Опубликовано в журнале НЛО, номер 2, 2009
Перевод Сергей Козлов
В 1820—1830-х годах немецкая филология переживала расцвет — как в плане интеллектуальной содержательности, так и в плане социальной влиятельности (создание филологических семинаров, важная роль филологии в профессиональной подготовке гимназических преподавателей). Эти годы стали временем затяжной полемики между двумя корифеями немецкой филологии — Августом Бёком и Готфридом Германом. Полемика эта привела к формированию в немецкой филологии представления о противостоянии двух научных школ: “филологии вещей” и “филологии слов” (Sachphilologie vs. Wortphilologie), “берлинской школы” и “лейпцигской школы”. Эту полемику можно рассматривать и как личное соперничество двух крупных ученых, и как реакцию на определенный проект модернизации, и как проявление напряжения между двумя основополагающими тенденциями филологии. Но я бы хотела рассмотреть этот внутридисциплинарный конфликт в перспективе расширения филологии. Тенденция к “расширению филологии” проявляется здесь в двух аспектах: 1) как расширение хронологических и национальных рамок материала филологии (выход за пределы классической древности); 2) как отказ признавать приоритет слов / языков / текстов для познания миров прошлого (и настоящего), как стремление распространить филологическое знание на “вещи”, то есть на практическую жизнь.
После того как протагонисты спора и сам ход полемики будут представлены читателю, я бы хотела подчеркнуть значение этого спора для современности. Ибо представляется, что напряженность между двумя полюсами, взаимоопределившимися в результате конфликта между Бёком и Германом, с известной регулярностью заявляет о себе и в более поздние эпохи — вплоть до наших дней. В чуть измененном обличье те же самые два полюса будут определять на рубеже XIX—XX веков борьбу разных национальных школ в сфере изучения мифологии; сходная поляризация проявится и при рождении социальных наук, затем она будет также проявляться и в реакции на “материализм” или “натурализм” гуманитарных наук, и в напряжении, которое возникнет между структурализмом и социологией. Наконец, почти в своей первозданной форме противостояние тех же двух полюсов возникнет в ходе дискуссий, которые ведутся на протяжении последних лет пятнадцати вокруг “наук о культуре” (Kulturwissenschaften / cultural sciences) и выдвигаемого этими “науками” проекта модернизации литературоведческих исследований.
ГЛАВНЫЕ ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Начнем со старшего по возрасту — пусть даже возрастная разница между двумя филологами, которые нас интересуют, и составляет всего лишь тринадцать лет. Уроженец Лейпцига Иоганн Готфрид Якоб Герман (1772— 1848) сперва (с 1786 года) изучал в своем родном городе юриспруденцию, затем довольно быстро переключился на филологию, но при этом провел один семестр (1793/94 учебного года) в Иене, где изучал у Карла Рейнгольда философию Канта. В 1794 году все в том же Лейпциге он защитил диссертацию о поэтических жанрах “De poeseos generibus”; в этой диссертации действительно заметно влияние кантианства, но также проявляется и воздействие идей лейпцигского профессора эстетики Эрнста Платнера. Следуя советам Фридриха Вольфганга Рейца, лейпцигского профессора поэзии и красноречия, Герман посвятил затем свои первые работы античной метрике. В работе “De metris poetarum graecorum et romanorum” (Leipzig, 1796) Герман открыто ориентируется на английского филолога Ричарда Бентли. За этим трудом последовал в 1799 году “Учебник метрики” (“Handbuch der Metrik”, на нем. яз.), а в 1816 году — “Elementa doctrinae metricae”; в 1818 году Герман выпустил сокращенный вариант этой последней работы — “Epitome doctrinae metricae”.
Герман стремился разработать такую научную теорию античной метрики, которая была бы производной не от эмпирических исследований, а от кантовской теории категорий. Выстраиваемая Германом “наука об общих законах ритма” основывалась не столько на учениях античных теоретиков ритма и античных музыкантов, сколько на априорной теории ритма, которая, в свою очередь, дедуцировалась из “общего понятия ритма”. Эта теория должна была освободить студентов от скучной необходимости зазубривать разные античные метры; она требовала от студентов лишь запомнить ограниченное число законов, из которых, согласно Герману, выводились все конкретные размеры1.
На аналогичных основаниях Герман хотел построить и рациональное исследование греческой грамматики. По мнению Германа, всякая грамматика призвана объяснять природу и формы языка, исходя из человеческого разума, который является первоистоком всякого языка. Поэтому и здесь Герман требовал опираться в первую очередь не на чисто эмпирические исследования, а на общую рационалистическую теорию языка.
Общетеоретические изыскания дополнялись у Германа работой над изданиями античных классиков. Большую известность получили подготовленные им издания Эсхила, Софокла, Еврипида, Аристофана, гомеровских гимнов, различных греческих лириков, а из римских авторов — Плавта. В этих изданиях Герман порой прибегал к тому, что он называл своим “дивинационным методом”; Герман считал, что благодаря своему глубокому знанию классических авторов и их текстов он может “путем дивинации” восстанавливать первоначальный облик тех или иных мест текста, которые казались ему неаутентичными.
Герман интересовался также и греческой мифологией; в сфере изучения мифологии он получил известность своей нашумевшей полемикой с Георгом Фридрихом Крейцером2. Герман отвергал идею о восточном происхождении греческих мифов, которую отстаивал Крейцер.
В 1803 году Герман стал ординарным профессором красноречия, в 1809 году — профессором поэзии. В то время он считался одним из лучших знатоков древнегреческого языка. Его очень ценили как преподавателя — особенно за его искусство толкования античных текстов и за ясность и простоту его лекций. Как своей речью, лишенной риторических эффектов, так и всем обликом своим он воплощал некий идеал античной простоты. В глазах многих учеников он олицетворял восторженную любовь к античности. Он был одним из самых почитаемых профессоров Лейпцигского университета; его слава простиралась за пределы Германии; он был членом многих академий — во Франции, в Италии, в Норвегии, в России. Будучи с 1834 года директором филологического семинара, он основал подлинную научную школу, получившую название “критико-грамматическая” (“die kritisch-grammatische Schule”). Критико-грамматическая школа видела цель филологии в понимании произведений древнегреческой литературы, а первейшим и необходимейшим средством для достижения этой цели считала изучение древнегреческого языка. К числу наиболее известных учеников и последователей Германа относились Фридрих Вильгельм Тирш (1784— 1860), сыгравший важную роль в развитии эллинофильства и исследований древнегреческого языка в Мюнхене; Христиан Август Лобек (1781—1860), занимавшийся истолкованием текстов, историей религий и историей древнегреческого языка; а также Август Зейдлер, работы которого касались главным образом греческой метрики и литературы. Наконец, одним из самых блестящих учеников Германа был, по общепринятому мнению, Карл Христиан Рейзиг (1792—1829)3. В течение своей недолгой жизни Рейзиг сперва занимался по преимуществу изданием и комментированием греческих авторов — главным образом Аристофана и Софокла, — а затем, сочтя недостаточными те концепции языка, которые предлагались традиционной грамматикой (прежде всего в сферах этимологии и синтаксиса), развил в рамках своей работы над древнегреческими текстами целую теорию эволюции значения слов (семасиологию, или учение о значении, Bedeutungslehre). Основы своей теории языка Рейзиг изложил в виде тринадцати принципов; он, в частности, утверждал, что язык творится не индивидами, а нацией в целом, и что язык рождается в социальном взаимодействии людей, при помощи воображения и восторга. В конечном счете Рейзиг стал стремиться выйти за пределы чистой филологии слов; его интересы вели его в сферу мифологии и в сферу истории литературы. Автор позднейшей биографической статьи о Рейзиге приходит к выводу, что изыскания Рейзига можно рассматривать как первую попытку “найти среднюю позицию между строгой критической манерой Германа и эстетической точкой зрения Гейне, как попытку действительно понять произведение поэтического искусства во всех его аспектах. Попытка Рейзига заложила — в большей мере, чем это кажется, — основы метода всестороннего объяснения античных авторов”4.
Перейдем к оппоненту Германа. Август Бёк (1785—1867) учился в Галле у Фридриха Августа Вольфа и Фридриха Шлейермахера. Вместе с Вольфом и Шлейермахером он принадлежит к той плеяде немецких филологов, которая сыграла ведущую роль в систематизации “науки об античности” (Altertumwissenschaft). По знаменитой легенде, сам Вольф был первым студентом, записавшимся в университет на “факультет филологии”, при том что такого факультета тогда вообще не существовало; этот поступок Вольфа, согласно легенде, придал филологии такую автономию и такой престиж, каких она дотоле не имела, поскольку считалась подсобным, вспомогательным знанием5. До Вольфа филология в Германии имела некоторый опыт успешного развития, прежде всего в двух университетских центрах немецкого Просвещения — в университетах Галле и Гёттингена. Это успешное развитие было связано с критикой библейского текста (Иоганн Готфрид Эйхгорн) и исследованием древнегреческих мифов (Христиан Готлоб Гейне). Но именно Вольф основал в 1787 году в Галле первый филологический семинар. Этот семинар был проникнут духом пылкого неогуманизма; в основу своей семинарской педагогики Вольф положил принцип сократического диалога. Именно эта практика диалога, культивировавшаяся в семинаре Вольфа, стала, по собственному признанию Вильгельма фон Гумбольдта, образцом, вдохновившим знаменитую гумбольдтовскую теорию “формирования человека” (“Bildung”)6. Общеевропейскую известность Вольфу принесли его знаменитые “Пролегомены к Гомеру” (1795): в этой работе Вольф, развивая озарения некоторых своих предшественников (в частности, Вико), доказывал, что “Илиада” и “Одиссея” никак не могли быть сочинены одним человеком, а представляют собою компиляцию текстов, созданных в разные эпохи разными авторами, и, тем самым, являются творением, отражающим всю историческую полноту древнегреческой жизни. Уже из самой этой идеи отчасти вытекает необходимость перестать мыслить филологию (классическую) как изучение греческих и римских “авторов”, нацеленное главным образом на сохранение, толкование и передачу их текстов; чтобы соответствовать новому подходу к “Илиаде” и “Одиссее”, филологию следовало отныне мыслить как исследование более широкое по охвату и более историческое по направленности. Филология должна была отныне превратиться в изучение миров греческой и римской античности — то есть в “науку о древности” (Altertumswissenschaft), как определил это новое знание сам Вольф в своем “Музеуме науки о древности”7. Что же касается Шлейермахера, лекции которого о Платоне Бёк слушал в Галле, то Шлейермахер — в еще большей степени, чем Вольф, а иногда и наперекор Вольфу — развивал концепцию, которая получила название “герменевтики (или теории интерпретации) из Галле”; надо сказать, что и у Вольфа герменевтические идеи пронизывали весь проект науки об античности.
Когда в 1810 году, в условиях кризиса прусских университетов, вызванного наполеоновским нашествием, в Берлине открыл свои двери только что основанный Берлинский университет, новое понимание филологии как науки о древности нашло в этом новом учебном заведении благодатную почву. Выдающуюся роль в утверждении этой новой концепции выпало сыграть Августу Бёку. В число отцов-основателей Берлинского университета входили и Вольф, и Шлейермахер; но именно Август Бёк являлся на протяжении 1830-х, 1840-х и 1850-х годов бесспорным “первым человеком” Берлинского университета, как выразился историк Макс Ленц8. В те годы не было профессора, теснее связанного с этим заведением и с его традициями, чем Бёк: он был одним из создателей устава Берлинского университета, и именно он в 1812—1814 годах стоял у истоков университетского филологического семинара. Будучи другом братьев Гумбольдт, Бёк, в частности, помогал Александру фон Гумбольдту в подготовке лекций о космосе, а Александр фон Гумбольдт, в свою очередь, присутствовал на некоторых лекциях Бёка9.
Каким же было научное творчество Бёка? В своих ранних работах он обращался к таким темам, как теология, музыка и математика; как диалоги Платона (статьи Бёка о Платоне проникнуты влиянием Шлейермахера); как наследие Пиндара и греческих трагиков (в этих работах Бёка отчасти прослеживается влияние Германа). Но, переехав в 1811 году из Гейдельберга в Берлин, где он получил кафедру красноречия и классической словесности, Бёк решил взяться за создание всеобъемлющего обзора древнегреческой культуры. Этот обзор должен был охватить все формы древнегреческой жизни и все принципы искусства и науки в Древней Греции10. Поскольку этот проект, которому Бёк дал рабочее название “Эллины”, оказался безмерно широк, Бёк решил действовать поэтапно — и начать с описания финансовой системы Древних Афин. В 1817 году вышел в свет двухтомный труд Бёка “Политическая экономия афинян”11 — первопроходческое исследование экономической истории Древней Греции. Этим исследованием Бёк хотел указать путь для всеобъемлющей науки об античности, которая должна охватывать как теоретические, так и практические проявления античного духа, выходя далеко за пределы литературы, мифологии и философии. Уже в этом труде Бёк критически высказывался об известного рода филологии, целиком сосредоточенной на тексте и погруженной в рассмотрение даже не слов, а слогов и букв.
Описание древнегреческой жизни, которым занимался Бёк, в значительной степени опиралось на данные эпиграфики, и, чтобы поставить на широкую ногу сбор и изучение эпиграфических источников, Бёк основал в рамках Берлинской академии продолжающееся издание “Corpus Inscriptionum Graecarum”. Первый выпуск “Свода греческих надписей” появился в 1825 году. Собственные более поздние исследования Бёка были посвящены греческой метрологии12, греческому мореходству13 и греческой хронологии14.
На протяжении многих лет Бёк читал в Берлинском университете курс лекций об энциклопедии филологических наук и о методологии филологического знания. Через десять лет после смерти Бёка эти лекции были изданы под редакцией его бывшего ученика Эрнста Братушека (1837—1883)15. Согласно Бёку, филология не может обойтись без философской рефлексии об акте понимания и о различных моментах этого акта. В соответствии с такой исходной позицией бёковская “сумма филологии” строилась как филологический “органон”, состоящий из двух частей, призванных в своей соотнесенности наглядно проявлять теснейшую связь между методологией и энциклопедией. Первая часть называлась “Формальная теория филологической науки”; она включала в себя теорию герменевтики (интерпретация здесь рассматривалась последовательно на грамматическом, историческом, индивидуальном и жанровом уровнях) и теорию критики (здесь речь шла последовательно о критике грамматической — в частности, дипломатической, затем о критике исторической, индивидуальной и жанровой). В конце этой части рассматривались возможности и мыслимые границы “филологической реконструкции античности”. Вторая часть называлась “Материальные дисциплины антиковедения (Alterthumslehre)”. Здесь были представлены, во-первых, общее антиковедение (государственная жизнь, частная жизнь, культ, искусство и наука), а затем — подробные применения этих различных точек зрения к жизни древних греков и древних римлян. Так, в четвертом разделе второй части, посвященном истории знаний в Греции и Риме, рассматривались последовательно: мифология; философия; математика; эмпирические науки о природе; эмпирические науки о человеке; история литературы — от эпоса, через драму и поэзию, до философской прозы; история языка — от исторической фонетики до исторической стилистики и метрики. В этой “энциклопедии” филология представала действительно всеобъемлющим, междисциплинарным и обобщающим знанием, включающим в себя знание о реалиях и нацеленным на создание исторической науки об античном мире, взятом в его целокупности, а не сведенном к античным текстам — хотя, конечно же, тексты должны были использоваться такой наукой в качестве свидетельств.
Одну из самых знаменитых сторон этого свода представляет собой бёковская теория о филологии как “познании познанного” (Erkenntnis des Еrkannten). Согласно этой теории, задача филологии состоит в “познании того, что уже было создано человеческим духом, то есть в познании познанного”16. По мнению некоторых авторов, у Бёка филология достигла такого размаха и такой глубины, что была в силах конкурировать с философией17. Точками прямого соприкосновения филологии и философии служили такие вопросы, как определение энциклопедии, отношение частного к общему и отношение эмпирики к умозрению. Как отмечал один из бывших учеников Бёка, лингвист и специалист по “психологии народов” Гейман Штейнталь (1823—1899), энциклопедия филологии не могла быть для Бёка ничем иным, кроме как “общей теорией античности” (allgemeine Alterthumslehre). Эта теория древности должна была найти общий фактор (ein Gemeinsames), который содержал бы в себе все частное (alles Besondre). И таким общим фактором, в случае филологии античности, могла быть лишь “идея античности”, которая была бы не абстрактным понятием, но содержала бы в себе все частное в качестве “конкретного созерцания” (concrete Anschauung)18.
Как и Готфрид Герман, Август Бёк тоже воспитал целую плеяду учеников и последователей, которые развивали его теорию и/или практику в различных областях. Далее мы увидим, как один из этих учеников, Карл Отфрид Мюллер, вступил в полемику все с тем же Германом. Если пытаться охарактеризовать учеников Бёка в целом, то можно отметить, что от Генриха Барта (1821—1865), сперва изучавшего культуру Коринфа, а затем ставшего специалистом по Африке, — и вплоть до Леопольда Цунца (1794—1886), основоположника науки об иудаизме19, отличительной чертой школы Бёка является ее способность применять бёковскую методологию к другим культурно-историческим мирам, нежели греко-римская античность, и размыкать эти миры навстречу друг другу в духе решительного универсализма. Отметим также, что, когда еще один ученик Бёка, ранее уже упоминавшийся нами Гейман Штейнталь, стал разрабатывать теорию связей между историей, филологией и психологией20, Бёк отнюдь не воспротивился этому, а, наоборот, заявил, что Штейнталь относится к числу тех немногих, которые лучше всех поняли его, Бёка, учение21. Такая позиция Бёка рельефно проявляет тесную связь между бёковской концепцией филологии и установками грядущих социальных наук.
ХОД ПОЛЕМИКИ
Готфрид Герман не испытывал решительно никакой симпатии к понятию “науки об античности”, предложенному Вольфом, и к тому расширению филологии, которое этим понятием подразумевалось. Тем не менее первые столкновения Германа с Бёком произошли не вокруг определения филологии, а главным образом вокруг метрики Пиндара. Напомним, что в ту эпоху Пиндаровы размеры еще не были точно установлены, и предметом оживленных споров было разбиение на стихи текстов Пиндара, которые дошли до нас в списках без указания стихоразделов22.
Но подлинное начало полемике23 положила суровая рецензия Германа на первый выпуск “Свода древнегреческих надписей” Бёка. Первый выпуск вышел в 1825 году; в октябре того же года появилась рецензия Германа. В ней Герман бичевал ошибки Бёка, вызванные, как утверждал Герман, недостаточным знанием античных текстов.
Бёк ответил на критику Германа “Антикритикой”, опубликованной в “Hallische Allgemeine Literaturzeitung”. Он поставил под сомнение компетентность своего коллеги в вопросах эпиграфики, поскольку Герман мало занимался политической жизнью античности. Ученик Бёка Эдуард Мейер (1796—1855) опубликовал в том же журнале (редактором которого он, кстати, и являлся) очень детальный “Анализ” рецензии Германа. Герман же в ответ издал отдельной книгой свою рецензию вместе с выступлениями Бёка и Мейера, приложив к этим текстам свой итоговый комментарий и свои изыскания, призванные засвидетельствовать его, Германа, искушенность в вопросах эпиграфики, а также в вопросах политической и хозяйственной жизни древних24. Эта книга перевела полемику на уровень обсуждения самых общих, принципиальных проблем. Герман здесь подверг уничтожающей критике противопоставление “филологии вещей” и “филологии слов”. Это противопоставление, пришедшее, по словам Германа, из Гёттингена (тут Герман намекал на выступления Вольфа против Гейне; конфликт этих двух филологов восходил ко временам учебы Вольфа в Гёттингенском университете), было, по мнению Германа, несостоятельным, поскольку в любом случае знание о “вещах” доступно нам лишь из античных текстов, а значит, самое главное — хорошо понимать эти тексты. Только через язык “мы можем схватить и уяснить остатки того, что было свойственно народу”25; язык является сам важным свидетельством об этих образцовых народах. Так называемые “филологи вещей” притязают на изучение вещей лишь затем, чтобы замаскировать свое недостаточное прилежание в изучении языка. Вполне очевидно, что знать вещи необходимо, пишет Герман, но узнать вещи мы можем лишь через тексты, и, более того, именно тексты придают вещам их смысл и ценность. Если бы вещи сами по себе обладали такой ценностью, было бы непонятно, почему, например, башкиры не вправе потребовать для себя особых филологов-“башкироведов” (baschkirische Sachphilologen)26.
Бёк ответил на эти выпады статьей “О логистах и евфинах у афинян”, опубликованной в 1827 году в журнале “Rheinisches Museum”. Здесь Бёк возвращается к вопросу о присущем Герману недостаточном знании афинской политической жизни. В длинном предисловии к статье Бёк развивает свою собственную концепцию филологии. По мнению Бёка, филолог не сможет понять смысл письменных памятников, оставшихся от древних, если он не знает мышления народа, если он не знает контекста. Если Герман не допускал, что для понимания “слов” необходимо знание “вещей”, то Бёк, наоборот, настаивает на том, что язык выступает и как формирующий, и как формируемый фактор; из такой двусторонней роли языка следует, что “слова” и “вещи” поочередно проясняют друг друга в непрекращающемся взаимодействии27. Аксель Горстман в этой связи хорошо показывает, что Герман видит в интерпретации однонаправленный процесс, управляемый языковой сферой, которая дает почти непосредственный доступ к духу античности, тогда как Бёк, напротив, настаивает на круговой структуре акта понимания. В концепции Германа мы имеем дело с внеисторическим разумом, который, можно сказать, отражается в языке; для понимания такого языка нет никакой необходимости предварительно реконструировать исторический контекст, как того требует Бёк28.
Итак, у Бёка, наряду и наравне с языком, не меньшую ценность в качестве отдельного и независимого источника познания приобретают “вещи” — такие вещи, как произведения искусства, архитектурные сооружения, древние руины или даже просто предметы быта. Все они наделены смыслом — в силу представлений или “идей”, которые через них выражаются. Вообще говоря, Бёк считал более важным познать, например, историю аттической системы права (дающую прямой доступ к политическим, религиозным и философским идеям), чем разрабатывать и раздувать до размеров целой книги теорию или историю какой-нибудь частицы древнегреческого языка29. Этот пример, в числе прочих подобных, демонстрирует нам необъятные размеры “науки об античности”, и Бёк признает, что осуществление этой науки невозможно помыслить, не допустив известного разделения труда. При этом неизбежном разделении труда, однако, нельзя никогда упускать из виду целое — иначе мы рискуем впасть в простое механическое ремесленничество. В заключение Бёк делает вывод, что их с Германом концепции античности и филологии настолько удалены друг от друга, что нет и надежды на достижение какого-либо взаимопонимания между ними.
Следующий важный этап противостояния двух ученых был связан со статьей Германа “Об обязанностях толкователя” (1834)30 и рецензией Бёка на эту статью. В рецензии Бёка многократно утверждалось, что, даже если Герман и интерпретирует текст правильно, он тем не менее не улавливает по-настоящему смысл текста — из-за того, что не владеет систематическим методом истолкования31.
Когда гёттингенский профессор-историк Карл Отфрид Мюллер (1797— 1840), ученик и друг Бёка, выпустил в 1833 году издание “Эвменид” Эсхила, в котором впервые критический комментарий сопровождался статьями о сценическом пространстве и об образах богов у Эсхила32, Герман напал на него — сначала в рецензии33, а затем, по уже опробованной схеме, в ответе на Мюллерову “Антикритику”34. Надо сказать, что в полемике Германа с Мюллером приняли участие почти все крупные филологи того времени и это позволило данному спору перерасти в принципиальное обсуждение вопроса о целях филологии. Многих филологов это обсуждение привело к попыткам выработать некий синтез двух крайних позиций: ярким примером такой попытки может служить случай Рейзига, о котором говорилось выше.
Несмотря на резкий (порой даже очень резкий) тон этих полемик, и Бёк, и Герман многократно выступали против того, чтобы их представляли в качестве вождей двух противоборствующих “школ”. Действительно, нельзя не согласиться здесь с Акселем Горстманом, который подчеркивает, что позиции Германа и Бёка во многих отношениях следует счесть более близкими, нежели это кажется на первый взгляд. Бёк первый решил положить конец перепалкам и в 1837 году отправился в Лейпциг, чтобы встретиться с Германом лично. Герман благоприятно отреагировал на мирную инициативу Бёка, и, когда оба ученых встретились на съезде филологов в Йене в 1846 году, их отношения казались очевидцам даже дружескими.
ВОПРОС ИСЧЕРПАН?
После этого “примирения” могло показаться, что спор Бёка и Германа остался в прошлом. И тем не менее… Нельзя не вспомнить, каким источником вдохновения стала для некоторых немецких антропологов идея “филологии вещей”, когда эти антропологи столкнулись с жизнью бесписьменных народов. Здесь было два выхода: либо вообще выбросить эти народы из поля исследовательского внимания, подобно тому, как это уверенно делал Герман в отношении башкир, — либо же подвергнуть “чтению” полинезийскую миску и “вычитывать” из этой миски представления полинезийцев, как это стал делать, например, Адольф Бастиан35. Даже если для Бёка культурно-историческое верховенство греков и римлян не подлежало сомнению; даже если бёковская теория познания, как показывает Аксель Горстман, не свободна от некоторой нормативности — все равно остается очевидным тот факт, что яркими отличительными чертами модели Бёка являются ее универсальность и ее потенциальная приложимость к любой культуре.
Противопоставление “филологии вещей” и “филологии слов” было недавно охарактеризовано как успокоительное и редуктивное36. Такая характеристика вполне правомерна — и тем не менее начатое Бёком движение в сторону расширения филологии продолжалось все дальше и дальше, вновь и вновь актуализуя исходное противопоставление с его характерными антитетическими терминами. По поводу расширения филологии можно было бы для начала вспомнить дебаты, сопровождавшие в XIX веке возникновение национальных филологий и касавшиеся вопроса о правомочности применения методов классической филологии к текстам авторов Нового времени, поскольку такое применение вело либо к канонизации объекта, либо к десакрализации метода. Но эти дебаты могут быть в данном случае сочтены представляющими второстепенный интерес. Более интересной представляется та роль, которую филологии суждено было сыграть в ходе борьбы против различных форм натурализма, свойственного гуманитарным наукам второй половины XX века, когда влиятельной тенденцией было безосновательное стремление распространить методы и парадигмы естественных наук на науки о культуре. Примеры борьбы против этой тенденции можно увидеть и в спорах вокруг лингвистической концепции Августа Шлейхера, и в дискуссиях по поводу понятия “фонетических законов”, разрабатывавшегося в исследованиях школы младограмматиков. В подобных дебатах филология служила опорой для тех, кто стремился напомнить, что культурные феномены — в частности, языки — не являются простым результатом применения определенной техники и что смысловое содержание таких феноменов не вытекает всецело из условий их производства; что этим феноменам присущи историческая глубина и многослойность; что они являются продуктами культурных обменов, оставляющих на всяком культурном феномене свой отпечаток и влияющих на его смысл. Дискуссии аналогичного типа имели место и в искусствоведении, особенно в сфере изучения декоративного и народного искусства. Здесь стремление противостоять биологизирующему редукционизму выражалось не в подчеркивании дистанции между полюсом “слов” и полюсом “вещей”, а, напротив, в подчеркивании родственности методов чтения, применимых и к “словам”, и к “вещам”. Так, например, австрийский искусствовед Алоис Ригль в своей книге “Вопросы стиля” сетует на то, что с наступлением технической и техницистской эры искусствоведение утратило способность говорить о “заимствованиях” применительно к искусству орнамента (о том или ином узоре, о той или иной ткани…). Ригль сожалеет об ушедшей эпохе, когда “эрудиты, в силу своего университетского образования уже пропитанные историко-филологической методологией и историко-филологическим способом мышления <…> считали законным изучать даже чисто орнаментальные формы искусства в аспекте их постепенного развития — иначе говоря, согласно принципам исторического метода”37. Таким образом, Ригль отнюдь не подвергает критике тенденцию к расширенному применению филологического метода, а, наоборот, видит в ней защиту от биологизирующих и националистических натурализаций, все более распространяющихся в сфере изучения художественного стиля — особенно в сфере изучения народных художественных традиций. Именно расширенное применение филологии дает искусствоведению, согласно Риглю, возможность по достоинству оценить то важнейшее место, которое в искусстве вообще — и в орнаментальном и народном искусстве в частности — принадлежит заимствованиям как выражениям культурной гибридизации.
Но противопоставление “слов” и “вещей” могло возникать и в обратной конфигурации. Примером такой обратной конфигурации может служить полемическое отношение “кембриджских ритуалистов”* к немецкой филологической школе, против гегемонии которой они выступали. Словно забыв о бурных спорах, некогда сотрясавших немецкую филологию, представители кембриджской школы утверждали, что немецкая филология всецело сосредоточена на изучении языка, тогда как, чтобы понять древнегреческую религию и древнегреческий театр, особенно ранние стадии их развития, следует сосредоточиться в первую очередь на изучении обрядов. Кембриджцы иронизировали над пространными реконструкциями древнегреческой сакральной ономастики, которым предавались немецкие филологи и лингвисты; в глазах кембриджцев подобные реконструкции были бесполезны и в конечном счете бесплодны, ибо сущность религии может быть понята лишь через анализ религиозных практик38. Наследники Джеймса Фрэзера, Эдварда Бернета Тайлора и Эндрю Ланга, ритуалисты находились также под влиянием Дюркгейма и дюркгеймовского определения “социальных фактов”. И вот тут мы сталкиваемся с иронией ситуации: Марсель Мосс — антрополог, друг и сотрудник Дюркгейма по “Социологическому ежегоднику” — напечатал в “Социологическом ежегоднике” обширную рецензию на труд Германа Узенера об именах богов, в которой выносил Узенеру следующий вердикт: с небольшой натяжкой можно признать, что автор придерживался в своей книге “глубоко социологического метода”39. Это “разногласие в согласии” еще раз показывает нам всю сложность реального функционирования классификационных дихотомий, о которых идет речь.
Еще один случай противопоставления “слов” и “вещей” — позиция Пьера Бурдьё по отношению к структурализму. Бурдьё выступал против того, что он считал следствием гегемонии структурализма: против распространения свойственной структурализму тенденции возводить лингвистику в статус образца для всех гуманитарных наук. Он категорически отвергал “стремление автономизировать язык от социальных условий его производства”40. Подхватив термин, использованный Волошиновым/ Бахтиным в “Марксизме и философии языка” (1929), Бурдьё выступал против “филологизма”: “филологизм” сводит тексты к языку, подлежащему дешифровке; “филологизм” предполагает позицию такого читателя, который относится ко всякому языку как к мертвому языку, мертвой букве41. Если защитники филологии критиковали в свое время натуралистов или материалистов за “овеществление” культурных феноменов, за игнорирование исторической и семантической глубины и многослойности культурных продуктов, то Бурдьё, со своей стороны, критикует “текстизм” и науки о языке за их овеществляющий подход к социальной и языковой реальности.
В этой ситуации тоже есть своя ирония, поскольку Бурдьё определяет критикуемую им позицию с помощью термина, заимствованного у Волошинова/Бахтина. Между тем Волошинов и Бахтин противопоставляли “филологизму”, который мыслился ими как монологичный (поскольку “филологизм” довольствуется восстановлением контекста), — диалогическую концепцию понимания, которая была многим обязана герменевтической традиции, идущей от Шлейермахера к Дильтею и Гадамеру. Но как раз к этой традиции Бурдьё наверняка не захотел бы примыкать. Кажется, что в своем эксплицитном отказе от модели “чтения” социальных практик, напоминающей инициированное Бёком расширение филологии, Бурдьё словно бессознательно приближается как раз к полюсу наибольшей герменевтичности, наибольшей оторванности от требований эмпиризма.
Наконец, существенные элементы смыслового содержания спора между Бёком и Германом воспроизводились на протяжении последнего времени в дебатах, которые велись и все еще ведутся вокруг такого направления, как “науки о культуре”, — в частности, в Германии. Сторонники “наук о культуре” призывают к модернизации гуманитарного знания — в частности, к модернизации литературоведения. Они требуют более синтетического метода и более междисциплинарного подхода. При этом их аргументы, mutatis mutandis, напоминают аргументацию Бёка42. В ответ на это некоторые защитники литературоведения сетуют, что подобного рода “науки о культуре” представляют собой амальгаму, основанную на уравниловке: “великие” литературные тексты смешиваются здесь воедино с любыми элементами своего контекста, в результате чего “великие” тексты становятся неразличимы среди прочих объектов исследования, поставленных на тот же уровень важности. Тем самым “великие” тексты банализируются и уплощаются: их моделирующая сила, их образцовый статус уничтожаются. Разумеется, вся эта критика “культурных исследований” ведется во имя Филологии — единой и неделимой43.
Что же следует из приведенных выше параллелей? Не превращаем ли мы филологию в “ревнивую мать” (идея, уже подвергшаяся опошлению), когда думаем, что полемика между Германом и Бёком содержит в себе зародыш немалого количества актуальных позиций? Во всяком случае, представляется, что осмысление опыта этой полемики может быть весьма поучительно: оно помогает нам избежать опасности некритического и слишком упрощенного восприятия бинарных схем противостояния. Как показал наш беглый обзор, из противопоставления “филологии слов” и “филологии вещей” можно извлечь аргументы для защиты специфики гуманитарных наук перед лицом наук естественных; для защиты идеи, что всякое понимание требует обращения к контексту, обращения к изучению практик и “вещей”; или, наоборот, для защиты идеи, что всякое понимание непременно основано на истолковании. Может быть, в этой поливалентности следует видеть указание на смешанный характер гуманитарных наук, которые и по сей день по-прежнему колеблются между качественным и количественным подходом, между принципом каноничности и принципом универсальности.
Перевод с французского С. Козлова
_____________________________________________
1) См.: Couturier-Heinrich C. Aux origines de la poésie allemande: Les theories du rythme des Lumières au Romantisme. P., 2004.
2) Creuzer F., Hermann G. Briefe über Homer und Hesiodus, vorzüglich über die Theogonie <…> mit besonderer Hinsicht auf des Ersteren Dissertatio de mythologia Graecorun antiquissima und auf des Letzteren Symbolik und Mythologie des Griechen. Heidelberg, 1818.
3) См. о нем: Nerlich B. The Renewal of Semantic Questions in the 19th Century: The Work of Karl Christian Reisig and His Successors // History of the Language Sciences. Vol. 2. Berlin; N. Y., 2001. P. 1596—1600.
4) Baumeister A. Karl Christian Reisig // Allgemeine Deutsche Biographie. Bd. 28. Berlin, 1970. S. 122—128 (цитата — на с. 126).
5) См.: Grafton A. Prolegomena to F. A. Wolf // Journal of the Warburg and Courtauld Institutes. 1981. Vol. 44. P. 101—129.
6) См.: Fuhrmann M. Friedrich August Wolf // Deutsche Vierteljahresschrift für Literaturwissenschaft und Geistesgeschichte. 1959. Bd. 33. S. 197.
7) См.: Museum der Alterthums-Wissenschaft / Hrsg. Von F.A. Wolf und P. Buttmann. Bd. 1—2. Berlin, 1807—1808.
8) Lenz M. Geschichte der Königlichen Friedrich-Wilhelms-Universität zu Berlin. Bd. 1. Halle, 1910. S. 499—500.
9) См.: Schneider B. August Boeckh: Altertumsforscher, Universitätslehrer und Wissenschaftsorganisator im Berlin des 19. Jahrhunderts: Ausstellung zum 200. Geburtstag. Berlin, 1985. S. 54.
10) Ibid. S. 10.
11) Boeckh A. Die Staatshaushaltung der Athener. Bd. 1—2. Berlin, 1817.
12) Boeckh A. Metrologische Untersuchungen über Gewichte, Münzfüsse und Masse des Alterthums in ihrem Zusammenhange. Berlin, 1838.
13) Boeckh A. Urkunden éber das Seewesen des attischen Staats. Berlin, 1840 (затем перепечатано в составе: Boeckh A. Die Staatshaushaltung der Athener / 2. Aufl. Berlin, 1851—1852).
14) Boeckh A. Zur Geschichte der Mondcyclen der Hellenen. Leipzig, 1855; Idem. Epigraphisch-chronologische Studien: Zweiter Beitrag zur Geschichte der Mondcyclen der Hellenen. Leipzig, 1856 (впервые опубликовано в: Jahrbücher für classische Philologie. Beilegung 2. 1856—1857. S. 1— 176); Idem. Über die vierjuährigen Sonnenkreise der Alten, vorzüglich den Eudoxischen: Ein Beitrag zur Geschichte der Zeitrechnung und des Kalenderwesens der Aegypter, Griecher und Römer. Berlin, 1863.
15) Boeckh A. Encyclopädie und Methodologie der philologischen Wissenschaften / Hrsg. v. E. Bratuscheck. Leipzig, 1877.
16) См.: Rodi F. “Erkenntnis des Erkannten”: August Boeckhs Grundformel der hermeneutischen Wissenschaften // Philologie und Hermeneutik im 19. Jahrhundert: Zur Geschichte und Methodologie der Geisteswissenschaften. Göttingen, 1979. S. 68—83; позднее статья вошла в сборник: Rodi F. Erkenntnis des Erkannten: Zur Hermeneutik des 19. und 20. Jahrhunderts. Frankfurt am Main, 1990. S. 70—88.
17) См., например: Wach J. Das Verstehen: Grundzüge einer Geschichte der hermeneutischen Theorie im 19. Jahrhundert. Bd. III: Das Verstehen in der Historik von Ranke bis zum Positivismus. Tübingen, 1933.
18) Steinthal H. Beurteilung von Aug. Boeckh, Encyclopädie und Methodologie der philologischen Wissenschaften, hrsg. von E. Bratuscheck // Zeitschrift für Völkerpsychologie und Sprachwissenschaft. 1878. Bd. 10. S. 235—255; Idem. Darstellung und Kritik der Böckschen Encyclopädie und Methodologie der Philologie // Zeitschrift für Völkerpsychologie und Sprachwissenschaft. 1880. Bd. 11. S. 80—96, 302—326.
19) См. о нем: Trautmann-Waller C. Entre philologie allemande et tradition juive: Le parcours intellectual de Leopold Zunz. Paris, 1998.
20) Steinthal H. Philologie, Geschichte und Psychologiein ihren gegenseitigen Beziehungen: Ein Vortrag gehalten in der Versammlung der Philologen zu Meißen 1863 in erweiternder Überarbeitung. Berlin, 1864.
21) Boeckh A. Encyclopädie und Methodologie der philologischen Wissenschaften. S. 68.
22) Герман посвятил метрике Пиндара целый трактат (“De metris Pindari”), опубликованный в составе собрания сочинений Пиндара, подготовленного Христианом Готлобом Гейне (1798). Бёк же издал в 1809 г. в Берлине свою работу “Über die Versmasse des Pindaros”, которую он сам считал вдохновленной исследованиями Германа в области античной метрики. Бёк переслал книгу Герману, который, в свою очередь, отослал Бёку свои исправления, касавшиеся тех вопросов, в которых Бёк, по мнению Германа, неверно его понял. Тем не менее разногласия между двумя учеными сохранились. О стиховедческих разногласиях Бёка и Германа см., в частности: Couturier-Heinrich С. Aux origines de la poésie allemande. P. 155—159.
23) Cм.: Vogt E. Der Methodenstreit zwischen Hermann und Boeckh und seine Bedeutung für die Geschichte der Philologie // Philologie und Hermeneutik im 19. Jahrhundert. Göttingen, 1979. S. 103—121; Judet de La Combe P. Hermann (Gottfried) et Boeckh (August): leur querelle // Dictionnaire du monde germanique / Sous la dir. de E. Decultot, M. Espagne, J. Le Rider. Paris, 2007; Horstmann A. “Wortphilologie” oder “Sachphilologie”: Der Streit mit Gottfried Hermann // Horstmann A. Antike Theoria und moderne Wissenschaft: August Boeckhs Konzeption der Philologie. Frankfurt am Main; N. Y., 1992. S. 101—115.
24) Hermann G. Ueber Herrn Professor Böckhs Behandlung der griechen Inschriften. Leipzig, 1826.
25) Ibid. S. 4.
26) Ibid. S. 4—9.
27) Boeckh A. Ueber die Logisten und Euthynen der Athener // Boeckh A. Gesammelte kleine Schriften / Hrsg. v. F. Ascherson, E. Bratuscheck, P. Eichholtz. Bd. 7. Leipzig, 1874. S. 265.
28) Horstmann A. Antike Theoria… S. 108—109.
29) Boeckh A. Ueber die Logisten… S. 267.
30) Hermann G. De officio interpretis // Hermann G. Opuscula. Bd. 7. Leipzig, 1839. S. 97 sqq.
31) Boeckh A. Rezension des De officio interpretis von Gottfried Hermann // Boeckh A. Gesammelte kleine Schriften. Bd. 5. Leipzig, 1872. S. 404—477.
32) Judet de La Combe P. Hermann (Gottfried) et Boeckh (August)… P. 478.
33) Hermann G. Rezension von Herrn K. O. Müllers Eumeniden des Äschylos. Leipzig, 1835.
34) Hermann G. Rezension einer Antikritik und zweier Rezensionen von Herrn K. O. Müller. Leipzig, 1839.
35) Bastian A. Die heilige Sage der Polynesier: Kosmogonie und Theogonie. Leipzig, 1881. См. также: Trautmann-Waller C. L’ethnologie d’Adolf Bastian entre mélancolie de la déperdition, comparatisme débridé et universalité inductive // Revue Germanique Internationale. 2004. Vol. 21. P. 197—211.
36) Judet de La Combe Р. Op. cit. P. 477—478.
37) Riegl A. Questions de style: Fondements d’une histoire de l’ornementation / Trad. de l’allemand par H.-A. Baatsch et F. Rolland. Paris, 2002. P. 1—2.
* “Кембриджские ритуалисты”, или “кембриджская школа” в классической филологии, — ряд английских ученых (Дж. Гаррисон, А.Б. Кук, Ф.М. Корнфорд, Г. Мюррей и др.), выступивших в 1910—1920-х гг. с исследованиями, обосновывавшими ритуальное происхождение важнейших форм античной культуры. Подробнее см.: Мелетинский Е.М. Поэтика мифа. М., 1976. С. 33—34. — Примеч. перев.
38) См.: Schlesier R. Kulte, Mythen und Gelehrte: Anthropologie der Antike seit 1800. Frankfurt am Main, 1994.
39) Mauss M. [Compte-rendu de:] Hermann Usener. Die Götternamen // L’Année sociologique. 1896—1897. Vol. 1. P. 240— 246.
40) См., в частности: Daniel V. Pierre Bourdieu et les échanges linguistiques: quelques réflexions en guise d’hommage // Marges linguistiques. 2002. Vol. 3.
41) Bourdieu P. Lecture, lecteurs, lettrés, littérature // Bourdieu P. Choses dites. Paris, 1987. P. 132—143.
42) В качестве примера именно такой поляризации позиций можно привести полемику между Герхартом фон Гревеницем и Вальтером Гаугом. Позицию приверженцев “наук о культуре” выражает в данном случае фон Гревениц: Graevenitz G. von. Literaturwissenschaft und Kulturwissenschaften: Eine Erwiderung // Deutsche Vierteljahresschrift für Literaturwissenschaft und Geistesgeschichte. 1999. Bd. 73. S. 95—115.
43) Позицию защитников литературоведения выражает в данном случае Гауг: Haug W. Literaturwissenschaft als Kulturwissenschaft? // Deutsche Vierteljahresschrift für Literaturwissenschaft und Geistesgeschichte. 1999. Bd. 73. S. 68—93.