(Обзор новых книг)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2008
АВТОБИОГРАФИЧЕСКАЯ ПРАКТИКА В РОССИИ И ВО ФРАНЦИИ: Сборник статей / Под ред. Катрин Вьолле и Елены Гречаной. — М.: ИМЛИ РАН, 2006. — 279 с. — 1000 экз.
Михеев Михаил. ДНЕВНИК КАК ЭГО-ТЕКСТ (РОССИЯ, XIX—XX). — М.: Водолей Publishers, 2007. — 263 с. — 500 экз.
То, что автодокументальные или эго-тексты в современном мире перестали находиться ad marginem, доказать (показать) несложно. Откройте в Интернете “Яндекс”, и увидите, что блоги выделены там отдельной поисковой строкой. Войдите в “Живой журнал” — там обнаружите броуновское движение дневниковых практик. Зайдите на любой форум — там совершается интенсивнейший обмен посланиями, то есть эпистолярный диалог (редуцированный и концентрированный во времени). Так что исследование подобных практик, особенно таких, что называются “обыденным письмом”, — весьма актуальная задача. Две книги, о которых пойдет речь, и посвящены обсуждению этой научной задачи, правда, не на столь “горячо” современном материале, а скорее в исторической перспективе. Хотя, впрочем, один из материалов сборника “Автобиографическая практика в России и во Франции” называется “Исследование современной практики ведения дневника в России”, и его автор Е.Д. Гальцева представляет результаты социологическолго опроса, проведенного в 2001—2002 гг.
Эта статья в ряду других иллюстрирует тезис редакторов сборника К. Вьолле и Е. Гречаной, которые в предисловии пишут: “В настоящем сборнике преимущественное внимание уделяется именно “обычному письму” (термин Д. Фабра. — И.С.) — ракурс, позволяющий выявить существенные аспекты автобиографической стратегии на ее как бы “нулевом уровне”” (с. 6). Рецензирумая книга представляет на суд читателя результаты исследований, проводившихся в 2000—2002 гг. российскими и французскими учеными в рамках Международной программы сотрудничества (PICS) “Автобиографические тексты XVIII—XX веков”1.
“Двукультурность” сборника проявляется в двух аспектах. С одной стороны, книга содержит ряд статей, посвященных исследованию автобиографических текстов, написанных в России на французском языке: это работы К. Вьолле и Е. Гречаной о дневниках конца XVIII — начала XIX в.; Е. Гречаной — об автобиографических текстах русских женщин XVIII в.; К. Вьолле — о путевых дневниках русских аристократок; Ф. Симоне-Тенан — о трех франкоязычных дневниках русских женщин XIX — начала XX в. и — частично — статья Ф. Артьера и Д. Даббади об автобиографических текстах В. Фигнер. Значение такого рода изысканий бесспорно, так как традиция писать письма, дневники, воспоминания на французском была чрезвычайно влиятельна в России на протяжении по меньшей мере двух веков, а изучены эти многочисленные образцы автобиографического письма крайне скудно. Авторы рецензируемого сборника отчасти восполняют этот пробел. Например, в статье К. Вьолле и Е. Гречаной “Дневник в России в конце XVIII — первой половине XIX в. как автобиографическая практика” дается обзор более ста архивных рукописей и около тридцати опубликованных текстов дневников, написанных большей частью по-французски. Авторы дают описание и классификацию этого огромного материала по следующим параметрам: внешний вид дневника, типы дневников, адресат, язык, метадискурс, представление своего я. Тот, кто хоть раз работал в архиве и читал рукописи двухсолетней давности, написанные неразборчивым почерком на архаичном русском (и тем более на очень специфическом, “неправильном” французском), может оценить объем проделанной работы. Если наблюдения и выводы авторов в каких-то моментах покажутся проблематичными, можно идти дальше, углубляясь в отдельные вопросы, но с благодарностью пользуясь обзором, комментариями и ссылками на архивные фонды.
Другим аспектом “кросскультурности” является собственно компаративный момент. Сборник включает исследования русского, французского и “пограничного” (как в случае с дневником М. Башкирцевой) материала. Компаративность здесь возникает не только как эффект соположения материала, она проявляет себя в межкультурном диалоге на исследовательском уровне. Французские ученые исследуют русский материал (статьи Ф. Артьера и Д. Даббади о книге В. Фигнер “Запечатленный труд” и К. Беранже о записных книжках М. Цветаевой), а русские — французский (статья Т.В. Балашовой о предисловиях Арагона к своему сорокатомному собранию сочинений, которые исследовательница рассматривает как единый текст-воспоминание). Взгляд со стороны и “непривычные” исследовательские подходы дают интересные результаты. Так, Ф. Артьер и Д. Даббади рассматривают автобиографию В. Фигнер внутри проекта, связанного со сбором и исследованием свидетельств заключенных, и в тексте Фигнер их интересует то, как личное свидетельство выполняет функции инструмента сопротивления, в частности, через включение автобиографического я в солидарное мы, то есть, так сказать, через письмо от первого лица множественного числа. В публиковавшейся ранее в “Новом литературном обозрении” статье А. Строева о Ф.М. Гримме жизнь и эпистолярное творчество последнего рассматриваются через призму “медикализации” роли ученого, которая была характерна для европейской литературной традиции XVII—XVIII вв.
Две статьи сборника посвящены дневнику Марии Башкирцевой — тексту, в равной степени значимому и для Франции, и для России. Статья М.-Э. Шартье “Дневник Марии Башкирцевой как объект цензуры” касается темы, которая имеет отношение не только к избранному автором материалу.
Чей текст мы читаем, обращаясь к изданным дневникам (особенно женским), насколько предлагаемый публикаторами текст соответствует тексту аутентичного дневника? М.-Э. Шартье убедительно демонстрирует то, как редуцируется и цензурируется при издании дневник Башкирцевой2. Во-первых, осуществляется цензура (или правка), так сказать, “литературная”: живой и крайне противоречивый текст дневника “романизируется”, обрабатывается в соответствии со знакомыми читателю жанровыми парадигмами. Во-вторых, имеет место цензура, связанная с защитой интересов упоминаемых в дневнике конкретных лиц (и такая “чистка” и удаление “компромата” приводит к существеннейшим искажениям реальности); в-третьих, активно осуществляется идеологическая цензура, касающаяся прежде всего самого авторского я, которое в опубликованной версии “Дневника” “причесано” согласно существовавшим в голове патриархатного публикатора стереотипам женственности. “Очищенный дневник Марии Башкирцевой предлагает столь удаленный от правды образ автора, что можно с правом говорить о мифе” (с. 182), — делает вывод автор статьи.
Однако даже в таком хорошо отцензурированном виде дневник Башкирцевой стал скандальным и “подрывным” текстом, разрушившим многие гендерные и жанровые стереотипы. Об этом мы можем узнать из двух опубликованных в сборнике статей “мэтра” автобиографических исследований Филиппа Лежена: ““Я” Марии: рецепция дневника Марии Башкирцевой (1887—1899)” и ““Я” молодых девушек”. Несмотря на то что обе статьи не новы — они публиковались по-французски соответственно в 2001 и 1993 гг., их перевод (Е. Гречаная) — несомненное событие. Ф. Лежен — автор более чем 10 книг, исследующих различные практики автобиографического письма на французском материале, известен российским исследователям в основном своей ранней работой “Автобиографическое соглашение”, где он ввел ключевое для анализа автодокументальных жанров понятие “автобиографического пакта” или “автобиографического договора”. Однако, как мы можем узнать, в частности, из его интервью Е. Гальцевой, опубликованного в рецензируемом сборнике, с тех давних пор позиция Лежена претерпела серьезные изменения. Его исследовательский интерес переместился из области дефинитивной теории к изучению живых, изменчивых, не поддающихся четким определениям практик. Рассказывая об истории создания Ассоциации в защиту автобиографии, Лежен называет себя “двойным агентом” — и исследователем автобиографии, и практиком, “ведущим свой дневник, как миллионы обыкновенных людей”. Лежен занимается собиранием автобиографий простых людей (то есть “обыденных автотекстов”), проводит опросы с целью уяснить, в чем заключается реальная практика ведения дневников. Он учитывает не только содержательные моменты, но и “материальную” сторону существования дневников — бумагу, на которой они написаны, почерк, рисунки, зачеркивания и т.п. Его интересуют новые дневниковые интернет-практики (о них уже в 2000 г. он выпустил книгу “Дорогой экран…”). То есть сфера интереса Ф. Лежена (как и многих других авторов рецензируемого сборника) — “живые журналы”, “автобиографические практики”: незавершенные, всегда становящиеся, всегда находящиеся в зоне “настающего настоящего” (термин М. Бахтина).
Названные практики или дискурсы, как мне кажется, даже оказывают определенное влияние на их исследователей. По крайней мере это очевидно в случае Ф. Лежена: его статья о рецепции дневника Башкирцевой написана в форме рабочего дневника. Это, безусловно, серьезная научная работа, но одновременно — необыкновенно увлекательный и живой текст. Проанализировав рецепцию журналистов и критиков, Лежен ставит вопрос о реакции на выход дневника Марии ее сверстников и сверстниц, ведущих свои дневники:
“В заключение скажу об одном простом чувстве: чувстве братства. Вы уже не старый критик, обязанный настрочить статью, что-то защитить, а что-то осудить. Вам шестнадцать-двадцать лет. Вы один или одна. Вы никому не известны. Вам сказали о ней. Вы находите старшую сестру, которая показывает вам дорогу. Вы не решались идти по ней, а теперь все разрешено. <…> Она не такая, как вы: наконец-то вы можете сравнить себя с кем-то. Вы таете от благодарности. Ни зависти, ни беспокойства: то, что у вас общего, сильнее всего. Ее гордость вас не оскорбляет: будучи узаконенной, она оказывается такой же, как у вас; ее крайности — но кто же совершенен? Вы немедленно понимаете, что она делает, в то время как Брюнетьеры и прочие Ursus’ы (критики дневника. — И.С.) увязают. Вы понимает силу и чистоту этого воспроизводства себя” (с. 170).
Подобное влияние изучаемого материала на исследовательский дискурс в определенной степени, по-моему, характерно и для книги Михаила Михеева. Издательская аннотация обещает “большой обзорный материал, много иллюстраций и цитат” — и не обманывает. В книге на огромном материале (более трехсот дневниковых текстов) анализируются феномен “дневниковости” (дневникового текста), разновидности, инварианты, интенции и функции дневникового письма. Поставлены кардинальные вопросы о свойствах и границах дневникового текста, о разделении собственно дневника и “дневниковоподобных” образований (записная книжка, ежедневник, афоризмы, максимы, дневники-письма, сны, притчи, разговоры с собой и покаяния, протоколы допросов, путевые заметки и маргиналии и т.п.). Широта охвата покоряет, голоса авторов дневниковых текстов не умерщвляются — цитаты из конкретных дневников и комментарии к ним составляют большую часть книги.
Ключевые для автора понятия в определении дневника — эго-текст (текст о самом себе, написанный с субъективной авторской точки зрения) и предтекст, который автор первоначально дефинирует следующим образом: “Предтекст — в моем понимании это текст в его неокончательном, черновом, незаконченном виде, к которому автор еще предполагает вернуться, чтобы его переписать или дополнить. В отличие от того, как употребляется этот термин в теории интертекстуальности, тут важна принципиальная незавершенность, а не то, что текст может выступать как образец, прецедентный текст для чьегото чужого (художественного) текста” (с. 6).
Кажется очевидным, что это два дополняющих (а не заменяющих) друг друга свойства дневникового текста, определения дневникового текста по разным основаниям. То есть дневник — это эго-текст и пред-текст. Однако в дальнейшем в книге эти определения всегда связваются союзом или — то есть предстают как перекрывающие друг друга, частично синонимичные. Значение ключевого понятия “пред-текст” в ходе повествования тоже меняет свои первоначальные очертания. “Все это так называемая дневниковая проза — эго-текст или пред-текст (перво-текст), который можно считать черновиком сознания” (с. 23); “Дневник по отношению к мемуарам выступает в такой же роли, как внутренняя речь по отношению к речи произносимой” (с. 99); “Кроме дневников и записных книжек к пред-тексту относятся также наброски, эскизы, черновики, разрозненные (фрагментарные) заметки, предварительные, “примерочные” и иные варианты не доведенных до окончательного вида (до “художественной отделки”) текстов — так сказать, литературные и прочие виньетки <…>”; дневниковая запись представляет “как бы только сегодняшний срез сознания человека, не претендуя на всеохватность эпопеи” (с. 111).
Приведенные примеры, по-моему, входят в противоречие с первоначальным определением пред-текста, так как в них имплицитно (риторически — см. подчеркнутые мною слова) встроены идея литературной иерархии (где эпопея в “генералах”) и мысль об отношении к дневнику как к материалу, сырью для обработки. В самом слове “пред-текст” выступают на первый план не идея незавершенности и открытости (неготовости), а коннотации “дефектности”, недоделанности — это как бы еще не текст. Такие коннотации, на мой взгляд, совершенно нежелательны, особенно когда речь идет не о писательских дневниках3, а о “наивных текстах”, об “обыденном”, “обычном” письме.
Еще один принципиальный пункт моего расхождения с автором монографии связан с интерпретацией субъекта дневникового письма. По Михееву, этот субъект является готовым, фиксированным; его идентичность существует до начала акта письма. Автор дневника лишь (как утверждает автор вслед за А. Эткиндом) “документирует свою идентичность, непрерывность своего Я” (с. 16). Выделяя “разновидности дневника — по профессиям людей, его ведущих” (название главы 1), автор по умолчанию предполагает, что дневниковое я позиционирует себя внутри какой-то определенной профессиональной роли: человек пишет как врач или как провинциальный актер. Но даже если такое определение (типа “дневник кроликовода”) дано не издателем дневника, а самим его автором, — насколько неколебимы стены этой идентификационной тюрьмы в процессе дневникового письма? Действительно ли дневник может быть таким последовательным исполнением сформулированного целеположения? И правда ли, что “человек самому себе известен как облупленный” (с. 68)? На мой взгляд, одна из особенностей дневниковых практик именно в том и состоит, что в ней (может быть, в большей степени, чем в других жанрах) идентичность постоянно (ре/пере/де)конструируется в процессе письма. Нарративное я — это субъект в процессе; оно никогда не готовое; оно расщепленное, изменчивое, противоречивое. Дневник — не способ самоописания, а средство самописания, “воспроизводства себя” (если воспользоваться цитатой из Лежена). И это один из мотивов, почему люди пишут дневники, и объяснение тому, почему их охотнее всего пишут в юности. Мне кажется, что многие конкретные примеры и анализы из книги М. Михеева можно использовать в качестве аргументов высказанной позиции, что свидетельствует об определенной непоследовательности автора.
Вообще главными моими читательскими эмоциями при чтении рецензируемой монографии были интерес, уважение и… недоумение, вызванное некоторыми существенными и непроясненными противоречиями.
Научное перед нами издание или популярное? Если ссылаться на такие пассажи, как: “…итак, в математическом смысле дневниковое событие есть кортежшестерка: сюда необходимо добавить еще модальность (М), т.е. вероятность и оценку события самим автором, то есть: S = P(Y,Z;…);T; L;X;A;M?” (с. 62), — то научное. Если же обратить внимание на отсутствие сносок на научную литературу и выражения типа: “…говорят, в Европе обычай вести дневники появился только с эпохи Возрождения” (с. 9—10), то надо определить книгу как научно-популярную.
В такой же степени неясно, предлагается ли нам собрание уже в основном опубликованных работ или нечто новое — монография, обладающая некоторой собственной интригой и целостностью?
Одно из объяснений этих и других, не названных здесь противоречий я уже предложила: дневниководы оказывают очевидное “давление” на дневниковедов4, дневниковый дискурс влияет на исследовательский, и слова автора монографии: “…мне кажется, именно это следовало бы признать для дневникового жанра чуть ли не самым существенным, характерным и определяющим — его одновременные несвязность, фрагментарность и избыточность, с повторами одного и того же” (с. 15), — в некотором смысле можно назвать самохарактеристикой.
Я думаю, такая очевидная сила влияния дневниковых и автобиографических практик на разные сферы нашей жизни, включая научную, говорит об актуальности их изучения, и в этом смысле рецензируемые книги — в высшей степени своевременны.
__________________________________
1) Часть статей сборника уже была опубликована ранее в различных периодических изданиях.
2) Речь идет о первом издании 1887 г., неоднократно переиздававшемся и переводившемся.
3) Хотя и в отношении писательских дневников это проблематично, что доказывает глава о дневниках Пришвина в рецензируемой монографии.
4) Автор посвящает целый раздел обсуждению вопроса о том, как можно назвать того, кто ведет дневник (дневниковод, дневницист, дневникодел?), и того, кто его изучает (дневниковед, дневниколог?). Я в высшей степени разделяю эти усилия М. Михеева по изобретению подходящих случаю неологизмов. В свое время, устав склонять во всех падежах похожее по длине на пассажирский поезд словосочетание “женщина — автор дневникового текста”, я начала пользоваться калькой с английского — “диаристка”, за что была неоднократно “бита” читателями и критиками, небезосновательно намекавшими на связь “диаристки” и “диареи”. Не знаю, правда, в какую сторону свернули бы их ассоциации, используй я слово “дневниководка”…