Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2009
Памяти Е.В. Пермякова
Послание А.С. Пушкина “К вельможе” в целом изучено весьма хорошо; особенно стоит выделить, разумеется, фундаментальную работу В.Э. Вацуро 1974 года, которая надолго оставила исследователям возможность лишь для высказываний по частным вопросам1. Несколько таких реплик мы хотели бы предложить в настоящей статье. Так или иначе все их объединяет тема полемики; в первой и третьей частях мы хотели бы указать на не обсуждавшиеся ранее объекты пушкинской критики, во второй — проанализировать эволюцию заглавия; в первую очередь, конечно, в связи с той журнальной войной, которую это послание вызвало.
1
Первое уточнение касается сделанного в послании описания Архангельского, подмосковного имения Н.Б. Юсупова. Это описание разделено на две части, каждая из которых служит своего рода экспозицией, в первом случае для развертывания биографических и современных адресату исторических картин, во втором — для создания образа Юсупова последних лет его жизни:
5 |
…сей дворец, |
6 |
Где циркуль зодчего, палитра и резец |
7 |
Ученой прихоти твоей повиновались |
8 |
И совершенные в волшебстве состязались. |
<…> |
|
86 |
…Ступивши в сей дворец, |
87 |
Я вновь переношусь во дни Екатерины. |
88 |
Книгохранилище, кумиры и картины, |
89 |
И стройные сады свидетельствуют мне, |
90 |
Что благосклонствуешь ты музам в тишине, |
91 |
Что ими в праздности ты дышишь благородной (III, 217, 219). |
Комментарии к этим строкам не выходят, как правило, за рамки пояснения реалий: упоминаются неоднократные посещения Архангельского Пушкиным, совершенство архитектурного ансамбля и парка, богатство и полнота художественных коллекций и библиотеки, художественный вкус самого Юсупова, привлечение им для устройства усадьбы первоклассных мастеров, таких как, к примеру, П.Г. Гонзаго или О.И. Бове. Приводится также первое — краткое — описание Архангельского, сделанное в 1803 году Н.М. Карамзиным, который отмечал в “Записках старого московского жителя” растущую популярность дачной жизни и загородных прогулок и призывал: “Объезжайте подмосковные: сколько прекрасных домиков, английских садов, сельских заведений, достойных любопытного взора просвещенных иностранцев! Например, село Архангельское, в 18 верстах от Москвы, вкусом и великолепием садов своих может удивить самого британского лорда; счастливое, редкое местоположение еще возвышает красоту их”2. Однако из поля зрения историков литературы выпадал тот факт, что с 1803 по 1830 год Архангельское становилось объектом описания еще не раз3 и что среди появившихся за этот период текстов было поэтическое описание, с которым Пушкин был, без всякого сомнения, знаком и, главное, мог иметь его в виду при создании стихотворения.
В 1816 году вышло в свет отдельное издание сделанного А.Ф. Воейковым перевода поэмы Жака Делиля “Сады”, куда переводчиком были включены и собственные описания ряда российских усадебных парков. После общего вступления:
Пример двора священ вельможам, богачам:
Во всех родилась страсть изящная к садам, —
Воейков дает короткое описание Архангельского:
В Архангельском сады, чертоги и аллеи,
Как бы творение могущей некой Феи,
За диво бы почли и в Англии самой4.
Отрывки из своего перевода Воейков публиковал в “Вестнике Европы” начиная с 1807 года, а фрагмент с описанием российских парков вышел там же в 1813 году5. Повторение в коротком пассаже английского мотива позволяет предположить, что текст Воейкова об Архангельском создавался с демонстративной оглядкой на Карамзина (не исключено, что Воейков вообще не посещал усадьбы), дополнительным тому подтверждением может служить и сходство функций этих отрывков в общей структуре каждого произведения. Так, Карамзин от описания Архангельского переходит к рассуждениям о том, как распространяется в России интерес к пейзажным паркам; сходную мысль предпосылает своему описанию и Воейков. У Карамзина Архангельское служит единственным, а у Воейкова первым примером, подтверждающим общую идею торжества вкуса. Однако для нас важнее другое: как было уже сказано выше, собственно поэтических описаний Архангельского до 1830 года, насколько нам известно, больше не было, только прозаические6. Учитывая многолетнюю, с 1814 года, традицию поэтической полемики Пушкина с Воейковым по поводу сделанного им перевода поэмы Делиля (принято считать, что кроме “Воспоминаний в Царском Селе” скрытая полемика с Воейковым имеет место в поэме “Кавказ” (1820) и замысле поэмы “Таврида” (1822)7), резонно будет предположить, что, создавая свой образ Архангельского, Пушкин мог иметь в виду цитированный выше отрывок из перевода “Садов”.
Это тем более вероятно, что пушкинское описание строится едва ли не как антитеза воейковскому. И дело не только в том, что Пушкин переносит акцент на дворец, коллекции и библиотеку и что при сдвиге внимания в сторону дворца теряет смысл и исчезает сравнение с английскими парками, — все это вполне может быть объяснено разницей в тематике и жанровой природе двух произведений: описательной поэмы о парках — и личного послания, в котором парк лишь вскользь упоминается, а больше внимания уделяется дворцу и его интерьерам. Принципиальный характер могло иметь иное различие. Так, если в описании Воейкова честь создания замечательного локуса приписывается то влиянию придворной культуры, то “некой Фее”, что создает эффект почти абсолютной деперсонализированности, то пушкинское предстает как триумф вполне конкретной личности.
Мотив сверхъестественного, казалось бы, подхваченный Пушкиным и вводимый не только указанием на имевшее место “волшe´бство”, но и метонимическим упоминанием художников разных профессий через символизирующие их предметы искусств (состязаются “циркуль”, “палитра” и “резец”), дезавуируется следующими двумя стихами. Оказывается, что весь этот невероятный, выражаясь современным языком, художественный конкурс был вызван к жизни волей человека, не имеющего никаких чародейских способностей, но лишь образованность, любовь к искусству и желание жить в окружении совершенных творений человеческого духа. Кроме того, у Пушкина, в отличие от Воейкова, исчезает идея подражания петербургскому двору и связанные с ней идеи моды, доморощенности неожиданно возникшей “изящной страсти” и механического следования владельца некоему образцу; и напротив, появляется создатель усадьбы, он же ее владелец, и исчезает всякое указание на источник новации. Все это дает возможность представить Архангельское и как феномен общеевропейской культуры, и как ярко индивидуальный творческий акт. Введение же во второй части пушкинского описания Архангельского темы исторической памяти до известной степени воспроизводило ситуацию 1814 года, когда в знаменитых “Воспоминаниях в Царском Селе” Пушкин выступил оппонентом воейковскому описанию царскосельского парка, в первую очередь, за счет более глубокого, чем у Воейкова, развития “идеи истории” и превращения этого парка в своего рода “образ восемнадцатого столетия”8. Теперь в подобной роли выступало Архангельское. Вероятнее всего, в 1830 году, равно как и в 1814-м, эта полемичность была в известной степени вынужденной. Выбирая в качестве объекта поэтического высказывания то же самое место, что и его предшественник, и отказываясь следовать традициям описательной поэмы, не предполагавшей освещения той проблематики, которая его интересовала при создании послания, Пушкин выступал как оппонент Воейкова независимо от того, желал ли он этого на самом деле.
Сделанное Воейковым описание усадьбы, видимо, не получило высокой оценки современников. Ни в одном из текстов 1810—1820-х годов, посвященных Архангельскому, нам не встретилось цитат из этого описания или, по крайней мере, ссылок на него; примечательно, что П.И. Шаликов в своих очерках о посещении подмосковных усадеб — а это были образцы сентименталистского жанра “очерка-прогулки”, который предполагал цитирование источников, посвященных тому же локусу, — не использовал строк Воейкова в статье об Архангельском, а в очерке о Царицыно цитировал “Сады” Делиля исключительно в оригинале9. Пушкинская персонологическая перспектива, его идея личного усилия Юсупова по созданию художественно совершенного пространства и воскрешению прошлого были намного убедительнее довольно аморфной картины, нарисованной Воейковым, и окончательно обесценивали ее и как образчик описания усадьбы вообще, и как поэтический элемент “архангельского текста” в частности. И не исключено, что сама републикация Воейковым в 1830 году пушкинского послания с внешне комплиментарным, но на самом деле задевающим автора примечанием10 объясняется именно реакцией — разумеется, отрицательной — на полемический (пусть даже невольно полемический) выпад Пушкина.
Остается добавить, что мотив рукотворности Архангельского явно был важен Пушкину отнюдь не возможностью задеть давнего оппонента. Куда большее значение для него могло иметь то, что создаваемый художественным ансамблем Архангельского эффект — словно бы физическое перемещение посетителя “во дни Екатерины” (насколько в действительности была воспроизведена там екатерининская эпоха — вопрос, заслуживающий отдельного рассмотрения11) — совсем не был унаследован от XVIII столетия, но задуман и реализован в совсем иную историческую эпоху. Это был своего рода культурный проект, в свою очередь тесно связанный со стратегией поведения Юсупова в московском обществе после переезда из Петербурга или даже представлявший собой часть этой стратегии. Юсупов купил Архангельское в 1810 году и полностью поменял убранство дворца (Пушкин наверняка об этом знал), причем окончательно ансамбль дворцовых интерьеров сложился уже в 1820-е годы. Таким образом, сам Юсупов не был “говорящей руиной” уходящей эпохи, но в значительной степени единомышленником Пушкина и даже, можно сказать, соратником в разворачивавшейся общественной полемике за место екатерининского наследия и людей екатерининского царствования в современной жизни. В этом смысле пушкинское послание есть своего рода удвоенная мемориализация Юсупова: как старшего современника и эпохи его молодости и как человека, который сам, в свою очередь, создал этой эпохе своеобразный мемориал и сознательно сделал себя его органичным и, возможно, ключевым элементом. Личную часть “проекта Юсупова” составляли демонстрация Юсуповым вельможного гостеприимства, уходящей культуры остроумия, воспоминания о временах Екатерины II и Павла I12. Другие элементы этого мемориала — храм-памятник Екатерине II (1819), возведенный в Архангельском по проекту Е.Д. Тюрина, а также Екатерининский зал дворца, в котором стояла гипсовая статуя императрицы работы скульптора Ж.Д. Рашетта13. Возможно, эта реализованная в Архангельском мемориализация екатерининской эпохи сыграла решающую роль при выборе Пушкиным среди нескольких московских домов и подмосковных усадеб Юсупова именно Архангельского как декорации послания “К вельможе”. Не исключено также, что сложное соотношение в послании персонального и исторического14 Пушкин выстраивал до известной степени как поэтический аналог эксперименту Юсупова, которому в Архангельском удалось найти гармоническое равновесие этих противоположных начал.
2
Следующее уточнение касается эволюции заглавия. Известно, что и в черновом варианте, находящемся в так называемой Тетради ПД 833 (Третья кишиневская)15, и в беловом, опубликованном А.Д. Праховым, автографе, помеченном 23 апреля 1829 года, стихотворение названо “К вельможе”16, однако в “Литературной газете” (1830. № 30. 26 мая) оно появилось под прозрачным заглавием “Послание к К. Н. Б. Ю.” и с пометой “Москва, 1830”; под тем же названием оно было перепечатано Воейковым. В созданных Пушкиным не позже середины сентября 1831 года списках произведений, которые должны были войти в третью часть собрания стихотворений, послание, датированное 1830 годом, озаглавлено “Юсупову”17. Обратная смена заглавия происходит при подготовке этой части к печати, а точнее — при прохождении рукописи через цензуру, то есть в самом конце 1831 — начале 1832 года; первоначальное — “Послание к К. Н. Б. Ю.” — рукою Пушкина исправляется на “Послание к вельможе”18. При публикации в третьей части “Стихотворений” жанровая дефиниция оказывается опущенной и таким образом происходит окончательное возвращение к первоначальному варианту; в росписи содержания неосуществленного “Собрания стихотворений” 1836 года послание имеет то же название, что и в собрании 1832 года19. С тех пор название не менялось. Впрочем, для современников разница между последними двумя вариантами была совершенно несущественной20.
Отказ от первоначального (предпечатного) заглавия с последующим к нему возвращением нигде не получил объяснения, хотя попытка интерпретировать эти изменения представляется нам небесполезной. Во-первых, за ними могли стоять размышления об адекватности каждого из вариантов авторской идее, поскольку в стихотворении, построенном на дихотомиях современности и истории, личности и общества, индивидуального и типического, выбор между вариантами заглавия с прозрачной личной и социально-ролевой адресациями неизбежно должен был сдвигать акценты в ту или иную сторону. О том, что общая адресация не была случайной и отвечала представлениям Пушкина о целях и задачах произведения, свидетельствуют несколько вариантов со словом “вельможа”, которые он перебрал, прежде чем остановился на общепринятом (III (2). С. 823). Вовторых, не исключено, что заглавие также было частью диалога с Воейковым, поскольку отсылало к упомянутым в описании Архангельского “вельможам, богачам” и противопоставляло таким образом толпе вельмож-подражателей вельможу-личность. В-третьих, заглавие могло влиять на восприятие послания современниками и, соответственно, на возникшую вокруг него полемику.
Выбор для первой публикации заглавия с легко расшифровываемыми инициалами, вероятно, был вынужденным. Ключевую роль могло сыграть то обстоятельство, что Юсупов и Пушкин были давними и добрыми знакомыми и Пушкин явно рассчитывал на продолжение не только знакомства, но и общения. Создавать у Юсупова впечатление, что тот может быть интересен поэту не столько как личность, сколько как социальный типаж, явно не входило в планы Пушкина. Это было, в конце концов, не совсем корректно, особенно в том случае, если Юсупов действительно в той или иной форме выражал желание получить от Пушкина стихи. К сожалению, имеющееся на сей счет свидетельство вряд ли может быть истолковано буквально21, однако косвенным подтверждением тому может служить и появление послания, пусть и в писарской копии, в утраченном в настоящее время альбоме Юсупова; разумеется, с персональной адресацией22. Возвращение первоначального названия, произведенное Пушкиным в 1832 году, было тем легче, что смерть Юсупова в июле прошедшего года устранила возможность каких бы то ни было персональных обид и претензий.
О том, что публикация личного послания с “социальным” обращением могла задеть Юсупова, свидетельствует — много позднее — желание потомков Н.Б. Юсупова отстоять первый печатный вариант заглавия как исходный и истинный: см. републикацию послания Юсуповыми в сборнике материалов по истории своего рода (как “Послания князю Н.Б. Юсупову”) с любопытным, не без ревности, примечанием: “Помещено в собрании сочинений Пушкина (изд. Анненкова) под заглавием “К вельможе””23. Ссылка не на прижизненное пушкинское издание “Стихотворений”, а на издание П.В. Анненкова, думается, дана не случайно, но призвана представить смену заглавия как самоуправство позднейших публикаторов. В пользу того, что мы имеем дело не с ошибкой, но с сознательной уловкой, говорит тот факт, что основной труд по составлению и подготовке к печати двухтомника “О роде князей Юсуповых” лежал на Б.М. Федорове24, который в отличие от своего сиятельного покровителя не мог не помнить о более ранних переизданиях послания, в том числе прижизненном 1832 года. В связи с этим и факсимильная публикация Праховым в 1907 году заглавия и первых строк альбомного варианта в качестве заставки к блоку материалов о послании представляется отчасти вынужденной: его тесные отношения с Юсуповыми совершенно исключали ситуацию, когда он мог бы себе позволить без ущерба для своей репутации в том семействе, а следовательно, и для своих научных интересов проигнорировать их точку зрения по данному вопросу.
Заметим также, что случаи применения Пушкиным в заглавиях его более чем 120 посланий социально-ролевых обращений весьма нечасты и в основном касаются лиц дружеского и приятельского круга. Еще более редки, попросту единичны, случаи использования в качестве обращений профессиональных, сословных или отсылающих к социальному положению адресата понятий, причем они никогда не касаются лиц с более высоким, чем у Пушкина, социальным статусом25. Как бы то ни было, даже если “дистанция между реальным прототипом и художественным образом”26 при выборе заглавия какое-то время и оставалась прежней, то изменившийся угол зрения явно корректировал соотношение в этом образе социального и индивидуального. Пушкин не мог не отдавать себе отчета в том, что личное обращение несколько искажает его первоначальный замысел, однако, меняя название, скорее всего, не предполагал, что общественная реакция будет столь резкой, как вышло на самом деле27.
Со стороны послание действительно могло выглядеть как оглушительное по своей неожиданности выступление Пушкина в роли литератораклиента, добивающегося благосклонности могущественного патрона, — ясная личная адресация, без сомнения, сыграла важную роль в создании подобного впечатления. Модель отношений, весьма распространенная в предыдущем столетии, но в 1820-е годы уже не совместимая с общественным статусом Поэта, была еще достаточно свежа в общественной памяти, и поэтому стереотипной реакции и восприятия автора и адресата как привычных социальных типов недавнего прошлого трудно было избежать, — разумеется, при наличии ясных признаков этой модели, в том числе словсигналов, а также недоброжелательной критики, готовой раздуть скандал.
Тот факт, что адресат послания в общественном сознании оказался мгновенно обезличен, заслуживает отдельного внимания. Эта деперсонализация произошла тем легче, что Юсупов, не будучи литератором и не вращаясь в литературных кругах, для значительной части писателей попросту не имел ни собственной ярко выраженной индивидуальности (ее заменяла предельно обобщенная репутация), ни — что также важно — возможности “симметрично” защищаться28. Апофеозом генерализации стал печально знаменитый памфлет Н.А. Полевого “Утро в кабинете знатного барина”, где безусловная “номинальная” узнаваемость прототипа соседствует, в противоположность пушкинскому посланию, с его абсолютной и прямолинейно фельетонной типичностью и, следовательно, почти полной безликостью, поскольку личность подменяется набором социальных и биологических признаков, к тому же заранее дискредитированных. Быстрый переход в сознании современников от реальной личности адресата к его социальной функции, причем изображенной сниженно, во многом предопределялся общественной репутацией Юсупова, который не только позиционировал себя как человека екатерининского времени, но едва ли не культивировал некоторые черты уходящей вельможной “субкультуры”, оценивавшиеся частью российского общества — справедливо или нет, другой вопрос — как “пороки”: роскошь, гедонизм, женолюбие (судя по устойчивым слухам, его атрибутами были и крепостной гарем, и постоянно сменявшиеся любовницы), склонность окружать себя многочисленной челядью, отношение к крепостным, в том числе актерам, как к рабам. Даже неплохо знавшие Юсупова люди (к примеру, Е.П. Янькова29) могли воспринимать его как человека, в котором индивидуальное и типическое совпадали, что делало его удобным объектом сатиры.
Следы первоначальной читательской реакции, основанной на социальном обобщении — отчасти спонтанном, отчасти уже подготовленном30, хорошо видны в ретроспективных репликах как самого Пушкина, так и его оппонентов. Особенно примечательны те реплики, где социальная “роль” Юсупова не только открыто названа, но и заменяет собой адресата. Так, известны поэтические строки из датируемого летом 1830 года письма В.Л. Пушкина племяннику: “Послание твое к вельможе <здесь и далее курсив наш. — К.Б.> есть пример, / Что не забыт тобой затейливый Вольтер”31. Сомнительно, чтобы Пушкин, явно никому не читавший послания до выхода его в свет, объяснялся с дядюшкой по поводу исходного замысла; то есть слово “вельможа” не могло быть взято из заглавия, а отражало действовавший общий механизм восприятия.
Много позже, когда цензурные и этические соображения уже не могли удерживать участников полемики от называния конкретного лица, К.А. Полевой описывал свои ощущения почти тридцатилетней давности, любопытным образом отделяя Юсупова — типичного вельможу от Юсупова — конкретного исторического лица: “Все единогласно пожалели об унижении, какому подверг себя Пушкин. Чего желал, чего искал он? <…> Пообедать у вельможи и насладиться беседою полумертвого, изможженного старика, недостойного своих почтенных лет?”32 Таким образом, только ситуация личной беседы придавала Юсупову более конкретные черты, однако и они фактически не выходили за рамки типических характеристик. В пародии Н.А. Полевого на стихотворение Пушкина “Чернь”, вновь намекающей на самоуничижение Пушкина перед Юсуповым, герои также сведены к социальным маскам “вельможи” и “поэта”33. Сам Пушкин в “Опровержениях на критики” (XI, 153; XVII, 62) упоминал, имея в виду Н.А. Полевого и его памфлет, некоего журналиста, который “в статейке, заимствованной у “М<инервы>”, заставил вельможу звать поэта обедать по четвергам”. В этой фразе слово “вельможа” выглядит как скрытая цитата, причем не столько даже из памфлета Н.А. Полевого, где оно не употребляется, сколько из общих толков вокруг послания.
Вернувшись к первоначальному заглавию, парадоксальным образом оперировавшему тем же понятием, на котором основывались и полемические выпады против послания и его автора, Пушкин разрушил саму модель “патрон—клиент”, которая в сознании современников активизировалась именно через подчеркнуто личное обращение. Уловка Ф.В. Булгарина, использовавшего в 1833 году упрощенно-прямолинейный вариант заглавия, “Послание к князю Юсупову”34, должна была, по-видимому, напомнить читателям о пушкинском падении и дать возможность даже самым недогадливым оценить всю его глубину, однако на деле имела в лучшем случае лишь кратковременный эффект.
О том, как устанавливаемая Пушкиным дистанция между художественным образом и адресатом вскоре после смены заглавия увеличивается у читателей до почти полного разрыва, можно судить по переписке Я.К. Грота с П.А. Плетневым, где первый задает своему корреспонденту такие вопросы: “Не знаешь ли, к кому обращается Пушкин в стихах “К вельможе”?” (18 ноября 1845 года), “По какому праву в послании к Шувалову Пушкин считает живым того, кто умер в 1798 г.?” (16 марта 1849 года; ответ Плетнева: “Это не к Шувалову, а к Юсупову”), “Не знаешь ли, как называется(-лось) имение, где были: книгохранилище, кумиры и картины?” (30 марта 1849 года; Плетнев признался, что на последний вопрос ответа он не знает)35.
Случайно это или нет, но ни разу в своих критических и эпистолярных текстах, где заходит речь о послании, не упоминает ни Юсупова, ни Архангельское и В.Г. Белинский36 — или не желая отягощать шлейфом персональных репутаций (к тому же сомнительных) анализ стихотворения, которое он провозгласил художественным воплощением XVIII столетия, или же, что вполне вероятно, просто с трудом представляя себе иное заглавие. И дело совсем не в том, знал Белинский или нет, кому послание было адресовано, но в том, что сам факт обращения Пушкина к лицу с непростой репутацией мог лишить послание важного для Белинского уровня генерализации, расфокусировать внимание читателя между образом прошедшей эпохи и личностью адресата и тем самым снизить художественную ценность стихотворения.
В тексте с исторической проблематикой деперсонализированное обращение к адресату как представителю социальной группы неизбежно насыщается историческими коннотациями и в значительной степени носит условный характер, превращается в фигуру речи, необходимую для формального следования законам выбранного, удобного по тем или иным причинам жанра (впрочем, о том, что послание “К вельможе” далеко выходит за границы заявленного жанра и, следовательно, фигура обращения в заглавии также в известной степени условна, уже неоднократно писали37). Кроме того, к моменту, когда Белинский начал свою деятельность литературного критика, полемика о послании уже затихла и оно, похоже, было настолько прочно забыто читающей публикой, что даже авторитет Белинского впоследствии не пробудил к нему интереса: так, в известных нескольких десятках рукописных поэтических сборников XIX века, содержащих пушкинские тексты, послание “К вельможе” отсутствует38.
Возможно также, что возвращение предпечатного заглавия можно рассматривать и как часть иного процесса. Так, если сравнить черновые списки произведений, предназначавшихся для публикации в третьей части “Стихотворений”39, и оглавление этой части, то заметно, что из десяти посланий с персонально адресованными заглавиями в первом списке — “Филарету”, “Соб<аньск>ой”, четыре заглавия “Дельвигу”, “Юсупову”, “Каверину. 1817”, “Фаргат-Беку”, “К EW”40 — в сборнике было оставлено только три (“Что в имени тебе моем…”, “Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы…”, “К вельможе”41), причем персонально адресованное заглавие не сохранилось ни у одного из них. Прибавление одного нового послания — “К Языкову” — не меняет общей тенденции, тем более что оно было помещено в раздел “Разных годов” с пометой “Михайловское” и оказывалось таким образом выведенным за пределы 1829— 1831 годов. С другой стороны, послание “К вельможе” попало в ряд иных посланий, имевших социальные адресации — “Калмычке”, “Поэту”, “Ответ анониму”, “Клеветникам России” — этот ряд, возможно, на уровне заглавий контрапунктом фиксировал для читателя если не систему пушкинских тематических приоритетов, то, во всяком случае, ее социальный и географический диапазоны и некоторые важные ее точки. Прибавим также, что при подготовке к печати третьей части “Стихотворений” снятыми оказались большинство эпиграмм. Пушкин явно жертвовал частными, сиюминутными и личными смыслами, ослабляя их в пользу более общих философских, исторических, социальных и эстетических42.
Таким образом, возвращение предпечатного заглавия в посмертной републикации получает достаточно убедительное объяснение вне всякой связи с литературными войнами и с отношениями Пушкина и Юсупова. Тем не менее принятие этой версии как единственной было бы, на наш взгляд, сильным упрощением той композиции интеллектуальных, психологических и социальных факторов и обстоятельств, которая определяла появление и сопровождала бытование послания в конце 1820-х — начале 1830-х годов.
3
Третье уточнение связано с причинами, заставившими Пушкина взяться за послание “К вельможе”43. Кроме вполне очевидных и описанных в научной литературе побудительных мотивов, таких как искренняя симпатия Пушкина к Юсупову и интерес к нему поэта как к живому свидетелю века Екатерины II, принято обращать внимание на сложный комплекс идеологических процессов того времени, связанных с переосмыслением социальной роли дворянства, и особенно аристократии. Эти процессы нашли отражение в борьбе “аристократического” и “торгового” направлений отечественной словесности, и Пушкин, являясь одним из лидеров первой “партии”, принимал в этой борьбе самое активное участие. Одним из предметов и, если угодно, инструментов полемики был образ аристократа в литературе. В произведениях авторов “торгового” направления этот образ был намеренно сниженным, даже карикатурным, что не могло не вызвать ответной реакции у их литературных оппонентов — в “Литературной газете” в начале 1830 года появляется несколько материалов, где создается образ аристократа екатерининских времен, близкий к тому, который позднее найдет свое воплощение в послании “К вельможе”. Иными словами, послание можно рассматривать как одно из проявлений такой реакции. Полемика о роли дворянства и аристократии была, в свою очередь, тесно связана с полемикой о значении в истории России екатерининского царствования44.
При том, что этот комплекс побудительных причин не вызывает сомнения, как нам представляется, он может быть дополнен некоторыми другими штрихами, делающими картину и более объемной, и, в конечном итоге, более убедительной. Но сначала позволим себе сделать небольшое отступление и остановиться несколько подробнее на том, что представляла собой юсуповская репутация в 1820-е годы и насколько она соотносилась с представлением о себе самого Юсупова.
Репутация Юсупова была противоречивой, хотя “конфигурации” этих противоречий у разных современников могли и не совпадать. Так, А.Я. Булгаков писал своему брату Константину после смерти Юсупова: “Хотя старик и не пользовался тем уважением, которое бы подобало его летам, чину, знатности и богатству, но он оставил большую пустоту в городе нашем. Жизнь его, общество, привычки, все было странно”45. В этой реплике нет места, к примеру, ни восхищению собранными Юсуповым художественными коллекциями, ни возмущению гаремом или крепостническими убеждениями. Выявление отмеченных Булгаковым “странностей” — едва ли не важнейшая задача в изучении личности Юсупова. Впрочем, об одной из таких “странностей” можно говорить уже вполне уверенно.
Начиная с первых лет XIX века существеннейшей чертой репутации Юсупова начинает выступать его татарское происхождение, порой принимающее вид культурно-этнической идентификации, тогда как во второй половине XVIII века на происхождение Юсупова внимания, насколько нам известно, не обращали. Этот сдвиг был вызван целым комплексом причин. Среди них были и рост русского национального самосознания, и распространение либеральных идей, сопровождавшиеся превращением образа татарина в расхожую риторическую фигуру русского патриотического и либералистского дискурсов. Татары выступали и в том, и в другом как страшнейший, но в конце концов побежденный внешний враг, однако “татарами” могли называть и противников реформ46. Ключевую же роль сыграли, по-видимому, неоднократные попытки самого Юсупова в конце XVIII — первой трети XIX столетий встроить свое татарское происхождение в язык личной и семейной репрезентации. Начиная с рубежа веков самоидентификация Юсупова, насколько можно судить об этом по сохранившимся источникам, представляла собой своего рода триаду, несколько позже точнее всех афористически сформулированную А.И. Герценом: “Русский вельможа, европейский grand seigneur и татарский князь”47. Все три ее составляющие — социальная, культурная и этническая — были наглядно воплощены в 1808—1809 годах французским художником А.Ж. Гро в конном портрете сына Юсупова, Бориса, изображенного в квазитатарском костюме, на фоне северного пейзажа и с крестом ордена Иоанна Иерусалимского на груди48. Подчеркнем, что и в портрете, и в формуле Герцена татарский элемент сознательно преувеличен: в первом случае по законам жанра, во втором — по причинам идеологического характера. В действительности же Юсупов демонстрировал не “татарскую сущность”, но не более чем древность рода и его этническое происхождение. Европейскость все равно оставалась доминантной чертой создаваемого им личного образа.
Попытки ориентализировать свой образ не остались не замеченными обществом, но воспринимались через призму сложившихся стереотипов. “Татарскость” служила для объяснения необъяснимого или асоциального поведения Юсупова, знаком или следом его не(до)цивилизованности. Заметим, что позднее, в период полемики вокруг послания, азиатское происхождение могло сыграть важную роль в отождествлении князя Беззубова, главного “героя” памфлета Полевого, именно с Юсуповым. Так, престарелый сластолюбец, которого избивает любовница, просит прощения за свою вспыльчивость и ревность, ссылаясь на свое происхождение: “Прости меня! У меня в жилах восточная кровь!”49 Эта реплика высмеивала хорошо всем известную склонность Юсупова мифологизировать свою “восточную” родословную и одновременно объясняла порочность персонажа как врожденную, свойственную ему в силу этнической принадлежности. Более того, даже те, кто не читал пушкинского послания и не интересовался литературными спорами, получали в памфлете четкое указание на объект сатиры. Все это не могло не возмутить Юсупова, который пожаловался на автора московскому военному генерал-губернатору кн. Д.В. Голицыну; впоследствии Полевому пришлось отказаться от републикации этого текста в составе “Нового живописца”.
Сделаем еще одно отступление и обратим внимание на то, что выявление всего корпуса деталей текста, которые указывали читателю “Утра в кабинете…” именно на Юсупова, еще не проводилось. Между тем проблема заслуживает пристального внимания; аргумент Д.В. Голицына, якобы приведенный в беседе с Н.А. Полевым, что в Москве всего двое или трое знатных вельмож и любой памфлет на этот социальный тип будет сатирой на лицо50, вряд ли следует принимать всерьез — вельмож в Москве было больше. Однако чтобы обеспечить узнавание Юсупова максимально широкой аудиторией, таких узнаваемых деталей действительно должно было быть несколько. Так, К.А. Полевой, заинтересованный в том, чтобы обелить брата, пишет о случайном (разумеется, совершенно неслучайном) совпадении имен любимых собак Юсупова и “знатного барина” князя Беззубова51. Между тем на цензуровавшего “Московский телеграф” С.Н. Глинку — судя по брошенному вскользь замечанию, что в памфлете “выставлен был какой-то князь Беззубов, имевший собак Жужу, Ами и любовницу”, — ни собаки, ни даже “прозрачная”, по мнению В.Э. Вацуро, фамилия не произвели впечатления; в сатиру на лицо, по его мнению, текст превращался благодаря “стиху из послания, предлагающего перетолкователям намек на князя Ю*”52.
Но вернемся к основному предмету. Не знать о происхождении Юсупова и не слышать реплик, это происхождение комментировавших, Пушкин не мог, тем более что они явно не были редкостью и в пушкинском кругу53. Существует некоторая вероятность, что и сам Пушкин по крайней мере единожды позволил себе подобную характеристику54.
Разумеется, всерьез Юсупова как татарина хорошо знакомые с ним Пушкин, Вяземский и Булгаков не воспринимали. Особенно это касается, видимо, Пушкина, который, будучи отделенным от своего африканского предка почти той же дистанцией, что Юсупов от своего некрещеного, хорошо понимал и важность, и пределы воздействия на человека его наследственности и родовых преданий. И у Пушкина, и у Юсупова сознательное отнесение себя к той или иной культурной традиции оказывалось важнее зова “крови”. Состоявшаяся же в 1829 году поездка в Закавказье могла ярко продемонстрировать Пушкину, что ориентальные экзерсисы Юсупова не имеют почти ничего общего с реальным Востоком.
Сложно предположить, что “дежурные” толки о восточном происхождении Юсупова, устные или эпистолярные, до тех пор, пока они не вышли за определенные границы, могли заставить Пушкина выступить в его защиту. Однако именно во второй половине 1820-х годов накладываются друг на друга два важных процесса: разворачивание уже упомянутой полемики вокруг образа аристократа и роли аристократии в обществе и изменение образа Юсупова в переписке иностранцев и записках иностранных путешественников о России. Если в XVIII столетии, насколько нам известно, никто из иностранцев о восточном происхождении Юсупова не упоминал55, а отзыв начала XIX века весьма доброжелателен и татарский элемент в нем имеет характер пикантной декоративной детали56, то в 1820-е годы указания на восточное происхождение Юсупова приобретают новые черты, уже не столь безобидные как для самого Юсупова, так и для русских читателей в целом.
Одно из них принадлежит Жаку Арсену Поликарпу Франсуа Ансело, члену свиты маршала О.Ф.Л. Мармона, французского посла на коронации Николая I; в виде писем к другу записки Ансело вышли в Париже в апреле 1827 года. В одном из писем упоминается бал, данный Юсуповым 12 сентября в рамках коронационных торжеств, это описание сопровождается развернутым портретом хозяина:
Этот старый вельможа — один из последних представителей древней московской знати, сохранивший ее нравы и обычаи. Придворный Екатерины II, в одежде он сохранил верность моде своей молодости, но при этом отнюдь не отказался совершенно от азиатского образа жизни, так что восточный тюрбан был бы ему гораздо более к лицу, чем пудреная прическа, изобретение европейской цивилизации. Возле его кресла неотступно находятся черные рабы, и как только он желает переменить место, один переносит подушку, на которую он ставит ноги, другой берет из его рук длинную трубку, третий несет носовой платок и табакерку, и властелин пересекает апартаменты своего дворца в сопровождении такого кортежа и опираясь на плечи еще двух негров. Нет такого наслаждения, которого он не испробовал бы за свою долгую и сластолюбивую жизнь, и толпа девушек, чья жизнь находится в полной его власти, до сих пор образует вокруг него подобие гарема, где он ищет уже не удовольствия, но живительного влияния, какое присутствие молодости оказывает на одряхлевший организм. Подобно Титону, он оживает рядом с женщинами, которые вянут и блекнут при его приближении57.
Случайно или нет, но образ Юсупова среди других упоминаний и описаний русских вельмож оказывается уникальным по насыщенности восточными чертами, и мы можем только догадываться, что послужило тому причиной: привычки самого Юсупова, имевшиеся у Ансело отрывочные сведения о его происхождении или случайное стечение обстоятельств.
О том, что среди иностранцев, посещавших Россию во второй половине 1820-х годов, репутация Юсупова как “азиата”, видимо, была довольно устойчивой, свидетельствуют и изданные в Париже в 1831 году письма барона Леона Ренуара де Бюссьера, побывавшего в Архангельском в августе — октябре 1829 года и оставившего описание как усадьбы, так и ее хозяина, потомка “татарских ханов”:
Изнеженность восточных нравов соединил он с утонченностью восточной роскоши. Дом его — сераль, населенный белыми и черными рабами, танцовщицами, музыкантами, и именно в своей летней резиденции предпочитает он показать все великолепие своих собраний. Если я скажу вам, что в его дворце восхищаешься первоклассными статуями и картинами, что в его парке более трех тысяч померанцевых деревьев, что у него есть зверинец, театральная зала, огромная оранжерея, множество павильонов и беседок, храмов и богатейших фабрик, вы подумаете, что это место, где обитает волшебник. Однако я никогда не встречал более нелепого целого, составленного из столь восхитительных частей. Ничто ни с чем не согласуется, не находится на своем месте. Можно было бы сказать, что сотня художников создавала эти сады и эти здания и что каждый из них проводил в жизнь свою собственную идею в том ограниченном пространстве, которое было ему определено, не беспокоясь о своем соседе, даже не замечая, что он ведет прямые и регулярные аллеи в английском парке, строит греческий храм с китайской пагодой или сооружает качели в пределах ограды надгробного монумента. Но весь этот хаос — плод деятельности одного человека. Множество москвичей восхищается им и называет шедевром. Мне же он показался плодом татарского воображения, все еще не нашедшего ориентиров в европейском искусстве58.
Несмотря на всю разницу антуража и композиции, между двумя описаниями много общего. В частности, в обоих присутствуют мотивы роскоши и разврата, маркируемые как восточные. Принципиальная же новизна заключается, пожалуй, в том, что у Бюссьера введена собственно татарская “идентификация”. Как бы то ни было, в текстах Ансело и Бюссьера восточная часть репутационной “триады” Юсупова не просто зажила самостоятельной жизнью, но явно стала подавлять и обесценивать остальные — и в первую очередь европейскую. Более того, хотя в сочинении Ансело Юсупов представлен своего рода исключением, а именно “одним из последних представителей древней московской знати, сохранившим ее нравы и обычаи”, сама допетровская Россия и ведущая свое происхождение с тех времен родовая знать, таким образом, совершенно выводились вместе с Юсуповым за пределы европейского культурно-исторического ареала. И в данном случае не имеет решающего значения, что было источником реплик Ансело и Бюссьера — московская молва или личные впечатления путешественников, — принципиальной оказывается радикальная смена культурной “маркировки”, распространение отрицательной характеристики на целый социальный слой и опосредованно — на все русское общество.
Если выпад Бюссьера появился в печати уже после создания пушкинского послания (и даже после смерти Юсупова), то текст Ансело ему предшествовал, причем выход “Шести месяцев в России” почти совпал не просто с активизацией отношений Пушкина и Юсупова, но с визитом Пушкина именно в Архангельское (летом 1827 года он ездил туда вместе с С.А. Соболевским). Не позже конца 1827 года Пушкин и непосредственно познакомился с книгой Ансело — в “Северных цветах на 1828 год” были опубликованы пушкинские “Отрывки из писем, мысли и замечания”, где он демонстрирует знакомство с текстом записок59. Так что Пушкин мог поверить описания, сделанные Ансело, самыми свежими впечатлениями. Известно также, что экземпляр издания имелся в его библиотеке60.
Трудно себе представить, что в записках Ансело Пушкин не заметил антиюсуповского пассажа. И если П.А. Вяземский и Я.Н. Толстой, подробно разбиравшие сочинение Ансело, или отнеслись к дискредитации Юсупова совершенно равнодушно, или не сочли необходимым обсуждать этот эпизод, этот отрывок все-таки не остался вовсе незамеченным. В резко полемической статье, опубликованной неизвестным русским автором в “Journal de Paris”, замечено, что “каждый, с кем встречался путешественник, внес свой вклад в то, что целой стране предъявляется это огульное обвинение (в азиатской сущности России и русских. — К.Б.), вплоть до старого князя Юсупова, одного из самых богатых и именитых московских вельмож. Автор находит, что у него азиатские манеры, хотя князь провел большую часть своей жизни в европейских городах: сначала в Турине, где он был послом, потом в Париже”61.
Обратить внимание на это возражение тем более необходимо, что в пушкинском послании описание юсуповских путешествий также занимает важное место. Только вместо краткого, эмоционального и малодоказательного заявления анонимного автора мы видим текст развернутый, сдержанный и детально аргументированный. Таким образом, послание “К вельможе” с его культом умной и эстетически безупречной роскоши, с его дидактически упорным подчеркиванием именно европейской образованности Юсупова и полной включенности хозяина Архангельского в западное культурное пространство вполне может быть ответом не только на “торговый” образ аристократа в русской литературе, но и на реплику Ансело и, вероятно, другие, не дошедшие до нас высказывания подобного рода конца 1820-х годов, в которых родовое происхождение одного из самых просвещенных русских вельмож служило поводом для дискредитации как его самого, так и всей русской аристократии в целом. Разумеется, в известной мере послание было частью и более широкой дискуссии — о принадлежности России к европейской цивилизации62, — поскольку вопрос о европеизме русской аристократии был органической частью этой полемики.
Позволим себе также предположить — признаем, что здесь мы ступаем на совсем зыбкую почву, — что восточное происхождение Юсупова всетаки было учтено Пушкиным в послании “К вельможе”; сделано это было не прямо, с помощью каких бы то ни было “восточных” аллюзий, но косвенно: пространство “культурной памяти” стихотворения явно выведено за пределы географических и культурно-исторических границ Европы. Так, кроме хорошо известного образа скифа, внимающего “афинскому софисту” в самом начале описания юсуповских путешествий, Восток может присутствовать и на периферии завершающей послание римской аналогии.
100 Так, вихорь дел забыв для муз и неги праздной,
101 В тени порфирных бань и мраморных палат,
102 Вельможи римские встречали свой закат.
103 И к ним издалека то воин, то оратор,
104 То консул молодой, то сумрачный диктатор
105 Являлись день-другой роскошно отдохнуть,
106 Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь (III, 219).
Судя по упоминанию “порфирных бань и мраморных палат”, очевидных признаков роскоши, речь идет явно о периоде Империи или поздней Республики. А Рим этого времени — об этом не могли не знать и автор послания, и его адресат — вбирал в свой состав обширные азиатские и африканские земли и активно впитывал восточные культурные и политические традиции. И, добавим, подобно России, частично ассимилировал туземную знать; со времен Цезаря галльскую, а позднее и восточную — азиатскую и африканскую. Отдельные ее представители — разумеется, очень немногие — могли получать места в Сенате, и их потомки становились теми самыми вельможами, которые “встречали свой закат”, уже не мысля себя вне европейского мира.
Мы не знаем о том, размышлял ли Пушкин об ассимиляции восточной знати в Римской империи, но на близкие темы он явно думал: с одной стороны, в середине 1820-х годов он внимательно читал Тацита и интересовался работами римского историка едва ли не до конца жизни; с другой стороны, как известно, Пушкин несколько раз обращался к преданию о Клеопатре63 — сюжету, безусловно, ярко демонстрирующему взаимодействие Ближнего Востока с античным Римом, причем в ту же самую историческую эпоху, что упоминается и в финале послания “К вельможе”. Не исключено также, что сравнение Архангельского с удаленной от столиц и мирских бурь виллой римского магната64 было важно для Пушкина как прием, вводивший расхожие для образа России (возможно, и для позднего Рима тоже) топосы огромной территории и дороги/путешествия. Взаимное уподобление императорского Рима и самодержавной Российской империи, само по себе не новое, в данном случае несколько ослабляло в образе Рима собственно европейское начало, что делало проведенную Пушкиным аналогию между Юсуповым и римскими аристократами более естественной.
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Вацуро В.Э. “К вельможе” // Пушкинская пора: Сб. статей. СПб., 2000. С. 179— 216 (далее — Вацуро); впервые: Стихотворения Пушкина 1820—1830-х годов: История создания и идейно-художественная проблематика. Л., 1974. С. 177—213. Из позднейших работ см.: Мальчукова Т.Г. Композиция послания А.С. Пушкина “К вельможе” // Жанр и композиция литературного произведения. Петрозаводск, 1983. С. 3—16; Она же. Жанр послания в лирике Пушкина: Учебн. пособие. Петрозаводск, 1987. С. 67—86; Алпатова Т.А. Восемнадцатый век в творчестве А.С. Пушкина // Актуальные вопросы филологии. М., 1992. С. 49—65 (Рукопись деп. в ИНИОН РАН № 46459 от 29.04.92); Стенник Ю.В. Пушкин и русская литература XVIII века. СПб., 1995. С. 232, 308—310; Глассе А. О мужичке без шапки, двух бабах, ребеночке в гробике, сапожнике немце и о прочем // НЛО. 1997. № 23. С. 92—94; № 28. С. 52—72; Маркин А.В. А.С. Пушкин и “Поэзия мысли” // Известия Уральского государственного университета. 1999. № 11. С. 12—17; Приказчикова Е.Е. Культурные коды послания “К вельможе” А.С. Пушкина и их связь с философской проблематикой текста // Там же. С. 40—52; Эткинд Е.Г. Пушкин в споре с Ламартином // Эткинд Е.Г. Божественный глагол: Пушкин, прочитанный в России и во Франции. М., 1999. С. 174—175, 199; Гардзонио С. “…И твой безносый Касти”: Некоторые комментарии к пушкинскому посланию “К вельможе” // Пушкинские чтения в Тарту. 2. Материалы международной научной конференции 18—20 сентября 1998 г. Тарту, 2000. С. 137—145; Симонова В.М. Послание “К вельможе” в процессе становления и развития историзма творчества А.С. Пушкина 1830-х годов. Дис. … канд. филол. наук. Кострома, 2005 (далее — Симонова); Долгова С.Р. “К вельможе” // Лирика А.С. Пушкина: Комментарий к одному стихотворению / Отв. ред. Н.И. Михайлова. М., 2006. С. 206— 211. О музыкальных аналогах в поэтике послания см.: Фейнберг Л.Е. Музыкальная структура стихотворения Пушкина “К вельможе” (Фрагмент из книги “Сонатная форма в поэзии Пушкина”) // Поэзия и музыка: Сб. статей и исследований / Сост. В.А. Фрумкин. М., 1973. С. 281—301; Кац Б.А. Об аналогах трехчастной и сонатной формы в поэтической лирике // Кац Б. Музыкальные ключи к русской поэзии: Исследовательские очерки и комментарии. СПб., 1997. С. 38, 53 (впервые в журнальном варианте: Музыкальная академия. 1995. № 1. С. 152, 158).
2) Карамзин Н.М. Записки старого московского жителя // Вестник Европы. 1803. Ч. 10. № 16. С. 282.
3) Так, в 1817 году оно было упомянуто Карамзиным в “Записке о московских достопамятностях”, опубликованной годом позже. В 1820 году в статье, посвященной художественным коллекциям Н.Б. Юсупова, П.П. Свиньин упоминает и “прекрасную его подмосковную Архангельское”, которой обещал посвятить “особое письмо” (Отечественные записки. 1820. Ч. 1. № 1. С. 74—76). В 1824 году в Петербурге вышли записки итальянского композитора и преподавателя музыки Джованни Доминичиса, где отдельное письмо было посвящено достопримечательностям окрестностей Москвы и Архангельское поставлено на первое место в этом ряду (Dominicis. Rélations historiques, politiques et familières, en forme de lettres… SPb., 1824. T. 1. P. 137—139). К 1824 году относится очерк “Прогулка в Архангельское” князя П.И. Шаликова, опубликованный в ч. 7 “Дамского журнала”. В том же году очерк об Архангельском был опубликован в путеводителе Ж. Лекуэнта де Лаво (Le Cointe de Laveau G. Guide du voyageur à Moscou… M., 1824. P. 277—278), ÷етырьмя годами позднее более пространная статья того же автора появилась в издаваемом им журнале “Bulletin du Nord” (1828. Cahier 3. P. 280—287). Подробнее см.: Боленко К.Г. Гости или туристы? Визиты и прогулки в Архангельское // Жизнь в усадьбе. 2006. № 4 (15). С. 54—61.
4) Делиль Ж. Сады / Изд. подгот. Н.А. Жирмунская и др. Л., 1987. С. 103—104. Игнорирование этого отрывка исследователями тем более удивительно, что, к примеру, В.Э. Вацуро в своей статье использует работы, в которых приведенные ниже стихи Воейкова цитируются (Анциферов Н. Архангельское // Литературное Подмосковье: Архангельское. Черная Грязь. Захарово. Абрамцево. Мелихово. Шахматово. Кунцево. М., 1950. С. 17; Безсонов С.В. Архангельское: Подмосковная усадьба. М., 1937. С. 11).
5) Воейков [А.Ф.] Описание русских садов (Отрывок из поемы Сады, или Искусство украшать сельские виды) // Вестник Европы. 1813. Ч. 68. № 7/8. С. 190—194.
6) Следующее, поэма “Поездка на дачу (Письмо к И……..у)” Н. Анордиста (очевидно, псевдоним), появится только в 1840 году (Альманах на 1840 год Н. Анордиста. М., 1840. С. 40—49).
7) Лотман Ю.М. “Сады” Делиля в переводе Воейкова и их место в русской литературе // Делиль Ж. Сады. С. 204—209; Рак В.Д. Делиль (Delille) Жак // Пушкин: Исследования и материалы. СПб., 2004. Т. 18—19: Пушкин и мировая литература. Материалы к “Пушкинской энциклопедии” / Отв. ред. В.Д. Рак. C. 130—131.
8) Лотман Ю.М. Указ. соч. С. 208.
9) [Шаликов П.И.] 1) Прогулка в Архангельское // Дамский журнал. 1824. Ч. 7. № 18. С. 210—220; 2) Прогулка в Царицыно // Дамский журнал. 1825. Ч. 11. № 16. С. 139—146 (Подп.: К.Ш.). Это умолчание особенно красноречиво, если знать, что сделанный Воейковым перевод “Садов” далеко не все оценивали отрицательно. Он имел положительную критику; его активно, вплоть до прямых заимствований использовал Е.А. Баратынский при создании поэмы “Воспоминания” (1819) (см. об этом: Пильщиков И.А. “Les Jardins” Делиля в переводе Воейкова и “Воспоминания” Баратынского // Лотмановский сборник. [1] / Ред.-сост. Е.В. Пермяков. М., 1994. C. 366—367, 371).
10) “А.Ф. Воейков… перепечатывая в своем “Славянине”… “Послание к Вельможе”, сопроводил его следующим примечанием: “В сем классическом послании Протей-Пушкин являет нам Шолье и Вольтера. Оно напоминает послание нашего блестящего Батюшкова к И.М. Муравьеву-Апостолу”. Пушкин, конечно, почувствовал весь яд этой похвалы, тем более, что именно к этому произведению Батюшкова он относился довольно отрицательно” (Модзалевский Б.Л. Послание к вельможе А.С. Пушкина // Модзалевский Б.Л. Пушкин. Л., 1929. С. 406).
11) Отдельные замечания на этот счет см. в: Вацуро. С. 192—193.
12) Дмитриев М.А. Главы из воспоминаний моей жизни. М., 1998. С. 279—280.
13) Безсонов С.В. Архангельское: Подмосковная усадьба. М., 2004. С. 62, 80—81.
14) См., например: Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина (1826—1830). М., 1967. С. 423, 428—433; Вацуро. С. 189 и далее.
15) Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 20 т. СПб., 2004. Т. 2: Стихотворения. Кн. 1 (Петербург. 1817—1820). С. 297.
16) Художественные сокровища России. 1907. № 6. С. III. Согласно уточнению позднейших исследователей, последние две цифры были исправлены; первоначально был указан 1830 год (III (2). С. 825; Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском Доме: Научное описание / Сост. Л.Б. Модзалевский и Б.В. Томашевский. М.; Л., 1937. С. 51). Добавим, что, судя по характеру почерка, дата вообще могла быть написана не сразу.
17) Рукою Пушкина: Несобранные и неопубликованные тексты / Подгот. к печ. и коммент. М.А. Цявловского, Л.Б. Модзалевского, Т.Г. Зенгер. М.; Л., 1935. С. 257, 260. Н.В. Измайлов, автор комментария к стихотворению в Полном собрании сочинений, в одном из списков прочитал дату “1829” (III (2). С. 1208).
18) Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском Доме. С. 170.
19) Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 20 т. Т. 2. Кн. 1. С. 365. См. также: Ларионова Е.О. Неосуществленное собрание стихотворений Пушкина 1836 года // Пушкинская конференция в Стэнфорде: Материалы и исследования / Под ред. Дэвида М. Бетеа, А.Л. Осповата, Н.Г. Охотина, Л.С. Флейшмана. М., 2001. С. 280.
20) Московский телеграф. 1832. № 4. С. 571. Очевидно, именно послание Н.А. Полевой имеет в виду, восклицая двумя страницами выше: “Дико и непонятно было бы видеть <…> Ювенала, льстящего знатности и богатству” (с. 569). “Посланием к вельможе” оно названо в критической статье Н.А. Полевого, посвященной изданной в 1831 году трагедии “Борис Годунов” (Московский телеграф. 1833. № 1. С. 140—141).
21) [Вяземский П.А.] Из записной книжки // Русский архив. 1887. № 11. С. 454; Вацуро. С. 182.
22) Факсимильное воспроизведение заглавия (“Послание. К К.Н.Б.Ю.”) и первых строк послания см. в: Художественные сокровища России. 1907. № 6. С. III.
23) [Федоров Б.М., Юсупов Н.Б.] О роде князей Юсуповых: Собрание жизнеописаний их, грамот и писем к ним российских государей… СПб., 1867. Ч. 2. С. 418.
24) См.: Федоров Б.М. Письма Николаю Борисовичу Юсупову и стихотворения, посвященные ему и его семье. [1862]—1874 // ОР РНБ. Ф. 890. № 85. Подробнее о взаимоотношениях Федорова и Юсуповых см.: Симонова В.М. Представители семьи Юсуповых в посвящениях Б.М. Федорова // Вестник архивиста. 2004. № 6 (84). С. 381—439.
25) Выводы сделаны на основе сведений, приведенных Т.Г. Мальчуковой (Мальчукова Т.Г. Жанр послания в лирике Пушкина).
26) Вацуро. С. 182.
27) По мнению В.Э. Вацуро, Пушкин, возможно, предвидел и провоцировал такую реакцию, “самый факт появления послания… был как будто намеренным разжиганием страстей” (Вацуро В.Э. Пушкин и проблемы бытописания в начале 1830-х годов // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1969. Т. 6. С. 157).
28) В этом смысле характерен слух о том, что в качестве “ответа” на написанный Н.А. Полевым памфлет Юсупов велел своим слугам побить автора палками (Вацуро. С. 180).
29) [Янькова Е.П.] Рассказы бабушки из воспоминаний пяти поколений / Изд. подгот. Т.И. Орнатская. Л., 1989. С. 167—168, 171.
30) Появлению послания предшествовали журнальные обвинения со стороны Ф.В. Булгарина в том, что Пушкин “тишком ползает у ног сильных” (цит. по: Вацуро. С. 189).
31) Пушкин В.Л. Стихотворения / Изд. подгот. С. Панов. СПб., 2005. С. 63.
32) Полевой Кс. Записки о жизни и сочинениях Николая Алексеевича Полевого // Николай Полевой. Материалы по истории русской литературы и журналистики тридцатых годов / Ред., вступ. ст. и коммент. Вл. Орлова. Л., 1934. С. 304. Вторая часть записок К.А. Полевого, в которой изложены интересующие нас события, была написана в 1860-е годы.
33) Безмыслов [Полевой Н.А.]. Поэт (Посвящено Ф.Ф. Мотылькову) // Московский телеграф. 1832. № 8. “Камера-обскура”. С. 154.
34) Ф.Б<улгарин>. Письма о русской литературе. Письмо II: О характере и достоинстве поэзии А.С. Пушкина // Сын Отечества и Северный архив. 1833. № 1. С. 324.
35) Переписка Я.К. Грота с П.А. Плетневым. СПб., 1896. Т. 2. С. 627, 634; Т. 3. С. 401, 412.
36) Белинский В.Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 3. М., 1953. С. 510—512; Т. 5. 1954. С. 50; Т. 6. 1955. С. 620—622; Т. 7. 1955. Т. 354—355.
37) Вацуро. С. 203; Мальчукова Т.Г. Жанр послания в лирике А.С. Пушкина. С. 67, 70—71; Симонова. С. 5—6.
38) Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 20 т. Т. 2. Кн. 1. С. 371—455.
39) Рукою Пушкина. С. 256—257, 260.
40) Или из восьми, если из четырех посланий Дельвигу (“Кто на снегах возрастил…”, “Мы рождены, мой брат…”, “Дельвигу” и “К Дельвигу”) имеющими подобные названия уже к тому времени можно считать только два.
41) В списках, соответственно, “Соб<аньской>ой”, “Дельвигу”, “Юсупову”.
42) О догадке И.С. Зильберштейна, что Пушкиным во втором списке особым образом, “косыми крестиками отмечены стихотворения, к которым надо было подыскать названия, скрыв в печатном виде имена, под которыми стихотворения значатся в списке”, см.: Томашевский Б. Пушкин: Современные проблемы историко-литературного изучения. Л., 1925. С. 117; Рукою Пушкина. С. 262. О составе и композиции третьей части “Стихотворений” подробнее см.: Измайлов Н.В. Лирические циклы в поэзии Пушкина конца 20—30-х годов // Измайлов Н.В. Очерки творчества Пушкина. Л., 1976. С. 217—231.
43) Некоторые положения настоящей заметки впервые изложены нами в статье “Послание Пушкина “К вельможе” (к вопросу о прагматике текста”) // Михайловская Пушкиниана. Вып. 42: Материалы IX Февральских чтений памяти С.С. Гейченко “Литературная топография исторических мест” (февраль 2006) и Михайловских Пушкинских чтений “1826 год” (август 2006). Сельцо Михайловское; Псков, 2006. С. 26—34.
44) Вацуро. С. 185—189.
45) Из писем А.Я. Булгакова к его брату // Русский архив. 1904. Кн. 1. № 1. С. 76.
46) Боленко К.Г. “Русский вельможа, европейский grand seigneur и татарский князь” Н.Б. Юсупов: к вопросу о самоориентализации российского дворянства в последней трети XVIII — первой трети XIX вв. // Ab Imperio. 2006. № 3. С. 176— 179.
47) Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. Т. 8. М., 1956. С. 87.
48) О татарской самоидентификации Юсупова см.: Боленко К.Г. “Русский вельможа, европейский grand seigneur и татарский князь” Н.Б. Юсупов… С. 161—216.
49) Утро в кабинете знатного барина // Московский телеграф. 1830. № 10. “Новый живописец общества и литературы”. С. 177.
50) Полевой Кс. Записки. С. 303.
51) Там же. С. 302—303 .
52) Глинка С.Н. Записки… М.: Захаров, 2004. С. 417.
53) Они зафиксированы у А.Я. Булгакова (Русский архив. 1901. Кн. 1. № 1. С. 48), П.А. Вяземского (Вяземский П.А. Стихотворения. Воспоминания. Записные книжки / Сост. Н.Г. Охотина. Вступ. ст. и примеч. А.Л. Зорина и Н.Г. Охотина. М., 1988. С. 274), В.Л. Пушкина (Пушкин В.Л. Стихи. Проза. Письма / Сост., вступ. ст. и примеч. Н.И. Михайловой. М., 1989. С. 258), А.И. Тургенева (Тургенев А.И. Политическая проза / Сост., подгот. текста, вступ. ст. и примеч. А.Л. Осповата. М., 1989. С. 215). Сводку цитат см. в: Боленко К.Г. “Русский вельможа, европейский grand seigneur и татарский князь” Н.Б. Юсупов… С. 169. Вероятно, именно восточное происхождение Юсупова было обыграно Воейковым в той строфе “Дома сумасшедших”, где шла речь об Н.А. Полевом и он упоминался как “битый… санскритским батожьем”; в примечаниях А.П. Ефремова указано, что в данном случае имеет место “намек на одну личную неприятность, причиненную Полевому князем Юсуповым”, — очевидно, имеются в виду разговоры о мести Юсупова Полевому (Дом сумасшедших. Сатира А.Ф. Воейкова / Сообщ. А.П. Ефремов // Русская старина. 1874. Т. 9. № 3. С. 595, 602).
54) Так, в хорошо известном письме от декабря 1830 года к П.В. Нащокину Пушкин просит: “Узнай, пожалуйста, где живет мой татарин” (XIV, 136). В комментариях Л.Б. Модзалевского к письмам Пушкина утверждается, что это татарин, продавший Пушкину шаль для невесты (Пушкин. Письма / Под ред. и с примеч. Л.Б. Модзалевского. М.; Л., 1928. Т. 2: 1826—1830. С. 497), однако в комментариях к этому письму в полном собрании сочинений Пушкина упомянутое лицо не идентифицировано. По мнению же одного из поволжских краеведов, Пушкин имеет в виду именно Н.Б. Юсупова (Авдонин-Бирючевский А.М. Пушкин и татары. Ульяновск, 2004. С. 17). Полностью исключать версию Авдонина-Бирючевского не стоит, хотя против нее работают те аргументы, что 1) Пушкин нигде больше не называет Юсупова татарином и не намекает на его происхождение; 2) спрашивать о месте проживания Юсупова не было острой необходимости, поскольку вариантов было немного (дворец в Б. Харитоньевском пер. и дом на Б. Никитской ул.) и Пушкин мог послать по одному из этих адресов собственного слугу и получить исчерпывающую справку. В том случае, если продолжение фразы из письма (“…и, если можешь, достань с своей стороны тысячи две”) относится к “татарину” — что не обязательно, но возможно, — идентификация его как Юсупова исключена: трудно предположить, что Пушкин или Нащокин могли просить взаймы у Юсупова, который был сам обременен большими долгами. В пользу версии Авдонина-Бирючевского говорит то, что в середине декабря 1830 года Вяземский просил Пушкина встретиться с Юсуповым и тот вполне мог его разыскивать.
55) И. Бернулли, П. Ван Вёнцель, У. Кокс, Ш. Массон, Г. фон Реймерс, Ж.Б. Виллуазон, австрийский император Иосиф II. Подробнее см.: Боленко К.Г. “Русский вельможа, европейский grand seigneur и татарский князь” Н.Б. Юсупов… С. 169.
56) Вильмот М. Письма Марты Вильмот // Дашкова Е.Р. Записки. Письма сестер М. и К. Вильмот из России / Сост. Г.А. Веселая. М., 1987. С. 369 (запись от 10 января 1808 года).
57) Ансело Ф. Шесть месяцев в России: Письма к Ксавье Сентину, сочиненные в 1826 году, в пору коронования его императорского величества / Вступ. ст., сост., пер. с франц. и коммент. Н.М. Сперанской. М., 2001. С. 158—160. Впервые, в ином переводе, см.: Волович Н.М. Пушкин и Москва. М., 1994. Ч. 2. С. 3—24.
58) Bussièrre L.R. de. Voyage en Russie: lettres écrites en 1829. P., 1831. P. 189—190. Цит. по: Волович Н.М. Пушкин и Москва. Ч. 1. С. 119—120.
59) Вольперт Л. Пушкин и книга Ж. Ансело “Шесть месяцев в России” // Труды по русской и славянской филологии: Литературоведение. II (Новая серия). Тарту, 1996. С. 115—116.
60) Там же. С. 115; Модзалевский Б.Л. Библиотека А.С. Пушкина (Библиографическое описание). СПб., 1910. С. 139.
61) Ансело Ф. Шесть месяцев в России… С. 183—184.
62) Симонова. С. 87—88.
63) Покровский М.М. Пушкин и античность // Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1939. Вып. 4—5. С. 50—54; Томашевский Б.В. Пушкин. Т. 2: Юг. Михайловское. М., 1990. С. 311—320; Вацуро. С. 211.
64) Не выдерживающее, разумеется, никакой критики, поскольку Архангельское находилось недалеко от Москвы, создавалось как пригородная, парадная и открытая для посетителей усадьба и в конце 1820-х — начале 1830-х годов пользовалось большой популярностью у московской публики.