(Москва, РГГУ, 10—12 апреля 2008 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 5, 2008
В организации проведения очередных Гаспаровских чтений, проходивших в РГГУ, приняли участие Институт высших гуманитарных исследований (ИВГИ) им. Е.М. Мелетинского, Институт восточных культур и античности, Высшая школа экономики (ГУ-ВШЭ), а также Институт русского языка РАН. Мы публикуем отдельные отчеты о каждой из трех секций Чтений, составленные разными авторами.
I. КЛАССИЧЕСКАЯ ФИЛОЛОГИЯ
10 апреля в рамках Гаспаровских чтений состоялось заседание секции классической филологии “Греция и Рим во взаимном отражении”. Утреннее заседание проходило под руководством Н.П. Гринцера.
Н.Н. Казанский в своем докладе остановился на восприятии билингвизма в античности, упомянув прямые свидетельства античных писателей о билингвизме и подчеркнув отличия между античным и современным пониманиями билингвизма. Античной традиции, по мнению автора доклада, не было свойственно внимание к живому употреблению речи.
К уже известным материалам на данную тему3 Казанский добавил целый ряд наблюдений над древнегреческо-древнеиндийским билигвизмом эллинистической эпохи4. Римская культура архаического времени изучена недостаточно. Лишь после завершения Пунических войн Рим выходит на мировую арену, причем, насколько об этом можно судить, в Риме после II Пунической войны меняется демографическая ситуация и возникает ориентация на новую языковую норму.
Именно с этого времени можно говорить об истории латинского языка “как о планомерном изживании деревенскости (rusticitas) в пользу городского узуса” (Ж. Марузо). Рим нуждается в твердо установленной истории, которая создается в произведениях, отчетливо строящихся на заимствованной из греческой культуры основе. Появляется исторический эпос, который вобрал в себя значительную часть приемов из греческой традиции. С самого начала калькируются греческие композиты (в самом латинском языке их число было минимальным), поэты пытаются подражать гомеровскому тмесису. Греческие образцы сказываются и в театре, где сюжеты пьес ориентированы на Грецию. Во всяком случае, для II в. до н.э. греческое культурное влияние засвидетельствовано вполне отчетливо, и именно с этого момента можно говорить о развитии римской литературы в условиях двуязычия почти всех без исключения ее творцов.
В классическое время греческое образование в Риме было представлено достаточно широко и поддерживалось присутствием значительного числа греческих иммигрантов. Четырехтомный корпус греческих надписей Рима позволяет говорить о значительном проценте людей, для которых греческий язык оставался родным. После изгнания греческих ученых в 139 г. н.э. ситуация кардинально не изменилась, поскольку требовалось обеспечить работу канцелярии, которая издавала эдикты и постановления для восточной части Римской империи.
Ориентация на образцы греческой поэзии была устойчивой, так что сами римляне говорили о чрезмерной насыщенности греческими именами любых поэтических произведений. Распространен был греческий язык и в технической сфере. Двуязычная терминология, связанная с комментированием текстов, сохраняется чрезвычайно долго. Наконец, поэты используют, ориентируясь на двуязычного читателя, такие приемы, как обращение к внутренней форме греческого слова. В качестве примера докладчик привел вступление к книге Персия: “Я не обмакивал губы в лошадкин источник” (то есть не пил из источника Гиппокрены).
С принятием христианства, переводом Евангелий и произведений апологетов в латинском языке вырабатывается новая норма, отличная от классической модели и уже в большей степени находящаяся под влиянием греческого языка как такового. Именно в это время отдельные вкрапления греческих падежных форм (литературный прием, позволяющий показать, что читатель имеет дело с варваризмом) почти исчезают, но одновременно появляется огромное число греческих заимствований и даже греческих словообразовательных моделей.
Демонстрируя функционирование греко-латинского билингвизма в Римской культурной традиции, докладчик, опираясь на исследования О. Венскус, показал особенности смены языковых кодов в переписке Цицерона, а также проанализировал смешение языковых кодов, которое за пределы бытовых жанров римской литературы в классическое время выходило редко.
В докладе Д.О. Торшилова ““О богах” Корнута: композиция трактата и цели аллегорического и этимологического анализа” было высказано предположение, что понимания композиции трактата, предложенного в 1931 году А.Д. Ноком и повторенного в 2003-м И. Рамелли, недостаточно. Учет не только обращений к адресату, но и теоретических отступлений автора позволяет увидеть следующий план:
I. Основная часть: стоическая система, изложенная при помощи аллегории:
- Небесная сфера и мир в целом (1, 1 — 3, 2).
- Зевс как душа мира, упорядочивающая его диссоциацией элементов (3, 3 — 8, 17).
- Зевс как справедливость, судьба, логос и пайдейя (9, 1 — 20, 14).
- Гермес — логос для людей (20, 15 — 26, 6).
II. Μυθοποιιαι τω˜ν ▒Ελλη´νων, μ
ифы греческих поэтов.1) Иноземные мифы Гомера (26, 7 — 27, 18).
2) Искаженные мифы Гесиода (27, 19 — 31, 18).
III. Прочее: βεβοη╣ε´να παρα`τοι˜ς πλει´στοις (31, 19 — 75, 17).
Ηаключение (75, 18 — 76, 16).
Этимологический метод Корнута, несмотря на заявление А. Лонга: “Корнут — этимолог, а не аллегорист”, подчинен аллегорезе и в первой части служит раскрытию стоической доктрины, а во второй и третьей — обучению адресата самостоятельному анализу παραδεδο╣ε´νων, μифов.
Н.В Брагинская посвятила свой доклад сравнению двух произведений: “Иосифа и Асенет” и “Метаморфоз” Апулея. Когда сравниваются греческий и римский романы, римский a priori считается вторичным, хотя первые греческие романы Харитона и Ахилла Татия надежно датируются вторым веком, Петроний не пережил 66 года, а Апулей жил в середине II в. н.э. Но когда речь заходит о сочинении грекоязычных египетских иудеев, греки и римляне предстают единым фронтом классической литературы, крохами которой кормятся другие народы. Историки литературы предпочтут датировать апокриф “Иосиф и Асенет” временем, когда грекоязычная иудеоэллинистическая литература уже перестала существовать, но не согласятся с литературной самостоятельностью эллинистического еврейского “романа”. “Иосифа и Асенет” принято считать периферийным греческим романом, который с точки зрения мотивов, сюжета, приемов, образов, характеров построен из античного литературного материала.
В комментарии наиболее авторитетного исследователя этого апокрифа Кристофа Бурхарда есть немало отсылок к “Метаморфозам” Апулея. Они предполагают, что Апулей является источником, а апокриф — восприемником соответствующих тем и мотивов. В докладе некотрые места апокрифа сравнивались с текстом Апулея, с одной стороны, и Библии или египетского фольклора, с другой. По этой схеме рассмотрены были сказка и сказочные элементы “Иосифа и Асенет”, мистерия и апокалиптика, отдельные выражения, образы и реалии. Для всех сравниваемых элементов библейские и фольклорные параллели оказались более надежными, многочисленными и очевидными. Тем самым было показано, что апокриф укоренен в иудеоэллинистической “иосифической” литературе диаспоры, не нуждается для своего raison d’être â античном романе и не обнаруживает никаких следов знакомства с классическими греческими произведениями, которые не могли бы быть оспорены параллелями из Псалмов или Пророков.
Кроме того, элементы повествования, которые в “Иосифе и Асенет” связаны в один узел, в “Метаморфозах” распределены между разными персонажами и новеллами. В отличие от “Иосифа и Асенет”, в “Метаморфозах” история обращения сюжетно не связана с любовно-брачной историей Купидона и Психеи, обращение в новую религию не связано с обретением бессмертия, преображение героя не связано с браком. История отвергнутого жениха-мстителя в “Иосифе и Асенет” затрагивает все тех же героев, а у Апулея представляет собою еще одну вставную новеллу о Харите и Тлеполеме. То, что у Апулея вразброс, в “Иосифе и Асенет” сплавлено в единый сюжет с двумя основными героями. Асенет потому обращается, что влюбляется в Иосифа. Она проходит ритуал покаяния-унижения царицы до рабыни, поэтому и происходит эпифания и посвящение ее в мистерии Всевышнего. Из такого посвященияобращения следует трансформация Асенет в ангельское существо, за ним брак с Иосифом-мессией, а потом нападение проигравшего жениха, который пытается убить Иосифа и завладеть Асенет.
Но нелепо предполагать, что “Метаморфозы” — сырой материал для организующего его в связный сюжет апокрифа. Органичность и естественность связи всех его элементов свидетельствует о независимом от античного романа происхождении “Иосифа и Асенет”.
В докладе Маргарит Финкельберг (Тель-Авив), который назывался ““Гектор, скажи Ахиллу, что все мирмидонцы погибли…”: положительное и отрицательное восприятие Гомера Римом”, речь шла о влиянии эллинской культурной традиции на Рим. Хотя оно является несомненным, римское восприятие греческой литературы было далеко не пассивным или однозначным. После первой волны переводов и адаптаций, имевших место в III и II вв. до н.э., установившейся практикой стали переработка и переосмысление греческих литературных источников, вплоть до их полного вытеснения. Но даже на этом фоне римская рецепция Гомера представляет собой особый случай. Римляне, которые видели в себе потомков побежденных троянцев, не были готовы принять традиционную перспективу Троянской войны. Это неприятие привело не только к “Энеиде” с ее смещением акцентов в отношении Троянского мифа и не только к появлению в этом мифе новых, отсутствующих у Гомера сюжетных элементов, но и к полному переосмыслению топографии Илионa-Трои. Миф о троянском происхождении Рима преобразовал Илион в Romana Pergama и привел к новому взгляду на гомеровские поэмы и сам троянский ландшафт. Греческие участники Троянской войны и связанные с ними памятники стали рассматриваться в отрицательном свете, тогда как памятники троянцев заняли центральное место. Прямым результатом подобного переосмысления троянской традиции явилось то, что гомеровские поэмы, продолжая сохранять свой канонический статус на грекоязычном Востоке, для латинского Запада были потеряны вплоть до эпохи Возрождения, и их первоначальное восприятие читателями Нового времени было далеко не однозначным.
В докладе О.Л. Левинской “Лукиан и Апулей во взаимном отражении” повергалась сомнению точка зрения, согласно которой для романа “Метаморфозы, или Золотой осел” Апулей использовал сюжет из греческого источника. Хотя в контексте греческой мифологии метаморфоз сюжет о превращении человека в осла выглядит вполне органично и, кроме того, сохранилась греческая новелла с тем же сюжетом (“Луций, или Осел”), все попытки обнаружить корни этого сюжета как в греческой, так и в древневосточной традиции успехом не увенчались. По мнению О.Л. Левинской, причина может заключаться в том, что сюжет о злоключениях человека-осла не имеет корней в какой бы то ни было традиции, он является плодом индивидуальной авторской работы. Более того, есть основания предполагать, что первенство в данном случае принадлежит не греческому, а римскому автору — Апулею. Доказательству этого предположения и был посвящен доклад.
Дневное заседание проходило под руководством Н.В. Брагинской.
В докладе Т.Ф. Теперик рассматривалась поэтика сновидений греческого и римского эпоса и на основе анализа эпических поэм Гомера, Аполлония Родосского, Вергилия и Лукана анализировались художественные средства, связанные с изображением снов. Поскольку литературные сновидения отличаются от реальных снов целым рядом особенностей, терминологическую ясность и точность исследованию обеспечивало введение понятий, наиболее адекватно отражающих сущность изучаемого явления. В докладе обосновывалась категория онейротопа, которая охватывает весь комплекс художественных средств, связанных с изображением сновидения в художественных текстах. Онейротопика соотносится с онейротопом так же, как метафорика — с метафорой. Несмотря на то что в каждой из поэм есть свои особенности, связанные с изображением снов, эпической онейротопике присущи и общие закономерности. Прежде всего, они состоят в связи сновидения с образами главных, а не второстепенных персонажей. Художественное своеобразие снов состоит в том, что, по мере эволюции эпических жанров от Гомера к Лукану, при описании сновидений все в большей и большей мере проявляется жанровая поэтика — сначала раннего героического эпоса Гомера, затем эллинистического — у Аполлония, позже — эпоса периода римского классицизма — у Вергилия, и, наконец, исторического эпоса эпохи ранней империи — у Лукиана. Именно такая поэтика (а не только количество снов в тексте или их связь с сюжетом) свидетельствует как о постепенно увеличивающейся художественной роли снов, так и о возрастании реалистических тенденций в их изображении, что, в первую очередь, связано с увеличивающейся психологической функцией снов.
Н.П. Гринцер в своем докладе анализировал финальную сцену “Энеиды” Вергилия, стремясь доказать, что в ней имя Энея скрыто этимологизируется как “страшный, ужасный”, по аналогии с его интерпретацией в гомеровском гимне “К Афродите”. Этимологическое обыгрывание, продемонстрированное докладчиком на материале текста поэмы, сближает Энея с его главными антагонистами. Они находятся и в мире богов, и в мире людей, что придает как образу центрального персонажа “Энеиды”, так и развязке поэмы в целом определенную двойственность. Эней вынужден уподобиться тем, кто разрушил прежнюю Трою для того, чтобы выполнить свое предназначение и основать “новую Трою” — Рим, и это наделяет образ главного героя поэмы Вергилия новыми чертами.
Доклад Е.В. Матеровой был посвящен троянскому сюжету в “античных” поэмах вагантов. “Ученым” жанром, получившим развитие у вагантов, явилась так называемая “античная” поэма, выросшая из школьных стихотворных упражнений. Зафиксированные рукописями тексты свидетельствуют о том, что одним из самых популярных у вагантов был сюжет о разрушении Трои.
Гибель Трои становится темой таких текстов, вошедших в рукопись “Сarmina Burana”, как “Pergama flere volo” и “Fervet amore Paris”. Обе поэмы отличает высокая степень событийной концентрации: в сжатой форме переданы события десятилетней войны, начиная с похищения Елены и заканчивая падением Трои. Творческая задача, по-видимому, состояла не в последовательном изложении событий, а в создании на основе известного античного сюжета произведения, свободно сплетающего эпизоды и демонстрирующего тем самым высокий уровень поэтического мастерства и свободу владения материалом.
Трактовка троянского сюжета у вагантов, в сущности, примыкает к ортодоксальному церковному учению о бренности земной жизни, о непрочности земного величия и славы. Именно поэтому в поэмах делается акцент на трагическом исходе войны и пессимистической оценке человеческой судьбы (что соотносится с мотивом непрочности, переменчивости судьбы, развитом вагантами в песнях о Фортуне). Это отличает “троянские” поэмы вагантов от новоязычных рыцарских романов о Трое, связанных с исторической обстановкой XII—XIII вв. и сосредоточенных на описании подвигов отважных рыцарей, какими в них выступают герои Троянской войны. Ваганты остаются верны античному колориту, они не создают новые сюжеты, а производят отбор из уже созданного поэтами древности, выделяя наиболее эффектные и драматически напряженные моменты .
В докладе Б.Б. Каячева анализировалась роль лексики гомеровского эпоса в поэзии Вергилия. Использование гомеровской лексики в творчестве таких эллинистических предшественников Вергилия, как Аполлоний Родосский, Арат, Никандр или Феокрит, имело два аспекта: с одной стороны, поместив непонятное гомеровское слово в новый контекст, поэт мог предложить свое толкование этого слова; с другой, повторив редкое гомеровское слово, он мог создать легко узнаваемую отсылку к одному из немногих мест у Гомера, где это слово встречалось. Набор гомеровских глосс Вергилия, по сравнению с греческими “учеными поэтами”, не просто сокращается, но и существенно изменяется по составу: круг “гомеризмов” по необходимости оказывается ограничен почти исключительно уже наличными в латинском языке греческими заимствованиями. Соответственно, изменяется техника использования гомеровской лексики: прежде всего, значительно сокращается удельный вес экзегетического аспекта (в силу качественного изменения состава глосс). В то же время на первый план выходит “историко-литературное” измерение: с одной стороны, Вергилию в роли толкователя Гомера свойственно скорее суммировать предложенные ранее объяснения, чем дать новое; с другой, повторяя редкую глоссу, он зачастую не только отсылает к ее гомеровскому контексту, но и отражает последующую поэтическую традицию употребления этой глоссы.
Доклады первой секции сопровождались оживленной дискуссией и полемикой, в которой наиболее активное участие приняли Н.Н. Казанский, Н.В. Брагинская, Т.Ф. Теперик, Н.П. Гринцер.
Т.Ф. Теперик
II. СТИХОВЕДЕНИЕ
Сегодня уже никто не будет отрицать того, что с именем М.Л. Гаспарова в стиховедении связана целая эпоха. В известных монографиях “Современный русский стих: Метрика и ритмика”, “Очерк истории русского стиха”, “Очерк истории европейского стиха” М.Л. Гаспаров из отдельных разрозненных фактов создал стройную картину эволюции стиха от общеиндоевропейских времен до наших дней.
Второй день Гаспаровских чтений был посвящен стиховедению. Открыла заседание секции Т.В. Скулачева, которая по праву может считаться основной ученицей и последовательницей М.Л. Гаспарова в стиховедении и в такой новаторской области, как “лингвистика стиха”. Она напомнила, что Чтения проходят в канун дня рождения М.Л. Гаспарова, которому исполнилось бы 73 года, и что на привычный вопрос “Что же вам подарить на день рождения?” М.Л. Гаспаров много лет подряд неизменно отвечал: “Подарите мне хорошую работу”. Именно такой подарок и преподнесли ему все участники стиховедческой секции в этот день. На утренней секции, которую вели Т.В. Скулачева и И.А. Пильщиков, было представлено шесть докладов,
Первой с докладом “Стихи в пении” выступила Л.В. Златоустова. Она отметила, что при интонировании стиха в пении могут быть отмечены следующие особенности:
1) Стиховой ритм, несомненно, играет большую роль, чем прозаический, при восприятии текста слушателем. Исследования показали, что 95% прозаического текста укладывается в 16 ритмических моделей. Стиховой ритм гораздо разнообразнее.
2) Вторым важным признаком стиха является выровненная частота основного тона с небольшим повышением на конце строки. Ровный тон отличает стих от прозы на фонетическом уровне, являясь маркером сопоставимости стихотворных строк.
3) В стихе отмечается общее увеличение времени (длительности) произнесения стихового текста за счет пропевания ударных констант.
4) И, наконец, развитая эмоциональность также является важной особенностью поющегося стихотворного текста.
В докладе К.А. Головастикова “Нарушение цезуры как прием” речь шла о типологии единичных цезурных нарушений в русских силлабо-тонических размерах. В первую очередь были рассмотрены “случайные” нарушения цезуры, то есть те, про которые нельзя сказать с уверенностью, сознательно ли они допущены автором. Далее докладчик сосредоточил внимание на нарушениях цезуры, обусловленных смыслом строки, в которой это нарушение происходит. Во-первых, это случаи “ритмического курсива”, когда цезура нарушается в строке, наиболее важной эмоционально или тематически. Примером могут служить стихотворения И.Ф. Анненского (“Осень”, строка “Ночь надвигалась ощущением провала”), В.Я. Брюсова (“После грез”, строка “Только сон, только сны, без конца, открываются мне…”), А. Белого (“Разуверенье”, 1-я редакция, строка “Безвременную боль разуверенья…”) и Б.К. Лившица (“Флейта Марсия”, строка “Отверженная Марсиева флейта…”). Во-вторых, цезура может осмысляться как явление стиха, режущее речь на части, что соответствует этимологическому значению слова (лат. caesu¯ra — ñрубание, рассечение). Ярчайший пример — стихотворение М.И. Цветаевой “Двух станов не боец, а — если гость случайный…”. Так, в строке “Иродиада с Иоанна головой”, от слова “Иоанна” подразумеваемая цезура “отрезает” “переднюю” короткую часть — то есть как раз голову, как в библейском сюжете. Таким образом, мотивы разрезания, разбивания и т. д. прочно связываются с нарушением цезуры.
В конце своего выступления докладчик сравнил три рассмотренных вида нарушения цезуры с типологией знака по Ч.С. Пирсу: нарушение “случайное” ему напомнило знак-символ, выделяющее особенно важную строку текста — знак-индекс, а “разрезающее” слово — знак-икону.
Следующим выступил Ю.Б. Орлицкий с докладом. “Об одной ритмической новации И. Бродского”. В докладе была предпринята попытка разграничения вольного белого акцентного стиха и верлибра на материале поэзии Иосифа Бродского. Известно, что поэт спорадически обращался к этим переходным стиховым формам на протяжении всего творчества. Ю.Б. Орлицким было выявлено около тридцати текстов подобной ритмической структуры, практически каждый из которых демонстрирует (как показали проведенные подсчеты) стремление к более или менее упорядоченной акцентной структуре (чаще всего — трех- или четырехиктной). Этот факт позволяет рассматривать их именно как акцентный белый, а не свободный стих, еще раз подтверждает скептическое отношение поэта к верлибру и одновременно демонстрирует его стремление к созданию индивидуального варианта “свободного” стихового размера.
С.И. Кормилов (МГУ) в докладе “В чем был не прав М.И. Шапир, критикуя теоретические постулаты М.Л. Гаспарова-стиховеда” признал основательность многих поправок и уточнений, а также фактических замечаний, сделанных М.И. Шапиром к гаспаровской стиховедческой терминологии. Докладчик отметил недооценку младшим литературоведом стиха как звучащей речи, а также собственно стиховой синтагматики, преувеличение роли формы записи стиха. Однако главным спорным вопросом, по мнению С.И. Кормилова, стало такое расширительное понимание метра и ритма, при котором все параметры стиха можно разносить по этим двум рубрикам, причем в разных отношениях они будут многократно выступать то “метром”, то “ритмом”, что подчеркивает некоторую неоднозначность общей теории стиха М.И. Шапира.
А.С. Белоусова в докладе “К истории русской ироикомической октавы: “Домик в Свердловске”” рассказывала о поэме советского поэта Николая Панова, писавшего также под псевдонимом Дир Туманный. Поэма в октавах “Домик в Свердловске” (1926) очевидным образом вписывается в традицию русской ироикомической октавы, идущей от пушкинского “Домика в Коломне”. Выявлению параллелей с пушкинскими текстами, анализу семантики строфической формы и связанных с ней устойчивых семантических лейтмотивов в поэме Панова и был посвящен доклад.
А.С. Белоусова показала, как в поэме воспроизводятся определяющие черты традиции-источника — эксперименты со стихом, автометаописательность, постоянный диалог автора с читателем, сюжетные ретардации, лирические отступления и т.д. Были прояснены и возможные причины обращения Панова к тексту Пушкина: в первую очередь, это общность главных тем двух поэм — тем дома и воспоминания. Помимо этого, докладчик дал реальный и историко-литературный комментарий к “Домику в Свердловске”, необходимый для его понимания.
В докладе Л.Л. Шестаковой и А.С. Кулёвой речь шла об усеченных прилагательных в русском стихе рубежа XVIII—XIX веков. В самом начале было дано четкое определение того, что авторы понимают под усеченными прилагательными. Были проанализированы около 25 тысяч стихотворных текстов 400 авторов XVII—XXI вв. Выяснилось, что усеченные прилагательные — это черта русской поэзии, проявлявшаяся на всем протяжении ее существования.
В поэтическом языке конца XVIII — начала XIX вв. разброс в употреблении усеченных форм разными авторами очень велик: от 13—16% стихотворных строк, содержащих усечения, в творчестве Боброва и Ширинского-Шихматова до 0,5% в поэзии Карамзина и Пушкина. Чаще всего усечения встречаются в составе поэтических штампов, а также в текстах, отмеченных стилизацией. В поэзии противников карамзинизма концентрация усеченных прилагательных, вопреки ожиданию, невелика.
Употребление усеченных форм характерно для гражданской просветительской лирики, например для поэзии С. Боброва, ориентированной на традиции Ломоносова и Тредиаковского и близкой исканиям Державина и Радищева. Кроме того, наиболее востребованными на рубеже XVIII—XIX вв. усеченные прилагательные оказались в лирике раннего романтизма (Жуковский, Батюшков, ранний Пушкин). Они стали выступать в роли “поэтизмов”, своеобразной условности языка, отличающей поэзию от прозы.
После завершения данного доклада состоялось дневное заседание стиховедческой секции под председательством С.И. Кормилова. Изначально было заявлено семь докладов, однако доклад С.Е. Ляпина был перенесен на утреннее заседание секции неклассической филологии.
В докладе И.А. Пильщикова были затронуты проблемы автоматизации базовых процедур ритмико-синтаксического анализа силлабо-тонических текстов. В первой части доклада обсуждались такие общие задачи алгоритмизации и автоматизации лингвостиховедческого анализа, как оптимизация морфологоакцентологической разметки с учетом особенностей русского стиха, русского синтаксиса и исторической акцентологии; автоматическое диагностирование метра конкретных текстов и связанная с ним проблема конструктивных vs дескриптивных определений основных понятий метрики; создание корпуса русских поэтических текстов XVIII—XXI вв. с разметкой, каталогизацией и системой поиска метрических и ритмических форм; разрешение морфологосинтаксической омонимии на базе автоматизированного поверхностно-синтаксического анализа стиха и фиксация объективной неоднозначности.
Вторая часть доклада была посвящена специальным алгоритмам и моделям, нацеленным на лингвостиховедческий анализ силлабо-тонических текстов.
Среди них идентификация и учет схемных ударений на основании морфологического анализа с автоматическим снятием омонимии при помощи синтаксического анализа и сопоставления ритмических гипотез с метрической схемой; автоматизированная акцентологическая разметка моно- и полисиллабических клитик, анализ сверхсхемных ударений и автоматическое разбиение текста на “фонетические” и “метрические” слова; анализ словораздельных вариаций стихотворной строки (распределения и “глубины” словоразделов) на основе синтаксического анализа строки и ее контекстного окружения; идентификация и учет распределения синтаксических связей внутри строки с регистрацией ритмико-грамматических формул и клише, автоматический подсчет силы межстрочных связей и анализ синтаксической организации строф и строфоидов.
Далее выступила М.В. Буякова с докладом, описывающим один из лингвистических механизмов поддержания равновесности и сопоставимости стихотворных строк. Ее работа путем сплошного статистического анализа большого объема стихотворных и прозаических текстов (более 27 600 предложений) выявляет одну из синтаксических закономерностей, регулярно воспроизводимых в стихе и исчезающих в прозе. Материалом исследования служили тексты 12 русских и 8 французских авторов XVII—XX вв. Было доказано, что связи с сочинительной семантикой преобладают в стихе, а с подчинительной — в прозе. Тот факт, что данная закономерность встречается как в русском, так и во французском языке разных периодов и литературных направлений, как в русской силлаботонике, так и во французской силлабике, позволяет предположить, что найдена одна из синтаксических универсалий, которая регулярно появляется в стихе и поддерживает механизм соположенности, равновесности строк в стихотворном тексте.
Доклад Т.В. Скулачевой и Е.А. Тихоновой был посвящен распределению более и менее информативных слов в стихотворной строке и прозаической синтагме. Т.В. Скулачева напомнила, что общепринятое на сегодняшний день определение стиха опирается на понятие стихотворной строки как основной единицы стихотворного текста. В стихе существует целый ряд механизмов, обеспечивающих целостность и равновесность строк. Среди них выделяют аллитерацию, распределение тесных и слабых связей внутри строки, ровную перечислительную интонацию, распределение более и менее информативных слов в строке. Именно этой последней проблеме было уделено особое внимание в докладе. Выяснилось, что наиболее информативные слова в прозе приходятся на конец прозаической синтагмы: в 40—45% всех исследованных случаев. В стихе наблюдается обратная картина: наиболее информативные слова приходятся на начало строк. “Латынь из моды вышла ныне…” [Пушкин]. Средние по степени информативности слова скапливаются в конце. В результате происходит выделение строки: начало строки подчеркнуто семантически с помощью наиболее информативных слов, а конец — с помощью рифмы.
Н.В. Перцов первоначально планировал выступить с докладом “О феномене демифологизации классиков в современной культуре”, однако изменил тему своего доклада и рассказал о полиметрическом стихе в поэмах Хлебникова. В докладе был рассмотрен стих поэм Хлебникова, ориентированных на силлаботонику и включающих фрагменты разных силлабо-тонических размеров; такой стих называется полиметрическим. Обследованию подверглись 11 произведений (1905—1919). Были составлены базы данных по текстам этих произведений, в которых строки и строфоиды были размечены по основным версификационным параметрам: метр, стопность, тип клаузулы, тип рифмы (неточность, неравносложность, неравноударность), наличие сверхсхемного ударения, смена метра, смена стопности в пределах одного метра, наличие переакцентуации, начало / конец строфоида, наличие в строфоиде разных метров (“сверхмикрополиметрия” по Гаспарову) и др. Автор отметил, что для рассмотренных произведений Хлебникова характерны следующие свойства: полиметрия; монометрические серии строк, создающих ложное ритмическое ожидание; смена монометрических серий строк “сгустками” полиметрии (“сверхмикрополиметрия”); варьирование стопности в пределах одного метра; “холостые” строки (ни с чем не рифмующиеся); узорное, изысканное “плетение” рифм; нестандартная строфичность (частое нарушение альтернанса; длинные серии строк на одну рифму; длинные серии двустиший). Перечисленные свойства были продемонстрированы на примерах конкретных отрывков из текстов Хлебникова. Конечный вывод, сделанный Н.В. Перцовым: вспоминая слова В.Б. Шкловского о Хлебникове как о поэтическом “чемпионе”, его можно уверенно назвать “чемпионом полиметрии”.
В докладе М.В. Акимовой “К интерпретации хлебниковского стихотворения “И если в “Харьковские птицы””…” были разобраны приемы построения лирического сюжета, с помощью которых Хлебников мог разворачивать и сворачивать, сжимать идею, фабулу, троп, так что они становились намеком на более детально им же разработанный сюжет и одновременно звеном новой конструкции, позволяя мысли расти. Теоретически этот прием осмысляется в терминах А.А. Потебни “сжатие” и “сгущение” фабулы басни в пословице. Анализ подобных “сгущений” в заглавном стихотворении позволяет прояснить его темные места.
В докладе “Калики и убогие: к проблеме смешения жанров”, сделанном на материале русских духовных стихов, С.Е. Никитина показала, что жанровая эквивалентность в отличие от словарной синонимии строится не на близком сходстве лексикографических описаний ключевых слов, а на их дополнительной семантической нагруженности — культурном смысле. Так, семантические описания тезаурусного типа для словосочетаний “калики перехожие” и “нища меньша братья”, или “нищие-убогие”, обнаруживают и представляют существенные различия между этими персонажами и способами их описания, однако общий “культурный смысл” — утверждение высокого предназначения странников, которые славят имя Христово и молятся за даюших милостыню, — делает эти номинации жанровыми эквивалентами. В противоположность словам “нищие-убогие” (множественное число), обозначающим микросоциум, имеющий высокое назначение, слова “нищий” и “убогий” в единственном числе обозначают “человека телесного” — одинокого униженного страдальца, насвятившегося своим голым и увечным телом. Во всех рассмотренных случаях очевидна связь содержания лексикографических “портретов” слов с народно-православной моделью мира.
Доклад С.Е. Ляпина ““Евгений Онегин”: поэтический роман или романтическая поэма” рассматривал феномен “Евгения Онегина” как нового жанрового образования. Для анализа был выбран уровень лексической (лексикостатистический аспект, лексическая композиция и т.д.) и стиховой (ритм, строфика, ритмико-синтаксические и лексико-ритмические отношения) структуры.
Общий вывод, сделанный автором, был таков: на уровне лексической структуры и стиховой организации текста можно констатировать принципиальное отличие поэтики пушкинского “романа в стихах” от романтической поэмы. При этом речь шла не о противопоставлении поэмы психологическому, “семейному” (“реалистическому”) роману XIX в., но о противопоставленности романтической поэмы (или “большой элегии”) новому жанровому мышлению — “поэтике недосказанности”, в конечном же счете — той жанровой традиции, которая определяется нижеследующим рядом: пушкинский “поэтический роман” — роман Достоевского — проза модернистов XX в. (Музиль, Кафка, Фолкнер и т.д.).
М.В. Буякова
III. НЕКЛАССИЧЕСКАЯ ФИЛОЛОГИЯ
Заседания секции “Неклассическая филология” продолжались два дня и объединили доклады, обсуждавшие как теоретико-методологические проблемы, так и конкретный историко-литературный материал.
Первым из семи докладов, произнесенных в пятницу, 11 апреля, было сообщение Н.С. Автономовой “Из личного в публичное: время — пространство — архив”. Адресат многих писем М.Л. Гаспарова, которые войдут в готовящуюся в “Новом издательстве” книгу его переписки, Автономова поделилась со слушателями теоретическими рассуждениями о статусе эпистолярного наследия, существенными для нее как для публикатора гаспаровской переписки. Неоднозначно решаемый вопрос о статусе эпистолярия — как разграничить личное и публичное применительно к подобному материалу? — ставит перед публикатором непростые проблемы выбора текстов для печати, а также проблемы купюр и умолчаний. Не менее существенна и проблема комментария к подобным документам: каким знанием контекста должен обладать читатель писем Гаспарова, чтобы адекватно оценить его резкие и жесткие суждения, например, о “постмодернистских” сочинениях Фуко или Деррида? Не удивительно, что доклад Автономовой вызвал живое обсуждение, в ходе которого не раз вновь вставал вопрос о публикаторской этике и тактике.
Продолжил заседание доклад С.И. Гиндина “М.Л. Гаспаров и теория комментария”. Уже сама формулировка темы напомнила о гаспаровской статье “Ю.М. Лотман и проблемы комментирования” (и одноименном докладе, открывшем XI — “комментаторские” — Лотмановские чтения в декабре 2004 года), от основных положений которой полемически отталкивался докладчик в своем сообщении. Таким образом, доклад был посвящен едва ли не самым дебатируемым филологическим вопросам: о принципах комментирования, о границах комментария, его возможностях и задачах. С точки зрения Гиндина, принципиальная задача комментария — объяснять не слово в языке, а слово в тексте, пояснять конкретный контекст, авторское словоупотребление, а наиболее перспективная, с его точки зрения, современная форма комментария — это “система филологического обеспечения корпуса текстов”. Опыт такого специализированного комментария, над разработкой которого применительно к сочинениям Брюсова последние годы работают сам Гиндин и его исследовательская группа, был также представлен слушателям.
Доклад М.Л. Андреева назывался “Новые переводы “Божественной комедии” в свете одной идеи М.Л. Гаспарова”. В свое время Гаспаров предложил такую схему развития отечественной культуры: периоды “распространения вширь” чередуются с периодами “распространения вглубь”. М.Л. Андреев задался целью проверить, приложима ли эта схема к истории рецепции Данте в России. “Распространением вширь” Андреев предложил считать господство переводов, а “распространением вглубь” — творческое осмысление дантовских тем и мотивов в оригинальных произведениях поэтов и прозаиков. Начав историю “чередований” таких периодов с пушкинской эпохи, докладчик отметил, что то было время “движения вглубь”, время интереса к фигуре Данте, воплотившего собой образ истинного поэта и его трагическую судьбу (что точно соответствует гаспаровской хронологии: “Начало XIX века было временем движения <…> дворянской культуры вглубь <…>”). С 1840-х годов наступает иная эпоха — время переводов и “распространения вширь”. Появляются первые переводы “Божественной комедии”, а в Серебряном веке вектор вновь меняется — в пользу творческого осмысления образности и символики ключевых дантовских текстов. Опустив еще несколько переходов, скажем, что последние десятилетия Андреев склонен рассматривать как период “распространения вширь”, ознаменовавшийся не только активным переизданием старых переводов, но и выходом новых — полного издания силлабического перевода “Божественной комедии” А.А. Илюшина (1995) и перевода В.Г. Маранцмана (2003). Характеристики обоих новейших переводов, данные Андреевым, позволили ему уточнить свои выводы сообразно с гаспаровской схемой. Ориентированный на современного читателя перевод Маранцмана и рассчитанный на филолога перевод Илюшина вместе должны иллюстрировать сложность современного культурного процесса, когда “на периферии еще не закончилось поверхностное освоение культуры, а в центре уже начались новые и не всем понятные попытки переработки усвоенного”.
Реплики в дискуссии коснулись обсуждения актуальной ситуации: так, Н.С. Автономова задалась вопросами о том, каким образом может продолжаться предложенная Гаспаровым схема и можно ли оценивать современных авторов, исходя из тех критериев, по которым оценивались литераторы предшествующих эпох. Над отдельными хронологическими выводами докладчика заставили задуматься реплики Т.Ф. Нешумовой, рассказавшей о писательской анкете Е.Я. Архиппова 1932 года, один из пунктов которой содержал вопрос: “Нужно ли перечитывать Данте?”, и А.С. Немзера, справедливо напомнившего, что силлабический перевод Илюшина был начат еще в 1970-е годы и что оценивать его следует, исходя из литературной ситуации того времени.
Доклад И.Г. Матюшиной “Пространство и время в англосаксонской поэзии” был посвящен проблемам описания поэтики средневековых сочинений. Обращая специальное внимание на особенности хронотопа в англосаксонских текстах, докладчица говорила о трудности жанрового определения многих произведений, в которых сочетаются характерные черты и эпоса, и лирики, отмечала их тематическую и образную специфику, продемонстрированную на различных примерах из данного корпуса текстов.
Доклад К.Ю. Рогова “К поэтике раннего Ломоносова” открывал серию выступлений, главными предметами которых были русская поэзия и проза Нового времени. Объектом специального внимания докладчика стала одна из принципиальных проблем в истории русского стиха XVIII в. — проблема ритмической эволюции четырехстопного ямба. Основываясь на периодизации этапов “отхода от полноударности”, предложенной М.И. Шапиром, Рогов стремился выявить конкретные языковые и стиховые механизмы, благодаря которым стих Ломоносова обретал большую ритмическую гибкость и синтаксическую свободу. Существенно при этом, что подобные разыскания имеют также важную историко-литературную и текстологическую цель — реконструировать первоначальные редакции ломоносовских од (в том числе знаменитой Хотинской оды), дошедших до нас только в поздних, “пиррихизированных” редакциях. Анализируя эволюцию одического стиха и языка Ломоносова в 1740-е годы, Рогов показал динамику лексико-грамматических и синтаксических изменений по мере все большего распространения пиррихизированных строк: если сначала наибольший процент пропусков метрических ударений приходился на существительные, то затем самой “пиррихизированной группой” стали глаголы (главным образом приставочные) и причастия, причем число причастий возрастало по мере ослабления метрической строгости стиха. Причастные формы (главным образом страдательные причастия), как показал докладчик, оказались в некоторой степени “грамматическим выражением” важного идеологического тезиса — тезиса о божественном устройстве императорской власти. Обилие страдательных причастий, в том числе в описаниях августейших особ (например: “Да здравствует Елисавет, // Для росской славы днесь рожденна, // Да будет свыше укрепленна // Чрез множество счастливых лет” — “Ода на день рождения… Елисаветы Петровны… 1746 года”), обозначает Бога как главного агенса, высшего вершителя всех земных действ, и таким образом высокая семантика оказывается соотнесена все с тем же пропуском метрических ударений, а пиррихизированные строки приобретают аксиологическую маркированность.
Продолжил заседание доклад Л.О. Зайонц ““Ифигения в Тавриде”: версия Семена Боброва”, комментировавший один из эпизодов масштабной поэмы “русского Юнга”. Докладчица задалась вопросом о том, что могло послужить Боброву источником рассказа об Ифигении в его поэме “Таврида”, потому как в названных самим поэтом прецедентных текстах, на которые он прямо ссылается в примечаниях к поэме (Еврипид, Овидий, Цицерон), исчерпывающих параллелей не обнаруживается. Заметив, что в главке “Гроза над таврическими горами” обнаруживается цитата из стихотворения Гёте “Границы человечества”, докладчица обратила внимание на известный текст немецкого поэта на сюжет об Ифигении — а именно на драму Гёте “Ифигения в Тавриде” (1787). Текстуальные переклички между монологом гётевской Ифигении и поэмой Боброва, а также редкая тема поющих Парок, наличествующая в обоих произведениях, позволяют с уверенностью назвать немецкую драму источником соответствующего эпизода “Тавриды”. В заключение доклада Зайонц предложила свое объяснение тому факту, что обычно не скрывавший своих источников Бобров в этом случае утаил свой литературный образец: Гёте осознавался им как актуальный литературный собеседник, современник-единомышленник, а не предшественник-классик, как Овидий или Цицерон. Да и надо ли говорить, что драма Гёте на момент создания “Тавриды” была литературной новинкой, которую только в 1810—1811 годы переведет А.Х. Востоков, начав освоение белого пятистопного ямба в драматургии. А эксперимент Боброва, его более раннее обращение к драме Гёте, по иронии литературной судьбы сочинителя “Тавриды”, до сих пор оставался не учтенным в истории восприятия Гёте в России.
Завершал второй день Чтений доклад Л.В. Карасева “А.С. Пушкин. “Выстрел”. Об одном из возможных литературных источников”, внесший в атмосферу конференции тон курьезной шутки. В качестве не замеченного прежде источника одной из прославленных “Повестей Белкина” докладчик предложил числить памятный всем рассказ из книги о приключениях барона Мюнхгаузена, повествующий о чудесной охоте героя на оленя, раненного вишневой косточкой. Выстрел вишневой косточкой напомнил Карасеву о фуражке с черешнями, которые бесстрашно ел перед обменом дуэльными выстрелами молодой красавец граф Б., а повторная встреча Сильвио с обидчиком, по мнению докладчика, находит параллель во второй встрече Мюнхгаузена с раненным им оленем. Сопоставив еще несколько эпизодов рассказов о Мюнхгаузене и пушкинского “Выстрела”, докладчик подчеркнул, что, с его точки зрения, мюнхгаузеновский фон может интересно подсветить образы центральных героев повести — Сильвио и графа Б. На этой ноте заседание завершилось, и второй день Чтений подошел к концу.
Заключительный день конференции открылся докладом С.Е. Ляпина ““Евгений Онегин”: поэтический роман или романтическая поэма”, в программе перенесенным из пятничного заседания Стиховедческой секции, но в настоящем обзоре изложенным в своей “законной” рубрике. Программное течение субботних событий началось сообщением Н.Н. Мазур “Из комментария к “Сумеркам” Боратынского”. Доклад был посвящен одному из стихотворений, вошедших в итоговый сборник Боратынского, — “Сначала мысль воплощена…”, которое традиционно считалось безадресной эпиграммой на общее охлаждение к поэзии в конце 1830-х — 1840-е годы. Не согласившись с предложением М. Вайскопфа считать источником стихотворения пассаж из романа Н.А. Полевого “Абадонна”, докладчица предложила иной ключ к пониманию центральной метафоры стихотворения (“поэзия — мысль — дева”) и указала на ее возможный источник — фрагмент из романа Сервантеса “Дон Кихот” (Часть II. Глава XVI), где поэзия уподоблена прекрасной юной деве, которой, однако, следует опасаться и избегать низкой, не понимающей ее черни. В отличие от своих литературных оппонентов, использовавших отсылку к популярному пассажу из романа Сервантеса для обвинения “литературной аристократии” в небрежении народной поэзией и оценкой читателей, Боратынский в своей эпиграмме возвращает сервантесовскому образу исконный смысл, утверждая высшую ценность поэзии — удела и достояния немногих. Инвертируя традиционную триаду (“поэзия — проза романиста — журнальная критика”), Боратынский описывает судьбу творческой мысли как постепенную деградацию, которую несет отход от поэзии, что, несомненно, метит в настойчивых пропагандистов восходящих триадных схем: братьев Полевых, Н.И. Надеждина и В.Г. Белинского, утверждавших первенство прозы и критики перед поэзией и видевших в возобладании прозы и критики несомненный признак литературного прогресса. Задетые литературные оппоненты, главным образом Николай Полевой и Белинский, не преминули уничижительно отозваться об эпиграмме Боратынского при ее первой публикации, но примечательно при этом, что впоследствии Белинский будет строить свой многоречивый обзор “Русская литература в 1842 году”, прямо отталкиваясь от хода мысли Боратынского в разбираемом стихотворении. Как заключила докладчица, “лучшего подтверждения своей эпиграмме Боратынский не мог бы и желать”.
Доклад Н.Н. Мазур вызвал увлеченное обсуждение. К.Ю. Рогов интересовался, можно ли все-таки назвать конкретный повод к сочинению эпиграммы или же это была реакция Боратынского на общее положение вещей. В ответ на это докладчица уточнила, что, по ее мнению, поводом могли послужить начало публикации нового перевода “Дон Кихота” (1838), а также выдвижение в том же году Н. Полевого и Белинского на позиции ведущих критиков “Сына отечества” и “Московского наблюдателя” соответственно. С.Н. Зенкин указал на возможную интерпретационную важность топоса трех возрастов женщины, а также обратил внимание на гносеологическую триаду, развернутую в тексте Боратынского (“темна — видна — ведома всем”), не соотносимую с традиционной гегелевской схемой. Согласившись с замечаниями Зенкина, Мазур подчеркнула шеллинговское происхождение подобной гносеологической триады, которая в тексте Боратынского оказывается “опрокинутой”, “перевернутой”, тем острее задевая русских последователей шеллингианских концепций. Отвлекаясь от концептуальной стороны эпиграммы, И.А. Пильщиков задался вопросом, можно ли счесть рифму “нахальной — журнальной” пушкинской, а К.Ю. Рогов обратил внимание на сходство сложной системы рифмовки в эпиграмме с онегинской строфой.
В докладе А.С. Бодровой, озаглавленном “Крылов — цензор Гоголя”, речь шла о забытом эпизоде журнальной жизни 1840-х годов, связанном со сменой цензоров “Москвитянина” весной 1842 года и отразившемся на истории публикации повести Н.В. Гоголя “Рим”. Основываясь на неопубликованной переписке М.П. Погодина с цензорами его издания — Н.И. Крыловым и сменившим его В.П. Флеровым, — докладчица показала, как чрезмерная требовательность издателя “Москвитянина”, несмотря на все расположение к нему первого цензора журнала, через год после начала издания привела к конфликту Погодина и Крылова, колоритно выразившемуся не только в страстных письменных объяснениях, но и в “учтивом пускании стулом” в адрес Крылова на великокняжеском обеде. Впрочем, отказ Крылова в феврале 1842 года “ценсировать” журнал объяснялся не только профессиональными причинами и трудностями в общении с Погодиным. Как признавался в письмах сам Крылов, время, уходившее на непрестанное цензурное чтение “Москвитянина”, было ему необходимо для устройства семейного счастья. Матримониальные заботы Крылова, по предположению докладчицы, вероятно, сказались на цензурных отметках, которые были сделаны в корректурном экземпляре третьего номера “Москвитянина” (хранящемся в Научной библиотеке МГУ), где был опубликован гоголевский “Рим”. Обращение к цензурному экземпляру “Москвитянина” позволило исследовательнице обнаружить вычеркнутый цензором и до сих пор неизвестный весьма фривольный фрагмент повести (описание разных типов римских натурщиц), равно как и существенное число разночтений по отношению к окончательному журнальному тексту “Рима”. Таким образом, новонайденный источник текста повести, отражающий более ранний этап работы над “Римом”, существенно обогащает творческую и издательскую историю гоголевского “отрывка”.
Основную задачу своего доклада “Птичий свист в поэзии А.К. Толстого” А.С. Немзер определил как комментарий к финальным строкам стихотворения “Порой веселой мая…”: ““К чему ж твоя баллада?” — // Иная спросит дева. // — О жизнь моя, о лада, // Ей-ей, не для припева! // Нет, полн иного чувства, // Я верю реалистам: // Искусство для искусства // Равняю с птичьим свистом; // Я, новому ученью // Отдавшись без раздела, // Хочу, чтоб в песнопенье // Всегда сквозило дело. // Служите ж делу, струны! // Уймите праздный ропот! // Российская коммуна, // Прими мой первый опыт!” Оценить авторскую позицию Толстого позволяет контекстуализация “Баллады с тенденцией”, как называлось это стихотворение при первой публикации. Сопоставление с хронологически и тематически близкой к нему балладой “Сватовство” выявляет сугубо ироничное отношение автора к современности на фоне искреннего любования подлинным миром старины, а обращение к более ранней “Песне о походе Владимира на Корсунь” (1869) и эпистолярным автокомментариям к ней дает возможность увидеть, что птичий свист, веселый шум “звонкого птатства” (“Песня о походе…”) имеют для Толстого едва ли не сакральное значение, выступая символом истинной жизни души. Таким образом, сопоставление, “уравнивание” искусства с птичьим свистом означает его, искусства, возвышение, признание его безусловной ценности, а нигилистический на первый взгляд язык автора оказывается на самом деле антинигилистическим, иронически направленным против тех, кто видит в природе известную “мастерскую” и отрицает пресловутое “искусство для искусства”.
В своем докладе “Жанр стихотворного диалога в русской лирике: к проблеме эволюции” Д.М. Магомедова представила опыт типологической характеристики масштабного корпуса поэтических текстов XVIII—XX вв., написанных в форме диалога. Выделение нескольких принципиальных параметров описания — тематическая общность, типы собеседников (разговор с гением, профаном; диалог голосов), способ ведения диалога (состязание, императивный диалог или же, напротив, диалог-согласие), стилистическая однородность/разнородность — позволило наметить направления эволюции рассматриваемого жанра. Так, по наблюдениям докладчицы, тематически определяемый “поэтический манифест” часто принимал форму диалога-спора, как в хрестоматийных “Разговоре книгопродавца с поэтом” Пушкина, “Журналисте, читателе и писателе” Лермонтова, “Поэте и гражданине” Некрасова. А в поэзии XX в. обнаруживается любопытная тенденция — движение к псевдодиалогу в том же микрожанре диалога-манифеста: если, например, в “Разговоре с комсомольцем Н. Дементьевым” Багрицкого еще наличествуют реплики оппонента, то “Разговор с фининспектором о поэзии” или “Разговор с товарищем Лениным” Маяковского превращаются в прямой монолог поэта, обретающий при этом внутреннюю диалогичность.
В ходе дискуссии участники не раз обращали внимание на возможную значимость для судьбы стихотворного диалога других лирических жанров: С.Н. Зенкин указал на предзаданную диалогичность таких жанров, как молитва и послание; о важности жанрового опыта дружеских посланий говорил и К.Ю. Рогов. Н.Н. Мазур предложила детальнее присмотреться к диалогамстолкновениям философских концепций (как тютчевские “Два голоса” или “Сцена из поэмы: Вера и неверие” Боратынского), а также указала на еще один жанр, важный для генезиса поэтического диалога, — эпитафию.
Вечернее, оно же дневное, оно же заключительное, заседание Гаспаровских чтений открыл доклад М.О. Чудаковой “Из истории литературного процесса советского периода (1930-е годы)”, посвященный проблемам поэтики советской прозы 1920—1930-х годов. По замечанию исследовательницы, этот период отличался “спазматичностью” эволюционного движения и парадоксальными схождениями во взглядах на отдельные вопросы писателей, совершенно различных по своим общим установкам. Обращая специальное внимание на стилевые поиски советских прозаиков, Чудакова показала, как в детской прозе “ленинградца” Бориса Житкова формируется сжатый, минималистский стиль описания, как разрабатывается техника “одиночного сравнения”, как реализуется установка, с одной стороны, преодолевать грань между прозой и устным рассказом, а с другой — называть предметы заново, освобождаясь от привязки к литературной традиции. В то же время не менее существенной оказывается и иная тенденция — проза начинает сближаться с поэзией в том смысле, что ценность приобретает стилистический и интонационный рисунок отдельной фразы, запоминающейся самой по себе, в чем оказываются близки Бабель и Булгаков, Зощенко и Мандельштам.
Ожидаемым героем нескольких следующих выступлений оказался Пастернак. Открылся “пастернаковский блок” докладом К.М. Поливанова под интригующим заглавием “1900—1910-е в прозе и мемуарах”. Прозой в данном случае оказался роман “Доктор Живаго”, а заявленными в заглавии мемуарами — воспоминания Федора Степуна “Бывшее и несбывшееся”, которые обнаруживают столь впечатляющие схождения с пастернаковской прозой, что один из участников дискуссии (В.М. Живов) афористично подвел итог сопоставлений формулой: “Пастернак написал роман о Степуне”. В мемуарах Степуна мы найдем колоритное описание Москвы 1900—1910-х годов, рассказ о юношеском увлечении толстовством и о влюбленности в студентку-биологичку, писавшую об инстинкте самосохранения у раков, настойчиво повторяющийся мотив случайных встреч на станциях, изображение революции на фронте — то есть все то, что так хорошо знакомо читателям “Доктора Живаго” и пастернаковской лирики.
Название доклада Т. Сергея “Бывают ли у Пастернака “четвертые строки”? Взгляд переводчика на особо затрудненные случаи” отсылало к сентенции Ильи Сельвинского, не раз цитированной М.Л. Гаспаровым, в том числе — в статье “Верлибр и конспективная лирика”: “<…> в двух строчках четверостишия поэт говорит то, что он хочет, третья приходит от его таланта, а четвертая от его бездарности”. О проблемах понимания, пересказа и перевода непростых текстов Пастернака, у которого, как у всякого поэта, встречаются такие “четвертые строки”, докладчик говорил на примере стихотворения “Ты так играла эту роль…” и его английских переводов. Причем для оценки последних необходимо было решить едва ли не еще более сложную задачу — предложить интерпретацию этого не самого ясного текста из книги “Сестра моя — жизнь”. Такой опыт был предпринят докладчиком, представившим наряду с опытом своего “прочтения-понимания-пересказывания” Пастернака и вариант “конспективного перевода” этого стихотворения на английский язык.
В своем докладе “Неявные изобразительные средства в поэзии Мандельштама и Пастернака” Ф.Б. Успенский обратил внимание на отдельные любопытные примеры словесной передачи невербальных эффектов не только в поэзии, но и в прозе. Так, напомнив о знаменитом фраке Чичикова — “наваринского пламени с дымом”, — Успенский обратил внимание на то, что в сцене примерки нового фрака (заключительная глава II тома) компоненты цветообозначающего словосочетания то и дело меняются (сначала “наваринского пламени с дымом”, затем “наваринского дыма с пламенем”, а потом опять “наваринского пламени с дымом”), на словесном уровне воспроизводя переливы цвета нового фрака. Подобным же образом в известном стихотворении Пастернака “В больнице” последовательные фонетические усечения в строке “Милиция, улицы, лица / Мелькали в свету фонаря” могут передавать ощущение постепенно удаляющейся перспективы — то, что может видеть больной из окон машины “скорой помощи”. Изобразительное значение может иметь, по мнению докладчика, и перебой ритма в стихотворении Мандельштама “Клейкой клятвой липнут почки…”, где “запинка” приходится как раз на глагол “запнуться” (“Подмигнув, на полуслове // Запнулась зарница”), однако изоморфизмом ритма и семантики дело здесь, по мнению докладчика, не ограничивается. Успенский предположил, что само появление этого перебоя ритма и глагола “запнуться” связано с физическим обликом адресата стихотворения — хромотой Натальи Штемпель.
В своем докладе, озаглавленном “Снова о гражданских стихах Мандельштама 1936—1937 гг.”, О.А. Лекманов предложил любопытные прочтения темных стихотворений позднего Мандельштама с опорой на газетные подтексты и контексты. Так, датированное 6—9 декабря 1936 года стихотворение “Из-за домов, из-за лесов…”, по всей видимости, отражает реакцию Мандельштама на широкие празднества, отмечавшие утверждение Сталинской конституции (5 декабря 1936 года). В газетных обзорах тех дней подчеркивалась звуковая составляющая торжеств, в том числе неоднократно упоминались заводские гудки — символ величия рабочих (“Гуди протяжно в глубь веков, // Гудок советских городов”), а для делегатов съезда была дана в Большом театре опера “Садко” (“Гуди, старик, дыши сладко. // Как новгородский гость Садко…”). Вниманию аудитории докладчик представил целый ряд интересных дополнений и уточнений к существующим интерпретациям таких мандельштамовских текстов, как “Ода” (“Когда б я уголь взял для высшей похвалы…”), “Если б меня наши враги взяли…”, “Куда мне деться в этом январе?..”. Предложенные Лекмановым интерпретационные ключи стали предметом оживленной и долгой дискуссии, закономерно завершившей конференцию.
А, пожалуй, самым приятным ее итогом стало взаимное обещание докладчиков, слушателей и организаторов вновь собраться за конференционным столом Гаспаровских чтений в следующем году, через год, спустя два года и дальше, не прерывая наметившейся научной традиции.
Алина Бодрова
________________________________________________
3) См.: Dubuisson M. Recherches sur la terminologie antique du bilinguisme // RPh. 1983. Vol. 57, 2. P. 203—225.
4) См.: Scripta Gregoriana: Сборник в честь 70-летия академика Г.М. Бонгард-Левина. М.: Восточная литература, 2003. С. 214—231.
5) Статья, написанная на основе этого доклада, опубликована в “НЛО” (2008. № 92. С. 120—124). — Примеч. ред.