(самоидентификация как проблема эмигрантского сознания)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2008
1
При внимательном рассмотрении огромного количества вышедших в 1990—2000-е годы монографий и статей о культуре русского зарубежья бросается в глаза преобладание работ, в которых исследуется первая, послереволюционная волна русской эмиграции. Так сложилось исторически – и тому есть объективные причины, связанные с очень большим вкладом литераторов, философов, историков и деятелей искусства послереволюционной эмиграции в российскую и мировую культуру. Что же касается “третьей волны”, то она по-прежнему занимает в исследованиях абсолютно маргинальное положение, а в совокупности, как целостное явление, до сих пор изучена очень слабо. Достаточно сказать, что на эту тему не существует ни одной обобщающей монографии[1]; что в девяти выпусках альманаха “Диаспора” публикации, связанные с “третьей волной”, отсутствуют вовсе; что энциклопедический справочник “Литературное зарубежье России”, подготовленный в ИНИОН РАН и изданный в 2006 году, полностью игнорирует эту часть эмиграции[2]. Вплоть до настоящего времени важным источником в рассуждениях о “третьей волне” остается книга интервью Дж. Глэда “Беседы в изгнании” (М., 1991)[3]; сохраняет свое значение и словарь В. Казака “Лексикон русской литературы ХХ века”, впервые изданный в 1976 году[4].
В общем контексте размышлений о культуре эмиграции до сих пор можно встретить весьма пренебрежительные высказывания о представителях “третьей волны”: о чем, мол, тут можно рассуждать или спорить? Выросли в Советском Союзе, начинали как советские литераторы, как же их можно сравнивать с И. Буниным, З. Гиппиус или В. Набоковым?
О. Михайлов в “книге для учителя” “От Мережковского до Бродского. Литература русского зарубежья” (М., 2001) пишет: “Прежде у писателей-диссидентов был общий враг — Советский Союз, который они не уставали обличать и (хотя бы и в отрицании) от существования которого зависели. Ныне с гибелью СССР угасла и актуальность произведений большинства литераторов-невозвращенцев. Ориентируясь в основном на ценности западного, капиталистического общества, они не угадали навязанного сверху преобразования советского строя в криминально-бюрократическую систему, принесшую невиданное социальное расслоение”[5]. Итоговый вывод исследователя таков: “Литература третьей волны как целое не состоялась”[6]. Пафосом и уровнем рассуждений о “третьей волне” эмиграции в этой монографии, вышедшей в издательстве “Просвещение”, был справедливо возмущен писатель Борис Хазанов, который на страницах журнала “Знамя” высказался о демагогии О. Михайлова так: “Это не просвещение. Это индоктринация”[7].
В. Агеносов в монографии “Литература русского зарубежья (1918-1996)” — заметим, опять-таки массовом издании, адресованном студентам и школьникам, — уделил “третьей волне” только 35 страниц из 500 с лишним. Подчеркнув, что “именно в годы “оттепели” начали писать и сложились те, кто составил костяк третьей волны эмиграции”[8], автор утверждает, что в дальнейшем этими писателями овладела “обида (если не обозленность) на родину”[9], следствием чего и стала “вынужденная эмиграция”. Сопоставляя третью эмиграцию с предыдущими, В. Агеносов пишет:
“Единственное, что сближало их с эмигрантами двух первых волн, было полное неприятие советской власти и советского государства. В остальном они были совершенно непохожи на своих предшественников. У них не было религиозного воспитания, они в основном понаслышке знали творения писателей, художников, музыкантов Серебряного века, у них не было ностальгии (интересно, на каком основании сделан этот вывод? – Е.С.), они не знали жизни русской диаспоры и, по существу, продолжали то, чем занимались на родине”[10]. Не принимая риторику В. Агеносова по существу, отметим в данном случае методологическую правомерность самого подхода: “третья волна” как культурный феномен и эмигрантское сообщество интересна не только сама по себе, но и в сравнении с предыдущими волнами эмиграции. Конечно, первооткрывателем такого сопоставления В. Агеносова считать нельзя. Но, если помнить о возможности сравнительного рассмотрения трех “волн” русской эмиграции, возникают новые возможности переосмысления известного постулата о “единстве русской культуры ХХ века”.ассуждать или спорить? м, мол, собственноотноситься снисходительноаргинальное положение
В 2000-е годы почти аксиомой стало утверждение, что спор на тему “Одна или две русских литературы?” — применительно к литературе метрополии и эмиграции ХХ века — окончательно разрешен. Начавшись с бурных дебатов конца 1980-х – середины 1990-х годов (вспомним хотя бы две важнейшие публикации в журнале “Иностранная литература”[11], статьи П. Вайля и А. Гениса в “Огоньке”[12], сборник “Литература “третьей волны””, изданный в Самаре по итогам международной конференции 1994 года[13]), дискуссия по этому вопросу свелась сегодня к спокойной и беспроблемной констатации: да, русская литература ХХ века едина, и ныне разные ее потоки слились в общее русло. Типичным можно считать, например, суждение А. Николюкина: “Лицо русской литературы ХХ века проступает лишь в целостности литературы в России и в зарубежье. Рассмотрение литературы русского зарубежья невозможно без соотнесения с историей советской литературы, что понимали крупнейшие литературные критики в зарубежье, постоянно обращавшиеся к произведениям советской литературы, рецензировавшие и по-своему оценивавшие их. Шли два литературных процесса, казалось бы, совершенно противоположные, однако русская литература, как стало очевидным к концу нашего века, оставалась целостной тем (sic! – Ред.) “лица необщим выраженьем”, которое присуще ей и никакой иной”[14].
Однако так ли все просто и очевидно? Может быть, это всего лишь попытка выдать желаемое за действительное? От деклараций и заклинаний начала 1990-х годов нашей науке пора перейти к сопоставительному анализу конкретных языковых и эстетических практик, к трезвому осознанию того, что нормативная эстетика, социальный заказ, идеологическое давление чудовищно исказили лик русской литературы, созданной в подцензурных советских условиях. На наш взгляд, литература “первой волны” эмиграции и литература советская, даже если она выходила за рамки соцреалистического канона, настолько радикально отличались как мировоззренчески, так и эстетически, что публикация на родине всего литературного наследия русской эмиграции ликвидировать этот разрыв не в состоянии.
Если всерьез рассуждать о разных потоках русской словесности ХХ века, которые безболезненно соединились, то в наибольшей степени это относится именно к советской литературе 1960-1980-х годов – и литературе “третьей волны” эмиграции, выросшей во многом из неподцензурной русской культуры этого периода. Отталкиваясь от тоталитарной идеологии и эстетики, проклиная их и ненавидя, третья эмиграция все равно несла в себе родовые черты советской ментальности, особенности советского культурного кода, сложившегося на протяжении нескольких десятилетий.
2
Разумеется, и отечественные, и западные исследователи не раз обращались к проблемам культурного взаимодействия диаспоры и метрополии, а также к исследованию специфики собственно эмигрантской культуры. Вспомним здесь известную статью О. Матич “Диаспора как остранение (русская литература в эмиграции)”[15], в которой творчество русских писателей-эмигрантов первой и третьей “волн” рассматривалось в контексте проблемы изгнания как языковой и психологической травмы. Назовем также два принципиально важных для нашей темы научных сборника, изданных в Тарту: “Культура русской диаспоры: Саморефлексия и самоидентификация” (1997) (в нем эта проблема рассматривалась в статьях А. Рогачевского[16] и Т. Цивьян[17] на примере творчества Э. Лимонова и А. Ремизова соответственно) и “Проблемы границы в культуре” (1998), где впервые была напечатана этапная по своему значению статья М. Чудаковой “Русская литература ХХ века: проблема границ предмета изучения”[18]. “С исследовательской точки зрения, — настаивала М. Чудакова, — граница между литературным процессом под контролем советской власти и развитием русской литературы до Октября – с одной стороны, и литературной эмиграции – с другой, несомненна”[19].
Судя по рецензии А. Корчинского, опубликованной в “НЛО” (№ 86)[20], значительным событием в изучении культуры эмиграции стала конференция “Интеллектуальная эмиграция в русской культуре ХХ века”, состоявшаяся в Зальцбурге в 2005 году. Среди новых проблем для обсуждения были предложены: “Внутренняя эмиграция и эмиграция внешняя как конкурентные культурные поля” (чрезвычайно важная, заметим, особенность русской культуры 1970-1980-х годов!); “Эмиграция в соотношении с такими понятиями, как экспатриация и диаспора, отчуждение и остранение, маргинальность, изгнание и “вписывание” в новую культуру”[21]. Наше особое внимание привлек доклад Н. Богомолова “Взаимоотношения между волнами эмиграции как культурная проблема”, в котором, как пишет А. Корчинский, “представлен дифференцирующий и эволюционный взгляд” на русскую эмигрантскую культуру ХХ века. Исследователь настаивает на социально-культурной множественности форм русской эмиграции и утверждает, что современный этап ее изучения взыскует перехода от генерализации к анализу “чрезвычайно неоднородного материала, пока что с немалым трудом поддающегося структурированию”[22]. В частности, Н. Богомолов обращает внимание на рецепцию представителями “первой волны” трудов позднейших эмигрантов из Советской России, и такой сопоставительный анализ представляется нам очень своевременным и актуальным.
За этими немногочисленными исключениями, сегодня об эмигрантах “третьей волны” почти не пишут: широкий интерес к ним угас, и говорить имеет смысл лишь об отдельных фигурах. И. Бродский и С. Довлатов обрели после смерти статус классиков, о них уже написаны – и, вероятно, еще будут написаны — диссертации и монографии. Произведения уже ушедших от нас Вик. Некрасова, А. Галича, В. Максимова, А. Синявского, Г. Владимова и ныне живущих Юза Алешковского, Саши Соколова, А.Гладилина, Ю.Мамлеева по праву осознаются как неотъемлемая часть русской литературы ХХ века, которая по чисто идеологическим причинам два десятилетия находилась под запретом, а теперь полностью вернулась к отечественному читателю. В.П. Аксенов и В. Войнович воспринимаются как современные писатели, давно присутствующие в российском литературном процессе. То же можно сказать о Ю. Мамлееве и А. Гладилине, регулярно издающихся на родине. Критики и культурологи П. Вайль, А. Генис, Б. Парамонов (и часто выступающий в амплуа “культурного эссеиста” филолог А. Жолковский) хорошо известны, востребованы, но их уже мало кто идентифицирует как представителей “третьей волны” эмиграции – пусть они живут и не в России. Без Л. Лосева, А. Цветкова и Ю. Кублановского непредставима картина современной поэзии. З. Зиник и Б. Хазанов сегодня — яркие прозаики, эссеисты, адресующие свои тексты относительно узкому кругу интеллектуалов. Книги Э. Севелы, напротив, рассчитаны на массового читателя и издаются большими тиражами, поскольку близки к поп-литературе. И. Ефимов замечен критикой, постоянно издается и переиздается (стал одним из главных авторов издательства “Азбука”, входил в шорт-лист премии “Большая книга”), но при этом тоже не слишком ассоциируется с эмиграцией — что неправильно, хотя бы потому, что вклад Ефимова и его издательства “Эрмитаж” именно в культуру русской эмиграции весьма значителен. Тем не менее можно сделать вывод, что русской культуре, вытесненной в 1970-1980-е годы в подполье и на Запад, “запасная площадка” эмиграции больше не нужна.
Вспомним, как много писала российская пресса в конце 1980-х годов об эмигрантах “третьей волны”, как часто брали у них интервью, приглашали на читательские встречи, какими огромными тиражами издавались их произведения. В какой-то момент сложилась парадоксальная ситуация, при которой отъезд в эмиграцию стал изображаться в нашей печати как особая доблесть, а эмигранты подавались как фигуры более значимые для русской культуры, чем те, кто оставался на родине (и даже лучшие из них – такие, как В. Астафьев, В. Шукшин, А. Битов, Ю. Трифонов, Ф. Искандер). Л. Бахнов писал тогда: “А и правда: как сейчас пробиться в журналы, если ты не бывший диссидент и не эмигрант? Прямая дорога к “патриотам”. Этим они и покупают”[23]. В такой ситуации в 1991 году появилась отрезвляющая статья А. Латыниной “Когда поднялся железный занавес…”, наделавшая много шума и вызвавшая недовольство либерально-демократической интеллигенции. “У нас ведь мода нынче такая: умильно смотреть на эмиграцию, без особого разбора почитая каждого уехавшего пострадавшим в “борьбе с тоталитаризмом”, — иронизировала Латынина. — Ну, а уж если перед нами настоящий борец – тогда мы почтительнейше выслушиваем любое. Да, два-три года назад мы наивно думали, что падет железный занавес – и хлынет обратно эмиграция, и восстановится единство культуры. Какое заблуждение! <…> Нам еще предстоит написать историю литературы и общественной мысли 1970-80-х годов, в которой не будет этого деления на “там” и “здесь”, и поместить явление туда, где оно существовало”[24].
Сегодня можно сказать, что применительно к данному двадцатилетию серьезная заявка на такую историю литературы состоялась. Это обстоятельный и глубокий двухтомник Н. Лейдермана и М. Липовецкого “Современная русская литература”[25], в котором творчество уехавших В. Войновича, Юза Алешковского и Саши Соколова рассматривается параллельно с произведениями работавших на родине Ю. Трифонова, Ф. Искандера и А. Битова. Однако и в этой монографии представлена только вторая половина ХХ века и самые крупные писательские имена. В целом же литература русского зарубежья по-прежнему читается в большинстве высших учебных заведений как самостоятельный лекционный курс; регулярно проходят специальные конференции, посвященные литературе и культуре русской эмиграции, но преимущественно – “первой волны”.
Имеет смысл вернуться к началу и задаться вопросом: что же представляла собой третья русская эмиграция на фоне двух предыдущих?
3
По мнению Ольги Демидовой (автора монографии, посвященной литературному быту русского зарубежья), “послереволюционная эмиграция несопоставима с последующими эмиграциями второй, третьей и других волн из Советского Союза и постсоветской России, поскольку эмигранты всех волн преследовали различные цели, основанные на различных системах ценностей, и ориентировались на различные культурные коды”[26]. Бесспорно, названные различия были весьма существенны, но все-таки идеологические и творческие задачи, которые ставила перед собой русская эмиграция разных поколений, на наш взгляд, вполне сопоставимы. Известно, что деятели “первой волны” эмиграции восприняли как заповедь слова “Мы не в изгнании, мы – в послании”[27]. Их целью являлось сохранение русской культуры, продолжение и развитие традиций классической русской литературы и литературы “Серебряного века” — вопреки формированию в метрополии литературы новой, советской. Конечно, это не означало отказа от художественного новаторства, от эстетического поиска. В 1920-1930-е годы В. Набоков и Г. Газданов, С. Шаршун и И. Зданевич, А. Ремизов и Б. Поплавский (этот ряд можно продолжить) энергично стремились в эмиграции преодолеть зависимость от уже сложившегося культурного канона. И все-таки каждый из названных был хотя и блестящим, но исключением из правила: в большинстве своих образцов “первая волна” была ориентирована именно на сохранение непрерывности традиций русской культуры.
В речи “Миссия русской эмиграции”, произнесенной в Париже 16 февраля 1924 года, И. Бунин говорил: “Мы так или иначе не приняли жизни, воцарившейся с некоторых пор в России, были в том или ином несогласии, в той или иной борьбе с этой жизнью и, убедившись, что дальнейшее сопротивление наше грозит нам лишь бесплодной, бессмысленной гибелью, ушли на чужбину. <…> Сотни тысяч из нашей среды восстали вполне сознательно и действенно против врага, ныне столицу свою имеющего в России, но притязающего на мировое владычество, сотни тысяч противоборствовали ему всячески, в полную меру своих сил…<…> Поистине действуем мы от имени России подъяремной, страждущей, но все же не до конца покоренной”[28]. Мировоззренчески позиция Бунина полвека спустя оказалась очень близка старшему поколению третьей эмиграции (“шестидесятникам”): их целью стала все та же убежденная и настойчивая борьба с коммунистическим режимом в СССР, распространяющим свое влияние по всему миру. Причем с нередким собственным, биографическим опытом политических репрессий со стороны КГБ: А. Синявский отсидел 7 лет в лагере, А. Солженицын, также прошедший лагеря, был насильственно выслан с родины, А. Галича, В. Максимова, Вик. Некрасова, А. Зиновьева, В. Войновича, Г. Владимова власти изощренно травили и откровенно “выдавливали” из страны. Недаром третью эмиграцию называют еще и “диссидентской”. Имена В. Буковского, А. Амальрика, А. Гинзбурга, Э. Кузнецова, В. Чалидзе, П. Литвинова и многих других правозащитников не менее важны в общем контексте третьей эмиграции, чем собственно писательские или поэтические, — да и большинство диссидентов считали себя в большей или меньшей степени литераторами[29].
Эмиграция “третьей волны” теперь почти не осознается как некое целое, как человеческое и творческое сообщество. Между тем в середине 1970-х, когда А. Солженицын и В. Максимов, А. Синявский и Вик. Некрасов, А. Галич и Н. Коржавин вместе участвовали в создании первых номеров журнала “Континент”, это чувство единства, ощущение общей судьбы, безусловно, было. Осенью 1974 года В. Максимов подчеркивал в одном из личных писем: “Что же касается нашего журнала, то нам не до авантюр. Вокруг него собрались серьезные люди с серьезными намерениями и столь же серьезными именами. Для нас это дело жизни, а не попытка самоутвердиться. У членов нашей редколлегии достаточно почетный возраст и широкая мировая известность (от Солженицына и Сахарова до Ионеско и Силоне), чтобы отдавать себе отчет, под чем они подписываются”[30]. Год спустя редактор “Континента” писал Роману Гулю от имени сплоченного “мы”: “Поймите же наконец, многоуважаемый Роман Борисович. Наш журнал спокойно будет существовать самостоятельно, что бы о нем ни говорили в нынешней эмигрантской среде. Повторяю, у нас достаточно для этого авторитета внутри России (беззаветность Сахарова и шесть с половиной лет каторжных лагерей Синявского чего-нибудь да стоят!), а также профессиональной репутации (большинство из нас имеет серьезного и стабильного читателя, как на родине, так и за рубежом). Мы делаем журнал в основном не для эмиграции, а для России и Восточной Европы и уже получаем огромное число откликов оттуда”[31].
Значимость идеологической составляющей в среде всех волн русской эмиграции представляется совершенно естественной: культурное противостояние советскому режиму было тесно связано с политическим. Разумеется, здесь были свои крайности. Известная фраза Б. Поплавского о “политиканском терроре эмигрантщины” и засилье политики в ущерб литературе вполне могут быть отнесены и к представителям “третьей волны”. К идеологическим распрям интеллигенции дореволюционной России, которые продолжились в среде эмигрантов “первой волны”, добавился идейный раскол интеллигенции послесталинского, “оттепельного” СССР. Те, кто в СССР убежденно и вместе боролись против “софьи власьевны” и “конторы глубокого бурения”, в эмиграции зачастую оказывались по разные стороны баррикад. Уже статья Б. Шрагина (тогда еще жившего в СССР) “Опыт журнальной утопии. Открытое письмо редактору “Вестника РСХД””[32], опубликованная в этом журнале летом 1973 года под псевдонимом XY, стимулировала острую полемику среди эмиграции “третьей волны” по вопросу о политическом и мировоззренческом плюрализме. Принципиально важные публицистические работы А. Солженицына “Образованщина” (1974) и “Наши плюралисты” (1982), знаменитая Гарвардская речь (1978) писателя, содержавшая открытую критику западных общественных институтов и западных демократических ценностей, способствовали дальнейшему обострению этой полемики. Вокруг журналов “Континент” и “Синтаксис” уже к 1979 году (после публикации “Саги о носорогах” В. Максимова[33]) сложились два враждебных, даже непримиримых лагеря, противостоявших друг другу вплоть до начала 1990-х. Ни о каком единстве “третьей волны”, особенно в её политическом изводе, не могло быть и речи. И это тем более поразительно, что необходимость борьбы за освобождение России от тоталитарного коммунистического режима признавали в равной мере все: от А. Солженицына и В. Максимова до их идейных оппонентов В. Чалидзе, П. Литвинова, Б. Шрагина и К. Любарского.
Во многом общей для разных поколений русской эмиграции стала и “ситуация вынужденной немоты или “неуслышанности” внешним миром, который они стремились защитить от угрозы (абсолютного Зла), идущей из советской России”[34]. Хотя у представителей “третьей волны” в этом смысле была значительно более благоприятная ситуация по сравнению с их предшественниками: они довольно быстро заняли университетские кафедры, начали работать на радиостанциях, вещающих на Советский Союз (где, кстати сказать, составили конкуренцию эмигрантам “второй волны”), создали свои периодические издания и издательства. Достаточно напомнить, что “Континент” издавался на деньги А. Шпрингера, крайне правого по убеждениям медиамагната, и задумывался именно как журнал, противостоящий мировой экспансии коммунизма, органично сочетающий в себе политическую, культурную и религиозно-просветительскую задачи. Владимир Максимов, безусловно, осознавал ведение этого журнала как особую духовную миссию, как нравственный долг.
Фигура Владимира Максимова – одна из наиболее крупных и колоритных в эмиграции “третьей волны”. Максимов был востребован, известен, успешен; написал несколько значительных романов (“Ковчег для незваных” (1976), “Прощание из ниоткуда” (1974-1982), “Заглянуть в бездну” (1986)); издавал с 1974 по 1992 год ведущий литературный, политический и религиозный журнал “третьей волны”. И тем не менее его публицистика, интервью и переписка свидетельствуют, что этот человек глубоко и неподдельно страдал в эмиграции. Читая воспоминания Н. Берберовой о Д. Мережковском в книге “Курсив мой”, невольно сопоставляешь две далекие, на первый взгляд, фигуры – Мережковского и Максимова:
“Вопросы эстетики, вопросы этики, вопросы религии, политики, науки – все было подчинено одному: чувству утери России, угрозы России миру, горечи изгнания, горечи сознания, что его никто не слышит в его жалобах, проклятиях и предостережениях. “Я тоже здесь, а не там, потому что Россия без свободы для меня невозможна. Но… — и он задумывался, ни на кого не глядя, — на что мне, собственно, нужна свобода, если нет России? Что мне без России делать с этой свободой?””[35]
Когда в середине 1980-х в СССР началась политика перестройки и гласности, на новом витке вспыхнули все те же старые русские споры: между национал-патриотами – и либералами, между сторонниками монархического или автократического государства – и демократической, открытой России. Cразу же обнаружилась параллель между перестроечными дискуссиями и расколом в среде эмиграции “третьей волны”:
“Едва ли кто-нибудь мог ожидать, — писал Б. Хазанов, — что пройдет не так много времени и темы эмигрантской публицистики будут вторично обыгрываться на родине, что книги, выпущенные “за бугром”, будут заново напечатаны и восприняты как новинки, что идеи, проекты и заблуждения тех, кого внутри страны так охотно называли отщепенцами, не просто докатятся до России, но и выйдут там, так сказать, вторым изданием. Как ни трудно говорить об эмигрантской “общественности”, она выработала и артикулировала практически все политические концепции, позднее получившие хождение в стране, от неомарксистской и социал-демократической до черносотенной и нацистской. Это касается, конечно, и политического жаргона, модных слов и жупелов: примером может служить морфологически малоудачное словцо “русофобия” (под которым подразумевали, очевидно, русофобство), в свое время пущенное в оборот самым знаменитым представителем отечественного Забугорья и подхваченное на родине”[36].
Люди с определенными убеждениями (национал-патриоты, шовинисты) нередко обозначают третью эмиграцию попросту как “еврейскую”, чуждую русскому духу и русской национальной культуре. В таком случае проводится не только идеологическая, но и нравственная граница между разными волнами русской эмиграции. Например, автор учебного пособия, изданного в Белгороде, В.П. Кичигин с нескрываемой антипатией и раздражением пишет: ““Третья волна” изменила линию поведения по отношению к россиянам: ее представители стали учить их, как надо жить “свободно”, но исходя из того, что Россия – это “веками отработанная способность унижаться и унижать других” (А. Зиновьев), что “русские вне истории” (Б. Шрагин), “содержание русской идеи в итоге – фашизм” (А. Янов), или исходя из соображений, что Россию надо наказать, приструнить: “Россия – сука, ты ответишь…!” (А. Синявский). С “первой волной” ее сближает поэтому лишь внешняя “элитарность”. Здесь были крупные партработники (??? – Е.С.), лауреаты государственных премий, сотрудники научно-исследовательских институтов, известные писатели и деятели культуры: А. Янов, Л. Копелев, А. Зиновьев, А. Синявский (далее автор пособия ошибочно называет среди эмигрантов Ф. Светова, прожившего всю жизнь в России. – Е.С.), выдворенные А. Солженицын, М. Ростропович, Г. Вишневская”[37]. Напомним, что М. Ростропович и Г. Вишневская, если быть точными, выехали на Запад на гастроли и после этого были лишены советского гражданства, а вот А. Солженицына действительно “выдворили” (характерное словечко тогдашней, 1974 года советской пропаганды!). А цитату из А. Синявского белгородский “филолог”, как водится, обрывает, чем полностью искажает ее смысл. Эти известные строки взяты из статьи “Литературный процесс в России” — из раздела, посвященного антисемитизму в СССР и отъезду евреев в Израиль:
“Это не просто переселение народа на свою историческую родину, а прежде всего и главным образом — бегство из России. Значит, пришлось солоно. Значит — допекли. Кое-кто сходит с ума, вырвавшись на волю. Кто-то бедствует, ищет, к чему бы русскому прислониться в этом раздольном, безвоздушном, чужеземном море. Но всё бегут, бегут. Россия — Мать, Россия — Сука, ты ответишь и за это очередное, вскормленное тобою и выброшенное потом на помойку, с позором — дитя!..”[38]
Отметим попутно, что те, кто уехал в эмиграцию замолчанным или неизвестным, – от Игоря Бурихина, Ильи Бокштейна, Саши Соколова до отсидевшего полжизни Виктора Некипелова — автору пособия или вообще неведомы, или же игнорируются им.
4
Принято говорить об особой политизированности литераторов “третьей волны” эмиграции, создававших по преимуществу социально направленные тексты. Весьма показательно, что в докторской диссертации Н. Хрусталевой “Психология эмиграции” среди основных характеристик представителей “третьей волны” под номером один значится: “Идеологизация жизненных целей и политизированность ценностных ориентаций эмигрантов”[39]. Действительно, старшее поколение (В. Максимов, Н. Коржавин, А. Зиновьев) во главу угла ставило общественную значимость текста, его идейную составляющую. Однако младшие – Саша Соколов, А. Хвостенко, А. Цветков, И. Бурихин, Э. Лимонов (как поэт), Дм. Савицкий, Ю. Милославский — были заняты по преимуществу вопросами формы, стиля и языка.
Поэтому в эстетическом плане “шестидесятники” — и более младшие, особенно те, кто вырос в среде неофициальной культуры (от московских “смогистов” до ленинградского андеграунда), отошли друг от друга довольно далеко. Младшие ставили перед собой по преимуществу эстетические, творческие задачи и уезжали в эмиграцию главным образом для того, чтобы иметь возможность печататься. Это было уже не вынужденное изгнание, а личный выбор.
Здесь уместно вспомнить, что и среди литераторов “первой волны” имели место вражда и недопонимание, в том числе эстетического свойства, между старшим и молодым поколением — например, между И. Буниным и Г. Адамовичем; или между И. Шмелевым и Б. Зайцевым, с одной стороны, и В. Набоковым или Г. Газдановым, с другой. В противовес “Современным запискам” издавался журнал “Числа”, который предпочитала литературная молодежь.
“Незамеченное поколение”, о котором написал в свое время В. Варшавский, было рассмотрено недавно в замечательной монографии Ирины Каспэ[40]. Обращаясь к эмигрантской литературе “первой волны”, Каспэ стремится обнаружить и сформулировать некую коллективную идентичность литераторов – младших эмигрантов: от Бориса Поплавского и Довида Кнута до Владимира Варшавского, Вас. Яновского и Юрия Фельзена. Само представление о “поколении эмиграции” осознается И. Каспэ как научная проблема, причем она не сводит это понятие к возрастным характеристикам или общим чертам становления, но настаивает на целостности некоего универсального эстетического и этического проекта.
Осознавая всю сложность и непрозрачность понятия “поколение”, подробно обоснованную в книге И. Каспэ[41], мы все же исходим из того, что принадлежность к поколению может подразумевать прежде всего определенный возрастной статус. Кроме того, нам близко метафорически емкое определение французского историка культуры Пьера Нора: “Поколение как место памяти”[42]. В этом смысле подчеркнем еще раз: абсолютного поколенческого единства, конечно, не было и среди “шестидесятников”, однако даже ирония и гротеск в произведениях А. Синявского и Юза Алешковского несли разоблачительное, “секуляризирующее” начало по отношению к советскому штампу и коммунистической догме. Младшее же поколение (и прежде всего поэты!) в составе третьей эмиграции уже получило на родине прививку “второй”, неофициальной культуры и сознательно избегало в творчестве политической, идеологической составляющей. Сравним, к примеру, граждански окрашенную лирику А. Галича или Наума Коржавина – и авангардную, игровую, экспериментальную поэзию И. Бурихина, А. Волохонского, А. Хвостенко. Перед нами — совершенно разные поэтические традиции, иная работа со словом, с рифмой и с ритмом. Были, правда, и особые, не подходящие ни под какие классификации случаи – например, Елизавета Мнацаканова, по возрасту приближавшаяся скорее к старшему поколению, по литературному поведению была и остается куда ближе к “младшим”; ее заслугой следует считать выработку абсолютно оригинальной системы стиха, своего рода словомузыки.
В целом внутри “третьей волны” как сообщества идиллии не наблюдалось никогда. Например, в 1977 году Александр Галич, обнаружив в числе участников конференции русских писателей в Венеции Алексея Хвостенко, возмутился и назвал его “черной богемой”. Таких примеров наберется немало: расхождения могли быть как идейного, так и эстетического свойства, не говоря уже о банальной человеческой антипатии.
С появлением на Западе “третьей волны” межпоколенческий раскол в среде русской эмиграции (как в Европе, так и в США) только усилился. Известны ожесточенные конфликты между С. Довлатовым и Андреем Седых, между Э. Лимоновым и “Новым русским словом” (опять-таки в лице главного редактора издания), а также неприятие В. Максимовым прозы Саши Соколова, его нежелание печатать в “Континенте” тексты Э. Лимонова. Саша Соколов и Э. Лимонов не раз высказывали в дальнейшем недовольство в адрес В. Максимова и эстетически ретроградной, по их мнению, позиции журнала.
“В Париже был “Континент” с Максимовым — вспоминал в одном из интервью Саша Соколов, — <…> плюс еще старая эмиграция. Все эти люди, объединив усилия, законсервировали литературу. И то, что печаталось, по крайней мере первые несколько лет, в “Континенте”, — все это просто социалистический реализм с обратным знаком был. И некоторым более молодым и новаторски настроенным людям приходилось очень сурово”[43].
Младшее поколение, склонное к формальному эксперименту и эстетическому поиску, мечтало о самостоятельном, независимом от “Континента” и “Синтаксиса” (как двух полюсов враждующих лагерей) издании. Отчасти эта мечта воплотилась в журнале В. Марамзина и А. Хвостенко “Эхо”, публиковавшем, кроме того, авторов ленинградского самиздата и почти полностью свободном от политики[44]. Журнал Н. Бокова “Ковчег”, задуманный также как исключительно художественный, авангардистский, после скандальной публикации “100 портретов Солженицыных” (на наш взгляд, весьма бестактной по смыслу визуальной работы В. Бахчаняна) – оказался втянутым в идеологические баталии, а затем и закрыт — очевидно, не без участия оскорбленного А. Солженицына.
Все три “волны” литературной эмиграции имели крайне разреженную среду читателей, жаловались на отсутствие профессиональной критики, сталкивались со значительными ментальными проблемами, испытывали финансовые трудности. Виктор Перельман, редактор журнала “Время и мы”, издававшегося в 1970-1980-е годы в Иерусалиме и Нью-Йорке, писал в статье “О теле и духе, или О нашей эмиграции”:
“Вся история журнала “Время и мы” или, скажем, литературные судьбы таких блестящих писателей, как Саша Соколов, Борис Хазанов, Фридрих Горенштейн, — есть, в сущности, повторение судеб лучших писателей первой эмиграции и еще одно подтверждение трагической судьбы, которую снова переживает русская литература в изгнании”[45].
Как видим, В. Перельман обозначал тем самым еще одно “незамеченное поколение” русской эмиграции – уже в составе “третьей волны”. Любопытно отметить при этом, что Ф. Горенштейн, будучи ровесником В. Аксенова, не только не причислял себя к “шестидесятникам”, но и испытывал по отношению к ним явное отчуждение. “Шестидесятники – милые люди, — подчеркивал он в одном из поздних интервью, — но они сами организуют свой успех. Отнять у меня книги они не смогли, а время и силы – да. Они милые люди, но им надо, чтобы они всегда были первые, а ты – за ними. Они привыкли все валить на советскую власть – а разве она на них не распространяется? Разве не при ней они сделали карьеру?”
“Но ведь и вы – тоже при ней?” — уточнила корреспондент “Русской мысли” Т. Вольтская. “Да, восемь книг по-французски, десять – по-немецки, да еще Максимов в “Континенте” меня любил. А на русском книг не издавали”[46], — ответил Горенштейн. Заметим, что произведения этого прозаика не имели ничего общего с соцреализмом, пусть и “с обратным знаком”, так что претензии Саши Соколова к “Континенту” и В. Максимову все же следует считать во многом пристрастными, субъективными.
5
Литераторы “третьей волны”, как и представители послереволюционной эмиграции, оставили немало свидетельств о пережитом. Более того, мемуарная и полумемуарная проза составляет очень значительную часть текстов “третьей волны” эмиграции! В основном эти мемуарные тексты посвящены тому периоду, когда будущие эмигранты еще жили в СССР. В первую очередь следует назвать мемуарные книги Р. Орловой и Л. Копелева, В. Перельмана и М. Хейфеца, В. Буковского и А. Амальрика. Были изданы “Записки незаговорщика” Е. Эткинда, воспоминания Эрнста Неизвестного “Лик – лицо – личина”, книга “Улица генералов: Попытка мемуаров” А. Гладилина и “Воспоминания о давно позабытом” А. Волохонского. Сравнительно недавно вышли два тома мемуаров Н. Коржавина “В соблазнах кровавой эпохи”. К мемуарной прозе по смыслу близки и “Философия одного переулка” А. Пятигорского, и “Полторы комнаты” И. Бродского (пусть этот текст и написан на английском языке), и мемуарный очерк Л. Лосева “Тулупы мы”, и роман З. Зиника “Русская служба”, и объемные воспоминания художника-эмигранта В. Воробьева “Враг народа” (а также их только что вышедшее продолжение – “Графоман”).
В. Некрасов, В. Максимов, А. Галич, А. Синявский, хотя и не писали в прямом смысле мемуаров, оставили автобиографическую прозу свободной формы с большей или меньшей степенью вымысла (например, в романе А. Синявского “Спокойной ночи” очевидны гротеск и фантастика, так что его вряд ли можно отнести к автобиографиям в традиционном смысле слова). Есть, кроме того, очень язвительный роман-репортаж “Дисси-блюз” Киры Сапгир; во многом автобиографичен роман А. Гладилина “Меня убил скотина Пэлл”, где также в гротескной форме переданы будни русского сотрудника радио “Свобода”. Не говоря уже о квазимемуарной прозе С. Довлатова, во многих рассказах которого, а также в повестях “Иностранка” и “Филиал” отразились будни третьей русской эмиграции.
Наконец, одним из важнейших мемуарных источников эпохи стали вторая и третья части “очерков изгнания” А. Солженицына: “Угодило зернышко промеж двух жерновов”, существующие пока только в журнальном варианте[47]. Здесь, напротив, совсем нет художественного вымысла, книга строго документальна по подаче, хотя и очень субъективна, пристрастна, публицистична. В частности, Солженицын не скрывает своей антипатии и даже презрения к большинству представителей “третьей волны” эмиграции (исключение составляют В. Буковский и В. Максимов, но и к ним у мемуариста есть претензии). Писатель категорически отрицает свою принадлежность к “третьей волне”, подчеркивая, что по духу, жизненному опыту, по глубокой привязанности к дореволюционной России ему намного ближе были представители “белой” и послевоенной (“второй”) эмиграции. А. Солженицын называет себя изгнанником, насильственно высланным с родины, однако тенденциозен в оценке причин эмиграции всех остальных: он полагает, что эмиграция “третьей волны” была по преимуществу добровольной, связанной с амбициозными запросами и поисками лучшей доли. Картину общественной жизни и личных взаимоотношений в диссидентской среде, а также третьей эмиграции в целом Солженицын воссоздает с плохо скрываемым раздражением, порой даже с гневом.
6
Встретившись на Западе, русские эмигранты разных поколений обнаружили, что говорят на разных языках — едва ли не в прямом смысле. Нередко это были не только мировоззренческие, но и чисто эстетические, вкусовые расхождения. Весьма показательно в этом отношении письмо Ю. Иваска А. Бахраху, датированное 1978 годом:
“Я очень много вижу ТРЕТЬИХ, дружу с ними, — сообщает Ю. Иваск. — Но раздражает и утомляет их звериная ненависть ко всему русскому. Россия (всякая) сука, жаба… Осенью Шемякин послал мне “АПОЛЛОН 77” (литературно-художественный альманах, собранный по инициативе М. Шемякина и вышедший в Париже в 1977 году. – Е.С.) и еще 6 альбомов с разными комплиментами и рисунками. Я ответил письмом в 7 стр. и его размножил, но это не для печати. Не ругал, но критиковал. Ответа не было и его не будет. Вспомнил пророчество Мережковского, в моем присутствии (я только раз был у НИХ в 38 г.) – “Г´оссия тюг´ма, а после освобождения от большевиков не пг´евг´атится ли в баг´дак!” Авангард и есть бардак. Художники еще годятся, но поэты, прозаики: графоманы”[48]. Тенденциозность и предвзятость такой оценки очевидны – ведь в альманахе были опубликованы такие значительные авторы, как Леонид Губанов, Виктор Кривулин, Эдуард Лимонов, Владимир Марамзин, Всеволод Некрасов, Генрих Сапгир, Владимир Уфлянд, Игорь Холин, Алексей Цветков; кроме того, в приведенных строках чувствуются презрение и высокомерие Иваска по отношению к выходцам из СССР.
Эмигрантов “третьей волны” русская диаспора изначально встретила настороженно и почти враждебно: слишком велики были ментальные и поколенческие различия, слишком чужими казались вчерашние “советские”. Наиболее доверительные, тесные контакты с представителями “белой” и послевоенной эмиграции действительно возникли у Александра Солженицына — и в связи с публикацией книги “Архипелаг ГУЛАГ”, и как следствие призывов писателя собрать и сохранить документальные свидетельства старых эмигрантов. Владимир Максимов (не без влияния А. Солженицына) как редактор “Континента” также настойчиво стремился к объединению всех трех “волн” русской эмиграции: пропагандировал деятельность благотворительного “Толстовского фонда” и материально поддерживал его; состоял в переписке с Романом Гулем и Андреем Седых, дружил с Леонидом Ржевским; печатал в “Континенте” стихи эмигранта “второй волны” Ивана Елагина и (формально не эмигранта, но близкого к эмигрантам по жизненным обстоятельствам и самосознанию) Игоря Чиннова[49].
От радикальных представителей западной общественности и от деятелей НТС, которых много было в составе послевоенной эмиграции, литераторам “третьей волны” приходилось выслушивать тяжелые обвинения: что они якобы скрытые агенты КГБ, или “агенты влияния” Кремля, или даже агенты ЦРУ, желающие разрушения и гибели России. Между собой вчерашние друзья и коллеги, считавшиеся в СССР единомышленниками, в эмиграции также начинали с ожесточением выяснять, кто из них тайный или явный агент госбезопасности. Е. Эткинд и В. Максимов на протяжении многих лет взаимно подозревали друг друга в этом; в “Русской мысли” и “Континенте” не раз появлялись высказывания о сотрудничестве с КГБ Андрея Синявского и его супруги Марии Розановой (увы, шлейф этих обвинений потянулся затем уже в перестроечную и постперестроечную Россию).
Вадим Белоцерковский (многолетний сотрудник Радио “Свобода”) был убежден в сотрудничестве с тайной полицией Е. Эткинда и В. Максимова, о чем прямо написал в своих мемуарах “Путешествие в будущее и обратно”. Вот, к примеру, один из характерных для этой книги пассажей: “В какой-то момент я подумал, а не является ли Владимир Максимов Азефом советской охранки? Этот вопрос пришел мне на ум не только в связи с войной Максимова против “Свободы”, но и в связи с рядом других его выступлений”. И чуть ниже: “Конечно, остается какая-то доля вероятности, что Максимов со товарищи воевали против радиостанции в силу своих моральных качеств, а не причастности к ГБ, но я считаю трусостью отгораживаться этой малой вероятностью от кричащих фактов – в страхе, что тебя обвинят в агентомании”[50]. В таком же духе пишет мемуарист и об Эткинде, вначале одобрившем проект сборника “СССР – демократические альтернативы” (задуманного и изданного В. Белоцерковским в 1976 году), а затем переменившем свое мнение. Перечислив несколько сомнительных, на взгляд В. Белоцерковского, поступков Эткинда, совершенных ученым еще до эмиграции, мемуарист пишет, что со временем “начал по-другому смотреть на многие подозрительные события в истории эмиграции” и теперь склоняется к тому, что “причиной предательства Эткинда был “крючок” КГБ, который он, видимо, в какой-то момент мог “заглотить”. “И я не считаю это самым позорным вариантом для Эткинда, — продолжает Белоцерковский. – Гораздо страшнее, если он действовал по собственной свободной воле”[51]. Надо ли объяснять, что все эти обвинения абсолютно бездоказательны. Однако подобная атмосфера взаимной подозрительности, поиски врага были, к несчастью, весьма характерны как для политической, так и для творческой среды третьей эмиграции.
Впрочем, большинству русских эмигрантов (любой “волны”) приходилось сталкиваться не только с подозрительностью и враждой со стороны бывших соотечественников, но и с настороженным отношением самих европейцев. Характерно в связи с этим признание В. Вейдле: “С тех пор, как я живу на Западе, я в устной беседе с иностранцами никогда ничего резко-отрицательного о советском строе не говорил, разговоров о нем и вообще избегал; знал наперед: раз я эмигрант, значит, в их глазах я лгу; мое свидетельство может вызвать сочувствие ко мне, пострадавшему, но соответствовать истине не может. И точно так же в Финляндии, в 1922 году, когда я на вопросы одного моего соотечественника, за год или за два до того покинувшего отечество, голодал ли я в Петербурге и ходят ли там трамваи, ответил, что благодаря НЭПу не голодал, и что трамваи, хоть и переполнены, но ходят, он послал в финскую полицию на меня донос, объявив меня советским агентом и, по всей вероятности, шпионом”[52].
7
Русские эмигранты всех трех “волн” нередко наблюдали сочувственное отношение к социализму и к СССР со стороны левой западной интеллигенции. В 1970-е годы, в период так называемой “разрядки международной напряженности”, социалистические идеалы находили привлекательными для себя не только французские или итальянские коммунисты, но и многие представители “прогрессивной” американской общественности (история просоветских увлечений западных интеллектуалов нашла отражение, в частности, в книге Ф. Фюре “Прошлое одной иллюзии”[53]). Именно из-за этого одной из своих важнейших задач Александр Солженицын, Владимир Максимов, Александр Зиновьев и представители диссидентского движения в СССР видели в разоблачении иллюзий западного мира по поводу коммунистического режима, в критике повседневной практики “реального социализма”. Одним из постоянных мотивов выступлений А. Солженицына на Западе (начиная с Гарвардской речи) и публицистики В. Максимова (как в “Континенте”, так и на страницах “Русской мысли”) стали апокалиптические пророчества о скорой гибели Запада из-за его близорукости и излишней расслабленности в ситуации “разрядки”. И, хотя публикация за рубежом “Архипелага ГУЛАГ” имела эффект разорвавшейся бомбы, многими представителями истеблишмента на Западе обличительные речи А. Солженицына, акции правозащитного движения, страстная публицистика В. Максимова и А. Зиновьева воспринимались как излишняя драматизация политических и идеологических реалий в СССР, как ненужное осложнение международной ситуации. 19 августа 1979 года А. Солженицын писал в связи с этим Акселю Шпрингеру: “Я знаю, что “Континент” находится под сильными атаками левой общественности – но, надеюсь, Максимов сумеет устоять и к тому же совершить внутреннее духовное укрепление журнала”[54].
Действительно, контакт абсолютно антисоветской по духу “третьей волны” с леволиберальной западной интеллигенцией был особенно затруднен. Социолог Алексис Берелович подчеркивал в одном из недавних выступлений: “Многие эмигранты из СССР считали, что Запад слишком снисходителен по отношению к Советскому Союзу, и полагали, что их предостережение об опасности коммунистического режима должно быть услышано. Очень показателен тот факт, что попытки проложить мосты взаимопонимания между западной интеллигенцией и русскими эмигрантами имели мало успеха. Так, например, журнал “Континент”, имеющий целью собрать интеллектуалов – противников тоталитарного режима всей Европы, что следует из самого его названия, так и остался изданием русской мысли и русской литературы и не смог выйти за рамки кружка русских интеллектуалов и славистов. Попытки перевода статей эмигрантских журналов, будь то “Континент”, или других изданий всегда заканчивались неудачей”. Какой бы субъективной ни была эта оценка А. Береловича, существенным представляется его итоговый вывод: “Интеллигенция из СССР слабо интегрировалась в среду французской интеллигенции”[55] (как исключения из общего правила им названы лишь Вадим Козовой и Ефим Эткинд).
В связи с этим мы не можем согласиться с утверждением О. Демидовой о “добровольной культурной ассимиляции эмигрантов второй и третьей волн в противовес первой волне, которая создала “государство над государством” — зарубежную Россию с единым языком и культурой”[56]. Взвешенный вывод в данном случае во многом зависит от конкретных примеров. Из опыта эмигрантской жизни А. Зиновьева, Вик. Некрасова, А. Галича, Н. Коржавина и других известно, что эти люди никогда не стремились к ассимиляции с французской или немецкой культурой, зачастую плохо владели или не владели совсем языком страны проживания (немного говорил по-французски только Некрасов, который знал этот язык с детства[57]), осознавая себя именно русскими литераторами, вынужденно покинувшими родину. Редактор “Континента”, например, даже не стремился к знанию французского языка (“У меня было такое впечатление, что Максимов интуитивно боится, что французский язык “разбавит” его русский, а вместе с ним и творческие возможности”, — пояснял В. Буковский в одном из интервью[58]). Не знал французского до конца своих дней и его извечный оппонент — Андрей Синявский. До сих пор не владеет английским, много лет прожив в США, Наум Коржавин. Александр Солженицын, как известно, сознательно вел отшельническую жизнь в Вермонте, работал над эпопеей “Красное колесо”, всякий раз (в том числе и в поздних мемуарах) акцентируя принципиально важную мысль: он – русский писатель в изгнании, его насильно выслали из страны.
С другой стороны, многие из эмигрантов “третьей волны” прекрасно знают язык страны проживания и интересуются ее культурой: А. Цветков, З. Зиник, Дм. Савицкий, Н. Горбаневская (которая хорошо знает французский и польский языки, а с польского еще и регулярно переводит стихи). А. Пятигорский читает философские лекции и публикует свои работы по-английски, Лев Лосев публикует статьи на английском языке в американских изданиях, а Лимонов, как известно, печатался в 1980-е годы во французском юмористическом журнале “L’Idiot International”. Так что у общей тенденции можно обнаружить немало исключений. И все-таки все эти варианты успешной интеграции свидетельствуют скорее о стремлении к профессиональному и общекультурному соответствию, чем о последовательном стремлении именно к адаптации. Органично войти в англоязычную словесность удалось, пожалуй, только Иосифу Бродскому.
Нельзя забывать о значительных различиях между общеэмигрантским потоком “третьей волны” и творческой интеллигенцией в ее составе. Стремление добровольной, массовой эмиграции к ассимиляции в Израиле или США не распространялось на всю “третью волну”. О сознательной культурной ассимиляции можно говорить скорее применительно к детям и внукам эмигрантов-литераторов 1970-1980-х годов: например, сын А. Синявского и М. Розановой стал французским писателем и публикуется под именем Егор Гран.
В 1990-е годы из России абсолютно добровольно и свободно уехали (или уже на Западе выросли) молодые писатели, которые стали поистине гражданами мира, хорошо знают культуру страны проживания, но продолжают писать по-русски — совмещая это с переводами с других языков. Эмигрантами они себя не считают: это просто другой, новый тип сознания.
8
Касаясь драмы отъезда, расставания с отечеством, важно подчеркнуть, что большинство эмигрантов “третьей волны” прежде никогда не были за рубежом (или смогли побывать только в социалистических странах); что в Германию, Францию, США и т.п. они отправлялись навсегда, теряя гражданство и лишаясь возможности когда-либо увидеться с близкими. В этом отношении разрыв с родиной был для них даже более экстремальным, чем для первой, послереволюционной эмиграции: у тех хотя бы была надежда, что режим большевиков скоро рухнет. В материальном отношении эмигранты “третьей волны” были к пересадке на чужую почву совершенно не подготовлены, не имели в советской России никакого “состояния”, движимого или недвижимого имущества, которое могло бы помочь им в первое время после пересечения границы. Так же как послереволюционным и послевоенным эмигрантам, многим из них пришлось расстаться с профессией, биться за выживание, а нередко и смириться с положением маргиналов.
Конечно же, в самоопределении и самоидентификации “третьей волны”, в ее борьбе на Западе за место под солнцем было немало специфического. В интервью, данном В. Перельману в 1977 году для журнала “Время и мы”, Зинаида Шаховская подчеркивала: “Мне кажется, что люди третьей эмиграции – и в этом не их вина, а беда – не знают Запада. Будучи всю жизнь отрезанными от свободного мира, они, естественно, не знакомы с его нормами и обычаями и поэтому не могут проникнуть в этот мир. Ведь в Советском Союзе отсутствует не только свобода, но даже и любая альтернативность мышления. Вот и получается, что, восставши против строя, эти люди, возможно, сами того не замечая, несут на себе его черты. Вместе с неприятием режима они вывозят из России непреклонность и резкость суждений, а иногда даже и экстремизм, который Запад не приемлет. По-видимому, людям, выросшим в СССР, кажется, что чем ярче, жестче и грубее будет форма их протеста, тем скорее он дойдет до Запада. На самом деле происходит обратное. Это шокирует Запад, ибо он отрицает в принципе подобный подход, считая, что это методы, ну, скажем, советской прессы… И еще тут проявляется, по-видимому, отсутствие привычки уважать инакомыслие, без чего вообще невозможно говорить о демократии”[59].
9
И все-таки эмиграция “третьей волны” как политическое и культурное явление состоялась. Ее представителям удалось немало сделать как в литературе, так и в журналистике, в искусстве, в развитии общественной мысли. С середины 1970-х по начало 1980-х третья эмиграция набиралась опыта, сил, авторитета, создавала свои издательства и органы печати, утверждалась на университетских кафедрах. О ней все больше писали и говорили, с ней уже нельзя было не считаться. Звездным часом третьей эмиграции можно считать присуждение Иосифу Бродскому Нобелевской премии по литературе (как в свое время нобелевское лауреатство И. Бунина было чрезвычайно значимым для статуса первой эмиграции).
На страницах “Русской мысли” в 1970-1980-е годы (и при главном редакторе Зинаиде Шаховской, и особенно в период редакторства Ирины Иловайской-Альберти) регулярно печатались статьи Владимира Максимова и Александра Гинзбурга, Натальи Кузнецовой и Василия Бетаки, Киры Сапгир и Натальи Горбаневской. Развитие оппозиционной культуры в СССР, правозащитное движение, судьбы диссидентов – как выехавших на Запад, так и находящихся в заключении – постоянно освещались “Русской мыслью” во второй половине 1970-х и в 1980-е. В этот период газета, по сути, превратилась в издание “третьей волны” эмиграции[60], хотя регулярно рассказывала и о жизни русской диаспоры в Европе в целом, вне зависимости от поколений.
Однако именно из-за смещения интереса в сторону “третьей волны” в начале 1980-х вокруг “Русской мысли” возник нешуточный конфликт: представители первых двух волн эмиграции почувствовали себя ущемленными в правах. В 1982 году на страницах газеты состоялась весьма бурная дискуссия по вопросу о самосознании русской диаспоры. 5 августа 1982 года Ирина Иловайская-Альберти в колонке редактора “По поводу истинных “русских” и новых “советских”” с изумлением цитировала письма постоянных читателей газеты, полные упреков. “Вы пишете почти исключительно о проблемах советской жизни и нынешней эмиграции, а это – лжепроблемы, так как об ужасах советской жизни и о трудностях эмиграции давно все известно”; или: “…у вас пишут только советские, у вас в редакции – одни советские…”. Такие и им подобные претензии предъявляли читатели редактору старейшей в Европе русской газеты. Рассуждая о “демаркационной линии”, часто и произвольно устанавливаемой представителями старой эмиграции, Иловайская-Альберти подчеркивала: “Если любовь наша к России – не ностальгия по навсегда ушедшему прошлому и бесплодная мечта о его возрождении, а живое и активное явление, то нам необходимо принять тот факт, что в историю нашей родины входит и советский период. <…> Неужели же в различии судеб и обстоятельств жизни может быть заложено непреодолимое деление – на “советских” и “русских” — между людьми, которые по духовному и умственному складу, по чаяниям, интересам и привязанностям – русские или русскими хотят быть?”[61]
Если миссия “первой волны” эмиграции состояла в том, чтобы зафиксировать и попытаться сохранить уходящую русскую культуру, то “третья волна”, как уже было сказано, эстетическую задачу осознанно сочетала с идеологической: опубликовать запрещенные в СССР и других странах Восточной Европы политически и/или эстетически нонконформистские тексты, разоблачить людоедскую практику коммунизма, открыть миру глаза на тоталитарное устройство советского общества. Выполнение задуманного сочеталось внутри каждого поколения эмиграции с нешуточной враждой и групповой борьбой. Применительно к “третьей волне” это был, с одной стороны, непримиримый конфликт между “Континентом” и “Синтаксисом”, а с другой — между А. Солженицыным и леволиберальным крылом диссидентского движения.
Разумеется, это были взаимосвязанные конфликты. Только в случае с литературными журналами помимо идейных, мировоззренческих расхождений исключительно важными становились еще и эстетические. А. Синявский считал авторитарными не только стиль руководства журналом “Континент”, но и сумму взглядов В. Максимова-редактора, и свойства его прозы. В интервью 1979 года, данном “Русской мысли”, отвечая на вопрос о том, чем были вызваны уход из редакции “Континента” и создание собственного журнала, Синявский спокойно и обстоятельно перечислял сугубо творческие причины: “Оказалось, что помимо меня ряд авторов не может уложиться в рамки современной эмигрантской периодики. <…> И в эмиграции, и в России возникла инерция, я бы сказал, нейтрального реалистического слога, с опорой на традиции классиков, с установкой, что всякий должен быть доступен народу, понятен и так далее. А надежды на русскую литературу все-таки существуют у всех у нас самые разнообразные, в том числе и в области стилистики. Если русской литературе суждено будущее, то оно состоит не только в том, чтобы резать правду-матку простыми и понятными словами. Существование великой литературы обеспечивается именно разнообразием, которое мы имели в прекрасном девятнадцатом и в прекрасном начале ХХ века”[62].
Насколько затем отношения между “Континентом” и “Синтаксисом” ожесточились, видно из интервью, взятого у А. Синявского Дж. Глэдом в 1986 году, семь лет спустя. Сформулировав принципиальное положение о том, что “антизападничество в современных условиях для России – это значит антикультура”, Синявский исключительно резко, в несвойственной ему грубой форме заговорил о В. Максимове: “Знаете, в отличие от Солженицына, у него нет четкой программы. Он, конечно, по складу ближе к этому националистическому, авторитарному, что ли, направлению. Но он может менять взгляды в зависимости от конъюнктуры. Александр Исаевич Солженицын – это теоретик, это идеолог, это писатель определенного направления, с идеями, которым он не изменит. А Максимов, я бы сказал, — организатор, которому важно подчинение. Поэтому Максимов, извините за резкое слово, для меня организатор некой как бы мафии, построенной на деньгах, на угрозах и одновременно, казалось бы, на хорошем чувстве – на желании, чтоб все русские сплотились вокруг какой-то фигуры. И поэтому Максимов выражается чуть ли не матерно в своих произведениях, подкупает, перекупает. Но споры с Максимовым – это скорее споры местного значения, а не широкого исторического плана, как это получается с Солженицыным”[63]. Учитывая, что на страницах “Синтаксиса” не раз появлялись материалы оскорбительного свойства, направленные лично против В. Максимова, необходимо добавить, что виноваты в конфликте были в равной степени обе стороны.
Непримиримая вражда между В. Максимовым и “Континентом” – с одной стороны, и супругами Синявскими и кругом журнала “Синтаксис” — с другой, с годами, как видим, разрасталась и усугублялась, влияя на все русское эмигрантское сообщество. Столь же острым был и многолетний, тяжелый конфликт между А. Синявским и А. Солженицыным, не раз выплескивавшийся на страницы западной и эмигрантской печати.
Тем не менее американская славистка К. Теймер-Непомнящая (Catharine Theimer Nepomnyashchy), автор монографии о творчестве А. Синявского[64], анализируя эту затянувшуюся принципиальную вражду, очень мудро, как нам кажется, завершает одну из своих статей “указанием сходства между Синявским и Солженицыным, которые, как крупнейшие в своем поколении литераторы, в некотором смысле определяют культурные рамки третьей волны русской эмиграции. Потребность переосмыслить историю – прежде всего, русскую историю, освободившись от марксистских шор, является определяющей для творчества обоих писателей, наряду с темами вины и ответственности; и оба они признают роль писателя как свидетеля и летописца, запечатлевающего индивидуальный и коллективный опыт. Ибо вся литература есть акт памяти, а для русского писателя, рожденного в обществе, где власти всегда стремятся к забвению прошлого, это акт неповиновения, отчаянное усилие сохранить культуру и преемственность”[65].
Подчеркнем еще раз: если “первая волна” стремилась по преимуществу продолжить на Западе развитие русской литературы классического, дореволюционного образца (будь то “Золотой” или “Серебряный” век нашей культуры), то с третьей эмиграцией часть советской (хотя и антисоветской по своему пафосу) литературы переместилась на Запад. Точнее назвать ее, как это делает М. Чудакова, “русской отечественной литературой советского времени”[66], в развитии которой наряду с “печатным литературным процессом” год от года нарастал “корпус непечатного”[67].
Впрочем, на Запад выехали и многие представители неофициальной, так называемой “второй культуры”, которые никогда даже не предполагали публиковаться в СССР и не имели ничего общего с советской эстетикой. Им были близки авангардные традиции русской культуры, поэзия В. Хлебникова и обэриутов, новейшие постмодернистские тенденции в западноевропейской литературе и эстетике. Среди таких авторов можно назвать уже упомянутых выше В. Марамзина, А. Хвостенко, А. Волохонского, И. Бокштейна, Е. Мнацаканову, Н. Бокова, Сашу Соколова.
10
Когда в конце 1980-х все прежде запрещенные тексты (созданные как на родине, так и в эмиграции) на волне “публикаторского бума” пришли к читателю, почти сразу обнаружилось, что объединить разные потоки русской культуры, воспринять их в целостности очень и очень трудно. В этой ситуации стало окончательно ясно, что культурная парадигма, в которой выросли и сформировались литераторы “третьей волны”, эстетические критерии созданной ими прозы и поэзии изначально наиболее близки именно неподцензурной русской культуре, развивавшейся в 1960-1980-е годы в формах самиздата и тамиздата.
Рассуждать о единстве всей русской литературы ХХ века как о неопровержимом и свершившемся факте нам кажется по меньшей мере странным и методологически неверным. Соединить И. Шмелева, И. Бунина и В. Ходасевича с Ф. Гладковым, C. Бабаевским и Е. Исаевым, то есть с советским официозом, создававшимся на протяжении всех семи десятилетий, не удастся никогда.
Согласимся с суждением О. Демидовой: “Фраза Гиппиус об уродстве советской литературы, служащей новой политической власти, оказалась в определенном смысле пророческой. Новая, нормативная по соцреалистическому канону советская литература резко отличалась от прежней русской и продолжавшей ее эмигрантской. Оказавшиеся в силу бытийных обстоятельств на разных полюсах, две русские литературы в дальнейшем развивались как культурные формы двух типологически разных культур, что не осознавалось и не могло осознаваться ни той, ни другой стороной до момента встречи”[68].
Реалии советской жизни, советская культура, сложившаяся на протяжении семидесяти лет, были во многом чужды поколению дореволюционной интеллигенции. Выходцам из советской России, в свою очередь, зачастую были слабо известны традиции дореволюционного периода русской жизни, “Серебряного века” русской культуры. Да, в случае с эмигрантами “третьей волны” речь шла о сознательном отталкивании от советского опыта, о его преодолении, но все-таки и поколение “шестидесятников”, и идущие следом за ними выросли в окружении советских реалий и впитали советскую культуру (пусть и “от противного”, по принципу отталкивания).
Поэтому представляется правомерным и плодотворным следующий вывод того же исследователя: “Возможно, более продуктивно говорить не о единстве и воссоединении русской литературы, а о параллельном движении нескольких ее вариантов и о бытийном сосуществовании данных вариантов”[69].
Вопрос о самобытности и специфике “временно отведенного в сторону потока русской литературы” (Г. Струве), таким образом, не разрешен. Симптоматично, что к такому же выводу пришел сегодня представитель “третьей волны” Борис Хазанов. В статье ““Федот, да не тот”: одна или две литературы?”, опубликованной в “Новом Журнале” (№ 249), известный прозаик пишет о том, что “…спустя полтора с небольшим десятилетия после исчезновения железного занавеса по-прежнему есть основания сомневаться, действительно ли обе части некогда единой литературы русского языка воссоединились”. Обращая внимание на то, как радикально отличается в настоящее время язык метрополии и эмиграции, писатель подчеркивает: “Древняя Лемурия раскололась, после чего произошел дрейф материков в разные стороны”[70].
На наш взгляд, невозможно отрицать, что и отечественная литература советского периода вплоть до конца 1980-х годов находилась в расколе, была многослойной. Даже если рассматривать всю русскую словесность после 1917 года (и в метрополии, и в эмиграции) как целостное явление, необходимо учитывать развитие нескольких параллельных литературных процессов: русского зарубежья, официальной (легальной) советской и неподцензурной (“потаенной”) русской литературы. Все три (именно три, а не две, как принято считать) ветви представляли собой отдельные, самостоятельные грани русской художественной культуры ХХ века.
______________________________________________
1) Можно назвать лишь несколько учебных пособий: Зубарева Е.Ю. Проза русского зарубежья (1970-1980-е годы). В помощь преподавателям, старшеклассникам и абитуриентам. М.: Изд-во МГУ, 2000; Ланин Б.А. Проза русской эмиграции (третья волна): пособие для преподавателей литературы. М.: Новая школа, 1997; Литература русского зарубежья (1920-1990): Учебное пособие / Под общ. ред. А.И. Смирновой. М.: Флинта; Наука, 2006; Тихомирова Е.В. Проза русского зарубежья и России в ситуации постмодерна. М.: Народный учитель, 2000.
2) Две резко отрицательных рецензии на это плохо подготовленное, непрофессиональное издание опубликованы в “НЛО” (2007. № 85. С. 428-448): Исаков С.Г. Странный справочник; Покровский С. Академическая скороспелка.
3) См. также книгу бесед, ставшую продолжением этой работы Дж. Глэда: Хазанов Б., Глэд Д. Допрос с пристрастием: Литература изгнания. М.: Захаров, 2001.
4) Дополненные издания на немецком языке вышли в 1986 и 1992 годах, на английском – в 1988-м (Dictionary of Russian Literature since 1917 / Transl. by M. Carlson and J.T. Hedges. New York: Columbia University Press, 1988). На русском языке в переводе Елены Варгафтик и Игоря Бурихина справочник был впервые выпущен в Лондоне под названием “Энциклопедический словарь русской литературы с 1917 года” (London: Overseas Publication Interchange Ltd., 1988) и переиздан в Москве в 1996 году под названием, указанным в основном тексте.
5) Михайлов О.Н. От Мережковского до Бродского: Литература Русского зарубежья: Книга для учителя. М.: Просвещение, 2001. С. 318.
6) Там же. С. 319.
7) Хазанов Б. Где лучше, там и … [Рец. на кн.: Михайлов О.Н. От Мережковского до Бродского…] // Знамя. 2002. № 11 (http:// magazines.russ.ru/znamia/2002/11/hazan.html).
8) Агеносов В.В. Литература русского зарубежья (1918-1996). М.: Терра-Спорт, 1998. С. 474.
9) Там же. С. 476.
10) Там же. С. 478.
11) На анкету “ИЛ” отвечают писатели русского зарубежья // Иностранная литература. 1989. № 1. С. 240-250; № 2. С. 238-249; Эмиграция: “Капля крови, взятая на анализ?” Беседа в редакции с авторами и издателями журналов русского зарубежья // Иностранная литература. 1990. № 7. С. 205—230.
12) Вайль П., Генис А. Миф о застое // Огонек. 1990. № 27.С. 27-29; Генис А. Письма с Родины // Огонек. 1990. № 40. С. 9—11; Он же. Взгляд из тупика // Огонек. 1990. № 52. С. 17—19.
13) Литература “третьей волны”: Сб. науч. ст. Самара: Самарский университет, 1997.
14) Николюкин А.Н. “Не в изгнании, а в послании”. Миссия литературы // Культурное наследие российской эмиграции. 1917—1940: В 2 кн. Кн. 2. М.: Наследие, 1994. С. 11.
15) Матич О. Диаспора как остранение (русская литература в эмиграции) // Russian Studies=Etudes russes (St. Petersburg). 1996. Vol. 2. № 2. C. 158-179.
16) Рогачевский А. Эдуард Лимонов в “Новом русском слове” // Культура русской диаспоры: Саморефлексия и самоидентификация. Tartu, 1997. С. 311-335.
17) Цивьян Т. Ремизов – своими и чужими глазами // Там же. С. 99-113.
18) Чудакова М. Русская литература ХХ века: проблема границ предмета изучения // Studia Russica Helsingiensia et Tartuensia VI. Проблемы границы в культуре. Tartu, 1998. С. 193-205.
19) Там же. С. 194.
20) Корчинский А. За пределами эмиграции (Рец. на кн.: Ent-Grenzen / За пределами: Интеллектуальная эмиграция в русской культуре ХХ века. Frankfurt am Main, 2006) // НЛО. 2007. № 86. С. 389-395.
21) Там же. С. 389.
22) Там же. С. 390.
23) Бахнов Л. “Мы” и “они”. Тамиздат издается тут. Заметки советского человека // Континент. 1991. № 67. С. 282.
24) Латынина А. Когда поднялся железный занавес… // Литературная газета. 1991. 24 июля. № 29. С. 9.
25) Лейдерман Н.Л., Липовецкий М.Н. Современная русская литература: 1950-1990-е годы: В 2 т. М.: Академия, 2003.
26) Демидова О.Р. Метаморфозы в изгнании: Литературный быт русского зарубежья. СПб.: Гиперион. 2003. С. 9.
27) По воспоминаниям Р. Гуля, эту фразу якобы произнес Д. Мережковский. Однако другие мемуаристы и публицисты приписывают ее З. Гиппиус, Н. Берберовой и иным авторам.
28) Бунин И. Миссия русской эмиграции // Русская идея: В кругу писателей и мыслителей русского зарубежья: В 2 т. М.: Искусство, 1994. Т. 1. С. 202-203, 204.
29) См., например, серийную публикацию: Писатели-диссиденты. Биобиблиографические статьи // НЛО. 2004. № 66, 67, 68.
30) Из архива журнала “Континент” / Публикация, вступ. заметка и коммент. Е. Скарлыгиной // Континент. 2006. № 129. С. 285.
31) Континент культуры: Из архива журнала “Континент” / Вступ. заметка, публикация и коммент. Е. Скарлыгиной // Вопросы литературы. 2007. № 2. С. 322.
32) XY. Опыт журнальной утопии // Вестник РХД. 1973. № 108—110. С. 6—23. Шрагин писал о необходимости разнообразия точек зрения в журнале, утверждал, что у советской интеллигенции “есть все основания быть предубеждённой против православия” и православной церкви следует “вернуть себе потерянный авторитет и доверие интеллигенции”. Эта статья сразу же вызвала два полемических ответа – Н.А. Струве и А.И. Солженицына (Вестник РХД. 1974. № 111).
33) Континент. 1979. № 19 (отдельное издание: Франкфурт-на-Майне: Посев, 1981).
34) Ср. соответствующие рассуждения о “первой волне” эмиграции у О. Демидовой: Демидова О.Р. Указ. соч. С. 62-63.
35) Берберова Н. Курсив мой: Автобиография. М.: Согласие. 1996. С. 284.
36) Хазанов Б. За тех, кто далеко // Знамя. 1998. № 3. С. 165. Под “самым знаменитым представителем” Хазанов имел в виду А.И. Солженицына, однако в действительности автором термина “русофобия” был Ф.И. Тютчев; слово это присутствует в первом издании Толкового словаря русского языка под ред. Д.Н. Ушакова (В 4 т. М., 1935-1940).
37) Кичигин В.П. Русская литературная эмиграция: Учебно-справочное пособие. Белгород, 1999. С. 14.
38) Синявский А. Литературный процесс в России // Континент. 1974. № 1. С. 183.
39) Хрусталева Н.С. Психология эмиграции. Дис. … д-ра психол. наук. СПб., 1996. С. 96.
40) Каспэ И. Искусство отсутствовать: Незамеченное поколение русской литературы. М.: НЛО, 2005.
41) На с. 13-15 монографии И. Каспэ подробнейшим образом изложены различные трактовки “проблемы поколений”, сформулированные как западноевропейской, так и отечественной научной мыслью — “с позиций истории культуры, истории литературы, истории идей, социологии”.
42) Нора П. Поколение как место памяти / Пер. Г. Дашевского // НЛО. 1998. № 30. С. 48-72.
43) Саша Соколов: “Я не принимаю большую часть русского словаря” [Интервью Марии Терещенко] // Газета. 2004. 20 декабря. С. 8.
44) См. об этом: Скарлыгина Е. Литературный журнал в эмиграции: Парижское “Эхо” // Вестник МГУ. Серия 10: Журналистика. 2004. № 6. С. 16-25.
45) Перельман В. О теле и духе, или О нашей эмиграции // Время и мы. 1985. № 84. С. 120.
46) “Интеллигенции нужно научиться думать самой и не быть партийной”. Интервью Ф. Горенштейна Т. Вольтской // Русская мысль. 2000. № 4328 (27 июля – 2 августа). С. 14.
47) Новый мир. 2000. № 9, 12; 2001. № 4.
48) Опубликовано А. Чагиным: Литературное зарубежье: Национальная литература – две или одна? Вып. 2. М.: ИМЛИ РАН, 2002. С. 223.
49) Чиннов вырос в русскоязычной семье в Латвии, как поэт испытал первоначальное воздействие авторов “парижской ноты”, первая публикация его стихов состоялась в 1933 году в журнале “Числа”. В 1944 году Чиннов переехал в Германию, затем во Францию, в 1962 году переселился в США.
50) Белоцерковский В. Путешествие в будущее и обратно: Повесть жизни и идей. В 2 кн. Кн. 2. М.: Летний сад, 2005. С. 20, 21.
51) Там же. С. 35.
52) Вейдле В. Из архивов страшного суда // Новый журнал. 1975. Кн. 119. С. 73.
53) Фюре Ф. Прошлое одной иллюзии / Пер. с франц. В.И. Божович под ред. Е.М. Кожокина. М.: Ad Marginem, 1998.
54) Опубликовано нами в статье: Скарлыгина Е. Неисследованный континент: (О журнале “Континент” Владимира Максимова) // Общественные науки и современность. 2007. № 6. С. 166.
55) Берелович А. Эмиграция “третьей волны” и ее роль во Франции // Документальное наследие по истории русской культуры в отечественных архивах и за рубежом: Материалы Международной научно-практической конференции (Москва, 29-30 октября 2003 г.). М., 2005. С. 66-67.
56) Демидова О.Р. Указ. соч. С. 9.
57) Некрасов В. Спасибо партии и правительству! // Континент. 2003. № 117.
58) Владимир Буковский: “Я нигде не на своем месте…”: Беседа с И. Левандовской / Обр. пер. с польск. Ю. Середы / Интервью, опубликованное в “Газете выборчей” (“Gazeta wyborcza”, Варшава). Март 1998 // Карта (журнал, Москва). № 21 (http://karta.org/nr21/bukov2.htm).
59) Третья эмиграция: Беседа В. Перельмана с З. Шаховской // Время и мы. 1977. № 14. С. 132-133.
60) См. подробнее об этом: Скарлыгина Е.Ю. Газета “Русская мысль” и третья русская эмиграция // Вестник МГУ. Серия 10: Журналистика. 2008. № 1. С. 121-129.
61) Иловайская И. По поводу истинных “русских” и новых “советских” // Русcкая мысль. 1982. 5 августа. С. 2.
62) Цели и смысл диссидентства: Беседа с А. Синявским (записал Н. Боков) // Русская мысль. 1979. 11 января (№ 3238). С. 7.
63) “Антизападничество в современных условиях для России – это значит антикультура”. Интервью А. Синявского Дж. Глэду // Время и мы. 1986. № 88. С. 188.
64) Теймер-Непомнящая К. Абрам Терц и поэтика преступления / Пер. с англ. Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 2003.
65) Теймер-Непомнящая К. Синявский-Терц: эволюция писателя в эмиграции / Пер. с англ. // Русcкая литература ХХ века: Исследования американских ученых. СПб., 1993. С. 524.
66) Чудакова М. Указ. соч. С. 197.
67) Там же. С. 205.
68) Демидова О.Р. Указ. соч. С. 242.
69) Там же. С. 244.
70) Хазанов Б. “Федот, да не тот”: одна или две литературы?” // Новый Журнал. 2007. № 249. С. 208.