литературы путешествий следует обратиться к западным влияниям на русскую культуру, следует понять, что формирование национальной идентичности было процессом во многом вынужденным, следует признать, что русская элита в разных политических и культурных обстоятельствах опирается на заимствованные с Запада образцы, чтобы выработать в конце концов собственный взгляд на мир. Русским многое не нравится на Западе (и за примерами далеко ходить не нужно), но без европейского опыта добиться собственных целей формирующаяся интеллигенция не сможет.
Все вроде бы правильно, только выводы эти, высказанные в резкой и категоричной форме, несколько смущают. Можно расставить акценты иначе: русские путешественники используют все, что видят на Западе, сравнивая европейский опыт с российским. Самостоятельной ценности вне этого сравнения путевой опыт не имеет. Литература путешествий потому и рассматривается как особый жанр, что сохраняет единое основание. Этой литературе нужны две крайние точки: исходная и кульминационная. Путешествие совершается откуда-то и куда-то. И если нет “откуда”, то какой смысл в “куда”?
Все это очень хорошо понимает автор книги. Рассмотрев во вводном разделе историю жанра путешествий, теорию конструирования национальной идентичности в этом жанре и особенности русской литературы путешествий, Оффорд посвящает восемь глав исследования Петру Толстому, Фонвизину, Карамзину, Погодину, Боткину, Герцену, Достоевскому и Салтыкову-Щедрину. Все очерки построены одинаково. Сначала речь идет о социальном и культурном контексте, в который попадают записки путешественника, затем говорится о месте произведения в творческой биографии автора, дается краткий анализ репрезентации европейской жизни в записках, говорится о методах проецирования европейского опыта на Россию и в заключение дается краткий вывод о роли путевого опыта конкретного автора в конструировании национальной идентичности.
Предельно логичное построение нисколько не мешает автору; Д. Оффорд умело использует цитаты и теоретические концепции, он дает резкие, подчас ироничные оценки опытам многих своих героев, а во многих случаях поддерживает путешественников собственными размышлениями. Биографические и исторические пассажи иногда представляются чрезмерно упрощенными; но помилуйте — как объяснить европейцу, не занимающемуся специально историей русской культуры, кто такой, положим, В.П. Боткин или в чем суть полемики о популизме в русской прессе 1869 г.? Оффорд справляется со сложной задачей; книга читается с интересом: чего же еще?
Остаются все те же три группы вопросов; Д. Оффорд дает на них интересные, но не всегда удовлетворительные ответы в коротком заключении. Слишком многое объясняется “возрастающей амбициозностью русских” (с. 253); путешественники слишком импульсивны, “они жаждут подвига”, ограниченность западной цивилизации не удовлетворяет их. И в борьбе с упорядоченной Европой русские, отстаивая свое, готовы дойти до “саморазрушения”. Именно этим словом, как настойчивым предупреждением, завершается книга Д. Оффорда. Думается, все же содержание ее требует более значительных выводов. Но для этого нужно ответить на поставленные во введении вопросы…
Какое соответствие “формы” и “содержания” считает автор каноничным для путевых заметок? Сухие отчеты Толстого и эмоциональные, оторванные от реальности филиппики Достоевского рассматриваются как эпизоды в развитии одного жанра. Правомерно ли это? И почему в качестве наиболее репрезентативных избраны эти восемь авторов? Почему письма Фонвизина привлекают внимание исследователя, а европейские письма Гоголя (тоже написанные “для друзей”, но с расчетом на огласку) — нет? Почему отказывает автор в значимости запискам многих литераторов “второго ряда”, почему не рассматривает журнальные корреспонденции (например, Г.П. Данилевского)? Иногда пренебрежение материалом прямо-таки мешает исследователю завершить логичное в целом построение. Например, на с. XX—XXI Д. Оффорд рассуждает о путевых письмах “реакционного журналиста” Н.И. Греча, который выражал ту же политическую позицию, что и Погодин, — поэтому “Путевые письма” Греча далее не рассматриваются. А между тем именно тексты Греча дают самый интересный материал с точки зрения формирования жанра путевых записок в русской литературе. Ведь корпус этих текстов весьма обширен. “Поездка во Францию, Германию и Швейцарию в 1817 году” отражает антинаполеоновские настроения в период после 1812 г.; Греч наполнил свои письма к Измайлову выпадами против англичан и французов, вполне соответствовавшими “социальному заказу”. Потом появляется “Поездка в Германию” — роман в письмах, в котором описание путешествия становится фоном для психологически точного воспроизведения любовных переживаний. Для читателей-современников эта точность оказалась чрезмерной. Греч, дистанцируясь от своего героя и в то же время эксплуатируя коммерчески успешный проект, выпускает книгу “Действительная поездка в Германию в 1835 году”. Здесь место политической риторики и психологических этюдов занимает поверхностная, но весьма интересная картина европейской интеллектуальной жизни. Впечатления путешественника неотделимы от культурного контекста, его окружают следы “великого прошлого”. Потомки оказываются недостойны этого прошлого — и сожаления о былом величии Европы и о превосходстве России занимают все больше места в последних “Путевых письмах” Греча. Этот сюжет я изложил чрезмерно схематично, чтобы показать, мимо каких интересных коллизий проходит исследователь, стремясь охарактеризовать жанр, обращаясь лишь к творчеству “наиболее влиятельных” авторов.
Не все обстоит гладко и с интеллектуальной историей. Рассматривая идейные установки, которыми руководствовались авторы путевых записок, легко поддаться гипнозу уже существующих ярлыков. И выяснится, что “политическая позиция Анненкова близка взглядам его друга Боткина” (с. XXI). Но основу “Парижских писем” составляет резкое осуждение буржуазной культуры и образа жизни. Анненков обращается к “вопросам дня”, пишет о нашумевших судебных процессах и театральных премьерах, но в основе этих описаний — осознание пустоты интересов европейского общества. Можно называть “Парижские письма” легковесными, отказывая им в серьезном содержании. Но самый выбор таких сюжетов путешественником уже о многом говорит: исчезает литература, исчезает нравственность, исчезает общественная жизнь… И вновь исследователь проходит мимо значительной проблемы, позволяющей объяснить идейную позицию многих русских авторов.
Если следовать законам интеллектуальной истории, то в разряд путевых текстов попадут произведения, крайне важные для характеристики русской мысли, но к литературе путешествий в традиционном понимании вовсе не относящиеся. К примеру, в 1839 г. М.Н. Загоскин (который упоминается в рецензируемой книге один раз как представитель “официальной народности”) выпустил роман “Тоска по родине”, значительную часть которого составляет описание путешествия главного героя по Англии, Франции и Испании. Загоскин, рассуждая о страданиях русского человека в чужых краях, смело изображает места, в которых никогда не бывал. Романист “по секрету” рассказывал М.А. Дмитриеву: “Купил раскрашенную картинку с изображением какой-то улицы да по этой картине все и описал!” (Дмитриев М.А. [Воспоминания о М.Н. Загоскине] // Загоскин М.Н. Москва и москвичи. М., 1988. С. 563). И этим описаниям верили читатели: романист подтверждал их собственное “опасливое” отношение к чужим краям. Поэтому путешественнику совершенно не обязательно куда-нибудь ехать, если этого не желает читающая публика. “Фантастические” и “сатирические” путешествия А.Ф. Вельтмана, О.И. Сенковского и многих других авторов отражают крайне важную тенденцию в интеллектуальной жизни русского общества, формируя иллюзорный самодостаточный мир, в границы которого не могут вторгнуться вредные влияния извне. И обитателям этого мира нет нужды отправляться в реальную Европу, достаточно силы воображения… Такой ответ на европейский вызов Д. Оффорд всерьез не рассматривает, а между тем именно подобное отношение к европейской культуре сохранялось в значительной части русского общества до конца XIX столетия.
Третья группа вопросов, поставленных автором, тоже не имеет однозначного решения. Вернее, оно подсказывается заглавием рецензируемой книги. Русский, отправляющийся в Европу, едет, чтобы побродить среди могил. Запад для него изначально представляется мертвым или умирающим. Путешественник может с негодованием писать о буржуазии (как Фонвизин и Герцен), восхищаться жизнью на лоне природы (как Карамзин и Боткин), размышлять о “безбожном” прогрессе и религиозной “отсталости” (как Погодин и Достоевский), но в основе его позиции — всегда ощущение собственного превосходства. Осознание национальной идентичности становится простым и грубым: Европа умирает, а Россия готовится жить… Отсюда странное чередование оптимистических и пессимистических фрагментов в большинстве путевых текстов, скептическое отношение к самым ярким и интересным сторонам европейской жизни, сомнения и в европейском консерватизме, и в европейской революционности. Д. Оффорд не стремится объяснить всю проблему с помощью одной только метафоры. Он одновременно прав и не прав. Прав потому, что проблема глубже и сложнее. Не прав — потому, что из-за отсутствия единого объяснения вторая половина исследования кажется более рыхлой и менее обязательной. Мы уже знаем, что не получим ответа — и больше его не ждем. А герои книги продолжают верить в великое предназначение своей страны и, даже утрачивая веру, как видно в главах о Герцене и Салтыкове, пытаются вернуть читателям ощущение “больших надежд” (с. 248).
Как видим, литература путешествий не позволяет исследователям создавать примитивные конструкции — в истории жанра, в рамках интеллектуальной истории и в рамках концепции идентичности. Д. Оффорд предложил читателям своей работы, избегая простых решений, осмыслить реальную сложность передвижения из пункта А в пункт Б. Путешественник пересекает границы и преодолевает препятствия. Одно только понимание этого может стать основанием для некоторого оптимизма. У исследований литературы путешествий — большое будущее. В книге Д. Оффорда сделано многое для того, чтобы это будущее стало реальностью. А что до ответов на вопросы… Судя по всему, осмысление поездки в Европу как “путешествия на кладбище” в XIX в. было несколько преждевременным. А значит, время у нас еще есть…
Александр Сорочан
Малэк Элиза. РАЗЫСКАНИЯ ПО РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XVII— XVIII вв.: Забытые и малоизученные произведения. — СПб.: Дмитрий Буланин, 2008. — 400 с. — 500 экз.
Элиза Малэк — известная польская славистка, автор многочисленных статей и нескольких монографий, посвященных польской и преимущественно русской (переводной и оригинальной) развлекательной литературе, беллетристике XVII—XVIII вв. На русском языке в Польше были изданы ее исследование ““Неполезное чтение” в России XVII—XVIII вв.” (1992; см. рец. в № 22 “НЛО” за 1996 г.) и “Указатель сюжетов русской нарративной литературы XVII—XVIII вв. (2000, т. 1; см. рецензию в № 54 “НЛО” за 2002 г.). Основа новой книги — статьи, прежде публиковавшиеся; однако для этого издания они доработаны. “Разыскания…” не просто сборник статей, издание обладает монографической цельностью, которая создается не только относительной однородностью изучаемых произведений, единством тем и проблем, но и присутствием завершающего текста (“Вместо заключения”) под названием “Единство в смехе. О некоторых аспектах польско-русских литературных связей XVII—XVIII вв.”.
Для того чтобы дать представление о составе книги, перечислю ее разделы: 1) “Мелкая беллетристика рубежа XVII—XVIII вв.”; 2) “Стихотворные жарты и повести XVIII в.”; 3) “Плутовской роман”; 4) “Быт и литература”; 5) “От анекдота к новелле и комедии”. Определяя предмет исследования, автор замечает: “Объектом наших штудий являются произведения низовой литературы XVII—XVIII вв.” (с. 3). Определение это не вполне точное: если для “классического” XVIII в. книга о приключениях (Совестдрала — Совизжала — Эйленшпигеля), как и, к примеру, анализируемые Элизой Малэк повести М. Чулкова и И. Новикова, безусловно, находились за пределами “высокой” словесности, то в отношении развлекательных сочинений предыдущего столетия этого сказать нельзя. Рассматриваемые Элизой Малэк “Слово о купцы и о сыне его и о жене сыновне”, “Повесть чудная, како жена избавила мужа от смерти” или “Повесть об Аквитане” с точки зрения социальной изначально отнюдь не были достоянием низов общества; лишь с точки зрения ценностной они, конечно, были “неполезной” литературой, однако их противопоставленность словесности “полезной” имела не чисто художественный, а морально-религиозный смысл. А комедия А. Шаховского “Не любо не слушай, а врать не мешай”, исследуемая на фоне традиции анекдотов о лгунах, — текст, безусловно, к изящной словесности принадлежавший изначально.
Переводные и оригинальные повести, жарты, фацеции, народные книги об Эзопе и Эйленшпигеле (Совизжале), отражение предметного мира и отдельных вещей, явлений и обычаев (табакерка, употребление чая и кофе) в литературе — таков тематический диапазон книги. Хронологические же рамки значительно шире объявленных: углубляясь в более ранние, чем XVII в., столетия, Элиза Малэк также вторгается и в первые десятилетия XIX в., исследуя комедию А. Шаховского и наблюдая бытование анекдота в пушкинскую эпоху.
Преимущественно внимание Элизы Малэк привлекают феномены пограничные, существующие на стыке иностранной и оригинальной словесности (рецепция иноземных повестей и сюжетов и их трансформация на русской почве), фольклора и письменности (взаимодействие моделей сказки и книжной повести, проникновение анекдота в литературу), быта и словесности. Произведения рассматриваются на фоне традиции и в диахронии, причем к изучению привлекаются ранее не введенные в научный оборот рукописи. Так, например, исследуя формирование жанра новеллы в русской словесности на примере трех произведений, Элиза Малэк обнаруживает “три различные попытки анонимных русских авторов XVII — начала XVIII в. создать повесть-новеллу. Как и следовало ожидать, ни одно из названных произведений не изобретает совершенно нового сюжета, отражающего современные автору события. Все три автора используют готовые сюжетные схемы и даже готовые тексты. Но наши наблюдения показывают, что в процессе создания русских образцов новеллы используются национальные варианты сказок о судьбе (“Слово о купцы”) и о верной жене (“Повесть чудная”), а также приемы превращения волшебных сказок в сказки новеллистические (“Повесть об Аквитане”)” (с. 20).
Есть в книге и археографические обзоры просмотренных автором рукописей. Привлекаются новые списки, впервые вводимые в научный обиход и иногда также публикуемые на страницах книги. Впервые напечатаны в “Разысканиях…” две стихотворные повести конца XVII — начала XVIII в.: “О некоторых двух таварыщах, которые между собою дружески жили” и “О дворянском сыне”.
Для исследователей “неполезной” литературы публикация новой книги Элизы Малэк — несомненный подарок.
Недостает в отдельных случаях этому исследованию лишь ожидаемого обобщения, концептуального “возвышения” над материалом. Так, заключающая книгу статья “Единство в смехе. О некоторых аспектах польско-русских литературных связей XVII—XVIII вв.” состоит из абсолютно бесспорных выводов, но, увы, довольно банальных, лежащих на поверхности, например, для автора этих строк, профессионально русской “неполезной” словесностью никогда не занимавшегося. А в главке “К изучению репертуара “кощунственных текстов” в России XVIII в.” автор рассматривает тексты весьма разнородные, далеко не все из них содержат пародическое использование текстов Писания или церковных служб; к тому же, как признает сама исследовательница, “они далеко не всегда воспринимаются как кощунственные”, а это, как она справедливо замечает, “облегчается тем, что многие из них носят следы иностранного происхождения, или тем, что объектом смеха являются представители другой конфессии (католики, протестанты, евреи)” (с. 47). В этой связи уместно спросить: а стоит ли рассматривать эти тексты как родственные действительно кощунственным (по крайней мере, на взгляд традиционалистов) “Сказанию о куре и лисице” и особенно “Службе кабаку”. (Замечу в этой связи, что “Сказание о куре и лисице” интересно сопоставить с Эзоповой басней № 5 “О коте и о алекторе”, переведенной в составе корпуса так называемой Аккурсианы Федором Гозвинским в 1607 г.)
Впрочем, оценивать автора ученого труда должно прежде всего по выполнению им поставленных задач, а в этом отношении “Разыскания…” упреков не заслуживают.
Помимо текста Элизы Малэк в книге есть еще и пространное послесловие Д.М. Буланина “Книга о “неполезной” литературе в России XVII—XVIII вв.”, являющееся не столько сопроводительным текстом к работам польской исследовательницы, сколько автономным сочинением, в котором, в частности, высказаны некоторые очень интересные соображения научного характера. Анализируя известные строки стольника Ивана Бегичева о “баснословных повестях”, написанные в середине XVII в., Д.М. Буланин предлагает интересную трактовку бегичевского утверждения об этих повестях — “иже от младенцов изложенная” — как свидетельства о бытовании и адаптации “неполезной словесности” в среде школяров — выходцев из западнорусских училищ (с. 386—389).
Но не исключено, что бегичевское выражение должно понимать фигурально и речь идет лишь о “младенческой” несмышлености, скудоумии, характерном, по мнению стольника, для содержания этих развлекательных сочинений. (Впрочем, Д.М. Буланин прямо оговаривает гипотетичность своего толкования.)
Также заслуживают внимания наблюдения Д.М. Буланина над семантикой определения “баснословный”. Исследователь напоминает, что лексема “баснословие” в Древней Руси обозначала вымысел, не имевший благочестивого задания (в отличие от притчи), и имела устойчивые отрицательные оттенки значения. Число приведенных Д.М. Буланиным примеров можно увеличить (ср., например, куст слов с корнями “басн-” и родственное слово “баяти” в изд.: Словарь древнерусского языка (XI— XIV вв.). М., 1988. Т. 1. С. 105—108). Однако уже в начале XVII в. встречается пример синонимического употребления слов “притча” и “баснословие” — в заглавии осуществленного Федором Гозвинским перевода корпуса басен, приписываемых Эзопу, — “Притчи, или Баснословие Езопа Фригии” (см.: Тарковский Р.Б., Тарковская Л.Р. Эзоп на Руси: Век XVII: Исследования. Тексты. Комментарии. СПб., 2005. С. 211). Правда, в последующей традиции, и даже в XVIII столетии, слово “басня” сохраняло пейоративные коннотации (Там же. С. 35— 38; любопытно, однако, что в других переводах Эзопа XVII в. его басни именуются только притчами). Иван Бегичев же, очевидно, ориентировался на многовековую традицию не только в словесности, но и в языке, и для него “баснословный” — только дурной.
А.М. Ранчин
ЕЖЕГОДНИК РУКОПИСНОГО ОТДЕЛА ПУШКИНСКОГО ДОМА НА 2005—2006 ГОДЫ. — СПб.: Дмитрий Буланин, 2009. —1207 с. — 800 экз.
Содержание: Федотова П.И. “Не умирает сотворенное мною…”: сакулинский труд о В.Ф. Одоевском; Герашко Л.В., Кудрявцев В.Б. Фонд профессора П.М. Бицилли в Рукописном отделе Пушкинского Дома; Фирсов Е.Ф. Ученый-комениолог Ян Квачала в России (Источники о научной деятельности из Рукописного отдела Пушкинского Дома); Митник Е.А. Неизвестные материалы Изабеллы Гриневской: “Путешествие в Края Солнца”; Прозорова Н.А. История издания и читательское восприятие журнала “Родная нива” (по материалам архива В.А. Рышкова); “…И дружба сохранит немногие листки” (Письма игумена Антония (Бочкова) к монахине Марии (Шаховой)) / Публ. Е.М. Аксененко; Неизвестное письмо И.С. Тургенева / Публ. В.А. Лукиной; Письма И.П. Новосильцова к А.А. Фету. Часть II (1885—1886) / Публ. Е.В. Виноградовой; Алексеев М.П., Левин Ю.Д. В Лондонском салоне О.А. Новиковой / Публ. Н.Д. Кочетковой; Письма А.Я. Надсон (Мокеевой) к М.В. Ватсон / Публ. М.Д. Эльзона; Письма Г.В. Юдина к С.А. Венгерову / Публ. Ж. Шерона (США); Библиографические источники в рабочих тетрадях М. Кузмина из собрания Пушкинского Дома / Публ. А.Г. Тимофеева и К. Трибла (США); Игорь Северянин. Переписка с Федором Сологубом и Ан.Н. Чеботаревской / Публ. Л.Н. Ивановой и Т.В. Мисникевич; Альбом Д.С. Левина как элемент литературного быта Петрограда в первые годы советской власти / Публ. Д.М. Климовой; Письма М.Л. Гофмана к Б.Л. Модзалевскому. Часть II (1922—1926) / Публ. Т.И. Краснобородько; Письма А.М. Ремизова к Д.А. Лутохину (1923—1925) / Публ. Е.Р. Обатниной; Письма Г.Д. Гребенщикова к Н.К. Рериху в Рукописном отделе ИРЛИ (1925 г.) / Публ. А.А. Санниковой; Федор Сологуб. Тетрадь последнего лета / Публ. М.М. Павловой; Шергин Б.В. Дневник 1939 г. (ноябрь—декабрь) / Публ. Е.Ш. Галимовой и М.В. Никитиной; Ранние стихи Ольги Берггольц / Публ. В.В. Улыбина; Горякин П.С. Дарственные надписи В.Б. Кривулину (по материалам личного фонда поэта в Рукописном отделе Пушкинского Дома); Хитрово Л.К. Гершельман Владимир Константинович. Фонд 889; Носова А.Г. Гаген-Торн Нина Ивановна. Фонд 854; Носова А.Г. Федоров Иван Николаевич. Фонд 692; Прозорова Н.А. Обзор архивных материалов XIX—ХХ вв., поступивших в Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН в 2004 г.; Аксененко Е.М., Монахова Е.Н. Юбилейная выставка литературного творчества двух святителей.
Кривонос В.Ш. ГОГОЛЬ: ПРОБЛЕМЫ ТВОРЧЕСТВА И ИНТЕРПРЕТАЦИИ. — Самара: СГПУ, 2009. — 420 с. — 300 экз.
Владислав Кривонос занимается творчеством Гоголя не меньше тридцати лет. Во всяком случае, первая его монография на эту тему (“Проблема читателя в творчестве Гоголя”) вышла еще в 1981 г. Тем показательнее исходный тезис, которым он открыл свою последнюю книгу: “Гоголь принадлежит к числу тех сравнительно немногих писателей, которым, похоже, так и суждено оставаться “неизвестными”, несмотря на огромное количество посвященных им работ. Смысловая глубина написанных Гоголем произведений такова, что исследователи, заново обращаясь к ним, вынуждены каждый раз задаваться вопросами, которые, казалось бы, были не только уже поставлены, но и так или иначе освещены их предшественниками, однако требуют, как выясняется, пересмотра и нового понимания, хотя вновь предлагаемые ответы и решения тоже никогда не будут окончательными” (с. 4).
Собственно, заявленный тезис относится как будто не только к Гоголю: “смысловая глубина” любого более или менее серьезного произведения способна провоцировать исследователей на всё новые интерпретации — время-то движется, хочется каждый раз заново открыть уже “открытое”. Разве что в отношении к Гоголю “хочется” больше, чем в отношении к какому-нибудь Буткову или Решетникову. Гоголя ведь еще и в школе изучают — и там, в идеале, на каждом уроке заново предлагают “ответы и решения”, которые тоже не воспринимаются как “окончательные”…
Нынче время такое, что литературные данности принято интерпретировать с точки зрения мифа. Книга В. Кривоноса — не исключение. Первая глава ее носит вроде бы классическое заглавие “Мир и человек у Гоголя”. Основной акцент повествования, однако, связан с не заявленным в заглавии “мифом”. То речь идет о мистике и магии “отмеченных чисел”, то о пространственно-символических образах гоголевского мира (хаос, город, сад, порог, место и др.), то о “мифе творения”, то о “наполеоновском мифе”, то о жанровых кодах древней литературы, позволивших Гоголю вывести изображение человека в сферу символических смыслов. “Мир и человек” восстанавливаются в мифологическом флере. Является этакий “многоликий Янус”…
Кроме мифа предметом гоголеведения становится парадокс, который заключен под простым названием второй главы “Гоголь и русские писатели”. Автора интересуют прежде всего парадоксальные сопоставления. Гоголь и Пушкин — сопоставление страстей (“воля” и “доля”); Гоголь и В.Ф. Одоевский — мифология места; Гоголь и М. Булгаков — парадокс “заколдованного места” и т.п.
В третьей главе вместе с мифами являются версии, то бишь та же мифологизация писательской фигуры Гоголя в сочинениях других интерпретаторов (В.В. Розанова, Бунина, Флоровского, Бердяева и т.п.). Здесь автор, в частности, полемически ополчается против “приобретших специфическую актуальность идеологических подходов” и рожденных в результате “идеологических мифов”.
Статья В. Кривоноса ““Бедный Акакий Акакиевич: об идеологических подходах к “Шинели”” (Вопросы литературы. 2004. № 6) в контексте новой книги воспринимается несколько иначе.
Основной полемический пафос автора — прежний: протест против тех научных интерпретаторов, которые рассматривают литературную классику как материал для самовыражения. При такого рода рассмотрении произведения порождают собственный смысл — а этот новый смысл уже “обратным ходом” приписывается тексту… В качестве примера приводятся недавние интерпретации “Шинели”, в которых гоголевскому тексту придается квазирелигиозный или гностический смысл (П.Е. Бухаркина, И.А. Виноградова, М. Вайскопфа, В.М. Глянца). Достижение подобного эффекта идет путем “чтения поверх стилистики” (с. 349) — и в конце концов предполагает создание по мотивам повести Гоголя “другой “Шинели””, этакого “герменевтического фантома”.
И далее автор указывает, что подобный “процесс идеологической интерпретации” особенно соблазнителен для “гоголеведов-неофитов” именно “полной свободой от необходимости анализировать и доказывать”: “…добытые в результате истолкования смыслы навязываются читателям, не только подменяя гоголевский текст, но и искажая самое “оптику чтения”” (с. 359).
В. Кривонос, напротив, не только не освобождает себя “от необходимости анализировать и доказывать”, но и намеренно делает анализ основным способом доказательства собственных “интерпретационных” утверждений. Вот только спасает ли это от субъективности и той же “фантомности”?
Когда-то в 1920-е гг. В.В. Вересаев удостоился чести выслушать научное сообщение, в котором “докладчик серьезнейшим образом доказывал, что Пушкин был большевиком чистой воды, без всякого даже уклона”. И сделал грустный вывод: “Пушкин такой писатель, что, надергав из него цитат, можно пытаться доказать, что угодно” (Вересаев В. Невыдуманные рассказы о прошлом // Вересаев В. Собр. соч. М., 1985. Т. 4. С. 339). Но сдается мне, что и Гоголь — такой же писатель…
Как известно, любое доказательство нужно постольку, поскольку предполагает возможность нахождения истины. А литературный анализ поневоле начинается с демонстрации и “препарирования” соответствующих этой истине цитат из текста. Но как понять, что именно доказывает литературовед: истину — или “что угодно”?
Вот автор книги анализирует “отмеченные числа” у Гоголя. Число “два” он пропускает: оно вообще “далеко не всегда рассматривается как число” (с. 8). Другое дело у Гоголя — число “три”: три ночи у гроба (“Вий”), три удара по черту (“Ночь перед Рождеством”), три сна Чарткова (“Портрет”) и т.п. Или “четыре”: именно столько тысяч стоит коляска Чертокуцкого (“Коляска”). Или число “двенадцать”, которое рассматривается как образованное умножением три на четыре… А собственно, что из этого следует? Задумался — и вспомнил пример из “Мертвых душ” со столь же “фольклорным” числом “сорок”. Ноздрев рассказывает чиновникам о Чичикове, которого школьные товарищи так “поизмяли, что нужно было потом приставить к одним вискам двести сорок пьявок — то есть он хотел сказать сорок, но двести сказалось как-то само собою”. Которое из этих трех чисел (двести сорок, сорок или двести) можно рассматривать как “отмеченное”? И не сказалась ли “как-то сама собою” вся эта главка про “отмеченные числа”?
Читаешь дальше — и понимаешь, наконец, что автор вкладывает в понятие гоголевского “мира и человека”. Вот “отмеченные числа” оборачиваются “образом хаоса” (со множеством отмеченных и тщательно проанализированных конкретных деталей этого “хаоса”, взятых из разных художественных текстов Гоголя. Потом из “хаоса” возникает “прекрасный город” (и опять же с привлечением “мифов творения”, в свернутом виде заключенных в образе этого города). И сообразный ему “фольклор” этого города. Вся эта картина скрепляется, помимо талантливых анализов, демонстрирующих блестящее знание материала, еще и множеством отсылок к соответствующей литературе.
И человек у Гоголя предстает здесь во множестве частностей: то на фоне “наполеоновской пустоты”, то на фоне “притчи”, то “пародии” — в любой гносеологически возможной форме его “предстояния”… И все это опять же дано на добротнейшей основе точного и тонкого того анализа, которого, по мнению автора, не хватает современным “гоголеведам-неофитам”.
А в итоге получается… разве что конец первой главы большой книги о гоголевских “частностях”. В следующих главах эти частности “поверяются” на фоне то Пушкина, то Достоевского, то Булгакова, то Розанова, то Бунина… Но все равно остаются исследовательскими “частностями”: какого-то нового и цельного представления о Гоголе (которому вот уж двести лет стукнуло!) так и не возникает. Да, кажется, и задачи такой — представить нечто общее и цельное — автор перед собою не ставил.
Принято считать, что в ХХ столетии сосуществовали и по-своему конкурировали два образа великого писателя Николая Гоголя.
Образ беспощадного сатирика, прошедшего своим “смехом сквозь слезы” “свистящим бичом” над крепостною николаевской Россией, а заодно создавшего то “гоголевское направление”, которое вышло из его знаменитой шинели.
И — образ гениального создателя символической фантасмагории, спроецировавшего мир “призраков”, устремленный на глубочайшее познание человека, нравственно клеймивший российское “настоящее” и предсказывавший будущее…
В последней трети ХХ в. возникла тенденция каким-то образом соединить эти два образа — в работах Ю.М. Лотмана, Ю.В. Манна… А в веке XXI возникла плеяда “гоголеведовнеофитов”, которые с упорством, достойным лучшего применения, стали предлагать “еще одного” Гоголя — то православного фанатика, то странствующего мистика, то создателя ни у кого прежде не бывалого “поэтического космоса”…
Поэтому, кажется, профессиональным исследователям Гоголя стало не очень уютно в этом окружении — и они потихоньку занялись или обобщением фактов, “трудов и дней” писателя, или скрупулезным анализом множества частных вопросов, которые возникают при анализе гоголевских текстов. Рецензируемая книга — показательный пример последней тенденции.
В.Ш. Кривонос представил множество частных наблюдений, остроумных и дельных. Но от представления целостного образа писателя — как он ему видится? — намеренно ушел. Может быть, действительно для этого еще не время. Пусть накапливаются конкретные факты…
Ибо, как заметил гоголевский герой, “и веревочка в дороге пригодится”.
В.А. Кошелев
ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ: НЕСОБРАННОЕ И НЕИЗДАННОЕ / Сост. и ред. Н. Мусхелишвили, А. Шишкин, А. Юдин. — Париж; М., 2008. — 836 с.
— (Символ: журнал христианской культуры. № 53—54).
Содержание: От редакционной коллегии; I. О Вячеславе Иванове: Аверинцев С. Вячеслав Иванович Иванов; II. Вячеслав Иванов: Публикации и комментарии: Ars mystica / Предисл. и коммент. С. Титаренко, подгот. текста и текстологич. заметка Е. Глуховой, С. Титаренко; Евангельский смысл слова “земля” / Подгот. текста, коммент. и прилож. О. Фетисенко; Русская идея / Пер. с нем. М. Кореневой, предисл. и коммент. Р. Бёрда; Историософия Вергилия / Пер. с нем. и коммент. Г. Киршбаума и М. Каменкович, послесл. Ф. Вестбрёка; Гуманизм и религия: о религиозно-историческом наследии Виламовица / Пер. с нем., вступ. статья, коммент. и послесл. К. Лаппо-Данилевского; Эхо / Пер. с нем. О. Шор, предисл. и коммент. К. Лаппо-Данилевского и С. Титаренко; Мысли о поэзии / Текстологич. заметка и коммент. С. Титаренко; Послание Иоанна пресвитера / Подгот. текста, коммент. и прилож. О. Фетисенко, предисл. М. Громова; Из последних стихотворений / Подгот. текста о. Фетисенко; III. Вячеслав Иванов: Избранная переписка: Иванов — М. Бубер / Предисл. и коммент. М. Вахтеля, пер. с нем. М. Каменкович; Иванов — Шор / Подгот. текста и коммент. Д. Сегал, Н. Сегал (Рудник); Иванов — Степун / Подгот. текста А. Шишкина, коммент. К. Хуфена и А. Шишкина; Иванов — Шестов / Предисл. Ж. Пирон, подгот. текста и коммент. Ж. Пирон и А. Шишкина; Иванов — Годяев / Подгот. текста и коммент. А. Шишкина; Иванов — Франк / Подгот. текста Дим. Иванова и А. Шишкина, коммент. В. Франка, Дим. Иванова, А. Шишкина; Избранная переписка с сыном Димитрием и дочерью Лидией / Вступ. статья Ф. Лесур, подгот. текста А. Кондюриной и О. Фетисенко, коммент. С. Кульюс и А. Шишкина; IV. Вячеслав Иванов в Риме: Юдин А. Еще раз об “обращении” Вяч. Иванова; Поджи В. Иванов в Риме; Коваль А. Вячеслав Иванов и общество Иисуса; Юдин А. Вячеслав Иванов и Филипп де Режис; Мариано Хосе Седано Сьерра. Вячеслав Иванов и святой Хуан де ла Круус; V. Вячеслав Иванов в современной мысли: Аверинцев С. Вяч. Иванов как истолкователь Евангелия; Доброхотов А. Тема бытийного дара в мелопее В.И. Иванова “Человек”; Пазини Дж. Духовно-антропологическое измерение в творчестве Ввячеслава Иванова; Троицкий В. Об одной модели времени у Вяч. Иванова.
МНУХИН Л.А. ИТОГИ И ИСТОКИ: Избранные статьи. — Болшево: Мемориальный Дом-музей Марины Цветаевой в Болшеве, 2008. — 511 с. — 500 экз.
Содержание: Марина Цветаева и современники; Некоторые аспекты монобиблиофильства (На материалах собрания “Все о Цветаевой”); Первая книга Марины Цветаевой; Эпистолярное искусство Марины Цветаевой; Марина Цветаева и французские писатели; “После России” Марины Цветаевой; Поэзия М. Цветаевой первой половины 1920-х гг. и молодые поэты русского зарубежья; Марина Цветаева и российские поэты Китая; Лирика М. Цветаевой чешского периода в критике современников; Цветаева и Бунин; М. Цветаева и Г. Адамович; Цветаева и Керенский; Дело: “Марина Цветаева 1956 года (неизданная)”; “Все мы пройдем…” (Памяти А.А. Саакянц); Традиции Серебряного века в культуре повседневности русской эмиграции; “Между Парижем и Ниццей…” (Русские эмигранты в городах Франции); Хроника жизни российской эмиграции в Англии: проблемы и возможности создания; Русские архивные материалы в Париже; Русский музыкальный Париж в первые годы эмиграции; Литературные контакты: Прага—Париж; Русско-еврейский Париж в первые послевоенные годы; Общество друзей русского искусства и литературы в Париже (1946—1948); Российские инженеры во Франции; Петербуржцыполитехники во Франции; О русских эмигрантских изданиях; Русские сестры милосердия во Франции (Проблемы права, трудоустройства и социальной защиты); Пушкин и русский Париж: Хроника культурных и общественных событий; “Моя двусмысленная слава…”: Игорь Северянин в Париже; Борис Зайцев: “К фарсу я мало пригоден…”: К истории одного пушкинского юбилея в Париже; Девять писем А.М. Ремизова: Публикация и комментарии; Легенды и быль: Еще раз о гибели князя Д.П. Святополк-Мирского; Личная библиотека М.И. Цветаевой: Проблемы воссоздания и изучения; К вопросу об изучении миграции книг: (По материалам собрания, посвященного М.И. Цветаевой); Любимая книга поэта; Запоздалая реплика; Настал черед…; Россия отмечает юбилей Марины Цветаевой: Удручает состав юбилейного комитета; “Ты ищешь дом, где родилась я…”; Поэт и время: Международные конференции, посвященные 100-летию со дня рождения Марины Цветаевой; Новая книга писем Марины Цветаевой; “Я очень любил получать письма Марины…”; Цветаева в Праге; Марина Цветаева: Биография день за днем (Чешский период); Бессмертный счет поэта; Книга благодарности; Об Анне Ахматовой: по страницам зарубежных газет “Русская мысль” и “Новое русское слово”; “Я свидетель всего на свете…”; Анна Ахматова: Pro et contra; “Важно одно — чтобы голос был глубок и искренен…”. К 60-летию образования Цеха поэтов в Таллине; Ожившая идея “Золотой книги русской эмиграции”; Проблемы и задачи создания хроники научной, культурной и общественной жизни русского зарубежья; Времен связующая нить; Русское зарубежье: о некоторых проблемах издания биографических словарей; “Они оставили свой след…”: О подготовке биографического словаря русских во Франции; Русские могилы у Аврелиевой стены; История русской эмиграции — живая и “видимая”: (К выходу первой фотолетописи жизни русских эмигрантов во Франции); “Они сохранили достоинство и честь”; Новый биографический словарь; Российская эмиграция в “отдельно взятом регионе”: К выходу первого в истории русской эмиграции биобиблиографического регионального словаря; Первая оперная энциклопедия в России; “Что забыто давно и вернулось опять”: О ежегодниках “Россияне в Азии”; “Венок на далекую могилу…”; “Жизнь ушла, а лира все звучит…”; То, что вспоминается: Новая книга воспоминаний о русской эмиграции; “С иной земли я оглянусь на вас…”: Первая книга Раисы Блох в России; Новые книги о русской эмиграции; Парижской церкви Введения во Храм Пресвятой Богородицы — 70 лет; Русский коммерческий институт в Париже. К 75-летию со дня основания; Нужный очаг русской культуры…”. К 80-летию со дня основания Русской гимназии в Париже; Черный месяц русской эмиграции: Памяти ушедших в ноябре сорок лет назад; Забытый летописец русского Парижа. К 110-й годовщине со дня рождения В.Н. Унковского; Когда же скончался Д.С. Мережковский?; Страница памяти. “Дела их идут вслед за ними…”. К 100-летию со дня рождения Софии Михайловны Зерновой; Сергей Георгиевич Поляков. К 100-летию со дня рождения; Георгий Александрович Лапшин. К 50-летию со дня кончины; Владимир Иванович Поль. К 125-летию со дня рождения; Дмитрий Семенович Стеллецкий. К 125-летию со дня рождения; Военный, ученый, педагог. К 125-летию со дня рождения генерала Н.Н. Головина; Памятный год Ковалевских; “Миссия не только сохранить, но и творить…”. Конференция “Русская культура в Балтийских странах (1918—1940)”; Выставка православной книги в Москве; Диалог во времени. Международная конференция и выставка, посвященная вкладу семьи Лубны-Герцык в историю и культуру; Выставка русской зарубежной книги в Москве; Клад души. О конференциях в Киеве и Париже, посвященных вкладу семьи Цетлиных в русскую культуру; Русские деятели православия в Чехословакии; Московский Художественный театр и Прага: Выставка в Пражском Виноградском театре; Хроника тематических встреч, посвященных жизни и творчеству Марины Ивановны Цветаевой (с октября 1978 г. по октябрь 1991 г.); Несколько предварительных слов; Сборники материалов Цветаевских чтений: Вып. II. О публикациях и архивных материалах В.Б. и А.В. Сосински; Вып. IV. О Леониде Евгеньевиче Файнберге; Вып. Х. О чем рассказывают автографы; Вып. XI. Дома, люди, встречи. (Цветаева в Москве в 1939— 1941 гг.); Вып. XV. Дарственные надписи И.В. Цветаева на книгах; Вып. XXII. Цветаева в изобразительном искусстве; Список трудов Л.А. Мнухина.
Янгфельдт Б. СТАВКА — ЖИЗНЬ: Владимир Маяковский и его круг / Пер. со шведского А. Лавруши и Б. Янгфельдта. — М.: Колибри, 2009. — 639 с. — 10 000 экз.
Имя автора хорошо известно российскому читателю. Еще в 1982 г. он опубликовал на русском языке в Стокгольме полный комментированный свод переписки В. Маяковского и Л. Брик (переизданный на родине поэта лишь через девять лет). В дальнейшем Бенгдт Янгфельдт в своих работах неоднократно обращался к творчеству поэта и, что немаловажно, имел возможность общаться и записывать воспоминания ряда лиц из ближайшего его окружения, в том числе Л. Брик, Р. Якобсона, В. Катаняна, Р. Райт, Т. Яковлевой, В. Полонской и др., благодаря чему значительно расширил источниковую базу исследования.
По мнению Б. Янгфельдта, позицию поэта в равной степени предопределили революция и союз с Бриками. “Невозможно говорить о Маяковском, — считает автор, — не говоря о них, и наоборот. В двадцатые годы союз Брики—Маяковский стал воплощением политического и эстетического авангарда и новой авангардистской морали. Маяковский был первым поэтом революции, Осип — одним из ведущих идеологов в культуре, а Лиля с ее эмансипированными взглядами на любовь и секс — символом современной женщины, свободной от оков буржуазной морали” (с. 11).
Автор преувеличивает роль фигур Бриков в общественной жизни страны, но в судьбе Маяковского они, бесспорно, сыграли важную роль. В книге идет речь главным образом о событиях последних 15 лет жизни поэта: от “радостнейшей даты” (каковой Маяковский считал год своего знакомства с Бриками) до его смерти. Предшествующему периоду уделено столько внимания, сколько требуется для того, чтобы подвести читателя к ситуации, сложившейся к 1915 г., и обосновать значимость возникшего союза для всех трех образовавших его лиц. “Не подлежит сомнению, — считает Б. Янгфельдт, — что теория Лили о свободной любви доставляла Маяковскому бесконечные страдания, но основой их совместной жизни была общность более глубокого свойства. В какое бы отчаяние Маяковский ни впадал из-за всех увлечений Лили, он знал, что никто не ценит его поэзию, как она”. Что же касается Осипа Брика, то он, по словам автора, “оказал колоссальное влияние на развитие Маяковского”. В свою очередь “источником вдохновения для его теорий служили в первую очередь Маяковский и его поэзия” (с. 372).
Таковы были мотивы, способствовавшие образованию этого союза с негласно установленным требованием совместного проживания: “…пусть каждый днем делает, что хочет, но вечера, и по возможности ночи <…> должны проводить под одной крышей” (с. 373).
Своеобразие создавшейся ситуации, по Б. Янгфельдту, является фактором, во многом определившим как общественные, так и литературные взгляды и связи поэта. Глубоко личные коллизии сказались на отношении Маяковского к революционным потрясениям и к новой власти, обозначили цели и источники его многочисленных зарубежных поездок в последующие годы, определили (в значительной части чисто декларативно) его взаимоотношения с различного рода литературными организациями, породили многие теоретические пассажи, призванные продемонстрировать авангардную роль группировавшихся вокруг него писателей и художников.
Концепция Б. Янгфельдта основывается как на новооткрытых материалах, так и на новой трактовке фактов, давно известных. Сама поэзия Маяковского рассматривается им не как глас трибуна Революции, а как творчество человека, вместе со своими современниками переживающего катаклизмы, потрясающие мир, и вместе с ними творящего новую повседневность. Не только личные, но и общественные устремления поэта оказываются нерасторжимо связанными с его ближайшим окружением. Во всяком случае, с того момента, как возник тройственный союз.
Отсюда и весьма беглое освещение столь значимого для Маяковского футуристического прошлого, игнорирование революционной деятельности в юности. Фактически обойдена вниманием работа поэта в РОСТА и над рекламой, которую Маяковский отнюдь не считал лишь элементом “производственного искусства” (с. 287) и не рассматривал как “стихи на злобу дня” (с. 288), а мыслил “поэзией самой высокой квалификации” (Маяковский В.В. Полн. собр. соч. М., 1955. Т. 1. С. 27). Прав ли он был в своем явно полемическом высказывании, это другой вопрос, но подобная позиция, безусловно, заслуживает внимания.
В советских условиях Маяковский сплошь и рядом для решения личных проблем вынужден был искать общественно значимые формы. Например, когда появилась возможность издать в Риге свои книги и ввезти их в советскую Россию, потребовалась виза соответствующего органа власти. Так возникает на бумаге объединение МАФ (Московская — в будущем Международная ассоциация футуристов), которая, подобно поручику Киже, приобретает некую реальность.
Намерение издавать собственный журнал вызвало появление другой, столь же эфемерной организации — ЛЕФ (Левый фронт искусства), судьбе которой, как представляется, уделяется чрезмерное внимание. Не последнюю роль в этом играет тот факт, что создание ЛЕФа правомерно рассматривать как плод совместных усилий Маяковского и Брика. По словам Л. Брик, “Леф рос, еще не называя себя Лефом, с 15-го года, с “Облака в штанах”, с Володиных выступлений через “комфут”, через “Искусство коммуны”. <…> Это было содружество одинаково мыслящих советских людей. Объединенные общими идеями и общими врагами, они общались друг с другом почти круглосуточно” (с. 406). Соглашаясь с тем, что “лефовская группа исповедовала общую эстетику и мораль и была сплоченной, что о ней можно говорить практически как о секте” (с. 405), Б. Янгфельдт, однако, забывает упомянуть об искусственности этого образования, его малочисленности. Речь, по сути, идет о крохотном сообществе лиц, легко помещавшихся за одним столом. Многие печатавшиеся в журнале “ЛЕФ” не разделяли его эстетических позиций (И. Бабель, Б. Пастернак и др.).
От имени группы ЛЕФ заключались союзы, печатались декларации, разрабатывались теоретические манифесты, которые в конечном счете никак не сказывались на современной литературе, но возникшие внутригрупповые связи, особенно обязанности, образ жизни, формировавшийся благодаря “тройственному” союзу, во многом определили судьбу Маяковского.
Ограничения, возложенные им на самого себя, сказались на творчестве и на личной жизни. Столь убедительно и доказательно, как Б. Янгфельдт, никто об этом еще не писал. Естественно, что, говоря о творческих достижениях и неудачах поэта, автор не обходит проблем чисто этических, сказывавшихся на позиции Маяковского повседневно, и острых ситуаций в быту и общественной жизни. По его мнению, Маяковский и его окружение, подобно всему советскому обществу, переживавшему “период моральной деградации”, в ряде случаев активно содействовали правительственной политике ликвидации остатков демократических свобод, даже когда дело касалось корпоративных интересов (с. 478—484). В качестве примера приводится кампания, направленная против Е. Замятина и Б. Пильняка, опубликовавших за рубежом свои произведения. Подобные примеры можно умножить, перелистывая журнал “ЛЕФ” или просматривая протоколы группы РЕФ.
Книга уже издана в семи странах, а в трех готовится к печати. Поэтому не лишне высказать сомнения в справедливости некоторых умозаключений автора и указать на допущенные ошибки.
По мнению Б. Янгфельдта, “в истории советской культуры 1921 г. был поворотным”, в части как усиления идеологического контроля, так и установления эстетических норм. “Именно в 1921 г. Маяковскому стало ясно, что высшее партийное руководство относится к нему не просто отрицательно, а враждебно. Понимание этого во многом определило его дальнейшее поведение” (с. 177). В чем проявились эти изменения в поведении Маяковского, автор умалчивает.
Если говорить о “повороте” в культурной политике партии в 1921 г., то он был связан даже с некоторым прогрессом: была восстановлена деятельность частных издательств и открыта свободная торговля произведениями печати, а в следующем году возник ряд новых литературных объединений. Постановлением ЦК партии тем из них, которые поддерживали политику советской власти, даже рекомендовалось оказывать всяческую поддержку. Кстати, первой в их ряду указывалась группа Маяковского.
Что же касается ленинской критики поэмы “150 000 000”, то она носила сугубо частный характер, хотя и выражала мнение значительной части партийного руководства. Конечно, Маяковскому мало удовольствия доставила статья Л. Сосновского “Довольно маяковщины!” на страницах “Правды” (Б. Янгфельдт ошибочно называет его “членом президиума партии (!?) и заведующим Агитпропом”, каковым он никогда не был) (с. 179), но “оргвыводов” из этой статьи не было.
В число доводов о предвзятом отношении “верхов” к Маяковскому приводится факт изъятия в 1930 г. из журнала “Печать и революция” портрета поэта с соответствующим поздравлением. По уверению журналиста Р. Бершадского, инициировал этот акт заведующий Госиздатом, член ВЦИКа А.Б. Халатов, который “в письменном виде яростно обвинил редакцию в том, что она дерзнула назвать “попутчика” Маяковского великим революционным поэтом” (с. 549), из-за чего страница с портретом “была изъята изо всех пяти тысяч уже сброшюрованных экземпляров” (с. 550). Однако такого письма не существовало. Во-первых, к моменту его “написания” Маяковский уже вступил в РАПП и “выбыл” из числа “попутчиков”. Во-вторых, три журнала, выпускаемых Госиздатом: “Печать и революция”, “Красная новь”, “На литературном посту”, были редакционно автономны, их редколлегии утверждались ЦК партии. В-третьих, номер “Печати и революции” прошел цензуру, и его сигнальный экземпляр был разослан адресатам (один из них до сих пор хранится в Архиве печати Российской книжной палаты. Инв. № 14555). Посему действия Халатова должны были быть согласованы с Главлитом. Свидетельства тому — не сохранились.
Не позднее 2 апреля журнал попал в Отдел печати ЦК партии, и лишь оттуда могла прозвучать директива, которую ретранслировал Халатов. Журнал нарушил негласную иерархию, согласно которой “великими революционными” числились в те годы лишь два писателя: М. Горький и Д. Бедный. Нарушать ее не полагалось.
“Лучшим и талантливейшим поэтом нашей советской эпохи…” Маяковский стал лишь с того момента, как его в этом звании утвердил Сталин, отправив “в отставку” Д. Бедного. Б. Янгфельдт объясняет канонизацию Маяковского тем, что она оказалась как нельзя кстати “в эпоху, когда большевики вовсю занимались созданием народных кумиров” (с. 601). Мысль эта заслуживает внимания, но ведь в январе 1931 г., когда Л.Ю. Брик впервые обратилась к Сталину с просьбой сказать о Маяковском нечто подобное, никакой реакции не последовало. А в начале 1930-х гг. партия успешно призывала писателей “консолидировать литературные силы”. (По непонятной причине Б. Янгфельдт об этом письме Л.Ю. Брик даже не упоминает.)
Говоря о недружественном отношении властей к поэту, Б. Янгфельдт упоминает о бытовавшем мнении, что “Маяковский не поехал в Париж, потому что ему отказали в заграничном паспорте” (с. 487). Тем самым был предрешен его разрыв с Татьяной Яковлевой, что в известной мере подтолкнуло его к самоубийству. Автор признает, что никаких документов на сей счет не сохранилось, что “Маяковский не подавал заявления на заграничный паспорт, потому что решил не ехать в Париж. Но почему в таком случае он так решил? И по собственной ли воле? Разумеется, нет. Скорее всего, Маяковскому действительно отказали в выездной визе, но это было сделано в устной форме — ему дали понять, что подавать документы бессмысленно” (с. 487).
Источником для подобного вывода служит рассказ неизвестного, якобы встретившего поэта выходившим из здания ОГПУ на Лубянке со “страшным лицом”. Причем передается он уже третьим лицом, явно заинтересованным в такой трактовке вопроса. Подтверждение этой версии Б. Янгфельдт видит во взаимосвязи несостоявшейся поездки в Париж с задержкой публикации в “Огоньке” “Стихов о советском паспорте” (с. 493). Он утверждает, что стихи были переданы в журнал еще в июле 1929 г., а напечатаны после смерти поэта. И биограф Маяковского В.А. Катанян предполагает, что они были сданы “видимо” в июле. Однако, точной даты не знает ни тот, ни другой (Катанян В.А. Маяковский: Хроника жизни и деятельности. М., 1985. С. 585).
Не располагая более вескими доказательствами, автор явно поспешил поддержать старую версию: ни “одну”, ни “вдвоем с Парижем” “взять” любимую поэт не мог. Она не желала возвращаться в советскую Россию, а он не мог и не хотел оставаться за ее рубежами.
Маяковский, как никто из советских писателей, много и надолго выезжал за границу. Широко пользовались подобной льготой также Л.Ю. и О.М. Брик. Как известно, писательские гонорары в 1920-е гг. были невелики, мизерны командировочные ВОКСа (Всесоюзное общество культурной связи с заграницей), от имени которого они часто оформлялись. Однако, судя по расходам (свидетельством тому переписка), они явно превосходили возможности командируемых (покупка двух автомобилей: одного — любовнику Л.Ю. Брик, режиссеру Л. Кулешову, другого — самой Л.Ю. Брик, пребывание на заграничных курортах, покупка дорогих вещей и т.п.). Неудивительно, что подобные траты заставили автора задаться вопросом о происхождении денег (см. с. 432—437). Ответа на него читатель, правда, не получил. Его содержит нашумевшая в свое время на Западе книга директора Аркоса, непосредственного начальника матери Лили Брик, Г.А. Соломона, которую Б. Янгфельдт обходит молчанием. Соломон был другом Л.Б. Красина, исполнявшего в те годы обязанности советского торгпреда в Лондоне (автор ошибочно считает Красина руководителем Аркоса, см. с. 350). Г.А. Соломон пишет, что “в числе сотрудниц [Аркоса] была одна дама, уже немолодая, хорошая пианистка, бывавшая часто в доме у Красина и у меня. К ней приехала из Москвы ее старшая дочь, жена чекиста, разошедшаяся с ним и жившая с одним известным поэтом советской эпохи, недавно покончившим жизнь самоубийством <…>. Она привела эту дочь к нам. Раскрашенная и размалеванная, она щеголяла в роскошном громадном палантине из чернобурой лисицы. Ее мать была в обычном скромном платье, но на груди у нее был прикреплен аграф <…>. Это был “обже д’ар” [предмет искусства (фр.).], достойный украшать царицу Семирамиду <…>. Дама эта, любовно посмотрев на свою накрашенную дочь, с гордостью сказала мне:
— А это она привезла мне подарок из Москвы <…>.
— Хорошо, — заметил я, — что вы не бываете при дворе английского короля, а то мог бы найтись собственник этого аграфа… Ведь это царская драгоценность… И как она попала к вам? — спросил я младшую из дам.
— А мне ее подарил муж, — ответила та, нисколько не смущаясь” (Соломон Г.А. Среди красных вождей: Лично пережитое и виденное на советской службе. Париж, 1930. Т. 1. С. 287—288).
Если, пользуясь своей “красной книжечкой”, Л.Ю. Брик смогла вывезти за рубеж произведение искусства (о наличии его у Л. Брик вспоминает Р.Я. Райт), то с тем же успехом она могла доставить туда семейные драгоценности (отец О.М. Брика был купцом первой гильдии), превращенные в валюту. Подтверждением тому может служить ответ Маяковского на статью в “Комсомольской правде” “Супружеская поездка на государственный счет”, в которой утверждалось, что “никаких “валют” на поездку тт. Брик не спрашивали и не спрашивают”. Газета признала несправедливость своих претензий (с. 506—507).
Встречаются в книге описки и ошибки. Так, А. Темерин назван А. Тереминым (с. 505), парижская газета “Последние новости” поименована “Последними известиями” (с. 482), А.Н. Толстой назван “лидером” группы “Смена вех”, тогда как он был лишь редактором литературного приложения к ее газете (с. 224); явно фантастичны сведения о структуре Наркомпроса, в частности история образования Отдела изобразительных искусств (ИЗО), которое якобы происходило “в условиях строгой секретности”, являясь “прямым следствием враждебной реакции деятелей культуры на призыв большевиков в ноябре 1917 года” (с. 151). Отрицательная реакция деятелей искусства на этот призыв не помешала создать в Наркомпросе наряду с ИЗО совершенно “открыто” ЛИТО (Литературный отдел), ЛИО (Литературно-издательский отдел), ТЕО (Театральный отдел), МУЗО (Музыкальный отдел), всячески привлекая к сотрудничеству неохотно откликавшуюся интеллигенцию. Исключение составляли сотрудники ИЗО, в подавляющей своей части художники-авангардисты, устраивавшие различные выставки, издававшие свою газету, книги и т.п.
Впрочем, замечания эти не принципиальны, а в целом мы имеем дело с основательной и серьезной работой. Подобную книгу написать очень трудно, так как нужно преодолеть традицию, что способен сделать далеко не каждый.
Е. Динерштейн
Sabbatini M. “QUEL CHE SI METTEVA IN RIVA”: CULTURA E POESIA UNDERGOUND A LENINGRADO.- Salerno, 2008. – 466 s. – (Europa Orientalis. 8).
Книга итальянского слависта, преподавателя Университета Мачераты и исследователя ленинградской андеграундной культуры подводит итоги долгой и тщательной работы. Название монографии свидетельствует о довольно широком спектре анализируемых в ней феноменов: ““Что рифмовалось”: культура и поэзия в ленинградском андеграунде”. Слова в кавычках являются цитатой из стихотворения В. Кривулина, поэта, своей деятельностью объединяющего формы андеграунда, разбираемые Саббатини. В книге Саббатини прослежено много таких связей; они образуют сложнейшую по структуре сеть, создают полную картину манифестаций разнообразных, часто кажущихся противоположными проявлений той культуры, которая являла собой единое пространство Ленинграда в период 1950—1980-х гг.
Книга состоит из девяти глав: “От террора к оттепели”; “Богема и абсурд накануне 68-го года”; “Экзистенциальная аура”; “Миф и быт подполья”; “Апология самиздата”; “Ереси и религиозный пафос”; “Время антологий”; “Сумерки “второй культуры””; “Что рифмовалось” — и очень богатого (на 40 страниц) библиографического списка. Том завершается приложением, представляющим содержание главных самиздатских изданий, о которых идет речь в монографии, таких как “Острова”, “Лепта”, “Северная почта” и “Обводный канал”.
Работа Саббатини, безусловно, является пионерской, по крайней мере в итальянской славистике, по сей день уделяющей подпольной культуре, как ленинградской, так и, шире, советской, мало внимания. Автор прежде всего исследует ленинградские литературные течения, иллюстрирует их с помощью конкретных текстов, особо значимых для неангажированной культуры того времени. Рассматривая работу Саббатини под таким углом зрения, ее можно определить и как хрестоматию ленинградского андеграунда, объединяющую авторов, почти неизвестных итальянскому читателю (Р. Мандельштам, “арефьевцы”, В. Британишский, Г. Семенов, Л. Виноградов, В. Уфлянд, Д. Бобышев, М. Еремин, Г. Горбовский, Б. Тайгин, Л. Васильев, поэты группы “Верпа”, “Хеленукты”, Т. Буковская, К. Кузьминский, Л. Аронзон, В. Ширали, С. Вольф, В. Кривулин, Е. Шварц, С. Стратановский, А. Морев, О. Григорьев, О. Охапкин, С. Завьялов, А. Драгомощенко, В. Филиппов, “Митьки”, Д. Григорьев, С. Магид, О. Юрьев и А. Скидан). Все стихотворные тексты приводятся Саббатини в оригинале и в итальянском переводе, таким образом, читатель, интересующийся неофициальной культурой и литературой, но плохо знакомый с русским языком, может проникнуть в суть ленинградской поэзии тех лет.
Однако Саббатини этим не ограничивается: кроме переводов, он предлагает собственное истолкование многих стихотворений, важных для понимания разных этапов развития ленинградской подпольной интеллектуальной жизни. Отдельные тексты рассматриваются сквозь призму поэтики определенного автора и, шире, как порождение культурного контекста тех лет.
Фактически Саббатини предлагает читателю отправиться в странствие по неофициальной культуре 1950— 1980-х гг. Он лаконично, но весьма содержательно передает живую культурную атмосферу неофициальной среды тех лет, анализирует конкретные места встреч (от кафетерия на Малой Садовой до “Сайгона”) и разнообразные кружки (круг О. Охапкина и другие религиозные семинары, “Шимпозиум” Е. Шварц, “семинар по общей теории систем” С. Маслова, философско-религиозный семинар Т. Горичевой и филологический семинар В. Кривулина).
В попытке нарисовать как можно более полную картину тогдашней культуры, автор монографии включает в орбиту своего внимания сферы деятельности как писателей и музыкантов, так и художников и мыслителей.
Особое внимание автор уделяет журналам, самиздатским и околосамиздатским (от “Лепты” и “37” до последних публикаций перестроечного времени, пытавшихся выйти из подполья к более широкой публике), премиям, прежде всего А. Белого, и эмигрантским публикациям, например сборникам “У голубой лагуны” К. Кузьминского.
Калейдоскопическое чередование различных культурных манифестаций позволяет почувствовать разнородность времени, где сосуществовали духовность и замкнутость в себе, социальная направленность и тотальная, принципиальная аполитичность, смелость и страх. Именно совокупность таких элементов и позволяет рассматривать данную эпоху как крайне интересную и плодотворную с точки зрения интеллектуальной продукции: в этой связи Саббатини сравнивает Серебряный век с Бронзовым, акцентируя “революцию поэтического языка” (выражение В. Кривулина, см. с. 355), произведенную героями его книги, а также новизну тенденций, “долго являвшихся подсознанием современной русской культуры” (там же). Рассказ о явлениях, характерных для ленинградской подпольной культуры, энергичен и стремителен, он делает глубоко научное исследование захватывающим чтением, благодаря живому авторскому стилю.
Не будет лишним подчеркнуть значение этой работы как для итальянского научного сообщества, так и для более широкой аудитории. Практически впервые предлагается столь обширное исследование, позволяющее ознакомиться не только с литературой, но и с альтернативной субкультурой, по сей день почти неизвестной в Италии, даже в академических кругах.
Будем надеяться, что работа Саббатини, наряду с вышедшими прежде немногочисленными исследованиями подобного рода (упомянем работы миланского профессора Дж.П. Пиретто: “1961. Il sessantotto a Mosca [1961 г. Московский шестьдесят восьмой год]” (1998), “Il radioso avvenire. Mitologie culturali sovietiche [Светлое будущее. Советские культурные мифологии]” (2001) и М. Мартини, работавшего в Университете Тренто: “L’utopia spodestata. Le trasformazioni culturali della Russia dopo il crollo dell’URSS [Отвергнутая утопия. Культурные трансформации в России после распада СССР]” (2005)), проложит новое русло в итальянской славистике, для которой немало страниц из недавнего советского прошлого так и остаются нераскрытыми.
М. Маурицио
Скаландис А. БРАТЬЯ СТРУГАЦКИЕ. — М.: АСТ; АСТ МОСКВА, 2008.
— 702 с. — 5000 экз.
Огромный том — биография АБС, “писателя” Братья Стругацкие — представляет собой подробный хронометраж жизни Аркадия Натановича Стругацкого (АНа, 1925—1991) и Бориса Натановича Стругацкого (БНа, которому в апреле этого года исполнилось 76 лет). Впрочем, выражение “хронометраж” слишком уж малоподходящее к тому, что сделал автор. В основе книги действительно лежит принцип “ленты времени” — от главы к главе, от 1920-х гг. к дням сегодняшним. Здесь есть, несомненно, ценная библиография, а также и обстоятельная фильмография Стругацких.
Но на самом деле стержнем этой книги является отношение автора биографии к тому, о чем он пишет. Бум биографического жанра, переживаемый в последнее время отечественной словесностью (когда биографии получают престижные литературные премии и рассматриваются в одном ряду — если не выше — с собственно романами и художественной словесностью вообще), позволяет смотреть на книгу Скаландиса как на очевидное событие — это не “одна из” беллетризованных биографий, но кусок души, сердца, нервов, крови автора — не хотелось бы повторять его слова из предисловия о том, что “здоровье стало другим” (с. 9), но нет сомнений, что такие книги пишутся не мозгом, но жилами и кровью. Со всеми вытекающими последствиями для автора. Бартовская “смерть автора” ушла куда-то в историю литературного процесса, биография Стругацких, написанная Скаландисом, возвращает автору его место — книги суть не “детища”, но куски авторской жизни и здоровья, в прямом смысле слова. Если уж на то пошло, книги и есть смерть автора — он пишет их ценою себя самого, единственного, и не может не писать.
В чем усматриваю я страшную сложность задачи, взваленной на себя Антом Скаландисом (Молчановым)? Он непосредственно включен в самое сердце того комьюнити, что объединено именами и творчеством АБС, но книгу он писал не только для них, но и для “непосвященных” — тех, кто, возможно, прочитал “кое-что”, кто “слышал”, кто далек от научной фантастики — в том самом главном, настоящем значении этого понятия. Как человек, не вовлеченный в культ Стругацких, я могу констатировать — книга блестяще удалась. Факты и документы, авторские предположения и реконструкции для меня не были важными и решающими. Они были фоном, как фантастика была фоном в философских прозрениях АБС. Скаландис ведет читателя год за годом по его собственной, читательской — советской (и постсоветской) истории. Он заставляет переоценить и пересмотреть личные отношения читателя со временем. И это фантастическая задача, которая каким-то немыслимым образом в книге “Братья Стругацкие” была решена. Получилось, что дело не в информации, собранной в этом фолианте (она сама по себе замечательна, конечно), но в том, как эту информацию снова и снова переживает автор биографического исследования. Она персонализирована — его конкретным умом и силой его любви к АБС (он и не скрывает, зачем?).
Двадцать пять частей книги (вместе с Прологом и Заключением) образуют летопись жизни двух братьев — и книгу можно листать в любом порядке, открывая то 1971-й, то 1995-й, то 1942-й. Это не история, но вдохновенное погружение в эпоху, большую часть которой сам автор (1960 года рождения) не видел. И это не жизненный опыт Скаландиса, но история братьев, извлеченная автором из самых разных документов и свидетельств. Автор не собирался повторять то, что уже сказано о Стругацких. Ему удалось большее. Здесь уместна такая метафора — в рассказе о Чернобыле в связи с “Пикником на обочине” Скаландис замечает: “Я только знаю, что химические и физические процессы, идущие под саркофагом в недрах разрушенного четвертого блока станции, современная наука по сей день внятно описать не способна” (с. 577). Так вот, в биографии “Братья Стругацкие” Скаландис показал, что АБС знали, какие процессы идут под советским саркофагом в недрах общественного сознания… Как знали и нерушимость (необходимость “недрам”?) этого саркофага. История предстает здесь неделимой — нет никаких рубежей, “советскостей” — “постсоветскостей”. Есть единое время-пространство людей, мыкающих свое фантастическое недотепство… Скаландис в конце пытается подытожить сказанное. Он напоминает, что Стругацкие “три источника и три составные части” настоящей фантастики возводили к триаде “чудо — тайна — достоверность” (с. 670). Это почти дословная цитата из других “братьев” — “Братьев Карамазовых” Достоевского (правда, Великий инквизитор называет три “источника” абсолютной власти над людьми — чудо, тайна и авторитет, но “достоверность” и “авторитет” суть не синонимы ли?). Эта странная и совершенно неорганичная перекличка, на мой взгляд, имеет страшный смысл — пророчествуя и ведя за собой, Стругацкие оказывались агентами “примирения” с этой фантастической жизнью. Достоевский, говоря о “фантастическом реализме”, имел в виду “реализм в высшем смысле”. Фантастика Стругацких и есть этот самый “высший реализм”. И в этом значении книга Скаландиса, запечатлевшая великое обожание и осторожные откровения, есть вопль Иова к Господу — за что? “И какую-то совсем детскую благодарность ощущал я к Стругацким, которые до последней своей книги старались удержать меня на краю этой тайны. И какое-то еще более детское, почти капризное раздражение против них — за то, что всетаки не удержали…” (с. 558).
На мой читательский (и совершенно субъективный) взгляд, книга “Братья Стругацкие” нелинейна и неодномерна. Скаландис писал от себя — но и от всех тех, кто жил книгами АБС. И в книге не скрыты обвинительные интонации, неожиданные, какие-то “исподвольные”, но бьющие больно и резко. Это захватывающее и потрясающее чтение. Тот, кто читал у Стругацких все, кинется перечитывать. Тот, кто не читал их книг, кинется читать все подряд, без остановки. Но и те, и другие будут измучены, отравлены, убиты. Может быть, это станет точкой поворота? Надо быть законченным романтиком, чтобы верить в “новый поворот”. Но парадокс книги Скаландиса в том и заключается, что, убив все надежды и погасив все порывы, она заставляет перетрясти собственные отношения с действительностью. Не “эстетические” какиенибудь, а реальные, живые, жизненно важные: “Я очень хорошо помню свое ощущение после того, как дочитал последний абзац и отложил журнал в сторону. К этому моменту лишь одно чувство, пожалуй, владело мною почти безраздельно — огромное, безграничное сожаление о том, что я все это узнал и вынужден теперь принимать в этом участие… Что, прочитав повесть, я принял на себя ответственность, о которой не просил и в которой, право же, не нуждался” (с. 558). Ант Скаландис, несомненно, во многом “подставлен” самим фактом создания этой книги под мощный и разнонаправленный удар. Наверное, им будут недовольны и персонажи книги, и поклонники Стругацких, и ценители художественности, и блюстители фактографичности. Но в том-то и дело, что бережное воссоздание биографии Стругацких обернулось для автора творением “писем мертвого человека” — и ощущение бессмысленной фантастичности всей нашей жизни острой иглой безжалостно входит в читательское сознание.
Марина Загидуллина
REAL STORIES, IMAGINED REALITIES: Fictionality and Non-fictionality in Literary Constructs and Historical Contexts / Ed. by Markku Lehtimäki, Simo Leisti and Marja Rytkönen. — Tampere: Tampere University Press, 2007.— 399 р. — (Tampere Studies in Language, Translation and Culture. Series A. Vol. 3).
Сontents: Rosenholm Arja, Savkina Irina. Rehearsal of an Orchestra, or Blurrings, Blendings, and Distinctions Between Fictionality and Non-Fictionality; Lehtimäki Markku. The Rhetoric of Literary Nonfiction: The Example of Norman Mailer; Toker Leona. Testimony and Doubt: Varlam Shalamov’s “How It Began” and “Handwriting”; Rantonen Eila. Reporting White and Black Spots of Europe: A Postcolonial Reading of Caryl Phillips’s The European Tribe; Lassila-Merisalo Maria. Friend or Foe?: The Narrator’s Attitude towards the Main Character in Personality Stories; Toikkanen Jarkko. Possible Fiction and Impossible Fact: The “History” of Hans Robert Jauss and Paul de Man; Leisti Simo. Fiction, Non-Fiction or Something Else?: The Possible World of Soviet Ideology; Kurki Tuulikki. Closer To the People — But not too Close: Tracing Unsuitable Meanings in the Finnish prose in Soviet Karelia; Ristolainen Mari. Fact or Fiction? Why Not Construction?: Local Narratives of Post-Soviet Periphery in Focus; Peltonen Ulla-Maija. On Remembering and Forgetting the Finnish Civil War in 1918: Disappeared Husband, Narrated Father; Heimo Anne. The Use of Eyewitness Testimony in Constructing Local History: What really happened during the 1918 Finnish Civil War in Sammatti?; Kangas Anni. The Beast, the Knight, and the Political Fact in Here: Fictional and Non-Fictional in Finnish Political Imaginary on Russia; Savkina Irina. “Am I Writing or Am I Being Written?”: A Diary of a Young Soviet Woman (1968—1970); Veselova Inna. “What Am I Writing For?”: On Peasant Autobiographical Prose of the 20th Century; Bonner Withold. “Homeless Urban Nomad That I Am”: The Diaries of “A Woman in Berlin” (April 20th — June 22nd 1945); Holmgren Beth. Fiction and the Acting Life: The Memoir of Helena Modjeska; Rytkönen Maria. “Reminiscence Is Not Knowing What Lies Ahead”: Constructing Memory in Memoirs; Ekonen Kirsti. Life as a Work of Art: Zinaida Gippius, Constructor of Her Literary Identity.
Чупринин С. РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА СЕГОДНЯ: ЗАРУБЕЖЬЕ. — М.: Время, 2008. — 784 с. — 3000 экз.
Новый словарь-справочник Сергея Чупринина стал продолжением его энциклопедического проекта “Русская литература сегодня”. Первые два тома представляли номенклатуру современной русской литературы (теперь можно сказать: русской литературы в метрополии), ее летопись и топографию, — своего рода “теорию и историю”. Третий том дополняет эту историю географией: отныне литература метрополии приросла “литературным зарубежьем” — новый справочник включает в себя более тысячи писательских имен, перечень писательских союзов, литературных премий и две с лишним сотни позиций русскоязычных периодических изданий.
Сборник организован в порядке географического алфавита и заканчивается постатейной алфавитной росписью. Разделы — от Австралии до Японии — включают в себя вводную статью об истории русскоязычной литературы соответствующего региона, список региональных писательских организаций, периодических изданий, премий и фестивалей (коль скоро они существуют). Затем следует биобиблиография писателей.
В иных странах русских авторов единицы (в Словакии, Хорватии, Люксембурге, Мексике, Белизе, Гамбии, Венгрии), в иных — сотни (Украина, США, Германия). В иных странах число писательских союзов сравнимо с количеством писателей, а номинальное количество премий заставляет сомневаться в их неноминальном существовании (речь об Украине, где, кстати говоря, за без малого полгода после выхода справочника к тридцати пяти “русскоязычным” премиям добавилось еще несколько). Но, как бы то ни было, даже короткое знакомство с оглавлением и первые подсчеты дают красноречивую картину “распространенья русских по планете”, — картину отчасти ожидаемую (мало кто сомневался, что в Украине и в Германии русских писателей окажется на порядки больше, чем в Мексике или Японии), отчасти легко объяснимую событиями недавней истории, но всякий раз позволяющую задуматься над — очевидными и не очень — закономерностями современного литературного процесса.
Первая и главная проблема, которую зафиксировал этот “географический” том, связана с концом Российской империи как государственного образования и началом новой постимперской литературной истории. Если нанести на карту очертания этой “литературной демографии”, причем так, чтобы интенсивность цвета показывала плотность писательского населения, контуры русскоязычной “писательской республики” отчасти совпадут с границами бывшего СССР. Страны “соцлагеря” обнаруживают “белые пятна” (ни единого русского писателя в Румынии и Сербии, по одному — в Словакии и Хорватии, два — в Болгарии и три в Венгрии), и огромные русские провинции в Германии, США и Израиле.
Коль скоро литературная ситуация определяется эмиграционной политикой, поневоле задумаешься даже не столько над национальным составом “третьей волны” “русского литературного зарубежья” (для тех, кто сколько-нибудь знаком с настоящим положением дел, не секрет, что “еврейская эмиграция” — очень условное и многонациональное по своему составу образование), сколько над замечательным социопсихологическим феноменом. Векторы эмиграции совпадают с векторами писательской активности, и, надо думать, те самые беспокойство и неудовлетворенность настоящим положением вещей, которые вызывают “охоту к перемене мест”, в немалой мере заставляют “перемещенных лиц” браться за перо.
Обильную пищу для размышлений и социологических выкладок дают писательские биографии выходцев из России: многие из них всерьез сделались “писателями” — выпустили книги, стали журнальными редакторами и издателями — непосредственно в эмиграции. Другие — как Вадим Перельмутер и Дина Рубина — покинули метрополию, будучи профессиональными литераторами. Первые обустраивают вновь созданное литературное пространство, расставляют в нем мебель и занимают места согласно купленным билетам. Вторые продолжают ориентироваться на литературную жизнь метрополии и от собственно германской-американскойизраильской литературной ситуации зависят мало, там они, скорее, — “свадебные генералы”. Наконец, есть еще третьи, такие как Бахыт Кенжеев (Канада) или Роман Лейбов (Эстония), — нимало не связанные с литературной жизнью “малой региональной колонии” и в принципе не позиционирующие себя “русскими писателями” Канады или Эстонии. Гражданин Латвии Андрей Левкин и вовсе не вошел в список персоналий этого тома, вероятно, потому, что его присутствие в метрополии слишком очевидно. Проблема литературной прописки существует и решается, похоже, как и проблема прописки житейской: для того, чтобы ее потерять, стоит прописаться в другом месте.
Что же до литературного процесса в русских колониях, то и здесь существуют известного порядка особенности. Безусловный чемпион по общественно-бюрократической активности — Украина, здесь восемнадцать (с. 18) русских писательских союзов: от региональных, “межрегиональных” и “федеральных” “союзов писателей” до разного рода “ассоциаций” вроде “Русского собрания”, “ЛСД” или организации под названием “Баюнъ”. Для сравнения — в Израиле и США по три писательских союза, в Германии — два, и от двух до четырех — в бывших советских республиках. Сходным образом обстоит дело с русской литературной периодикой. Украина и здесь ходит в чемпионах — 50 русских журналов и альманахов. В Израиле и Германии — по 17, в США — 23. Справедливости ради: в коротких “журнальных статьях” указаны годы выхода и количество номеров — большинство украинских журналов на сегодняшний день мертвы, имея в архиве от одного до пяти номеров. В свое время статья в киевской “Критике”, посвященная местной (не только русскоязычной) литературной периодике, называлась цитатой из классика: “…мертвим, ╗ живим, ╗ ненародженим”. Боюсь, что, если из полусотни украинских русскоязычных журналов вычесть журналы мертвые, журналы номинальные и журналы-нежурналы (альманахи, дайджесты и т.д.), останется всего ничего, не более десятка, что в принципе соизмеримо с количеством прочей “колониальной периодики”. И Украина здесь не исключение: с не столь многочисленными казахскими или белорусскими русскоязычными журналами происходит то же самое, а из восьми русских журналов Франции пять существуют в прошедшем времени.
Список персоналий и их биобиблиография наводят на размышления иного порядка. Главным образом здесь, безусловно, представлены писатели N-ного ряда, причем не столько второго, сколько пятого и пятнадцатого. Их биобиблиография исключительно подробна, и это замечательно. Кажется, именно третий том из энциклопедического проекта Сергея Чупринина в большей степени соответствует своему справочному назначению. Первые два тома в немалой степени (а может, прежде всего) — критические монографии о современном состоянии литературного процесса. Третий том — именно справочник, он адресован будущим историкам литературы и станет хорошим подспорьем для составления словарей и библиографических указателей, подобных тем, которые существуют по эмиграции первой волны.
Кажется, именно с такой точки зрения имеет смысл оценивать труд автора и собирателя этого словаря. И в этом контексте неизбежен разговор о лакунах. Однако, как мы уже писали в рецензии на первые тома “Русской литературы сегодня”, — авторский словарь не телефонная книга и лакуны в нем неизбежны. Есть некоторые принципиальные установки, сознательно выбранные автором-составителем. Так, писателем здесь следует полагать того, кто издает книги. Соответственно, в словник попадают плодовитые “поэты 15-го класса” (и в перспективе исторической и библиографической это хорошо!), но не попадают в большинстве своем издатели (я подозреваю, что сама оказалась там случайно) и люди, в рамках местного литературного процесса более чем заметные и влиятельные, однако в силу субъективных причин книг не издававшие. В знакомой мне киевской ситуации это очень разные фигуры: Андрей Мокроусов, Константин Донин, Стас Михновский. Их “непопадание” для киевской истории характерно и знаменательно, и в нем, пожалуй, больше смысла, чем в “попадании” многих других. Но это, добавим, местная история, ее следует писать “на местах”. Справочник, собранный С. Чуприниным, лишь первая попытка, и за ней, надо думать, последуют другие. При столь очевидной социальной и издательской активности “новых эмигрантов”, естественно ждать не только очередных книг и антологий, но и более или менее исчерпывающих справочных и библиографических изданий.
И. Булкина
ПИСАТЕЛЬ. КРИТИК. ЖУРНАЛ: Сб. науч. тр. — Саратов: Наука, 2006. — 140 с. — 100 экз.
Содержание: Демченко А.А. Литературное поле “писатель — критик — журнал” как предмет исследования (вместо предисловия); Гусакова О.Я. Литературно-критическая деятельность Н.А. Полевого 1838—1839 гг. в оценке В.Г. Белинского; Черемисинова Л.И. А.А. Фет и журнал П.Д. Боборыкина “Библиотека для чтения” (1863—1865 гг.); Смирнова В.В. Ф.М. Достоевский о “своем реализме” в “Дневнике писателя”; Калинина О.В. Функции художественных фрагментов в “Дневнике писателя” Ф.М. Достоевского; Целовальникова Д.Н. Мемуарные страницы “Дневника писателя” Ф.М. Достоевского; Паклина Л.Я. Беседы о слабом времени (“Пестрые письма” СалтыковаЩедрина); Мокина Н.В. Вл. Соловьев — критик; Минц Б.А. “Театр истории” в очерках и статьях Осипа Мандельштама; Белова Т.Д. М. Горький и журналистика рубежа XIX—ХХ веков (История сотрудничества с журналом “Жизнь”); Михайлов А.В. “Истинная жизнь Себастьяна Найта” в зеркале критики В.В. Набокова; Посадская Л.А. Л.С. Петрушевская в критике: эволюция оценок; Шакирова М.Р. Борис Поплавский: актуальность вне времени.
ПИСАТЕЛЬ. КРИТИК. ЖУРНАЛ: Сб. науч. тр. — Саратов: Наука, 2008. — Вып. 2. — 96 с. — 300 экз.
Содержание: Гусакова О.Я. Н.А. Полевой в мемуарных очерках П.В. Анненкова; Беляева Н.С. Поэтика цикла Н.В. Гоголя “Вечера на хуторе близ Диканьки”: архетипы дороги и дома; Демченко А.А. Яснополянский журнал Л.Н. Толстого в оценке Н.Г. Чернышевского; Крошина В.А. Оценка эстетических взглядов Н.Г. Чернышевского В.В. Набоковым в романе “Дар” (К постановке вопроса); Смирнова В.В. Вопросы эстетики в “Дневнике писателя” Ф.М. Достоевского; Мокина Н.В. Дух—душа—тело в лирике М. Цветаевой; Калинина О.В. М.И. Цветаева о прозе поэта (по материалам записных книжек и переписки с современниками); Давыдова С.А. Мотив смерти в поэзии Н.С. Гумилева; Тугушева Э.Ф. Проблема документального и художественного в эссе А.Г. Битова “Прорвать круг”; Тюрина О.Г. О современной военной прозе молодых.
Баткин Л.М. ПЬЕТРО АРЕТИНО И КОНЕЦ ИТАЛЬЯНСКОГО ВОЗРОЖДЕНИЯ. — М.: РГГУ, 2009. — 146 с. — 300 экз.
Книга ведущего ренессансоведа Л.М. Баткина — исследование наиболее позднего представителя того движения, которое автор характеризует как ренессансный индивидуализм. Этот индивидуализм в работах Баткина никогда не сводится просто к отстаиванию личных интересов, он представляет собой определенное отношение к себе, “разговор с самим собой”, направленный на возвеличивание собственной личности. Такая личность находит в себе новые грани и может отрешенно любоваться ими, а может демонстрировать их, пытаясь приукрасить собственные пороки. Пьетро Аретино в толковании Баткина и был таким человеком, который не знал отрешенного взгляда на свою душу, но зато умел помещать себя в центр всеобщего внимания.
Пьетро Аретино был одним из первых европейских журналистов, памфлетистом, поэтом, сатириком. Он не гнушался шантажом, грозя ославить даже самых высокопоставленных лиц, переписывался со всей Европой и почти всегда находил защиту у властителей. Будучи одним из самых богатых жителей Венеции, он предвосхитил материальный успех ведущих деятелей массовой культуры. Л.М. Баткин называет Аретино “шоуменом ренессансной изжитости”, “симулякром Возрождения” (с. 145). Впрочем, в книге есть и другой образ Аретино — человека, который добросовестно воспроизводит аристократическое поведение, включающее в себя и милости всем приходящим в его дом, и гордую независимость.
Единственная неудача Аретино — это сочинение порнографических сонетов, по гравюрам подвергнутого аресту художника. Эти сонеты поссорили его с “благоволившим ему папой Клементом”, после чего кардинал Джиберти подослал к молодому выскочке наемного убийцу (с. 32). А после он уже не допускал крупных ошибок, и свита льстецов прославляла все действия Аретино — заметим, впрочем, что в обычае венецианцев было возвеличивать даже чиновников невысокого ранга библейскими сравнениями, вроде “при твоем появлении мое сердце прыгает, как Иоанн Креститель во чреве Елизаветы”, и особого “кощунства” (с. 20) венецианские граждане в этом не усматривали.
За стилистикой писем Аретино Л.М. Баткин видит стремление изменить вкусы многих людей: “Аретино прививал тосканско-римский маньеризм в Венеции, используя свою знаточескую репутацию” (с. 44). Как комедиограф он “использует все ресурсы языка, в огромном интервале от прециозной риторики хозяев до площадной речи слуг” (с. 53), тогда получается, что Аретино учил уместной речи людей совершенно разных разрядов. Эти наблюдения важны, потому что простое рассуждение о незаконном совмещении в одном человеке артиста и пасквилянта, писателя с богатым воображением и ворчливого полемиста не было бы продуктивным. Противоречивые качества могут совмещаться в человеке, тем более когда чрезмерная увлеченность не дает проследить за собой. И как раз в разных жанрах Аретино показывает совершенно неизбывную увлеченность конкретными деталями быта, которые оставляли в нем место для соединения несоединимых образцов поведения.
Значительная часть книги посвящена Аретино как “религиозному мыслителю”. Л.М. Баткин считает, что Аретино уже совершенно не чувствует священную символику, на которой настаивали экзегеты Библии, например пурпурной пряжи в руках Богоматери как символа зачатия. Он заменяет переживание смыслов простым любованием сценами, с их цветовым колоритом и почти театральными эффектами. В целом, нужно заметить, аретиновские переложения Евангелия и житий мало чем отличаются от многочисленной благочестивой продукции Контрреформации, и если бы на книгах не было бы имени Аретино, их можно было бы принять за очередное издание для народа. В этой традиции допускались и объяснение чудес через сравнение с физическими законами, и рискованное использование эротической лексики, и обращение к легендам, и длинные диалоги евангельских персонажей, и наивные морализующие экфрасисы, и мнимо ученые перечисления. Специфика Аретино — не в использовании всех этих особенностей, общих с популярным благочестивым чтением того времени, а в слишком частом подчеркивании своих авторских заслуг и избытке картинных сцен.
Если религиозные сочинения создавались, чтобы угодить папской курии, и ценны, по утверждению Л.М. Баткина, только очередной дерзостью автора, всегда самостоятельно создававшего свою судьбу, то непристойные произведения Аретино — это отдых. Испытывая поздние приливы страсти, Аретино с печалью смотрит на свою седую голову, но хочет забыться и достигает этого только преувеличенными рассказами о своих похождениях. Схематизм этих рассказов Баткин сравнивает со строением романов де Сада.
В целом Л.М. Баткин оценивает наследие Аретино как “казус историко-культурной тупиковости” (с. 141). Кто еще будет сводить свои письма с кляузами и выпрашиванием денег в “тома эпистолярных публикаций” (с. 126) или обвинять Микеланджело в изображении нагой натуры, собственные порнографические опыты при этом оправдывая тем, что у него непристоен только предмет, а у Микеланджело — способ изображения. Эту логику Л.М. Баткин называет инквизиторской, вернее было бы назвать ее “политической” в современном, не античном и не возрожденческом смысле слова: когда об участниках политики судят уже не по их деяниям, а только по их репутации. Аретино понял новейшую тенденцию в политике и попытался подорвать репутацию Микеланджело, при этом, конечно, никак не соотнося свой шаг с восхищением Микеланджело как художником.
Такой детектив, убийство чужой репутации, представляет собой едва ли не каждое письмо Аретино. Л.М. Баткин рассматривает подробно некоторые ключевые письма, и это делает книгу маститого ученого ценной не только для историков европейской культуры, но и для всех литературоведов, исследующих приключенческие и детективные сюжеты литературных произведений. Пьетро Аретино, с его прихотливостью и напором, меньше всего похож на героя романа (даже авантюрного). Но вклад в развитие романного повествования, пусть косвенными путями, он внес.
Александр Марков
Чекалов Кирилл. ФОРМИРОВАНИЕ МАССОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ВО ФРАНЦИИ. XVII — ПЕРВАЯ ТРЕТЬ XVIII ВЕКА. — М.: ИМЛИ РАН, 2008. — 248 с. — 500 с.
В центре внимания К.А. Чекалова французские романы и повести XVII — начала XVIII в. В отечественном литературоведении это плохо изученный материал. Парадоксально, но книги, столь распространенные в русской культуре начала XIX в., сформировавшие определенный тип русского читателя, до сих пор не вызывали интереса у исследователей. Можно отметить лишь две монографии, посвященные французским романам XVII—XVIII вв.: книгу М.А Разумовской “Становление нового романа во Франции и запрет на роман 1730-х годов”, вышедшую более четверти века назад, и книгу Н.Т. Пахсарьян “Генезис, поэтика и жанровая система французского романа 1690— 1760-х годов”, изданную в 1996 г. в Днепропетровске. Таким образом, работа К.А. Чекалова заполняет существенную лакуну в отечественном литературоведении.
Аспект, в котором Чекалов рассматривает французский роман XVII— XVIII вв., также примечателен. Необычность его заявлена уже в названии книги: “Формирование массовой литературы во Франции”. Справедливость такого подхода вполне оправданна. Возможно, что пренебрежительное отношение к французскому роману как к чтению низкопробному, предназначенному лишь для легкомысленных барышень (такое отношение прочно утвердилось в русской культуре еще в XIX в.), отчасти и сказалось в том, что романы XVII—XVIII вв. так долго не рассматривались отечественными исследователями.
Чекалов во Введении называет критерии, опираясь на которые можно, по его мнению, отнести то или иное произведение к “массовой литературной продукции”. Основной — это развлекательность, при этом, как пишет Чекалов, ссылаясь на мнение Марселя Аллена, одного из создателей знаменитого “Фантомаса”, “не следует подрывать устои публики, то есть вторгаться в политическую и религиозную проблематику” (с. 17).
Характерной особенностью произведений массовой литературы, по мнению Чекалова, является особый тип заголовка, построенный, как правило, по принципу: имя главного героя плюс приключения. “В сконденсированном виде в таких заголовках предстают сюжетные линии книги (Арсен Люпен против Шерлока Холмса)” (с. 17—18). Сюжет подобных произведений строится, как считает Чекалов, по определенным правилам; для них очень важна “краткость описаний, размеренность развертывания сюжета на всем протяжении книги, регулярное чередование сбалансированных ситуаций с нарушением баланса” (с. 18).
Наконец, особым компонентом массового чтения являются “те элементы, которые в совокупности своей образуют “издательский перитекст” (по Ц. Тодорову): шрифт, формат, брошюровка, переплет, иллюстрации на обложке, цена” (с. 18).
Установив критерии, на основании которых материал исследования может быть отнесен к “массовой культуре”, Чекалов приступает к анализу французских романов XVII— XVIII вв.
В главе 1 рассматривается предыстория явления. Не случайно выражение “у истоков” в ее названии (“У истоков беллетристики. Роман барокко”), а в названиях параграфов внутри главы встречаются слова “на пути”, “первый” и т.п. Чекалов рассматривает в этой главе романы барокко XVII в. Большинство их не переводилось на русский язык и почти не исследовалось отечественными историками литературы. Отметим анализ романа “Аргенида”, изданий “Галантного Меркурия” и параграф, посвященный романам Сореля. В этом параграфе Чекалов уделяет особое внимание романной саморефлексии, т.е размышлениям авторов романов (в первую очередь Сореля) о возможностях романа как жанра и критике современной им романной продукции. К.А. Чекалов не раз говорит о подобной саморефлексии и при анализе других романов, и, похоже, такая саморефлексия оказывается одним из конституирующих признаков романа как жанра.
Центральной частью книги является глава 2, посвященная “Голубой библиотеке”. Эта глава, на наш взгляд, наиболее интересна. Здесь говорится о серии, задуманной книгоиздателем Удо как принципиально отличная от “ученой литературы”. Чекалов приводит ряд черт, свойственных всем изданиям “Голубой библиотеки” (с. 96), которые он справедливо считает конструктивными для популярных изданий в целом. Эти признаки соотнесены как с вещественными характеристиками книг серии (невзрачный внешний вид, наивный стиль иллюстраций), так и с содержанием (народный язык, апеллирование к коллективному мышлению, тесная соотнесенность с повседневным практическим опытом), причем все эти признаки предстают в тесной взаимосвязи.
Источники сюжетов книг “Голубой библиотеки” весьма разнообразны. При этом, как показывает исследователь, они редко были оригинальными, чаще они заимствовались из других произведений и адаптировались для нужд читателей “Голубой библиотеки”. Более того, как показывает автор книги, шел процесс “вымывания сюжетов с ярко выраженным авторским началом” (с. 102), и издатели сознательно “все более и более стремились уходить от оригинальных произведений” (с. 106).
Чаще всего сюжеты для “Голубой библиотеки” черпались из средневековых рыцарских романов и эпических сказаний-“жест”. Чекалов подробно анализирует, как именно происходит трансформация сюжетов. Отдельный параграф посвящен трансформации сказания о “Четырех сыновьях Аймона”. Надо сказать, что удивительная судьба этого сюжета привлекает в последнее время внимание зарубежных исследователей, о чем свидетельствует, в частности, книга С. Бодель-Мишель “Аватары одной жесты. От Рено Монтобанского к “Четырем сыновьям Аймона”” (Париж, 2006), на которую ссылается Чекалов. Среди других сюжетов, путь которых от оригинала к “Голубой библиотеке” и далее подробно рассмотрен в книге Чекалова, отметим сюжет книги “Валентин и Орсон”, надежно укрепившийся во французском детском чтении. Этот путь, от Средневековья через “Голубую библиотеку” в детское чтение, как считает автор книги, проходят многие произведения и сюжеты. Чекалов в этой связи называет “Голубую библиотеку” “медиатором рыцарской культуры”. Этот аспект, очевидно, весьма важен для автора книги.
Сюжет о “Жане-Парижанине” представляет другой путь перехода рыцарской культуры в более позднюю — путь комического снижения. Первая публикация романа относится к 1530—1540 гг. (рукопись, по-видимому, создана около 1494—1495 гг.), а последний вариант, выполненный, как пишет Чекалов, в “безлико-слащавом стиле” Альфредом Дельво, — к 1869 г. Кроме того, на этот сюжет была написана и поставлена в 1807 г. мелодрама Массолье. Следует сказать, что во Введении Чекалов говорит, что визуализация, как и вообще “трансляция культурного текста из одного вида искусства в другой, очевидно, чревата смещением его в сторону массовой культуры” (с. 16). Универсальность этого высказывания, наверное, может вызвать возражения, но применительно к тем произведениям, о которых пишет Чекалов, оно справедливо. И путь от рыцарского романа к мелодраме, как в случае с “Жаном-Парижанином”, или к оперебуфф, как это произошло с “Робертом-Дьяволом” (об этом романе см. с. 118—120), представляется вполне естественным.
Хочется сказать еще об одном сюжете, развитие которого от средневековых источников через “Голубую библиотеку” подробно рассмотрено в книге. Это “История Петра Прованского и Прекрасной Магеллоны”, которая получила особую популярность в России XVIII в. и даже вошла в русскую лубочную литературу.
В главе 3 книги Чекалова речь идет о соотношении массовой и “высокой” романной продукции XVIII в., в том числе произведений мадам де Лафайет, мадам д’Онуа, Мариво и Свифта (“Новый Гулливер”).
Книга Чекалова интересна и полезна, так как, кроме прочего, вводит в кругозор отечественных исследователей множество новых текстов. В связи с этим хотелось бы высказать одно пожелание, которое, возможно, будет учтено в продолжении исследования. Читатель книги несколько теряется от обилия имен и названий романов, а исследователь вынужден постоянно отвлекаться от хода своего анализа ради пересказа сюжетов произведений. При этом пересказы сделаны мастерски. Быть может, следовало бы вынести в приложение названия романов и имена авторов по-русски и в оригинале, даты их создания и краткий пересказ содержания. Читателю было бы легче ориентироваться, а книга обрела бы часть, имеющую самостоятельное значение.
О. Смолицкая
ИСТОРИЯ ДОНСКОЙ ЖУРНАЛИСТИКИ: Справочник / Авт.-сост. В.Ф. Волошинова, В.В. Шумов. — Ростов-на-Дону: Подрядчики, 2007. — 196 с. — 300 экз.
Ростов-на-Дону в дореволюционной России был на одном из ведущих мест по степени развития прессы, уступая (если не считать столиц) только Одессе, Киеву и, может быть, Харькову. Однако книг, посвященных ростовской (или, шире, донской) журналистике, до появления рецензируемого издания не было.
Книга включает два указателя донской периодики (1839—1916 и 1917— 1919), подборку кратких биографических очерков (или, если угодно, развернутых биографических справок) о 32 донских журналистах и очерк (справку) о Ростовском обществе журналистов.
Дать оценку книге В.Ф. Волошиновой и В.В. Шумова трудно. С одной стороны, составители потратили немало времени и усилий, чтобы подготовить справочник, однако, с другой стороны, они — журналисты и краеведы, которым явно не хватает исторических и библиографических знаний для подготовки подобного издания.
Начнем с указателей. Первый, “Периодические издания, выходившие на Дону в 1839—1916 годы”, подготовлен В.В. Шумовым при участии В.Ф. Волошиновой. Он содержит справки о 197 периодических изданиях Дона указанного периода. Справки дают сведения о месте и времени выхода газеты или журнала, его издателе и редакторе, основных сотрудниках, типе, программе, идеологическом направлении (для общественно-политических изданий). В качестве источников указаны рукопись В.В. Шумова “Периодика дореволюционного Дона” (т.е. составитель ссылается на себя), книга В.Б. Бархударяна “История армянской колонии Новая Нахичевань” (Ереван, 1996), библиографический указатель “Периодическая печать дореволюционного Дона 1841—1916”, составленный Д.И. Румановой и вышедший в Ростове в 1963 г., и, наконец, Научно-справочная библиотека Государственного архива Ростовской области. В результате остается неясным, а пользовались ли составители основными справочниками по русской дореволюционной периодике: указателем Н.М. Лисовского “Русская периодическая печать. 1703— 1900” (Пг., 1915) и подготовленным Л.Н. Беляевой, М.К. Зиновьевой и М.М. Никифоровым указателем “Библиография периодических изданий России, 1901—1916 гг.” (В 4 т. Л., 1958—1961). По крайней мере, расхождения есть. По Лисовскому, например, “Ростово-Нахичеванские на-Дону новости” выходили с 1900 г., а по рецензируемому справочнику — с 1901 г.
Гораздо ценнее второй список, подготовленный В.Ф. Волошиновой, — “Периодические издания, выходившие на Дону в 1917—1919 годах” (159 названий), поскольку указатель российской прессы времен Гражданской войны пока не подготовлен.
Раздел “Донские издатели, редакторы, журналисты” мог бы быть очень ценным, но, к сожалению, выполнен он по-журналистски, хотя до массового читателя книга, вышедшая тиражом 300 экз., не дойдет, а специалисту нужны не беллетризованные очерки, а достоверные и информативные справки. В этом разделе использованы и ранее печатавшиеся биографические статьи, написанные другими авторами, но ряд справок подготовлен В. Волошиновой, причем она, по-видимому, не подозревает о существовании многотомного биографического словаря “Русские писатели. 1800—1917”, по крайней мере ссылок на него в статьях о П.Т. Герцо-Виноградском, Ф.Д. Крюкове и Р.П. Кумове нет. Тем более не знает она о менее известных справочниках. Скажем, тут датой смерти П.П. Казмичева обозначен (с вопросительным знаком) 1939 г. Однако в указателе “Личные архивные фонды в государственных хранилищах СССР” (Т. 1. М., 1962. С. 304) дана точная дата смерти — 1943 г. Список персоналий очень неполон. Десятки дореволюционных донских журналистов тут отсутствуют (например, нет Д.Т. Волкова, Л.П. Гросмана, М.М. Майзеля, Г.И. Пелипишкина, С.В. Потресова, И.Н. Розенштейна, А.Ф. Саликовского, Е.К. Сизякина, К.А. Суховых, Н.В. Туркина). Но тем не менее сведения о более чем трех десятках авторов тут имеются. Скажем, в 4-м томе Словаря псевдонимов И.Ф. Масанова, где приведены краткие справки о ряде представленных в книге Волошиной и Шумова авторов, Е.Л. Жигмановский и И.А. Тер-Абрамиан даны только с инициалами и без дат жизни, а в рецензируемом справочнике можно найти их имена, отчества и годы рождения, аналогичным образом тут находится год рождения С.Я. Арефина, отсутствующий у Масанова. Таким образом, несмотря на существенные минусы, в целом книгу нужно оценить положительно — она является полезным, хотя и не во всем надежным путеводителем по миру донской прессы.
А.Р.
Башмаков А.И., Башмаков М.И. ГОЛОС ПОЧЕРКА: ОПИСАНИЕ КОЛЛЕКЦИИ КНИГ, СОДЕРЖАЩИХ АВТОГРАФЫ, ИЗ БИБЛИОТЕКИ М.И. БАШМАКОВА. — СПб.: [Петрополис], 2009. — 288 с. — 400 нумерованных и подписанных экземпляров. — (Библиотека Всемирного клуба петербуржцев. Отражения Серебряного века).
Поскольку книга сделана заведомо труднодоступной, перечислим те автографы, которые в ней описаны: дарственные надписи В.П. Португалова (издатель “Фамиры-Кифарэда” И.Ф. Анненского) — К.Д. Бальмонту, Г.В. Адамовича — В.Ф. Ходасевичу (1922), А. Ахматовой — Н.М. и Б.Н. Стрельниковым (на одной книге), К.Д. Бальмонта — А.Л. Волынскому, А.Э. Беленсона — Д.А. Энтину и В.В. Маяковскому, А.А. Блока — А.Л. Волынскому, В.Я. Брюсова — Д.С. Мережковскому, З.Н. Гиппиус — Э.Ф. Голлербаху, С.М. Городецкого — Ф.Ф. Раскольникову, Н.С. Гумилева — Н.А. Энгельгардту, Б.К. Зайцева — К.Д. Померанцеву, Е.И. Замятина — С.М. Алянскому, В.И. Иванова — “Странствующему Энтузиасту”, Г.В. Иванова — В.Г. Шершеневичу, К.Д. Померанцеву, а также К.В. и Б.Ю. Физ, В.В. Каменского — Н.Е. Добычиной, Н.А. Клюева — Л.А. Покровскому, А.А. Кондратьева — А.П. Кузнецовой, А.А. Коринфского — Е.А. Трубачевой, Д.И. Крачковского — неидентифицированному Александру Александровичу, М.А. Кузмина — В.Г. Князеву и Я.А. Бронштейну (в последней книге также вписаны изъятые цензурой строки и стихи), М.Л. Лозинского, Я.Н. Блоха и А.Я. Головина — В.Н. Соловьеву, Э.К. Метнера — К.А. Сюннербергу, С.М. Соловьева — Вовке (или Вавке), Ф. Сологуба — неизвестному читателю, А.И. Тинякова — Н.П. Каткову, Игоря Северянина — Ф. Круут, М.А. Фромана — Е.Г. Полонской, В.Ф. Ходасевича — Н.О. Лернеру, Т.В. Чурилина — А.В. Оголевцу, М.М. Шкапской — Константину Константиновичу (не Вагинову ли?), Ю.И. Юркуна — “милому Юрочке” (по предположению собирателей, Ю.А. Бахрушину).
Особо следует отметить вложенный в книгу автограф стихотворения Вл. Соловьева “Лишь забудешься днем иль проснешься в полночи…”, а также вписанные рукой М.А. Кузмина в экземпляр второго издания “Сетей”, подаренный Я.А. Бронштейну, отдельные строки и целые стихотворения, изъятые цензурой. И уж совсем замечателен пятый том “Собрания произведений” Хлебникова с надписью: “Моему чокнутому сыну Даниилу, — книгу чокнутого поэта Велимира, — в день его 30-тилетия. Бывший и нынешний каторжанин Иван Ювачев. П. Лебяжье 17 (30) н.с. XII.1935; Принято и одобрено (ND). С новым 1936!” А на рисунках — тюремная решетка, за которой буквы И.Ю., к подписи отца протянута стрелка из изображения сердечка с инициалами Д.Х., и самое поразительное — рисунок Хармса с подписью: “Тов. Сталин и товарищ Эзоп одобряют издание книг Д. Хармса”.
Автографы воспроизведены, часть — на цветной вклейке. Даны биографические справки об авторах и адресатах дарственных надписей, их фотографии. Ненужными показались нам “украшения” — фрагменты произведений, стихи, кусочки из мемуаров (часто недостоверных). Тем более ненужными, что в них, как и в других материалах, встречаются обидные опечатки и прямые ошибки. Правда, обиднее всего, когда оказывается неразобранной или неверно разобранной надпись. Так, в инскрипте С.М. Городецкого авторы прочитали: “На память о первой воле на Доне в 920” — на самом деле там написано “на Волге” (с. 97). В.В. Каменский написал действительно неразборчиво, на все-таки, кажется, у нас есть основания прочитать не “Благодар… (нрб) автор Вас…” (с. 159), а “Благодарный вовеки автор Вася”.
Но и в авторских текстах довольно много мест, которые читаешь со странным чувством. Например, о Владимире Соловьеве: “Разочаровался в Русской православной церкви. Был протестантом в своей внутренней свободе по отношению ко всем церковным институтам…” (с. 27). Про первый сборник стихов Г. Адамовича: “…вышедший, по официальным сведениям, в 1916 в издательстве ”Гиперборей”, а здесь обозначена ”Альциона”. Что это, перепечатка?” (с. 29). Вовсе не перепечатка, книжникам хорошо известно, почему так произошло (см.: Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Paris, 1991. Т. I. С. 252; история изложена также в том томе собрания сочинения Адамовича, куда вошли его стихи). Многолетнего друга Адамовича звали Михаилом Львовичем Кантором, а вовсе не М.А. (с. 32). Подпись к иллюстрации: “Портрет В.Ф. Ходасевича работы сестры поэта Веры Ходасевич. 1916 г.” (с. 34) — ошибочна сразу во многих отношениях: автор портрета — не сестра Ходасевича, а его племянница, звали ее не Верой, а Валентиной Михайловной, и, наконец, портрет был написан в 1915-м, а не в 1916 г. “Ахматова, в девичестве Горенко” (с. 39) — формулировка невозможная. Об отношениях Ахматовой и Гумилева: “…с которым провела весну 1910 в Париже и венчалась 25 апреля” (с. 39). Нечего и говорить, что все было наоборот: сперва венчалась, а потом поехала в Париж. Первая книга Бальмонта называлась не “Сборник стихов” (с. 48), а “Сборник стихотворений”. В Париж он “был вынужден эмигрировать” не в 1907-м, а 31 декабря 1905 г., вернулся же в Россию не после революции 1917 г., а в 1913-м. Переписывая из словаря “Русские писатели. 1800—1917” сведения об А. Волынском, авторы зря перевели А.А. Давыдову в мужской род (с. 49).
Мало? Давайте посмотрим в других местах. Вяч. Иванов приехал в Петербург не в конце 1904 г. (с. 129), а весной 1905-го. В Москве он прожил не до 1917-го, а до 1920 г. Ректором Бакинского университета отнюдь не был, так же как и заместителем наркома просвещения Азербайджана. Псевдоним Д.В. Иванова — не Жан Вессель (с. 133), а Жан Невсель. М.О. Гершензон умер не в Кишиневе (с. 125), а в Москве. Или еще дальше. Не “Алексей, Христос скрытник”, а, конечно, “Христов скрытник” (с. 188). Портрет Кузмина рисовал не Н.В. Радлов (с. 189), а Н.Э. Радлов. Родители Кузмина не были старообрядцами. Совершенно неверно сообщение: “Стихи В.К. [В.Г. Князева] вошли в изданную М. Кузминым в 1912 “скандальную книгу”, включавшую взаимоадресованные стихи Кузмина и Князева” (с. 191—192). Такая книга задумывалась, была изготовлена ее рукопись, но издана она никогда не была. Ну, и так далее, как говаривал почитаемый авторами книги Хлебников.
Не желая морализировать, считаем нужным сказать: собрав замечательную коллекцию, стоило бы привлечь к ее представлению кого-либо из профессионалов, которых в Петербурге много. Не случайно даже М.С. Лесман, обладавший очень глубокими знаниями в сфере истории литературы и истории книги, все-таки не решился сам описать свое собрание, за него это сделали другие, и сделали замечательно. А то, как сделано сейчас, может бросить тень на совершенно не заслуживающую этого коллекцию.
Н.А. Богомолов
Благодарим книжный магазин “Фаланстер” (Малый Гнездниковский переулок, д. 12/27; тел. 629-88-21, 749-57-21) за помощь в подготовке раздела “Новые книги”.
Просим издателей и авторов присылать в редакцию для рецензирования новые литературоведческие монографии и сборники статей по адресу: 129626 Москва, а/я 55. “Новое литературное обозрение”.