(Москва, ИГИТИ ГУ-ВШЭ, 16 мая 2008 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2008
Конференция “Присутствие и отсутствие России в мировой гуманитарной науке”, проходившая в Высшей школе экономики, была организована Институтом гуманитарных историко-теоретических исследований (ИГИТИ ГУ-ВШЭ). Участие в ней приняли не только влиятельные российские исследователи, представители ведущих институций и различных направлений отечественного гуманитарного знания, но и сотрудники Центра изучения классической традиции (Варшавский университет) — Ежи Аксер (Jerzy Axer), глава центра, и Ян Кеневич (Jan Kieniewicz). Варшавским коллегам мы обязаны первым примером подобного научного проекта на территории Восточной Европы — в 2007 году они провели аналогичную конференцию, посвященную Польше.
Открывая московскую конференцию и напомнив о ее преемственности, директор ИГИТИ И.М. Савельева подчеркнула, что участникам польского проекта удалось счастливо избежать “как апологии, так и самобичевания”. В свою очередь Ежи Аксер заметил, что и польской, и российской науке сегодня необходимо выявить актуальные возможности и болезненные проблемы: научные школы обеих стран пытаются найти свое место в мировом гуманитарном сообществе, обращаясь к доминирующей англо-американской парадигме, но существует и возможность “переоткрыть” собственные академические традиции, найти в них потенциал для дальнейшего развития. Это утверждение было, впрочем, сделано с оговоркой: в то же время для национальных гуманитарных дисциплин опасна изоляция, грозящая “запереть их в прошлом”, что неоднократно случалось в восточноевропейской истории.
За вводной частью конференции последовала основная — собственно “дисциплинарная”. Именно по дисциплинарному принципу были организованы и скомпонованы выступления участников; разговор начался с историографии.
П.Ю. Уваров в своем докладе отнес Россию к группе “историографических держав”, вкладывающих государственные средства в написание не только национальной, но и мировой истории, — этот статус определял специфику российской исторической науки. Как отметил в кратком экскурсе докладчик, в конце XIX — начале XX вв. европейским признанием пользовались российская школа византиноведения и аграрная школа (Лучицкий, Виноградов, Савин). Успешное выступление ведущих российских исследователей на IV Конгрессе исторических наук в Лондоне (1913) повлекло за собой решение о проведении следующего конгресса (1918) в Петербурге, но, по понятным причинам, эти планы не были реализованы. После революции 1917 года историческая наука раскололась на “отечественную” (Успенский и др.) и “эмигрантскую” (Ростовцев, Карсавин, Виппер). Советская историография, формировавшаяся между 1934 и 1949 годами, усвоила от официального марксизма внимание к вопросам методологии и в дальнейшем заняла относительно устойчивое место в мировом научном и идеологическом пространстве, о чем, по мнению Уварова, свидетельствует тот факт, что в 1970 году Конгресс исторических наук был впервые проведен в Москве. Однако наибольший интерес в “западных” академических кругах, конечно, вызывали “советские несоветские” ученые, не вполне вписавшиеся в официальную гуманитарную науку СССР (Чаянов, Кондратьев, Бахтин, Пропп, Гуревич, Аверинцев, Каждан). Период после распада СССР докладчик охарактеризовал как время очередного кризиса отечественной историографии — за пределами страны востребована фактически только публикаторская работа российских исследователей. Доклад, однако, завершился оптимистичным допущением, что отечественная наука о прошлом сможет “показать себя” в будущем.
В выступлении, посвященном историографической русистике, А.Б. Каменский напомнил собравшимся об институциональных особенностях этой области знания: в США и Европе интерес к русистике (и славистике в целом) заметно возрастает в эпоху “холодной войны” и существенно снижается в 1990-е годы. Причем если в период “железного занавеса” работы “западных” славистов могли попасть в поле зрения советской исторической науки лишь причудливыми неофициальными путями, то сегодня историки из России получают места на профильных кафедрах в Стэнфорде и Беркли. Однако значительный разрыв между российской и западными научными школами отнюдь не преодолен, на что, как полагает докладчик, указывает недавняя дискуссия, развернувшаяся вокруг книги Б.Н. Миронова “Социальная история России периода империи”: сами системы оценок оказались диаметрально противоположными. Коммуникативная закрытость продуцируется с обеих сторон: так, “на Западе” отечественным исследователям ставят в укор плохое знание иноязычной литературы по российской истории. В свою очередь, многие отечественные русисты считают владение иностранными языками избыточным для своей профессиональной деятельности. По признанию Каменского, в России не сложилось единого научного сообщества историков — есть лишь незначительное количество изолированных групп, каждая из которых ощущает себя единственным адептом “истинной науки”, исполнительницей особой социальной функции. Как предположил докладчик, преодолению сохраняющейся коммуникативной изоляции могло бы способствовать создание в России профильного англоязычного журнала по отечественной истории.
Последний тезис вызвал краткую полемику: по мнению Яна Кеневича, труды по отечественной истории в первую очередь являются фактами национальной академической культуры и должны быть написаны на родном для этой культуры языке; с этой точки зрения более продуктивно делать ставку не на написание англоязычной истории России, а на организацию международных конференций, обеспечивающих встречу и диалог национальных школ.
Следующий дисциплинарный блок был представлен антиковедением и востоковедением.
А.А. Россиус определил предмет своего выступления как “Комплекс дисциплин историко-филологического и историко-философского циклов, объединившихся вокруг изучения греко-римской античности”. Докладчик отметил, что евро
пейское антиковедение, родившееся в культурной практике гуманистов и тесно связанное со средневековой школьной традицией, опиралось на преемственность языка, культуры и научно-образовательных институтов по отношению к античной классике. В России же автохтонная практика рецепции античности (напрямую наследующая византийской традиции) в XVIII—XIX вв., со становлением университетского образования по европейской модели, уступила место практике вторичной, “подражательной”. Основным конкурентным преимуществом отечественных антиковедов, известных мировому научному сообществу (Б.Л. Фонкич и др.), являлась и остается опора на найденные в России тексты и памятники. Доклад был резюмирован следующим образом: определенные успехи российского антиковедения начала ХХ в. сменились упадком в советское время; в сегодняшнем мировом антиковедении различимо присутствие личностей из России, но не российских школ. Тем немногим специалистам, которые пришли в дисциплину за два последних десятилетия, не удается создать атмосферу состязательности, здоровой научной конкуренции — антиковедение остается чахлым “привоем” к древу российской интеллектуальной культуры.
Прямо связанная с изучением античности тема конструирования “Запада” логично сменилась темой “Востока”. Доклад об отечественной индологии С.Д. Серебряный начал с критики понятия “мировая наука”, подразумевающего прежде всего науку европейскую или, шире, “западную” — в случае востоковедческих дисциплин такая оптика далеко не во всем себя оправдывает. По определению докладчика, востоковеды — “посредники между культурами, интерпретирующие “другие” культуры для “своей””, соответственно “присутствие или отсутствие в мировой науке” не может быть абсолютным и бесспорным критерием ценности их работы. “Архетипичным российским индологом” автор доклада назвал Афанасия Никитина (XV в.) — одинокого путешественника, в столкновении с иной культурой претерпевшего перестройку сознания и отчужденного от собственного культурного мира. Но индология в современном смысле слова, как и все другие “современные” (то есть западноевропейские по происхождению) науки, была “трансплантирована” в Россию в ходе петровских и послепетровских реформ. Далее Серебряный предложил сжатый исторический обзор отечественной традиции изучения Индии, обозначив периоды подъемов и спадов и выделив наиболее заметные, “вышедшие на мировой уровень” фигуры (от И.П. Минаева (1840—1890) и его учеников С.Ф. Ольденбурга (1863—1934) и Ф.И. Щербатского (1866—1942) до эмигрантов 1970-х годов — А.М. Пятигорского, Д.Б. Зильбермана, А.Я. Сыркина). В заключение докладчик отметил, что, несмотря на все трудности и советского, и постсоветского времени, российская индология продолжает существовать — скорее благодаря индивидуальным усилиям ученых, чем в силу какой-либо государственной политики. Индологи, от Афанасия Никитина до наших дней, склонны к нонконформизму (“диссидентству”, “отщепенству”) — возможно, потому, что изучение радикально “иной” культуры почти неизбежно отчуждает их от своей собственной. В постсоветское время у российских индологов возникло больше возможностей для контактов с “Западом” и с самой Индией. По мнению Серебряного, это позволяет (даже заставляет) гораздо больше, чем прежде, соразмерять свою деятельность с уровнем “мировой науки”.
Еще одна дисциплинарная область, представленная на конференции, — филология. А.Н. Дмитриев посвятил свое выступление рецепции на Западе русской литературной теории 1910—1930-х годов. Инициированной Р.О. Якобсоном и Н.С. Трубецким в рамках “западной” лингвистики и теории стиха трансляции идей русской формальной школы существенно препятствовали распространенные в европейских академических кругах сомнения в самой возможности серьезной теории “славянского происхождения”. Отечественный теоретический опыт и впоследствии перенимался лишь по мере его вестернизации — рецепция русской формальной школы, хотя и завоевавшей всемирную известность в гуманитарной науке, до сих пор находится под определяющим влиянием наследовавшего ей французского структурализма и имеет весьма размытые с исторической точки зрения очертания. Докладчик также подчеркнул, что московско-тартуская семиотическая школа, несмотря на определенные связи с западным структурализмом и неомарксизмом, несмотря на преемственность по отношению к семиотике Соссюра, осталась почти исключительно внутрироссийским явлением, фактически не повлиявшим на “Запад”. Пафос Фуко и Бурдьё был чужд ориентированной на академизм московско-тартуской школе, почва для коммуникации отсутствовала. Автор доклада заключил, что на пути диалога российской и западной гуманитарной традиции остаются значительные институциональные препятствия — не только с российской, но и с “западной” стороны.
В последовавшей за выступлением дискуссии А.М. Руткевич заметил, что проблема рецепции русского формализма далеко не ограничивается сферой филологической дисциплины. С.Д. Серебряный предложил разграничить вопросы о “западном” статусе московско-тартуской школы и о рецепции работ персонально Ю.М. Лотмана, которые активно переводились на европейские языки и оказывали влияние на западных исследователей. М.Л. Андреев добавил, что и деятельность московско-тартуской школы в целом имела определенный резонанс на Западе — в 1960-е годы она была достаточно хорошо известна в Италии.
Еще один дисциплинарный блок был посвящен философии. А.М. Руткевич подчеркнул, что начиная с XIX в., то есть с периода, позволяющего говорить о появлении философии в России, российская мысль находилась под переменным влиянием двух интеллектуальных центров: Германии и Франции. Докладчик отметил, что образцы самобытной философской культуры, созданные в начале ХХ в., были обречены на культурную и академическую изоляцию — эмигрировавшая в 1920-е годы религиозная философия православного толка оказалась невостребованной. В Советском Союзе в 1930-е годы философия была почти целиком уничтожена как дисциплина, хотя на Западе были известны имена таких мыслителей, как Л.С. Выготский или М.М. Бахтин, творчество которых связано с философией. С середины 1950-х годов начинается восстановление философского образования; в некоторых областях (логика, история философии, философия науки) было написано некоторое количество книг довольно высокого уровня, но они не получили известности за пределами СССР. Распад СССР, по мнению выступающего, не принес заметного возрождения философии, которого можно было бы ожидать. Впрочем, в последнее время молодые исследователи имеют возможность участвовать в международных академических проектах высокого профессионального уровня, а влияние политически ангажированных фондов слабеет. Кроме того, в российской системе образования сохраняется широкое присутствие философских дисциплин, что позволяет надеяться на создание в дальнейшем сильной национальной школы философии. Таким образом, автор доклада указал на необходимость предварительного восстановления отечественной философии как профессиональной практики, после чего можно будет говорить и о ее “присутствии” на мировой арене.
В.Н. Порус в своем выступлении предложил разделять философски оформленную идеологию советской власти и собственно философию, вынужденную говорить на языке этой идеологии. В этом смысле советская философия все же существовала — хотя и не представляла собой однородное поле и претерпевала сильные трансформации. В конце 1950-х — 1960-е годы некоторое возрождение философии как академической дисциплины было связано с надеждами на обновление марксизма; в 1970—1980-е годы философия все активнее воспринимала западные тенденции, став проводником западной интеллектуальной культуры в советском обществе. Иными словами, докладчик обозначил феномен “превращенного” бытия философии в условиях советского идеологического диктата и показал, насколько неоднозначным было присутствие советской философии в мировом культурном пространстве времен холодной войны — ведь такое присутствие обеспечивалось мощью военно-политического влияния СССР и активностью его идеологической пропаганды. Современное состояние отечественной философии Порус оценил как плачевное — от российских исследователей требуется извлечение уроков из опыта “превращенного” существования, иначе этот опыт будет оставаться актуальным.
Отчасти тему советского опыта (и опыта конструирования “советского”) продолжил А.Ф. Филиппов в докладе, посвященном другой области знания, социологии. Он отметил, что советская социология, циклы развития которой повторяли западный путь с обратной амплитудой и фатальным запозданием (например, циклы популярности структурного функционализма Парсонса), была “полуразрешенной” дисциплиной, которой так и не довелось обрести плоть и кровь. Причем с распадом СССР западная социологическая теория вступила в полосу затяжного кризиса — прежде она в значительной мере видела свою сверхзадачу в культивировании и сохранении “правильной” структуры западного общества, в предотвращении его мутаций в коммунистическом направлении. Коль скоро этот метатеоретический пафос лишился оснований, перед социологией встала угроза утраты своих ценностей и предмета. Впрочем, еще некоторое время теоретические претензии сохраняла транзитология, помогающая “неправильным” обществам стать “правильными”. По наблюдению докладчика, последней теоретико-социологической парадигмой, претендующей на универсализм, стала концепция глобализации, однако она тоже иссякла. В завершение доклада Филиппов признал, что в настоящее время проблема встраивания российской социологии в мировую не стоит, поскольку нет самой мировой социологии как единого пространства; все новое, что делается сейчас в социологической теории, фактически представляет собой изживание наследия старых школ. С одной стороны, определенный интеллектуальный капитал российской гуманитаристики позволяет отечественным исследователям не попасть в одну категорию с учеными из третьего мира, процветающими на волне экстенсивного роста массовой науки и культуры политкорректности. С другой стороны, невозможность всерьез ориентироваться на Запад закономерно порождает среди российских социологов концептуальную дезориентацию.
Завершил конференцию доклад о российской экономической науке, сделанный А.В. Полетаевым. Начав с исторического экскурса, докладчик назвал в качестве первого российского экономиста, снискавшего известность на Западе, М.И. Туган-Барановского (его книга 1894 года о теории экономических кризисов в Англии привлекла широкое внимание, в том числе и такого выдающегося немецкого теоретика экономической науки, как Вернер Зомбарт). Значительный вклад в теорию потребительского спроса внес Е.Е. Слуцкий (профессиональный язык экономистов пополнил термин “эффект Слуцкого”); известностью пользовался и А.В. Чаянов, чьи работы по аграрной экономике публиковались не только на русском языке, а в середине 1960-х — спустя три десятилетия после смерти автора — оказались особенно востребованы западной наукой. Одной из “мировых величин” в экономике по сей день является Н.Д. Кондратьев, разработчик концепции длинных волн конъюнктуры (так называемые “циклы Кондратьева”). Был перечислен еще ряд имен российских ученых, повлиявших на мировую экономическую науку: Маршак, Кузнец, Леонтьев, Канторович, Немчинов и др. Говоря о проблемах современной российской экономической науки, переживающей период бурного количественного роста, Полетаев указал на переизбыток псевдонаучных “экспертных” моделей производства экономического знания, низкий спрос на сильных экономических теоретиков и специалистов, аномальный характер взаимодействия экономической теории и политической практики в современной России. Число публикаций отечественных экономистов в престижных западных профильных журналах остается весьма незначительным, хотя и этот скромный результат может быть охарактеризован как “присутствие”.
В целом выступления еще раз продемонстрировали, что традиционные термины “мировая наука” и “национальная наука” содержат существенную мифологическую составляющую и нуждаются в предваряющей критике. Понятие мировой науки неоперационально в целом ряде современных гуманитарных специализаций — их дисциплинарное поле либо заведомо локально, либо фрагментарно. Национальная наука имеет место далеко не в каждой стране — как показывает, например, Крейг Калхун, весьма успешная американская наука, по существу, не является национальной, но представляет собой транснациональный центр интеллектуального производства. Сама ситуация выбора между “присутствием” и “отсутствием” в науке как будто заставляет нас денормализовать концепт науки как таковой. Докладчики вынуждены ставить историю своих дисциплин в столь тесную связь с запросами власти, развитием социальных институтов и культурных традиций, что само понятие научного знания приобретает угрожающую нестабильность.
Вопрос о соответствии “мировому научному уровню” может решаться весьма различными способами. В контексте редукционистских моделей науки, связывающих ее развитие с многообразными факторами социального, исторического, культурно-антропологического и культурно-географического планов, на пути российской гуманитаристики диагностируются весьма серьезные внешние препятствия, но ее имманентная оценка остается нейтральной. В русле же ценностно-нормативной модели науки (“истинная”, или “нормальная”, наука как образец) отношение к российским неуспехам всегда будет аксиологически окрашено, а к их описанию будет примешиваться чувство провинциальности и социокультурной неполноценности. Зачастую две эти интерпретативные установки не были, да и не могли быть разделены в выступлениях докладчиков — и это, безусловно, еще одна специфическая черта современной российской гуманитаристики.
Итоги встречи подвели Ян Кеневич и сотрудник ИГИТИ П.В. Лещенко. И.М. Савельева поблагодарила всех участников за честную и ответственную (хотя и нелицеприятную) оценку положения дел в отечественной гуманитарной науке и за их личный вклад в “присутствие” России в мировой интеллектуальной культуре.
Павел Лещенко, Алексей Перцев