(Шиллер, гонорея и первородный грех в эмоциональном мире русского дворянина)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2008
(Шиллер, гонорея и первородный грех в эмоциональном мире русского дворянина)1
1
Если пытаться провести четкую грань между “частным” и “публичным”, эмоциональные переживания индивида с неизбежностью окажутся в сфере “частного”. В каком-то смысле они могут даже служить предельным выражением самой идеи “частного”, или “интимного”. Чувства и переживания традиционно воспринимаются нами как своего рода неотчуждаемая собственность того, кто их испытывает, даже если этот человек принимает решение поделиться ими с окружающими.
В то же время зависимость эмоционального мира человека от усвоенных им обычаев, культурных и социальных норм и образцов также не вызывает никакого сомнения. Еще сорок лет назад великий антрополог Клиффорд Гирц назвал человеческие эмоции “культурными артефактами”. По словам Гирца,
“…ни правящие координационные области, ни умственное строение у человека не могут быть сформированы достаточно четко в отсутствие направляющего воздействия со стороны символических моделей чувства. Чтобы принимать решения, мы должны знать, что мы чувствуем по поводу тех или иных вещей, а чтобы знать, что мы чувствуем по их поводу, нам нужны публичные образы чувствования, которые нам могут дать только ритуал, миф и искусство”2.
Вопрос, однако, состоит в том, каков механизм интериоризации этих “публичных образов чувствования”, каким образом они превращаются в специфический эмоциональный опыт конкретного человека.
Помочь понять логику этого механизма может концепция “кодирования” (“event coding”) как стадии “эмоционального процесса”, введенная голландскими психологами Николасом Фрайдой и Батьей Месквито. Как подчеркивают эти ученые,
“эмоциональные процессы порождаются не столько самим по себе событием, сколько значением, которое придается этому событию. <…> Поскольку культуры обладают набором категорий, ассоциирующих определенные типы событий с особыми значениями и аффективными оценками, одно и то же событие может по-разному кодироваться в различных культурах. Различные кодировки связывают сходные события с различными типами вовлеченности, тем самым порождая различные эмоции”.
Кодируя событие, субъект эмоции определяет его (не обязательно облекая свое определение в словесную форму) как “опасность, оскорбление, соблазн, шок и пр.”. Связанный с событием способ “кодирования” предполагает и соответствующую “оценку” (“appraisal”), выражающуюся в “страхе, гневе, удивлении и пр.”3.
Разумеется, как “кодирование”, так и “оценка” определяются ограниченным кругом “образов чувствования”, доступных конкретному человеку, своего рода “эмоциональным репертуаром”, находящимся в его распоряжении. Однако степень согласованности, внутренней последовательности элементов подобного репертуара может варьироваться в очень широких пределах. Выражаясь языком Фрайды и Месквито, можно сказать, что “одно и то же событие может по-разному кодироваться” не только в различных культурах, но и в сознании одного и того же индивида. Несовпадающие, а иногда и взаимоисключающие образцы, на которые тот ориентируется, будут порождать накладывающиеся друг на друга и конфликтно взаимодействующие типы “кодирования” и “оценки”. В самой осторожной форме можно высказать предположение, что чем разнообразнее, сложнее и внутренне напряженнее будет “эмоциональный репертуар” того или иного человека, тем большим “индивидуальным своеобразием” будут отличаться его переживания.
В этой статье речь пойдет об одном примере подобной трансформации “публичных моделей чувствования” в личные переживания. При этом событие, подлежащее эмоциональному кодированию и оценке, имело сугубо частный характер. На самом исходе XVIII века молодой русский дворянин воспользовался услугами проститутки и заразился гонореей. Чтобы узнать, “что он чувствует по этому поводу”, ему надо было приписать постигшей его неудаче какой-то смысл, найти для своих переживаний культурные образцы и, переосмыслив их, приспособить к собственным обстоятельствам. Процесс такого переосмысления, зафиксированный в интимном дневнике героя, отражает глубокий поколенческий сдвиг в системе ценностей и культурных норм русской образованной публики на рубеже XVIII и XIX веков.
2
В середине января 1800 года восемнадцатилетний Андрей Иванович Тургенев напряженно пытался разобраться в своем дневнике с душевными проблемами, которые ставили перед ним его юношеская сексуальность и становившееся все более нестерпимым стремление обрести наконец свой первый сексуальный опыт.
Тургенев вел дневник уже два месяца. Первая запись, сделанная 9 ноября 1799 года, стала для него важным поворотным пунктом:
И так, теперь может исполниться то, чего я желал так долго. Здесь буду я вписывать все свои мысли, чувства, радостныя и неприятныя, буду разсуждать о интересных для меня предметах, не боясь ничьей критики…”4
В среде московских масонов, в которой воспитывался Андрей Иванович, ведение дневника не только одобрялось, но и прямо предписывалось членам братства и их детям и воспитанникам.
Предполагалось, что, давая себе отчет в своих мыслях и чувствах, автор дневника подвергает суду свои дурные поступки и греховные помыслы, трудясь тем самым над собственным нравственным исправлением. Часто такие дневники обнародовались на заседаниях лож, чтобы братья могли взаимно содействовать друг другу в духовной работе5.
Отец Андрея Ивановича, Иван Петрович Тургенев, один из лидеров московских масонов, перевел на русский язык одно из самых популярных пособий по такого рода самосовершенствованию — книгу Иоанна Масона “О познании самого себя”. Третье издание этого перевода вышло в Москве в 1800 году с приложенным к нему “Письмом к детям”, в котором переводчик призывал своих сыновей следовать заключенным в книге наставлениям и приобретать средства, чтобы пройти тяжкий путь самопознания6.
Андрей Иванович, старший сын Ивана Петровича, стал вести регулярный дневник практически в том же году. На его страницах он постоянно предавался самоанализу и самобичеванию. Тем не менее маловероятно, что его отец остался бы доволен этим документом, недаром юный автор дневника радуется предоставившейся возможности рассуждать об интересных для него “предметах, не боясь ничьей критики”. Он заносил сюда свои разговоры с друзьями, впечатления от прочитанных книг и просмотренных спектаклей. И все же самым “интересным предметом” было для него, несомненно, его юношеское увлечение актрисой и певицей Елизаветой Сандуновой7.
Андрея Тургенева мучило то, что он назвал для себя “загадкой Сандуновой”. Эта загадка состояла в видимом противоречии между красотой и ангельским голосом его возлюбленной и крайне неблагоприятными слухами, окружавшими ее семейную жизнь. С точки зрения Тургенева, этот парадокс проявлялся и в театральном репертуаре Сандуновой, в котором чередовались роли чистых девушек и корыстолюбивых соблазнительниц. Пылкий поклонник воспринимал успех, который имела актриса и в том и в другом амплуа, не как свидетельство ее сценического дарования, но как проявление присущей ей двойственности, ускользавшей от его понимания. Он мечтал перевести для нее “Коварство и любовь” Шиллера, надеясь, что, выйдя на сцену в роли Луизы, Сандунова уже не сможет после этого ни играть обольстительную интриганку на сцене, ни вести себя подобным образом в реальной жизни.
“Загадка Сандуновой” не только беспокоила Андрея Тургенева, она, вне всякого сомнения, сильнейшим образом разогревала его эротические устремления. Его любимая мелодрама давала пищу и для подобного умонастроения. 15 ноября, примерно через неделю после того, как он начал вести дневник, он выразил в нем свои тайные вожделения очередной цитатой из “Коварства и любви”:
“O! es muß reizender seyn, mit diesem Mädchen zu buhlen, als mit andern noch so himmlisch zu schwärmen! — Wollte sie ausschweifen, wollte sie, sie könnte den Werth der Seele herunter bringen, und die Tugend mit der Wollust verfälschen!!
8 Теперь я понимаю всю силу этих слов. Может быть прежде я пропускал их без внимания, но они вдруг пришли мне в голову, когда я думал о +…” [Ед. хр. 271. Л. 8 об. Знак “+”, вероятно, служит здесь эмблемой полового акта.]Нечего и говорить, что эта девушка была для Андрея Ивановича совершенно недоступна и ему оставалось только в темноте театрального зала мечтать о том, чтобы “блудить” с ней. Эротическую составляющую его мечтаний нужно было реализовывать с другими. Слова, вложенные Шиллером в уста Фердинанда, позволяли ему увидеть свои сексуальные вожделения в несколько более возвышенном свете, чем допускали это масонские представления о добродетели.
Не вполне ясно, почему Тургенев рассматривал начало ведения дневника как исполнение его давних заветных желаний и что мешало ему начать регулярные записи раньше. Во всяком случае, почти наверняка речь шла о причинах внутреннего характера — сложно предположить, что само по себе приобретение тетради для записей было сопряжено для него с какими-либо практическими или финансовыми затруднениями. Тем не менее Андрей Иванович использовал ее страницы очень экономно. Дойдя через год до конца, он, прежде чем завести новую тетрадь, некоторое время продолжал делать записи в оставленных им ранее пробелах и интервалах.
Несмотря на это, две страницы своего первого систематического дневника он так и оставил совершенно пустыми. Оборотная сторона листа 41 и лист 42 представляют собой единственный во всей тетради разворот, на котором ничего не написано. Это незаполненное пространство служит своего рода разделительной линией не только между записями, сделанными соответственно вечером 17 января и утром 20 января, но и между двумя эпохами жизни Андрея Тургенева — эпохами до и после Грехопадения. Это событие произошло, скорее всего, 19 января.
“Сегоднишняя ночь была очень примечательна. Просыпался очень часто и почти всякой раз был близок к отчаянию. Один, я имел время и покой, чтобы чувствовать и размышлять во всей полноте о плачевных для меня следствиях, и мне оставалось только молиться. — Я молился усердно, и казалось мне, будто в самую ту минуту я ощущал какое-то услаждение: наконец, поутру — теперь — я в радостной благодарности готов проливать слезы перед моим УТЕШИТЕЛЕМ.
Отец чад Твоих! Дух благости и любви! Приими от беднаго сына Твоего сии благодарныя слезы. Я познаю, что Ты! Ты послал мне сладость этих слез, Ты явил мне, что ты утешитель чад твоих. Прими жертву слез моих.
Нещастья умягчают сердце, они могут сделать колкаго, холоднаго насмешника чувствительным, добрым, нежным братом братьев своих. Они заставляют нас вдвое чувствовать сладость счастия и делают нас добрее.
Я принимаю твердое намерение не удаляться никогда от пути целомудрия; этот пример думаю долго останется в памяти моей” (Ед. хр. 271. Л. 42 об.).
Разобраться в страхах и надеждах, отразившихся в этой отчаянной и сладкой молитве, не составляет особого труда. Андрей Иванович наконец реализовал свои эротические устремления, прибегнув для этого к платной любви, и теперь панически боялся “плачевных следствий” своего поступка, а именно — венерического заболевания.
Для минимализации подобного рода рисков во многих русских, да и не только русских, дворянских семьях было принято поощрять ранние сексуальные контакты отпрысков мужского пола с крепостными девушками и служанками. Летом 1799 года, за несколько месяцев до того, как он начал вести регулярный дневник, Андрей Тургенев встретился по дороге в Москву из Симбирской губернии с молодым графом Салтыковым. Разговор с ним произвел на Андрея Ивановича такое впечатление, что он сразу же записал его в свою записную книжку, которую вел до начала работы над регулярным дневником, на немецком языке:
“Er entdeckte mir ohne irgend eine Nachforschung von meiner Seite, daß er von seinem 14.ten Jahre ein Mädchen unterhalten habe, daß sie ihm aber weggenommen worden, daß er jetzt die F… habe und dergleichen; [er] machte mir auch einige Fragen, das nehmliche betreffend. Dann führte er mich auf sein Zimmer und zeigte mir seine petite bibl[ioteque] choisie” (Ед. хр. 276. Л. 35)9.
Семья Тургеневых, однако, принадлежала к масонскому кругу, где моральные нормы были куда более жесткими и молодым мужчинам предписывалось сохранять целомудрие до брака. Это требование обычно сопровождалось интенсивным запугиванием — подросткам постоянно напоминали о неминуемых последствиях распутства. Так, когда Андрею Тургеневу было тринадцать лет, родители велели ему перевести “Библейскую нравоучительную книжку для взрослых детей”, написанную датским пастором Якобом Фридрихом Феддерсеном, — вполне стандартное дидактическое сочинение для юношества. В качестве награды за усилия перевод Тургенева был позднее опубликован в Москве. Текст книги переполнен характерными сентенциями вроде: “Целомудрие дает жизнь и спасение. Сластолюбие сокращает жизнь. Болезни мучают тех, которые любят ядовитые его прелести”10. Обдумывая роковой шаг за пять дней до грехопадения, Тургенев уже представлял себе худшее:
“Я думал, что естьли бы я имел отчаянную для меня болезнь, как бы я хотел жить. — Не имея никаких сродников, никаких людей, интересующихся обо мне, особливо высших меня, желал бы я нанимать с одним каким-нибудь слугою и собакой в одну горенку, быть неизвестным совершенно, не быть в службе, ни от кого не зависеть и не иметь никакого дела, получая в год доходу руб<лей> 1000.
Я был бы один, совершенно один в целом мире, услаждал бы душу свою одними благодеяниями неимущим, особливо отягченным многочисленным семейством, малолетними детьми. Утешить нещастного отца — накормить голодных младенцев и доставить покойной сон родителям, окруженным бедными маленькими детьми, но никогда не открываться им — ах! ето и теперь заставляет меня плакать, ето бы могло доставить мне и самому, бедному и унылому, покойной сон.
Но только никто бы не должен знать обо мне, никому бы не было для меня дела, я был бы один в шумном городе, испытал бы, может ли природа, весна дать наслаждение человеку одинокому, истинно нещастному, одним словом, мне в моем положении. — По утрам я бы скитался по улицам туда и сюда, чтобы заглушить себя, искал бы нещастных, чтобы ввечеру доставить себе покойной, приятной сон.
Ето для меня кажется одним из самых ужаснейших зол, но и тут есть утешение. Боже!” (Ед. хр. 271. Л. 36 об. — 37 об.)11
Логика этого несколько странного “утешения” посреди “одного из самых ужасных зол” вполне очевидна. Болень, отчаянная для молодого дворянина его среды, исключает Тургенева из привычного круга и обрекает на одинокое существование. Однако вполне скромный доход в 1000 рублей в год позволяет ему не только выжить и содержать слугу, без которого вообразить себе какое бы то ни было существование для него просто немыслимо, но и преодолевать собственную отверженность с помощью благотворительности. А для того, чтобы заниматься ею и избежать неминуемого в его положении стыда, ему оказывается необходимым вести свою жизнь в глубокой тайне и отказаться не только от далеко идущих литературных и карьерных амбиций, но и от общения со всем кругом друзей и родственников. Тургенев хорошо понимал, что вся эта оргия мазохисткого воображения не имела никакого отношения к реальным обстоятельствам его жизни. Потеряв наконец невинность несколько дней спустя, он молился о том, чтобы Бог избавил его от справедливого наказания, и клялся “не удаляться никогда от пути целомудрия”. Увы, его упованиям не суждено было сбыться.
Тургенев не упоминает в дневнике о своих дальнейших прегрешениях подобного рода, но похоже, что соблюсти свою клятву ему не удалось.
Почти через три года, в ноябре 1802 года, он писал из Вены своему другу Андрею Кайсарову:
“Я, брат, тебе во всем признаюсь, долго я воздерживался, живучи и в Москве, и в Вене: в 11/2 года имел я только один раз сообщение с женщиной, имев его перед тем за 11/2 же года”12 (840. Л. 49 об.).
Нетрудно подсчитать, что первый сексуальный опыт, о котором Тургенев здесь вспоминает, относится именно к началу 1800 года13. В то же время невозможно установить, сколько именно раз в эти дни ему случилось “удалиться от пути целомудрия”, пока наконец последствия, которых он ожидал и опасался, не настигли его. 19 февраля он записал в дневнике:
“Уже с неделю есть как началась моя болезнь, и я сношу ее так равнодушно, как прежде и вообразить не мог. <…> Неужли и ето не послужит мне вперед уроком в целомудрии? <…> Теперь всего для меня в этой болезни прискорбнее то, что я должен скрываться и обманыв<ать> бат<юшку>. Очень, очень это меня печалит. Печалит более самой болезни и леченья.
Думал ли я, что и за самую эту болезнь некоторым образом должен я буду благодарить Бога за то, что он мне послал ее? Однако ж ето случилось сегодни поутру. От каких опасностей предохранило это меня теперь и вперед!” (Ед. хр. 271. Л. 47 об.).
Упоминание о худших опасностях, симптомы, которые описывает Тургенев, и прописанные ему лекарства (“декохт” из трав и миндальное молоко) свидетельствуют, что инфекция, которой он заразился, была не самой тяжелой. К счастью для него, в 1793 году английский врач Бенджамин Белл окончательно установил, что гонорея не является ранним симптомом сифилиса, но представляет собой особое заболевание, не требующее лечения ртутью. Русские медики того времени находились вполне на уровне новейших достижений европейской медицины14. И все же болезнь Тургенева плохо поддавалсь лечению, продолжалась несколько месяцев и обнаруживала тенденцию к рецидивам.
Понятно, что перспектива жить “так, чтоб никто о нем не знал и никому не было для него дела”, была для Андрея Ивановича совершенно исключена. Больше всего его страшила мысль о том, что о его болезни станет известно отцу. Иван Петрович Тургенев — “друг человечества”, как называли его почитатели15, — неизменно служил для своих сыновей предметом едва ли не религиозного поклонения. 21 апреля, уже вроде бы почти избавившись от симптомов болезни, Андрей Иванович записал в дневнике:
“Все еще продолжаю свои лекарства. Но почти совсем уже здоров. — В теперешния минуты я довольно спокоен и доволен. Что-то будет далее! — Все ети дни очень много имел самых унылых минут. И сомнения о худых следствиях, и мысли о Рихтере (who did or yet will say all to my father16) мучили меня. Утро 18-го апреля было одно из самых безотрадных. Я ходил Рихтера просить, но от слез и от присутствия парикмахера и какого-то ученика не мог ничего почти сказать, от него пошел, проливая слезы самыя горестныя. (Утро было прекрасное. Я шел валом.) Пришедши домой, тотчас написал к нему преубедительное письмо, где клялся ему Богом, что ничего такого впредь от собственной моей вины мне не случится (важная, очень важная клятва!!), и получил от него в ответ, что он меня не компрометирует, что еще поговорит об етом со мною и проч., что меня не очень утешило. <…> Третьяго дни поутру еще послал к нему еще письмо он то же отвечал, что не компрометирует, немного решительнее и для меня утешнее, но все не так, как бы должно. Что ему за радость. Я думаю та только, чтобы выслужиться перед….” (Ед. хр. 271. Л. 55 об. — 56).
Юный Тургенев, конечно, не мог себе представить, что его отцу тоже приходилось бороться с греховными склонностями и даже признаваться в них собратьям по масонской ложе, где такого рода обличения собственных пороков были институционализированной практикой.
“От сей склонности к обжорству происходит и склонность моя к блудодеянию, и так сильна во мне, что я каждый день борюсь с нею. Не могу до такого ощущения дойти, чтобы воображение мое чисто было от сего скверного порока. Сию склонность причисляю я к скотской своей душе”17, —
писал Иван Тургенев в черновике речи, предназначавшейся для зачитывания в заседании ложи. В 1788 году, уже отцом растущего семейства, он признавался в дневнике в “плачевном опыте блудодеяния”18. Ничего этого Андрей Иванович не знал и не имел возможности использовать ламентации своего отца в качестве образца для собственных переживаний, но в любом случае масонское воспитание подсказывало ему ясные параметры для эмоциональной рефлексии. Согрешив, следовало каяться, обличать себя в склонности предаваться соблазнам плоти, предаваться самоосуждению и сокрушенно просить Господа о прощении и наставлении. Именно такая стратегия “кодирования” проявилась в его процитированной записи от 20 января, с ее пламенной молитвой, сладкими слезами, клятвами и упованиями на высшую милость.
3
Андрей Тургенев был не просто представителем младшего поколения московских масонов. Как мы знаем, он был одним из зачинателей русского “Sturm und Drang”, пылким почитателем раннего Шиллера, в трагедиях которого можно обнаружить совсем иные образцы “кодирования” и “оценки”, одновременно дополняющие те, которые были внушены Тургеневу в домашнем кругу, и противоречащие им. И если в первой записи Тургенева сразу после его грехопадения преобладают реакции, воспринятые из масонской дидактики, то несколькими днями раньше он размышлял и над возможностями, которые предоставляла ему альтернативная модель.
17 и 18 января Тургенев переписывал в дневник два стихотворения Шиллера “Вольнодумство страсти” (“Freygeisterey der Leidenschaft”) и “Резиньяция” (“Resignation”). Первое он переписал целиком, из второго по неизвестной причине ограничился только двумя первыми строфами. Оба эти стихотворения были написаны Шиллером в 1784 году и представляют собой своего рода тематический цикл — в них отразилось увлечение поэта Шарлоттой фон Кальб, которая была замужем за одним из его друзей. Запретная страсть интерпретируется в этих стихах как проявление вечной и непримиримой борьбы между Добродетелью (Tugend) и Сердечным пламенем (Herzens Flammentrieb) или между Упованием (Hoffnung) и Наслаждением (Genuß).
Nein — länger, länger werd ich diesen Kampf nicht kämpfen,
den Riesenkampf der Pflicht!
Kannst du des Herzens Flammentrieb nicht dämpfen,
so fodre, Tugend, dieses Opfer nicht!
В обоих стихотворениях Шиллер отвергает добродетель и надежду на спасение во имя страсти:
Des wollustreichen Giftes voll — vergeßen,
vor wem ich zittern muß
,Wag ich es stumm, an meinen Busen sie zu preßen,
auf ihren Lippen brennt mein erster Kuß (271, 38—40)
19.Ситуации, в которых находились страстно влюбленный немецкий поэт и его русский почитатель, отчаянно желавший, но не решавшийся впервые в жизни посетить проститутку, были, конечно, совсем несхожи между собой, однако модель, развитая в стихотворениях Шиллера, позволяла Тургеневу придать своим эротическим вожделениям куда более серьезное значение. Нет сомнений, что увлечение соблазнительной и порочной Елизаветой Сандуновой также помогало ему возвысить свои сомнительные намерения в собственных глазах.
Культурная интуиция не подвела молодого русского энтузиаста. Шиллер и сам был воспитан в традициях швабского пиетизма, идеи которого были созвучны многим представлениям московских масонов. Труды Фридриха Кристофа Отингера (Oetinger), самого крупного из идеологов этого движения, пользовались популярностью в масонских кругах и находились в библиотеке Ивана Петровича Тургенева20. Едва ли Андрей Иванович был с ними знаком — масоны тщательно следили за тем, чтобы нравоучительная и теософская литература, которую читают молодые люди, соответствовала их возрасту и уровню посвященности.
Как бы то ни было, Андрей Тургенев вырос в моральной и интеллектуальной атмосфере, во многих отношениях сходной с той, которая сформировала Шиллера, и поэтому мог хорошо понять бунтарский дух своего кумира. Артур Мак-Кардл, исследовавший эволюцию отношения Шиллера к швабскому пиетизму, полагал, что именно в двух стихотворениях, которые Тургенев переписывал в свой дневник, отразился окончательный разрыв поэта с его пиетистскими наставниками, чье воздействие еще сказывается в его более ранних пьесах и эссе21.
Сразу после своего “падения” Тургенев вернулся к исходной, условно говоря “масонской”, модели переживания — молился о прощении и клялся хранить целомудрие. Используя терминологию Фрайды и Месквито, можно сказать, что он “кодировал” свой проступок как прегрешение плоти и тем самым его “оценкой” могли быть только стыд и раскаяние. Но даже в этот момент интенсивность его раскаяния заставляла его проливать “благодарные слезы”, в которых он усмотрел ясное, хотя и оказавшееся в конце концов обманчивым, проявление Божьей милости. Этот неожиданный в подобных обстоятельствах прилив благодарного воодушевления сразу выдает пылкого почитателя и переводчика шиллеровской “Оды к радости” — любимого стихотворения Тургенева. Поля рукописи своего незавершенного перевода “Оды…” Тургенев заполнил бесконечным повторением слова “Радость” — вероятно, стремясь вызвать у себя состояние, подобное тому, которое продиктовало Шиллеру его шедевр22.
В дальнейшем “символический образ чувства”, созданный Шиллером, занимает в эмоциональном репертуаре Тургенева все более значимое место. Он все в большей степени “кодирует” свой неудачный сексуальный опыт как, с одной стороны, “потерю невинности”, а с другой, как “разрыв с общепринятыми моральными ценностями”. Тем самым подходящей “оценкой” оказываются ностальгия по утраченному блаженству, соединенная с особой гордостью отверженности. Если до своего грехопадения он уподоблял себя охваченному преступным порывом герою “Вольнодумства страсти” и “Резиньяции”, то после него он символически повышает свой статус до Карла Моора.
В конце апреля, обнаружив, что его болезнь вновь дает о себе знать и продолжается дольше, чем он предполагал, Тургенев прямо сравнил себя с героем “Разбойников”:
“Нет, ни в какой французской трагедии не найду я того, что нахожу в “Разбойниках”. Проливая слезы горести о себе, я читал некоторыя сцены и готов был вскричать К<арлу> Моору: “Брат мой!” Я чувствовал в нем совершенно себя! и плакал о себе и об нем. Die goldnen Maienjahre der Knabenzeit leben wieder auf in der Seele des Elenden! — что этова простее, сильнее и трогательнее! И что после следует, читал я, проливая обильныя слезы, и мучительная горесть моя услаждалась. — Идучи от Мерзл<якова>, попался мне Петр, форрейтер, и я завидовал его состоянию и после нашел в “Разб<ойниках>”: ‘Daß ich wiederkehren dürfte in meiner Mutter Leib! Daß ich ein Bettler gebohren werden dürfte! Nein, nein; ich wollte nicht mehr o Himmel — daß ich werden dürfte wie dieser Taglöhner einer!’ a.o.”23 (Ед. хр. 271. Л. 56).
Мелкие неточности показывают, что Тургенев цитировал трагедию Шиллера по памяти. Такие цитаты в его дневнике не редкость. Он помнил наизусть большие отрывки из шиллеровских пьес, но воспоминания Карла Моора о детстве, безусловно, были ему особенно близки. Через несколько дней, набрасывая в дневнике черновик письма к другу, Андрей Иванович вновь жалуется на судьбу словами героя “Разбойников”:
“Прибавь к этому, что часто я имею великие печали, которые тем становятся для меня несноснее, что я должен был скрывать ее (так! — А.З.) я был болен и должен был таить болезнь свою. Иногда отчаяние поселялось в душу мою. Я не находил никаких, никаких средств к избавлению; Боже мой! С какою силою оживлялись тогда в стесненной душе моей блаженные леты моего ребячества, милые сцены детства, когда я, утомленный беганьем и игрою, засыпал сладким сном, не зная никаких забот. Минутные горести должны были уступать место веселью и забавам; слезы текут из глаз моих, когда все это расцветет снова в душе моей; всякое место, которое я могу вспомнить, вообразить живо, есть для меня бесценная находка, и я говорю с Карлом Моором: “Die goldnen Maienjahre der Kinderzeit [правильно: der Knabenzeit] leben wieder auf in der Seele des Elenden! — … Meine Unschuld! Meine Unschuld!”24
Мой друг! Кто возвратит мне мою невинность, кто отдаст мне мои детские радости? — Куда улетело навеки мое щастие?” (Ед. хр. 271. Л. 57— 57 об.).
Ключевое слово этого монолога — “навеки”. Преступление и последовавшее за ним наказание безвозвратно перерезали нить, соединявшую автора дневника с миром невинности и чистоты его детства. Этот мир еще живет не только в сердце изгнанника, но и в реальном пространстве, его можно ностальгически вспоминать и можно даже посетить и вновь увидеть своими глазами, но он навсегда останется потерянным раем. Ничто не в силах вернуть изгнанному из рая счастья, которое он когда-то там испытал. Для дворянского юноши, каким, подобно герою (но не автору!) шиллеровских “Разбойников”, был Тургенев, существовало и биографическое воплощение этого утраченного рая — семейная усадьба, в которой прошло его безмятежное детство. Андрей Иванович воспринимал сцену возвращения Карла Моора в родные места как идеальное выражение столь значимой для него эмоциональной модели.
Главный герой трагедии Шиллера, изгой и убийца, мало походил на биографического Андрея Ивановича Тургенева, худшее преступление которого состояло в том, что он заразился гонореей от женщины легкого поведения. Тем не менее в самоощущении и самоидентификации Тургенева шиллеровский персонаж сыграл огромную роль. Отождествляя себя с Карлом Моором, Тургенев приобретал в собственных глазах своего рода ауру исключительности, делавшую его несчастья одновременно и более, и менее мучительными.
Тургенев чувствовал необходимость интерпретировать свои страдания, отвести им какое-то место в психологическом автонарративе. В его распоряжении было как минимум два различных способа “эмоционального кодирования” и “оценки”. Согласно традиционной масонской морали, грехи являются напоминанием об изначальной слабости человека, о животной природе его плотского естества. Они предостерегают от гордости и направляют к покаянию и воздержанию. В мире Шиллера трансгрессия моральных табу служит признаком страстной натуры и исключительной, хотя часто трагической, судьбы. Неудивительно, что такая интерпретация оказалась для молодого русского энтузиаста более привлекательной, поэтому он постоянно возвращался к фигуре Карла Моора, анализировал и интерпретировал его монологи и даже придумал специальный термин для обозначения образа чувствования, на который он ориентировался.
30 января 1800 года, через десять дней после своего первого сексуального опыта, но еще до появления симптомов болезни, Тургенев обсуждал со своим другом Алексеем Мерзляковым сущность явления, которое они назвали “разбойническим чувством” и которое составляло для них эмоциональную основу трагедии:
“Мы уже с М<е>рзл<я>к<о>в<ым> определяли, что оно состоит из чувства раскаяния, смешанного с чем-нибудь усладительным, сильно действующим на наше сердце. — Однако ж — почему раскаяние? Это он сказал только относительно к Кар<лу> Моору, но можно сказать и чувство нещастия, хотя все кажется нужно, чтобы нещастие произходило от нашей собственной вины. — Взор на невинных младенцев, добрых, любезных, играющих вместе, может произвести это чувство.
И всегда, кажется, сильнее действует оно, когда мы в взрослые лета, лишившись детской невинности, чистоты и пр., входим в тот дом, где мы воспитывались в детстве своем. Каково мне смотреть, напр<имер>, на Савин<ский> дом25, на ту комнату, где мы жили в братской любви и союзе с братом. Всякое местечко, всякой уголок приводит нас в какое-то умиление. Но тут может быть и одно умиление без всякаго другаго чувства.
Как ето чувство сильно изображено в Карле Мооре в те минуты, напр<имер>, когда он воспоминает о жилище своего детства, о своем младенчестве и когда — бросается в объятья Амалии” (Ед. хр. 271. Л. 45—45 об.).
Тургенев пытался описать чувства, которые испытывал Карл Моор, чтобы проверить, насколько его собственные переживания соответствуют избранному им образцу. Оказалось, что, подобно шиллеровскому герою, он уже был вполне в состоянии ощущать пламенную ностальгию, вспоминая и посещая места, где прошло его детство. Вместе с тем самой по себе способности испытывать умиление было еще недостаточно. Это чувство должно было сопровождаться раскаянием или, по крайней мере, переживанием несчастья, произошедшего по собственной вине. Иными словами, изгнанию из рая полагалось быть, с одной стороны, заслуженным, а с другой — бесповоротным. Тургенев прочитывал свой собственный грех как аналог первородного греха, а свое падение — как отражение падения всего человечества.
Масоны рассматривали душу и тело человека как место постоянной борьбы между “совершенным человеком”, сотворенным Господом, и “ветхим Адамом”. Чтобы совлечь с себя ветхого Адама и вернуться к изначальной целостности, требовались покаяние, добродетель и погружение в высшую премудрость26.
Как показал в своей классической книге “Естественный супернатурализм” М.Х. Абрамс, в поэтической мифологии романтизма тема первородного греха и изгнания из рая сохранила свое центральное место, но была в значительной степени переосмыслена. Для романтических авторов грехопадение человека было диалектически необходимым шагом в его стремлении к свободе и совершенству. Абрамс посвятил целый раздел вкладу Шиллера в эту концепцию. По мнению ученого, Шиллер впервые развил ее в эссе “Нечто о первом человеческом обществе согласно учению Моисея”. По словам Абрамса, Шиллер
“переформулировал традиционные представления о ходе всеобщей истории. Как полагает Шиллер, впервые войдя в мир, человек руководствовался только инстинктом, глядя на все “счастливыми глазами” и с “радостным сердцем”.<…> Движимый не осознанным им самим внутренним стремлением, человек “перерезал нити, связывавшие его с природой, и встал <…> на опасный путь, ведущий к моральной свободе””27.
Эти идеи получили полное развитие в более знаменитом трактате Шиллера “О наивной и сентиментальной поэзии”, где он заявил: “Пока мы оставались лишь детьми природы, мы были счастливы и совершенны; когда мы стали свободными, мы утратили и то и другое”28. Как пишет Абрамс, Шиллер ввел мотивы изгнания и тоски по дому в свой вариант притчи о блудном сыне:
“Как и в христианской традиции, фигура тоскующего по дому путешественника — это лишь вариация образа человека, испытывающего “ностальгию по потерянному раю, по золотому веку, по времени невинности”. Шиллер призывает современного поэта повести человечество, для которого путь назад в Аркадию закрыт навек, вперед — в Элизий”29.
Однако эту оптимистическую диалектику Шиллер развил только в своих эссе 1790-х годов, написанных под влиянием Гердера и Канта. Его ранние сочинения все еще несут на себе следы борьбы с пиетистским воспитанием и описывают расставание с “золотым веком” как проявление трагического предназначения, роковой удел немногих избранных30.
Неизвестно, читал ли Тургенев эссе Шиллера 1790-х годов, но есть свидетельства, что он решительно предпочитал его произведения эпохи “Бури и натиска” стихотворениям “классического” периода. В ноябре 1799 года Тургенев написал, что, прочитав стихотворения Шиллера в “Альманахе на 1797 год”, он “опять нашел в них (в некоторых) своего Шиллера, хотя и не певца радости, но великаго стихотворца” (Ед. хр. 271. Л. 11)31. Сделанные Тургеневым оговорки, вроде “опять” и “в некоторых”, очень показательны. Стихотворение “Резиньяция”, которое он начал переписывать в дневник, начинается знаменитой строкой: “Auch ich war in Arсadien gebohren” (“И я был рожден в Аркадии”), но там неибежная утрата Аркадии еще приводит Шиллера не к поискам грядущего Элизия, но к непримиримому столкновению Упования и Наслаждения.
Единственной возможностью для сосланного изгнанника вновь ощутить себя в потерянном раю была любовь. Любовная страсть, так как она описана в “Вольнодумстве страсти” и “Резиньяции”, разрушает мир счастливой невинности и блаженного неведения об уготованных в будущем испытаниях, но она же сулит человеку высшее счастье, обещая, пусть на время, возврат навеки утраченной полноты существования. Примерно такими были, по Тургеневу, чувства Карла Моора, когда он (если продолжить оборванную цитату из дневника):
“…бросается в объятья Амалии с словами: ‘Noch liebt sie mich! Noch! — Rein bin ich wie das Licht! Sie liebt mich mit all meinen Sünden! (in Freude geschmolzen) Die Kinder des Lichts weinen am Halse begnadigter Teufel — Meine Furien erdroßeln hier ihre Schlangen — die Hölle ist zernichtet — Ich bin glücklich!’32 a.o. <…> Есть ли бы я в минуты мрачности и горести и притеснения мог слушать С<андунову>, играющую на клавикордах чтонибудь по мне, что бы я тогда чувствовал!” (Ед. хр. 271. Л. 45 об.).
В минуты отчаяния Тургенев воображал утешение, подобное тому, которое Карл Моор испытывал в объятиях Амалии. Интересно, что, переводя тот же монолог в другой записной книжке, он внес в текст существенное изменение, написав: “Дети света рыдают в объятьях помилованных грешников” (Ед. хр. 276. Л. 29 об.). Несомненно, Тургенев, с одной стороны, хорошо помнил текст (по-немецки он цитирует его правильно), а с другой, хорошо понимал значение слов, которые переводил, и все же его самоотождествление с Карлом Моором было столь велико, что прямо назвать себя дьяволом (Teufel) он не решился и смягчил этот приговор до “грешника”, незаметно подставив на место любимого героя себя самого.
4
Пока Тургенев только мечтал “удалиться с пути целомудрия”, загадочная и, возможно, даже порочная Сандунова с ее репутацией соблазнительницы была идеальной фигурой для того, чтобы разрушить его Аркадию. Однако, когда рай был уже потерян, для того чтобы пережить блаженство заново, требовалась женщина или, точней сказать, дева совсем иного плана. В его жизни пришла пора для небесного создания. Неудивительно, что именно такое создание не замедлило появиться на сцене.
В конце 1800 года Тургенев мысленно вернулся в дневнике ко времени почти годичной давности, когда он только начал его вести. “Итак, этой книге уже другой год! <…> — заметил он. — Тогда я все занимался Санд<уновой>, теперь очень мало об ней думаю” (Ед. хр. 271. Л. 75). Он мог позволить себе больше не думать о Сандуновой, поскольку его воображение уже устремилось в совершенно ином направлении.
Весь апрель Тургенев цитировал в дневнике пылкие монологи Карла Моора о золотых годах детства. 1 мая, в день весенних гуляний, ему вспомнились строки другого писателя, выразившего совсем иную эмоцию:
“Я не на гулянье, но мне не скушно. Сегодни читал я, сидя в зале под окошком, Виланд<овы> “Симпатии” и нашел там портрет моей любезной А…
Wie froh wandelst du in diesen einsamen Gebüschen. Keine Sorge, keine lüsterne Begierde bewölkt den reinen Himmel deiner Seele
33. <…>Цвети в веселии невинном, Как нежный мирт в лесу пустынном!
Теперь тело твое страдает от жестокой болезни, но скоро благая натура исцелит тебя! Скоро будешь ты опять засыпать в сладком мире и просыпаться с радостною улыбкою невинности. <…> Нежная природа всем будет радовать свою любимицу…” (Ед. хр. 271. Л. 58 — 58 об.).
“Симпатии” Виланда представляют собой серию философских очерков, предназначенных узкому кругу родственных душ и описывавших своего рода космическое притяжение, которое влечет их друг к другу34. “Любезная А”, Анна Соковнина, была в то время больна, как и сам Андрей Иванович. Однако ее недуг не имел ничего общего с разрушительной страстью или пороком, и потому, хотя ее тело страдало, душа ее оставалась столь же невинной, что и всегда. За кажущимся сходством в положениях Тургенева и предмета его нового увлечения таился непреодолимый контраст в их опыте и участи.
Декорации для нового акта драмы были выстроены. Грешник, навсегда порвавший с былой невинностью, мечтал о том, чтобы вернуть райское блаженство, заключив в свои объятия “дитя света”. Однако, как мы знаем по судьбе Карла Моора или Вертера, роль небесных созданий и состоит в том, чтобы по тем или иным причинам оставаться недоступными для героев, уже вкусивших от древа познания. Печальная история любви Андрея Тургенева не стала в этом смысле исключением. До нового фатального поворота в его душевной жизни оставалось несколько месяцев.
5
Два “публичных образа чувствования”, сформировавшие реакцию Тургенева на его злоключения, очевидным образом противоречили друг другу. Вместе с тем они в той же степени и дополняли друг друга, находясь между собой в своеобразных симбиотических отношениях. Интенсивность самоосуждения, усвоенная Андреем Ивановичем от его масонских наставников, позволила ему осмыслить свою тривиальную, в сущности, трансгрессию как фатальное грехопадение, неотвратимо влекущее за собой изгнание из рая. С другой стороны, образ бурного гения, почерпнутый им из Шиллера, придавал фигуре изгнанного грешника ореол избранности и даже своего рода величия.
Таким образом, напряжение между альтернативными моделями чувства формировало то поле, в котором только и становилась возможной индивидуальная душевная жизнь в ее историко-культурной и психологической специфичности. Такое напряжение, определившее душевную жизнь Тургенева в первые месяцы 1800 года, делало его и без того удручающий эмоциональный опыт особенно тягостным. Но оно же позволяло ему ощутить этот опыт как личный и неповторимый, принадлежащий только ему самому.
_____________________________________
1) Настоящая статья является продолжением статьи “Прогулка верхом в Москве в августе 1799 года” (НЛО. 2004. № 65. С. 170—184).
2) Гирц К. Интерпретация культур / Пер. с англ. под ред. А.Л. Елфимова, А.В. Матишук. М., 2004. С. 96. Превосходный обзор современных психологических и антропологических теорий эмоции с точки зрения их применимости в историческом исследовании см. в: Reddy W. The Navigation of Feeling. Cambridge, 2001.
3) Frijda Nicholas, Mosquito Batja. The social roles and functions of emotions // Emotions and Culture / Eds. H.R. Markus, S. Kitayama. N.Y., 1994. P. 56—59. Подробнее об этом см.: Зорин Андрей. Понятие “литературного переживания” и конструкция психологического протонарратива // История и повествование. М.: НЛО, 2006.
4) РО ИРЛИ. Ф. 309. Ед. хр. 271. Л. 2 (дальнейшие цитаты из дневника Тургенева приводятся только с указанием номеров единицы хранения и листа в тексте статьи). Дневник Андрея Тургенева в настоящее время готовится к печати автором этих строк совместно с М.Н. Виролайнен и А.А. Койтен. Приношу своим соавторам благодарность за разрешение использовать плоды наших совместных разысканий в настоящей статье.
5) См.: Гинзбург Л.Я. О психологической прозе. Л.: Советский писатель, 1971. С. 38—40.
6) Масон И. Познание самого себя. 3-е изд. М., 1800. С. IV.
7) См.: Зорин А. Прогулка верхом… С. 175—181.
8) “О, блудить с этой девушкой, должно быть, много приятнее, чем предаваться самым восхитительным мечтаниям с другими! Если бы она захотела распутничать, если бы она только захотела, она смогла бы уценить свою душу, а добродетель подделать под вожделение!” (нем.) (Schillers Werke / Begr. von Julius Petersen. Fortgef. von Lieselotte Blumenthal. Nationalausgabe. Weimar: Verlag Hermann Böhlaus Nachfolger, 1943. Bd. 5. S. 124 (Cabale und Liebe, 4, 3). Переводы немецких фраз в цитатах, за исключением специально оговоренных случаев, осуществлены А. Койтен.
9) “Он рассказал мне, без всякой просьбы на то с моей стороны, что начиная с 14-летнего возраста содержал девушку, что потом, однако, ее удалили от него, что теперь у него F… и тому подобное; [он] также задал мне несколько вопросов о том же. Потом он повел меня в свою комнату и показал мне свою petite bibl[ioteque] choisie [маленькую избранную библиотеку. — фр.]” (нем.).
10) Феддерсен Якоб Фридрих. Библейская нравоучительная книжка для взрослых детей, в которой полагаются наставления из книги Соломоновой почерпнутые. М., 1795. С. 19.
11) Из дневника Андрея Ивановича Тургенева / Публ. и коммент. М.Н. Виролайнен // Восток — Запад. М.: Наука, 1989. С. 134.
12) Ср.: Письма Андрея Тургенева к А. Кайсарову / Публ. К. Ямада // Ученые записки Института языков и культур. Университет Хоккайдо. Саппоро. 1989. № 16. С. 57 (с опечатками).
13) Второй случай его морального падения отразился в его петербургском дневнике за конец апреля 1801 года (см.: Из дневника Андрея Ивановича Тургенева… С. 125— 126). Вспоминая о нем в том же письме к Кайсарову, Тургенев пишет: “Один раз пренебрег я все, и имел минуту слабости; прошло щастливо, но я целую неделю не знал минуты покоя” (Письма Андрея Тургенева к А. Кайсарову. С. 57).
14) Oriel J.D. The scars of Venus: a history of venerology. London: Springer-Verlag, 1994. Р. 36. См. также: Фальк Н.Д. Трактат о венерических болезнях. М., 1800. С. 189—196.
15) Архив братьев Тургеневых. СПб., 1911. Т. 2. С. 24.
16) Который уже рассказал или еще расскажет все моему отцу (англ.).
17) Тарасов Евгений. К истории русского общества XVIII столетия. Масон И.П. Тургенев // Журнал Министерства народного просвещения. 1914. № 6. С. 158. См.: Smith Douglas. Working the Rough Stone. Freemasonry and Society in Eighteenth Century Russia. DeCalb: Northern Illinois University Press, 1999. Р. 40. Русский перевод: Смит Д. Работа над диким камнем: Масонский орден и русское общество в XVIII веке. М.: НЛО, 2006. С. 43.
18) Тарасов Е. Указ. соч. С. 158.
19) Schillers Werke. T. 1. S. 163—165; Bd. 2 II A. S. 141—143. “Нет — дольше, дольше я не буду продолжать эту борьбу, титаническую борьбу долга! Если ты не можешь усмирить пылающее сердце, добродетель, то не требуй этой жертвы! <…> Полный сладострастного яда — забыв, перед кем мне нужно дрожать, Я безмолвно осмеливаюсь прижать ее к своей груди, на ее губах горит мой первый поцелуй” (нем.).
20) См.: Данилян И.В. Масонская библиотека Тургенева (опыт реконструкции по описи 1831 г.) // Рукописи. Редкие издания. Архивы. Из фондов библиотеки Московского университета. М.: Археографический центр, 1997. С. 81—107.
21) McCardle Arthur W. Friederich Schiller and Swabian Pietism. N.Y.; Berne; Frankfurt am Main: Peter Lang, 1986. Р. 205—213.
22) ОР РНБ. Ф. 386. Ед. хр. 330. Л. 20. Подробнее см. в: Зорин А. У истоков русского германофильства // Новые безделки: Сб. статей к 60-летию В.Э. Вацуро. М.: НЛО, 1996. С. 13—18.
23) Schillers Werke… Bd. 3. S. 196, 188 (Die Räuber iv, 2; iii, 2). Перевод: “Золотые майские годы детства снова оживают в душе несчастного! <…> Если бы мне можно было вернуться в чрево матери! Если бы я мог родиться нищим! Нет, нет, я бы не желал ничего другого, о небо — чем родиться вот таким поденщиком!” (нем.).
24) “Золотые майские годы детства снова оживают в душе несчастного! Моя невинность! Моя невинность!” (нем.).
25) Усадьба И.В. Лопухина, где Тургеневы часто и подолгу гостили в 1780-е годы, до ссылки Ивана Петровича в семейное имение в Симбирской губернии.
26) См., например: Вернадский Г.В. Русское масонство в царствование Екатерины II. СПб.: Издательство им. Н.И. Новикова, 1999.
27) Abrams M.H. Natural Supernaturalism. Tradition and Evolution in Romantic Literature. N.Y.; London: Norton, 1973. P. 206—207.
28) Шиллер Ф. О наивной и сентиментальной поэзии / Пер. И. Саца // Шиллер Ф. Собрание сочинений: В 7 т. М., 1957. Т. VI. С. 399.
29) Abrams M.H. Natural Supernaturalism. Р. 214—215.
30) См.: McCardle Arthur W. Friederich Schiller and Swabian Pietism. P. 137—204; Wiese Bruno von. Friedrich Schiller J.B. Metzlersche Verlagsbuchhandlung. Stuttgart, 1959. S. 159— 169, 190—218.
31) То же отношение заметно и в суждениях Тургенева о Гёте: “Почитавши стихов Göthe в Schillers “Musenalmanach”, принялся я опять за его “Вертера”. Какое чувство, точно как будто бы из неприятной, пустой, холодной, чужой земли приехал я на милую родину. Опять Göthe, Göthe, ïеред которым надобно пасть на колени; опять тот же великой, любезной, важной — одним словом Göthe, каков он должен быть. Какой жар, сила, чувство натуры; как питательно, сильно, интересно! Göthe, Schiller!!!” (Ед. хр. 271. Л. 14).
32) Schillers Werke… Bd. 3. S. 231—232 (“Die Räuber”, v. 7). “Она еще любит меня! Еще любит! — Я чист, как свет! Она любит меня со всеми моими грехами! (утопая в радости). Дети света рыдают в объятиях помилованного дьявола. И вот мои фурии душат своих змей — ад уничтожен — я счастлив!” (нем.).
33) Wieland Christoph Martin. Werke / Hrsg. von Heinrich Düntzer. Berlin: Hempel, 1879. Bd. 39. S. 448.
34) См.: McCarthy John A. Crossing Boundaries. A Theory and History of Essay Writing in German 1680—1815. Philadelphia: University of Pennsylvania Press, 1989. Р. 212—220. Тургенев цитирует четвертый очерк.