Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2008
Очевидна огромная роль, которую играет в постсоветской культуре (не только российской) травматический опыт и коллективный посттравматический синдром. Их источник — десятилетия государственных репрессий и вызванные ими массовые страх и растерянность, а в дальнейшем — распад СССР и обнародование в конце 1980-х и в 1990-е годы громадного количества страшных документальных сведений о природе тоталитарного режима — прорыв, которому предшествовали десятилетия табуированных и мифологизированных “непечатных” знаний и слухов на ту же тему. Несмотря на то что ситуация 1990-х была подготовлена политической “оттепелью” 1960-х и “подземным” распространением информации в 1970-е — все же не только историки, но и все общество в целом никогда раньше “не оказывались перед необходимостью осваивать в таком шокирующе новом ракурсе исторические данные индустриального общества, которое на протяжении почти целого столетия сосредоточенно производило тексты, предназначенные (и не предназначенные. — Ред.) для циркулирования в публичной сфере” (Кевин Платт)1. Однако вопрос о том, как возможна продуктивная рефлексия этой травмы, не обсуждался в 1990-е и остается вне поля дискуссий даже сегодня: социологи на основе опросов констатируют распространение стихийных моделей “нормализации истории” и “вытеснения” из общественного сознания сведений о “дискомфортных” событиях ХХ века2, а критики не устают описывать типологию реваншистских фантазмов, распространенных в современной литературе3.
Исследования исторической и биографической травмы в последнее десятилетие стали важнейшим направлением в мировой гуманитарной науке, образовав особую, кросс-дисциплинарную область4. Один из пионеров этого направления, американский историк Доминик Лакапра, издал книгу с характерным названием “Письмо истории, письмо травмы”5. Исследования травмы стали в 1990—2000-е годы полем методологически плодотворного сотрудничества историков, психологов и представителей медицинско-биологических наук (нейрофизиологии и др.). Вопрос о том, как возможна продуктивная рефлексия травматического прошлого на уровне целого общества, был поставлен в первую очередь в (западно)германском обществе в 1950-е годы (тогда же или чуть позже — в других европейских странах6 и Японии); его обсуждение продолжается и поныне7. Однако опыт советской и современной российской культуры с этой точки зрения почти не осмыслен8.
Важнейшей психологической и, что не менее важно, культурной проблемой современного российского общества оказывается возможность каждого человека отнестись определенным образом к личному и коллективному прошлому, то есть установить эмоциональную и смысловую связь “я” настоящего и “я”, принадлежавшего жителю/жительнице ушедшей эпохи. “Символические модели чувства” (К. Гирц), в том числе и чувства, связанного с переживанием травматического прошлого, формируются именно в культуре9, и таких моделей для данного случая так и не было выработано. Отношение к прошедшей антропологической катастрофе в современной России почти без остатка укладывается в три типа: безразличное забвение, агрессивное отрицание самого факта травмы или стыд, часто смешанный со страхом субъекта перед самим собой: в последнем случае человек не знает, что ему делать со своим “я”, со своей культурной и психологической идентичностью. При любом из этих вариантов отношения “опыт советского прошлого присутствует как целостный и неразложимый, а потому не поддающийся разъятию на отдельные элементы с соответствующей ценностной маркированностью” (И. Калинин10).
Стоит наконец вспомнить, что “самым верным способом изобразить невоплотимый ужас исторической травмы оказывается именно поэзия” (Д. Лакапра) и вообще литература, вырабатывающая сложные модусы отношения к болезненному опыту, внутри которых человек не гордится перенесенными страданиями11 и не стремится их отрицать. Для такой работы в современной России (да и в других странах СНГ) может приобрести особое значение творчество представителей поколения, родившегося в 1965— 1975 годах, вошедшего во взрослую жизнь одновременно с крахом советской власти и успевшего застать позднесоветские 1970-е как завершенную, сложившуюся культурно-психологическую систему с характерным для нее эскапистским культом частной жизни. Для этого поколения “советский опыт… приобретает ностальгические черты памяти о детстве”12 — недаром в русскоязычном секторе “Живого журнала” так много созданных именно этими людьми виртуальных сообществ, исполняющих роль “пространств коллективной ностальгии”. В большинстве своем представители этого поколения стихийно выработали методы психологической “анестезии”, защищающие их от эмоционального восприятия историко-политических смыслов частной жизни (в первую очередь среди методов такой анестезии можно назвать перекодировку наблюдаемой реальности в ироническом и конспирологическом ключе), но в меньшинстве обнаруживают очень острую чувствительность именно к этим смыслам. Несмотря на ощущение “стигматизированности историей”, эти люди могут создать формы эмоционально окрашенной, но не ностальгической памяти о прошлом.
В этом разделе соответствующее поколение в литературе представлено произведениями Станислава Львовского (р. 1972) и Валерия Вотрина (р. 1974), решающих эту проблему совершенно несхожими путями. Вотрин создает парадоксальный жанр недидактической притчи, в которой складываются сложные “символические модели” отношения к прошлому (личному, историческому и мифологическому); этой инновации не мешает, а помогает ироничная интонация. Об особенностях работы Вотрина с жанром притчи пишет Галина Зеленина13, об антропологических задачах, стоящих за этим преобразованием жанра, — Алексей Парщиков, о трансформациях советских и несоветских (“западных”) стратегий письма в его прозе — Александр Чанцев. Львовский в своих стихах создает особый модус взволнованного, но антиностальгического отношения к ушедшей эпохе 1970-х. Поэт отчасти берет на себя функции историка — не случайно в публикуемом стихотворении он обращается к фигуре Эрика Хобсбаума. О плодотворности этого “совмещения” для развития поэзии пишет в эссе, комментирующем стихотворение Львовского, Александр Дмитриев. Таким образом, поэзия и проза здесь словно бы меняются традиционными свойствами: поэзия обнаруживает способность говорить о масштабных исторических и социальных проблемах, проза — создавать новые символические модели эмоциональности.
Другой тип рефлексии представлен людьми, родившимися в 1950-е—начале 1960-х: на момент крушения тоталитарного режима они были уже взрослыми, но имели достаточно сил, чтобы при благоприятной возможности реализоваться в новых условиях, не забывая при этом о своем советском опыте. Именно представители этого поколения — как, впрочем, и их более старшие “единочувственники” — обнаружили уникальную способность к феноменологическому анализу советского опыта, в том числе и опыта повседневной жизни в обществе, сформированном десятилетиями репрессий14. Для проработки исторических и биографических травм феноменологический анализ может дать очень многое — и важное значение тут приобретают историко-автобиографические эксперименты челябинского исследователя Игоря Нарского (р. 1959), о которых пишет Илья Кукулин.
Общеметодологическую “рамку” для всех этих частных исследований задает работа Петра Резвых, анализирующего рефлексию травмы как действие, разделенное с другим субъектом/субъектами. Эта интерпретация позволяет совместить этическую и эстетическую перспективу, что необходимо для полноценного понимания всех указанных выше произведений.
Нам уже приходилось недавно цитировать15 диагноз, поставленный Мариэттой Чудаковой: “Сегодня все желающие могут наблюдать странное явление: доброкачественно изданы замечательные собрания документов — и при этом они никак не участвуют в циркуляции общественного мнения, в общественных дискуссиях. Очевидно… не создан — или перерезан — канал для трансляции нового исторического знания (главным образом речь — об истории России ХХ века) в широкую общественную среду”16. Думается, что “не создан” и “перерезан” здесь синонимы: рефлексия коллективной травмы — в том числе эстетическая — как раз и позволяет создать язык и тем самым сформировать такой “канал” трансляции, а благодаря этому — и осмысления исторического опыта; в том, что такое осмысление может быть только коллективным и опирающимся на новые формы солидарности, убеждает статья Резвых.
Нынешней российской печати (как проправительственной, так и оппозиционной) свойственны жалобы на отсутствие в публичном пространстве оформленных проектов будущего. Однако без проработки коллективной исторической травмы построение оформленных проектов будущего невозможно — это две составные части единой работы.
______________________________________
1) Платт К. Преданность многоточию // НЛО. 2006. № 79.
2) См., например: Левинсон А. Люди молодые за историю без травм // Неприкосновенный запас. 2004. № 4 (36).
3) Витенберг Б. Игры корректировщиков (Заметки на полях “альтернативных историй”) // НЛО. 2004. № 66; Чанцев А. Фабрика антиутопий: Дистопический дискурс в российской литературе середины 2000-х // НЛО. 2007. № 86; Урицкий А. Сумерки смысла (Рец. на кн.: Елизаров М. Библиотекарь: Роман. М., 2007) // НЛО. 2008. № 90.
4) См. об этом, например: Лакапра Д. Что существенно для гуманитарных дисциплин? / Пер. с англ. // Вопросы образования. 2006. № 4. С. 240—246. “Кросс-дисциплинарный”, в отличие от междисциплинарного, по определению Лакапры, — заставляющий пересмотреть сами предметы исследования существующих дисциплин.
5) LaCapra Dominick. Writing History, Writing Trauma. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 2001.
6) Для позднего, начавшегося в 1990-е годы, этапа дискуссий на эту тему огромное значение имеет книга П. Рикёра “Память, история, забвение”, вышедшая в 2000 году (русский перевод — в 2004-м).
7) См. перевод классической работы Т. Адорно, а также статьи Х. Вельцера, А. Борозняка, Й. Эхтеркампа, И. Хёслера и Х. Кёнига в кн.: Память о войне 60 лет спустя: Россия, Германия, Европа / Сост. М. Габович. М.: НЛО, 2005.
8) Можно вспомнить разве что статью К. Штедтке (что характерно — германского историка) о Василии Гроссмане в указанном выше сборнике “Память о войне 60 лет спустя…”.
9) Подробнее см. в статье А.Л. Зорина в этом номере “НЛО”.
10) Калинин И. Добро пожаловать в детство, в которое посторонним вход воспрещен // Неприкосновенный запас. 2008. № 2 (58). С. 4.
11) Хотя это является первой, исторически и психологически почти неизбежной, стадией выхода из травматического состояния. Ср. известные строки И. Эренбурга: “А мы такие зимы знали, / Вжились в такие холода, / Что даже не было печали, / Но только гордость и беда” (“Да разве могут дети юга”, 1958).
12) Калинин И. Указ. соч. С. 4.
13) Ср. также в разделе “Хроника современной литературы” рецензию А. Чанцева, разбирающего трансформацию жанра притчи у Дмитрия Дейча. О более ранней стадии возрождения жанра притчи в современной русской литературе см., например, опубликованный в 1999 году цикл бесед И. Кукулина с различными писателями: http://www.vavilon.ru/textonly/issue2/parables.htm.
14) См. об этом, например: Фрумкина Р.М. Свидетель (Предисловие) // Херсонский Б. Площадка под застройку. Стихотворения. М.: НЛО, 2008.
15) А.Д., М.М., И.К. От редакции // НЛО. 2008. № 89.
16) Чудакова М.О. В защиту двойных стандартов // НЛО. 2005. № 74.