(авториз. пер. с латышск. С. Тимофеева)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2009
У человека нет прямого доступа к событиям прошлого. Мы не можем наблюдать их еще раз, чтобы удостовериться, что произошло именно то, что, как мы думаем, произошло. В качестве посредника, заменителя событий и их толкователя нам является повествование (нарратив) — (ре)конструкция и одна из многих проекций события. Ответ на вопрос: “Что случилось?” — создается по формуле “представим, что случилось следующее…”. Однако обозначающее модальность рассказа о прошлом “представим, что…” чаще всего опускается, потому что ответ, настаивающий на своей истинности, стремится выглядеть максимально правдивым. Особенно хорошо это характеризует историография: отбор и интерпретация фактов прошлого, которые являются ядром истории той или иной нации, меняются со временем, и иногда прямо на наших глазах происходит борьба парадигм — не на жизнь, а на смерть. Побеждает та, которая в этот момент кажется наиболее убедительной.
Эта же драма имеет место и на уровне персональной истории — чтобы человек смог понять: кто он, как стоит реагировать на то, что случилось, и как действовать в дальнейшем. Пережитое событие надо перевести в слова и обустроить в сознании, к тому же этому рассказу, во всяком случае, следует быть правдоподобным.
Литература всегда была лабораторией упорядочивания опыта. В ней формула “представим, что случилось следующее…” — рабочая, в ней она вступает в полные права. Претензия на справедливость утверждений изначально “заключена в кавычки”, потому что здесь главное — происходящая тренировка жизненно важного искусства построения и восприятия правдоподобных повествований. Но в литературе заявляет о себе и другая, специфическая претензия: хотя каждое повествование вырастает на основе гипотетического упорядочивания личного опыта, — текст литературы всегда предлагается как образец, который можно использовать не только частным образом: по умолчанию предполагается, что он может пригодиться и социуму в целом. Другими словами, каждый рассказ “вбрасывается” в публичное пространство как голос, который, во всяком случае, хочет заслужить хор одобрения. Иммануил Кант сказал бы, что для каждого рассказа характерен “sensus communis”, а феноменологи литературы говорят о “горизонте ожиданий” (“horizon of expectations”), в который необходимо попасть литературному произведению, иначе его невозможно понять, прожить, использовать.
Случай с романом Петера Эстерхази “Harmonia Caelestis” и его продолжением “Исправленное издание” — это как раз эксперимент, наглядно проводимый в пространстве литературы как лаборатории по упорядочению опыта. Когерентную картину личного опыта сменяет другая, и следует задать вопрос — стала ли из-за этого предыдущая абсолютно ненужной и стоит ли ее теперь без промедления отправить на свалку истории/памяти? Насколько легко происходит такая замена? Насколько легко вообще помнить или забывать?
История нации и личная память (история индивида) связаны так тесно и интимно, что обычно они входят в литературу рука об руку. О роли персональной истории в процессе создания “истории большой” свидетельствует, например, устоявшийся на протяжении столетий жанр исторического романа: хотя бы минимально ценный рассказ о сути событий невозможно построить без конкретного “героя”. Если говорить о латышской литературе последних двадцати лет — писатели преимущественно обращались к событиям давным-давно минувшим. Например, в грандиозной исторической трилогии “Печать из красного воска” (третья книга должна выйти через несколько дней после того, как я закончу эту заметку) Янис Леиньш пересматривает и интерпретирует — достаточно неоднозначно, с точки зрения историков, — сведения о событиях XII и XIII веков на территории Латвии и Европы.
При оценке исторического наследия советской эпохи XX века историки и архивисты традиционно бегут намного впереди литературы. Именно они до сих пор выступали с вызывавшими самый бурный отклик заявлениями: достаточно упомянуть 1988 год, когда вступление Красной армии на территорию независимой Латвии впервые было названо оккупацией. Смена парадигм национальной истории неизбежно принесла с собой многочисленные кризисы идентичности: к примеру, до сих пор так и не удалось приемлемым для разных сторон образом определить, что представляет собой нынешний “латвийский русский”, — и литература тоже не помогла прояснить этот вопрос.
Среди историков популярно мнение, что, оценивая события недавнего прошлого, необходимо соблюдать корректную дистанцию — 50 лет. Не знаю, кто именно это придумал, но при наблюдении за деятельностью латвийских историков такая дистанция выглядит выбранной сознательно: самые скандальные публикации по-прежнему связаны с 1940 годом. В 1990-е годы эйфорическая смена советской парадигмы (с основополагающим для истории советской Латвии представлением о “добровольности” вступления Латвии в состав СССР) рассказом о секретных приложениях к пакту Молотова—Риббентропа и о насильственной оккупации Латвии позволила хлынуть на волю долго сдерживаемому потоку автобиографических повествований репрессированных и высланных латышей. Очень быстро эти истории выступили согласованным хором. (Аналогичным образом воспоминания об общих переживаниях “стыкуются” и в повседневном опыте: свидетели одного и того же несчастного случая не способны поверить, что абсолютно все видели по-разному.) В такой хор легко вписывались стабильные, обязательные, “общие для всех” элементы личных воспоминаний. Картина вышла черно-белая, трагическая, укрепляющая идентичность и сплачивающая нацию: несправедливо, предательски вторглась чужая власть, мы все теперь — пострадавшие. Из того, что в рамках своих проектов тщательно собирали и фиксировали ученые, сами собой выпали, например, рассказы о забавных бытовых происшествиях или, скажем, воспоминания, которые сохранили о Сибири высланные вместе с родителями латышские дети. (Детские воспоминания остаются светлыми и радостными, какой бы ни была в действительности жизнь взрослых. Я сравнивала свои — из советской Латвии 1960—1970-х годов — с тем, что мне лично рассказывали выросший при южноафриканском апартеиде англичанин и чилийка, чье детство пришлось на времена Пиночета. Их родители не были репрессированы, и сами они, как обычные дети, игрались и смеялись, не особенно переживая по поводу политических режимов.)
Но буквально пару месяцев назад в публичных интерпретациях событий 1940 года стали появляться признаки того, что про латышей как про единое общее “мы” можно говорить очень условно. Историк Гатис Круминьш (Gatis Kru¯min¸sˇ) в конце 2008 года обнаружил в Латвийском государственном архиве неизвестный до того документ, удостоверявший, что 12 июля 1940 года, почти через месяц после того, как 17 июня в Латвию вошли советские войска, президент Латвии Карлис Ульманис внес 5000 латов на текущий счет местной коммунистической партии. А значит, говорит Круминьш, “этот документ — еще один аргумент в пользу неприятного признания того, что в 1940 году латвийская государственность была разрушена отчасти и руками самой латвийской администрации”21. “Главная концепция на сегодняшний момент — следующая: вошли русские оккупанты, унизили нас, притеснили, и мы сразу же вступили в Советский Союз. Но это случилось практически без кровопролития. Значит, еще реально не оценен уровень коллаборационизма и содействия — того, как господствующая элита Латвии, Карлис Ульманис & Co, все это организовали. То, как мы приняли агрессию СССР, еще не получило заслуженной самокритичной оценки”22.
И до этого было ясно, что Вторая мировая война расколола латышский народ: немало оказалось семей, где старшему брату, призванному в Красную армию, приходилось стрелять в младшего брата, которого призвали в легион, входивший в состав немецких частей. Но как это следует назвать? Национальной трагедией? Или считать, что на всем латышском обществе лежит загадочная “коллективная вина” за все, что натворили оба режима? В конце концов, тут нечего отпираться — у каждого народа во все времена были свои конформисты и соглашатели. Но кто они для самих латышей — “мы” или “они”? В случае Латвии о готовности сжиться с травматической ситуацией или “посттравматическим синдромом” можно говорить именно в этом аспекте.
Если картина черно-белая, ее легче понять, поэтому она и стремится такой оставаться: образ внешнего врага сменяется описанием врага внутреннего, и в дальнейшем в модели советского периода истории Латвии начинает доминировать деление по схеме “коллаборационизм vs диссидентство”.
Дискуссии, судя по всему, еще продолжатся. Пока что при оценке открытия Круминьша вопрос оказался сосредоточен вокруг оценки образа Ульманиса. Кто он — руководитель, который в 1930-е годы обеспечил расцвет Латвийского государства, герой, который делал все, чтобы в 1940-м предотвратить уничтожение своего народа, или коллаборационист, вряд ли заслуживающий памятника?
Недавний яркий пример появившихся в публичном пространстве Латвии нарративов нового типа, в том числе биографических, — моноспектакль “Дедушка” режиссера Алвиса Херманиса и актера Вилиса Даудзиньша, поставленный в начале 2009 года в Новом Рижском театре, — реконструкция событий Второй мировой войны в судьбах отдельных людей, поиск пропавшего деда одного из героев по обе стороны фронта. Параллельно рассматриваются возможности того, что дед был а) красным партизаном, б) легионером, сражавшимся до 1945 года на стороне немцев, и в) легионером из противотанковых частей, случайно, не по своей воле перешедшим на сторону русских, ставшим танкистом и провоевавшим на своем Т-34 до самого взятия Берлина. И каждая из этих возможных версий судьбы деда сыграна убедительно и правдоподобно, хотя то, какова была судьба этого человека “на самом деле”, узнать невозможно. Спектакль заканчивается звонком из архива: его сотрудники обнаружили документы, проливающие свет на “подлинную историю” деда главного героя. Но что это за документы, мы так и не узнаём.
Совсем другого рода заявкой на пересмотр истории советской Латвии совсем недавно, в начале 2009 года, стали публикации известного адвоката и писателя Андриса Грутупса. Он опубликовал документальный роман “Наблюдатель” — о судебном процессе 1977 года над художником Юргисом Скулме (р. 1928). Тогда при до сих пор не выясненных обстоятельствах в руки латвийских сотрудников КГБ попали сообщения, которые Скулме пересылал в Швецию23. С сегодняшней точки зрения ничего криминального в них не было — чистосердечные зарисовки быта советской Латвии, но, конечно, художник “очернил советскую действительность”; в свою очередь местному КГБ в тот момент очень на руку был какой-нибудь образцовый суд.
Многие связанные с процессом Скулме люди живы и здравствуют. В рецензии на этот роман театровед Силвия Радзобе писала: “…Лично для меня самое грустное в бесспорных выводах А. Грутупа — что систему, созданную оккупационной властью, невозможно было реализовать без активного сотрудничества самих латышей. Что число стукачей было гораздо больше, чем мы можем себе представить. И поэтому у нас нет права представлять свой народ как невинного коллективного жертвенного агнца под ритуальным ножом советской власти”.
Статья Радзобе называется “Книга, которая заслужила аплодисменты и серную кислоту”24. Серную кислоту книга заслужила, по мысли Радзобе, потому что там упоминается, что Скулме из корыстных побуждений предали многие (без упоминания — кто именно) из бывших студенток художника, теперешних искусствоведов и общественных деятельниц. Списка “стукачей” по-прежнему еще нет в распоряжении общества, поэтому случай Эстерхази вполне может повториться и здесь, у нас.
Одновременно со свидетельствами о “сути советизма” выступают и историки литературы. Один из них, Илгонис Берсонс (р. 1931), свидетель и участник истории советской литературы, критик, активно действовавший на протяжении нескольких десятилетий, редактор и сотрудник Союза писателей, тщательно сохранял и классифицировал документы, рассказывающие о том, как функционировал институт писательства в обстоятельствах господствовавшего режима. Литературный ежемесячник “Karogs” с декабря 2008 года публикует его материал “За, примерно, секретно и против” — хронику официальной литературной жизни 1950-х годов. Берсонс пишет о хрущевской “оттепели”, которая в Латвии оказалась короче, чем в остальном СССР. И еще — о том, что деление писателей на коллаборационистов и диссидентов, возможно, слишком уж однозначное. Что хочешь, не хочешь — но речь идет всегда о шансах и возможностях конкретного человека на путях и перекрестках истории, об индивидуальном выборе и ответственности. Из теперешнего деления на предателей и героев совершенно выпало понятие “внутренняя эмиграция”, писание “в стол”, которое при демократических обстоятельствах осознается, вероятнее всего, как признак графомании или эстетического радикализма, но под прессом тоталитарного режима получает совсем иное содержание и коннотации.
Интерпретаций личного и коллективного опыта в Латвии вполне хватает — в этом смысле у нас все в порядке. Более интригующе выглядит борьба версий — затянувшиеся колебания между многими возможными идентичностями парализуют и отдельную личность, и нацию, потому что в такой ситуации невозможно определиться, как именно нужно действовать. Невозможно вечно жить в постоянном кризисе идентичности. Признать ли ошибки или нет? Если да — то сделать ли это публично? В этом смысле опыт Петера Эстерхази, безусловно, важен, но, чтобы он действительно стал частью национального сознания, перевода книги с венгерского, пожалуй, будет недостаточно. Необходимо появление аналога “Исправленного издания”, написанного “изнутри”, на основе латвийской реальности.
С другой стороны, рискуя заслужить упреки в легкомыслии, хочу все же признаться, что искренне мечтаю дожить до того дня, когда латыши начнут рассказывать анекдоты о самих себе. Я глубоко убеждена, что это и есть критерий идентичности уверенной в себе личности и нации.
Авторизованный перевод с латышского Сергея Тимофеева
____________________________________________
20) Иева Колмане — магистр филологии, главный редактор журнала “Karogs”, председатель Союза писателей Латвии.
21) См. статью Эгилса Зирниса “Спонсор коммунистов”: Zirnis E. Komunistu sponsors // Sest Diena. 2009. 14.—20.II.
22) Там же.
23) Ю. Скулме был осужден по ст. 183-1 УК Латвийской ССР (аналогичной печально известной статье 190-1 УК РСФСР) к двум с половиной годам лишения свободы условно с обязательным привлечением к труду и был направлен на стройку. О его деле писал российский самиздатский журнал “Хроника текущих событий” (см. републикацию в Интернете: http://www.memo.ru/history/ DISS/chr/XTC47-49.htm). Фотографию огромной очереди, собравшейся перед книжным магазином в день начала продаж книги Грутупса, см.: http://www.intelligent. lv/ru/Grutups-znaet-pravdu/50_23547.html. — Примеч. ред.
24) Radzobe S. Gra¯mata, kas peln¯ıjusi aplausus un se¯rska¯bi // NRA. 2009. 17.II.