(Москва, 16—17 февраля 2009 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2009
16—17 февраля 2009 года в Москве прошла международная конференция “Интеллектуальный язык эпохи: история идей, история слов”, организованная Институтом высших гуманитарных исследований им. Е.М. Мелетинского и журналом “Новое литературное обозрение”. Участники обсуждали идеи и понятия, предложенные, анализировавшиеся и использованные В. Соловьевым, М. Бахтиным, П.А. Некрасовым, Н.С. Трубецким и Р.О. Якобсоном, В. Шкловским и Б. Эйхенбаумом, Л. Гинзбург и О. Фрейденберг; в контексте общего культурного наследия были упомянуты И. Кант и Р. Декарт, Ж.-Л. Нанси, Ж. Делёз, М. Фуко и Ж. Батай, Ж.-Л. Марион и Ж. Бодрийяр, Ибн-Рушд и Вольтер, Ж.-П. Сартр и П. Вирно, и, конечно, М. Хайдеггер.
Представляется интересным взглянуть на способы реализации замысла конференции, долженствовавшей показать, как “складывается культурный словарь и грамматика эпохи… как с ними взаимодействуют “индивидуальные словари и грамматики” — писателей, художников, критиков, философов, каковы операциональные единицы, из которых они строятся (понятия, аксиомы, смысловые структуры), — иными словами, как должна мыслиться идея, рассматриваемая в процессе своего конкретно-исторического становления? В какой мере такие идеи привязаны к вербальному носителю или могут воплощаться в ином, несловесном материале? Все ли они равно способны к развитию и к переходам из одной области культуры в другую — из философского дискурса в литературный, из эстетики в художественную практику или наоборот”.
Прозвучали весьма информативные доклады, посвященные конкретному предмету и конкретному автору, и движение понятий, ими отмечаемое, скорее касалось персональных интересов обсуждаемых авторов и их круга общения. Безбрежным оказалось описание топоса воды у русских поэтов (Н. Мазур, А. Блюмбаум, Москва, Санкт-Петербург) — вниманию слушателей была предложена первая часть проекта, в которой рассматривается XVIII век, все — от од и официальных песен во славу до лирики; реакция свелась главным образом к пожеланиям, что еще и кого еще можно было бы включить в это рассмотрение. И. Светликова (Санкт-Петербург) убедительно и с жаром, с приведением большого количества примеров показала, что учебник по математике, написанный П.А. Некрасовым, вполне может считаться источником для изучения правой русской идеологии начала XX века. Выступление Омри Ронена (Анн-Арбор) было посвящено переписке Трубецкого и Якобсона, обсуждавших национальный вопрос. С. Савицкий (Санкт-Петербург) в своем выступлении продемонстрировал по текстам Лидии Гинзбург, как происходило движение от личных переживаний (фиксировавшихся в дневниковых записях) через размышления над свидетельствами знакомых и опросами почти случайных встречных к оформлению “Записных книжек” как литературного произведения. Я. Левченко (Москва) прочел доклад о попытке Б. Эйхенбаума в единственной короткой статье экстраполировать способы анализа литературного текста, предложенные формалистами, для анализа кино (не как искусства) — что впоследствии (в 1960-х годах) было воспринято У. Эко и Тартуско-Московской семиотической школой и заканчивается практически на наших глазах, когда литература уступает место “сложным видам медиа с отчетливой визуальной доминантой”.
Интересно, что апелляции к некоторому общему мыслительному содержанию, к логическим возможностям высказывания производились в основном на западноевропейском материале. В докладе одного из организаторов конференции, С. Зенкина (Москва), было представлено движение между предрассудками, идеологиями и симулякрами, из которых с XVIII по XX век складывался предмет теории ложного сознания как историко-культурной сущности (“а не как социологического факта, у которого могла быть своя историческая эволюция”). История идей как критическое предприятие изучает и истинные, и ложные идеи на равных основаниях и в амбивалентности указанных элементов может найти позитивный ресурс описания: “предрассудки” у Вольтера могут быть нравственно полезными; “идеология” в своем первоначальном определении “была позитивной теорией образования понятий, а в марксистской традиции может быть и реакционной, и прогрессивной; “симулякры” у Жана Бодрийяра не только обманчивы, но и обладают своеобразным творческим потенциалом”.
В докладе А. Олейникова (Москва) обнаружились параллели между “ревизионистским” направлением в западной историографии Французской революции и предложенной М. Фуко генеалогией политических концепций (в первую очередь, марксистской теории классовой борьбы), возводимой к дискурсу французской аристократии конца XVII — начала XIX века, которая выступала одновременно против усиления административного аппарата королевской власти и против возрастающей роли третьего сословия. Как Французская революция лишь завершила инициированный королевской властью процесс централизации и бюрократизации общества, сделав его в итоге более послушным и гомогенным, так и дискурс был присвоен добившейся суверенной власти буржуазией и перестал быть дискурсом “общества” в его противостоянии с государством. Критика же состояла бы в том, что Фуко продолжал мыслить аристократическое “общество” в качестве отдельной социальной группы со своим особым политическим самосознанием, тогда как аристократия вообще кажется исторической конструкцией par excellence. Прояснить же незавершенный проект Фуко мог бы “Трактат о номадологии” Делёза и Гваттари.
Доклад Н. Сосны (Москва) был посвящен теме образа как такого концепта, который может быть использован для описания новых явлений современности. Несмотря на то что “образ” на первый взгляд не обладает четко фиксируемым содержанием (“смутен”) и едва ли был основной темой философских исследований, с ним связан целый комплекс проблем, от антропологических (связь с отношением видимого-невидимого) до политических (власть над производством видимого). Терминологическое рассмотрение в целом негативного подхода Сартра (образ как “недо”восприятие и “квази”наблюдение) обнаруживает следы более древней философско-теологической теории, рассматриваемой М.-Ж. Мондзэн, в которой образ предстает не как сущность, но как отношение. Важно, что эта теория в процессе легитимации определенного рода “изображения” (иконы) не предложила дефиниции визуальных объектов, но сместила вопрос видимого к ответственности субъектов видения.
Не просто вновь извлекаемому из теоретического резерва (подобно спинозистскому “множеству” у П. Вирно в противовес гоббсовскому “народу”), но совершенно по-новому вводимому понятию “сообщества” у Ж.-Л. Нанси был посвящен доклад Е. Петровской (Москва). Речь шла о беспрецедентном, почти неуловимом “непроизводящем” сообществе, описание которого выстраивается у Нанси не столько через генеалогические связи, сколько через разрыв. Это новый тип общности, возникающей, скорее, не между индивидами, но между сингулярностями. Был упомянут один из способов его проявления — письмо. Рассматриваемое таким образом сообщество располагается в горизонте дружбы; так и текст Нанси — это не спор с М. Бланшо и даже не интерпретация его текста, но его развитие.
Если первая группа докладов тематически была сосредоточена на материале отечественной традиции, пока недостаточно известном или несистематизированном, а вторая ориентировалась на контекст европейской мысли, то доклады Н. Плотникова (Бохум) и Э. Надточего (Лозанна) поставили под вопрос правомерность теоретического размышления на “русской почве” вообще. Докладчики поставили вопрос, можно ли результат некоторой умственной деятельности россиянина в области гуманитарных наук считать рефлексивным, философским, идейным, если традиция обращения с понятиями фактически отсутствует. Так сложилось исторически, что в России не было ни семантического разрыва в истории понятия “субъект”, который произошел благодаря кантовской критике и вследствие которого основной комплекс проблем теоретической и практической философии, связанный с понятиями “я”, “личность”, “индивидуум” и характерный для европейской философии, оказывался своеобразным “слепым пятном” нашей топографии (Н. Плотников); ни “аверроистской революции”, в результате которой возникает современное представление о субъекте и в контексте которой Декарт — лишь одно из важных, но далеко не решающее звено разветвленной цепочки прихотливых обменов смыслами между разными традициями и разными национальными ментально-языковыми идиомами (Э. Надточий). Поэтому “субъект” в текстах русских мыслителей выступает как пассивный и отрицательно коннотированный антипод “личности”, а существование индивидуальной души и отдельного “я” по-прежнему является проблемой. Мировая душа, общее дело, общественное сознание, идеальное, культура — вот приятные русскому уху слова. Заимствование инструментария у концептуально сложившейся европейской философии, “культура карго”, в лучшем случае — необходимое порождение заново, продумывание и выработка в локальном языке соответствующего концептуального аппарата, на котором держится экономия сознания с его специфическими механизмами репрезентации.
Однако и у русской науки есть шанс: на него указала Н. Брагинская (Москва). В условиях смещения позиций в иерархии дисциплин, в условиях нарастающего кризиса классической филологии, за счет перераспределения центра и периферии, большего контакта с другими дисциплинами (когда в исследование “античного романа” включаются психология, философия, антропология, религия, медицина; когда консервативная дисциплина открывается современным веяниям — фукианской парадигме, интертекстуальности, гендерным исследованиям, изучению иудейских и христианских “романов”, агиографии, апокрифов) мировая наука может добраться до открытий О. Фрейденберг, сделанных несколько десятилетий (уже почти столетие!) назад.
Говоривший о риторике как способе учитывать различные дискурсивные практики В. Тюпа (Москва) пытался провести параллели между бахтинской теорией высказывания и западной “неориторикой” и показать их общее концептуальное ядро. Совсем примирительным могло бы показаться выступление Г. Тиханова (Манчестер) о космополитическом — как этосе, как фундаменте мирового порядка и как методологической программе, которая находится в состоянии конкуренции с транснационализмом, — если бы, уделив некоторое внимание политической мысли Просвещения и метаморфозам космополитизма в ХХ веке, он не упомянул о том, что ныне “мировую литературу” (“World Literature”) читают в основном в переводах на английский язык.
В целом в ходе конференции выявились несколько способов апеллировать к идейному наследию “своей” и “чужой” культуры, а также различные модели функционирования идей и слов: можно оперировать понятием (сообщества, образа) как логической конструкцией, предполагающей те или иные отношения (между теми, кто пишет, между теми, кто смотрит, определяющими возможность свидетельства, возможность коммуникации); можно использовать одно и то же понятие в разных смыслах, при этом оценивая позицию другого (“мировая душа” у Шеллинга и у В. Соловьева отсылает к разным содержаниям); а можно оперировать понятием-призраком, соотносимым с почти несуществующим объектом (некоторый корпус текстов при определенных условиях может быть отнесен к роману, при других же — ни за что, а само по себе имя “античный роман” ничего не поясняет). При различии этих позиций важным оказывается критическое отношение к исследуемому материалу, выстраивание дружественных интерпретаций и изыскание его творческого потенциала, что, несомненно, способствует поискам нового языка и выразительных возможностей для мысли.
Нина Сосна