(Рец. на кн.: Рябий М.М. «Да, чисто русская Россия пред нами явится видней!»: От любомудрия к славянофильству. М., 2007)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 4, 2008
Рябий М.М. “ДА, ЧИСТО РУССКАЯ РОССИЯ ПРЕД НАМИ ЯВИТСЯ ВИДНЕЙ!”: От любомудрия к славянофильству. — М.: Пашков дом, 2007. — 384 с. — 1000 экз.
Это сочинение не заслуживает сколь-либо серьезного разговора о его достоинствах и недостатках. Вместе с тем, именно благодаря своей наивности оно высвечивает причудливый и не вчера возникший клубок историко-литературной и публицистической “мифологии”. Его приходится распутывать многим, осмелившимся всерьез заняться проблемами, похожими на те, которые поставил его автор. И это обстоятельство заставляет говорить о рецензируемом сочинении подробнее, чем оно того заслуживает.
Уже в длинном заглавии этой книги — два устойчивых мифа.
Первый из них — в цитате из “альбомного” стихотворения Н.М. Языкова: о чисто русской России. “Чисто русским” государственным образованием, страной, где бы жили исключительно русские люди, Россия не была никогда: изначально Россия вбирала в себя многие и многие народы и племена разной веры, крови, культуры и традиций. Во времена написания языковского экспромта русские составляли чуть более половины общего населения Российской империи.
При этом идеологически Россия любила позиционировать себя как “мононациональное” государственное образование. Причем отнюдь не только в рамках собственно “охранительной” идеологии: в 1847 г. избежавший каторги декабрист Н.И. Тургенев выпустил в Париже замечательный труд “La Russie et les Russes” — “Россия и русские”. И тем самым утвердил этот же “миф” в представлении иностранцев — надолго, кажется даже — до сегодняшних времен.
Естественно, что Россия была особенной, отличной от прочих, империей, — но здесь речь не об этом. Могу отослать читателей к самой яркой, по-моему, работе о национальном вопросе в Российской империи — статье известного московского историка Н.И. Цимбаева, напечатанной еще во времена распада советской империи (Вестник МГУ. Серия 8. История. 1993. № 8. С. 23—32). Нам интересен данный вопрос только с точки зрения “живучести мифа”.
В заглавии рецензируемого сочинения этот “бытовой” миф соединен с историко-литературным мифом, в создании и укреплении которого приняло участие не одно поколение исследователей русской культуры, — мифом о “московском любомудрии, ставшем славянофильством”. Сам факт существования “общества любомудров” зафиксирован в единственном мемуарном документе — в “Записках” А.И. Кошелева. Позволю себе еще раз привести это единственное свидетельство существования московского “любомудрия” — хотя этот абзац мемуаров Кошелева, что называется, “до дыр зацитирован” во множестве книг и статей, в том числе многократно — и в рецензируемом нами сочинении: “Другое общество было особенно замечательно; оно собиралось тайно, и об его существовании мы никому не говорили. Членами его были: кн. Одоевский, Ив. Киреевский, Дм. Веневитинов, Рожалин и я. Тут господствовала немецкая философия, т.е. Кант, Фихте, Шеллинг, Окен, Гёррес и др. Тут мы иногда читали наши философские сочинения; но всего чаще и по большей части беседовали о прочтенных нами творениях немецких любомудров”. Далее мемуарист рассказывает о характере философских собраний, их лидерах и т.п. и заключает: “Эти беседы продолжались до 14 декабря 1825 года, когда мы сочли необходимым их прекратить, как потому, что не хотели навлечь на себя подозрение полиции, так и потому, что политические события сосредоточивали на себе все наше внимание. Живо помню, как после этого несчастного числа кн. Одоевский нас созвал и с особенною торжественностью предал огню в своем камине и устав, и протоколы нашего общества любомудрия” (Записки А.И. Кошелева. М., 1991. С. 51).
Из этого единственного мемуарного свидетельства были сделаны, по крайней мере, три далеко идущих вывода: 1) что “общество любомудрия” было “политическим” и “продекабристским”: иначе зачем же было безобидным ревнителям немецкой философии свои протоколы сжигать? 2) что это общество было “гегельянским” (хотя имени Гегеля среди “немецких любомудров” мемуарист даже не упоминает); 3) что члены этого общества — “будущие славянофилы” (хотя из перечисленных пяти человек собственно славянофилами стали — да и то лет через пятнадцать — лишь Киреевский и сам Кошелев; Веневитинов и Рожалин умерли намного раньше появления славянофильства, а В.Ф. Одоевский, “душа” общества любомудров и организатор их собраний, от славянофильства остался далек).
Между тем, рецензируемая книга, как свидетельствует аннотация, ставит целью показать, “каким образом из пропагандистов немецкой философии в России родились литераторы и философы, обратившиеся к глубинам национального сознания и к началам отечественной религии — православию”. Формула от любомудрия к славянофильству, по мысли М.М. Рябия, все и объясняет: сначала в Москве явился кружок ревнителей немецкой философии, который под воздействием неких факторов решил удалиться от этой “нерусской” философии “к глубинам”…
Дабы ясней открылись эти самые “глубины”, автор сочинения о “чисто русской России” совершает две нехитрые манипуляции.
Во-первых, он совершенно элиминирует содержательную сторону самих “творений немецких любомудров”. Вся “суть” философии, например, Шеллинга, в передаче Рябия, “заключалась в том, что с помощью интеллектуальной интуиции можно познать высшую философскую тайну — природу сущего” (с. 335). Эту-то “суть” русские люди и пытались постичь, ибо без нее (говорится в другом месте книги) “московское любомудрие, если рассматривать философское и литературное творчество молодых людей с позиций предславянофильства, так бы и осталось незамеченным…” (с. 19).
“С позиций предславянофильства”, впрочем, предлагается рассматривать и всю русскую историю — по крайней мере, Нового времени: “Противодействие петербургскому западничеству можно увидеть не только в лице царевича Алексея, замученного в равелине петербургской крепости, в ненависти к немцам при Бироне, в поддержке Елизаветы Петровны во время переворота, в реакции Ломоносова на иностранное засилье в академии” (с. 20). Читаешь такие пассажи в книге, обозначенной как “научное издание”, — и невольно начинаешь сомневаться в обозначении: в школьных учебниках подобные “истины” как будто бы “понаучнее” выглядят…
Во-вторых, в этом сочинении “по традиции” смещены три культурные данности. Упомянутый А.И. Кошелев, вспоминая жизнь Москвы второй половины 1820-х гг., сообщает, что он оказался членом сразу трех культурных объединений. Прежде всего, он стал “архивным юношей”, то есть состоящим на весьма необременительной службе в Московском архиве Коллегии иностранных дел, в компании молодых московских “законодателей моды”. Затем — участником разветвленного и ориентированного на “классику” литературного кружка С.Е. Раича. И только потом — “любомудром”…
Мемуарист отнюдь не смешивал эти культурные данности — М.М. Рябий предпочел рассмотреть их все вместе, смешав в этакий крепко сваренный “бульон”, в составе которого “потерялись” какие бы то ни было различия.
И все оказались сплошь “любомудрами”. И А.Ф. Мерзляков, который “для своего времени был легендарной личностью” (с. 25) и основная жизненная заслуга которого заключалась в том, что в 1821 г. он “давал уроки” Кошелеву и Киреевскому (правда, в чем была суть этих “уроков”, я, прочитав десяток страниц, Мерзлякову посвященных, так и не уяснил). И С.Е. Раич, “посредственный стихотворец, отличавшийся множеством оригинальных сторон”, — и “просветитель нового типа” (с. 43), этакий Жан-Жак Руссо. И еще многие другие, которые прежде о своей принадлежности к “любомудрам” и в страшном сне не слышали.
Но как быть с теми “деятелями”, которые вовсе не были “любомудрами”? А к ним надобно подходить двояко. Взять, к примеру, Пушкина — автор не устает осторожно “укорять” поэта, почему-то не захотевшего стать “поклонником философии Шеллинга”. М.М. Рябий объясняет подобное упущение Пушкина тем, что тот обладал “оригинальными суждениями и новаторскими приемами в литературе” (с. 36) — прямо как гоголевский Хлестаков констатировал, говоря о Пушкине: “Большой оригинал!” Далее следует укор пушкинской иронии, с которой тот вывел “архивных юношей” в седьмой главе “Онегина” (“Архивны юноши толпою…” и т.д.): дескать, поэт “хотел показать, что истинное понимание русской души не поддается никакой научной логике” (вот оно, непочитание Шеллинга к чему приводит!), да еще и “перепутал” “внутренний календарь” романа в стихах (отысканный, как известно, у Пушкина последующими “пушкинистами”).
А вот, допустим, Фаддея Булгарина автор рецензируемого сочинения не устает открыто и смело “разоблачать”. Еще бы: “многоликий Булгарин” “проведал об издательских планах москвичей летом 1826 года” (с. 135; когда эти самые “москвичи” еще ничего не “издали”) — и сразу же стал посылать в III отделение “донос за доносом”. Еще за полгода до появления журнала “Московский вестник” (почему-то прямо сопоставленного с лондонским ежеквартальником “Edinburgh review”, хотя “Вестник” был журналом “двухнедельным”) Булгарин поставил жизненной целью чинить ему разного рода помехи. Об успешной реализации этой жизненной цели Булгарина рассказывается (с разными отвлечениями и уходами в сторону) почти на ста следующих страницах. Хотя к “рождению славянофильства” все эти “доносительные” и “безнравственные” деяния отношения уж точно никакого не имеют.
Мало имеет отношения к поставленной проблеме и пересказ содержания трех исторических драм о Смутном времени (Пушкина, Погодина и Хомякова), представленный на следующих семидесяти страницах.
Последняя глава имеет громкое название: “От религии ума к религии сердца”. Но ни “ума”, ни “сердца” я в ней не нашел. Сначала — многословный пересказ истории издания и запрещения журнала “Европеец”, с приведением множества больших и хорошо известных цитат. Потом — столь же многословные рассуждения о “женском начале” в славянофильстве: “неудачной” семейной истории Герцена и Огарева автор противопоставляет “удачные” истории из жизни Киреевского и Хомякова, нравственная модель которых “входила в культуру национальную, на почве которой и был сформирован идеал славянофилов — Святая Русь” (с. 322). Каким именно образом из ухаживаний за “фрейлиной Россет” возникла “Святая Русь”, М.М. Рябий почему-то решил умолчать.
Наконец, венцом всего движения русского “любомудрия” объявляется альманах “Подарок бедным” (иначе — “Одесский альманах на 1834 год”), прославление которого нужно было автору для того, чтобы опубликовать письмо к И.В. Киреевскому его тетки А.П. Зонтаг, которая просила прислать материал для альманаха “на лучшей бумаге в красивой цветной обертке”. Киреевский — прислал. Это дает автору повод для очередного укора Пушкину, которого тоже просили о том же — и который тоже (судя по его письму к Е.К. Воронцовой) прислал. Но пушкинские материалы в “Подарке бедным” не появились. Почему-то автор называет их “отрывком из произведения, о котором можно только догадываться” (с. 326). Между тем, академик М.П. Алексеев еще в 1956 г. доказал, что речь шла о трех сценах из трагедии “Русалка” (Известия АН СССР. Отд. лит. и яз. 1956. Т. XV, вып. 3. С. 253). Впрочем, и это не имеет отношения к теме, поставленной в заглавии.
Вот так — крайне несерьезно — рассматривается в рецензируемом сочинении очень серьезная и важная проблема рождения русского славянофильства: как “московского кружка” и как общерусского направления общественной мысли. Так просто, казалось бы, свести эту проблему к лозунгам “Святой Руси” или “православного сознания”. Но нет: все оказывается сложнее. И отнюдь не исчерпывается мечтаниями о “чисто русской России”.
В феврале 1858 г., в эпоху уже развитого славянофильства, поэт Н.Ф. Щербина (“таганрогский грек”) написал эпиграмму “Бергу и другим немцамславянофилам”:
Тепленько немцам у славян —
И немцы все славянофилы:
Не мудрено, что наш кафтан
И мурмолка их сердцу милы…
Несли мы, Берг, почти что век
Опеку немцев не по силам…
Я слишком русский человек,
Чтоб сделаться славянофилом.
То есть — прямо указывал на “нерусскость” представителей славянофильского кружка. Адресата эпиграммы, Николая Васильевича Берга (1823—1884), радикальные деятели “западнического” толка (например, Чернышевский) причисляли к “славянофильской партии” — и славянофилы ничего не имели против деятеля, который действительно происходил из остзейских немцев. И “немецкая” фамилия не мешала его близости к славянофилам (так же, как В.И. Далю, А.Ф. Гильфердингу и т.п.).
Между тем, в научной литературе сплошь и рядом появление славянофильства рассматривается как реакция общества на “засилье немцев”, а иные публицисты разных времен вообще готовы были величать славянофилов “русскими националистами” и т.д.
Подобные утверждения противоречат самой сущности русского славянофильства.
Еще Грибоедов в “Горе от ума” представил закрепленную рифмой показательную параллель немец — иноземец:
Хоть у китайцев бы нам несколько занять
Премудрого у них незнанья иноземцев;
Воскреснем ли когда от чужевластья мод?
Чтоб умный, бодрый наш народ
Хотя по языку нас не считал за немцев?..
И.В. Киреевский, будущий лидер славянофильства, решился в 1832 г. прокомментировать этот монолог Чацкого, уточнив его мысль о “незнанье иноземцев”. Пренебрежение Западом, по его мнению, “вредит истине практической и нравственной”: “…просвещение у нас распространиться не может иначе, как вместе с распространением иностранного образа жизни, иностранного платья, иностранных обычаев, которые сближают нас с Европою физически, и, следовательно, способствуют и к нашему нравственному и просвещенному сближению”. Но тут же — существенное уточнение: “…любовь к иностранному не должно смешивать с пристрастием к иностранцам”, которые “родились в России, воспитаны в полурусских обычаях, образованы также поверхностно и отличаются от коренных жителей только незнаньем русского языка и иностранным окончанием фамилий. Это незнанье языка естественно делает их чужими посреди русских и образует между ними и коренными жителями совершенно особенные отношения” (Киреевский И.В. Полн. собр. соч. М., 1911. Т. 2. С. 60—61).
Выпад Киреевского соответствовал, например, наблюдениям из только что вышедшего из печати романа “немца” Н.И. Греча “Поездка в Германию” (1831) — там описывался быт не “германских”, а петербургских немцев, приводились соответственные нравоописательные “картинки”. Но Николай I, как указывалось в рескрипте III отделения, “изволил заметить в статье о “Горе от ума” самую неприличную и непристойную выходку на счет находящихся в России иностранцев”. Именно из-за приведенной выше злополучной “выходки” и был, в конечном счете, запрещен многострадальный журнал “Европеец”.
Слово “славянофил” вошло в русский язык в самом начале XIX в., будучи применено к известному адмиралу А.С. Шишкову и представителям “русской партии”. Но вовсе не они были “предшественниками” членов славянофильского кружка — так же, как и не те, кого М.М. Рябий именует “любомудрами”. Историки давно уже “договорились”, что рассуждать о славянофильстве ранее конца 1830-х гг. — бессмысленно. Ведь отправное положение этого направления русской общественной мысли заключалось в утверждении России как самостоятельной и самоценной — но непременно европейской духовной данности. Именно с этой установкой славянофилы протестовали против современных им представлений.
Название “славянофил” русские западники воспринимали как насмешку — чуть ли не ругательство. Между тем, никому не придет в голову смеяться над французом, что он “галлофил”, или над немцем — что тот “германофил”: для европейских наций подобное сознание вполне естественно. Чем же хуже “русское воззрение”? (Это, кстати, из рассуждений К. Аксакова, “передового бойца славянофильства” без “любомудровского” прошлого.) Или — суждение И. Киреевского в финале его первого “ответа” Хомякову. Осознав и раскрыв оригинальность и нравственную жизненность русской духовности, он иронически наметил возможный путь ее распространения: “Желать теперь остается нам только одного: чтобы какой-нибудь француз понял оригинальность учения христианского, как оно заключается в нашей церкви, и написал об этом статью в журнале; чтобы немец, поверивши ему, изучил нашу церковь поглубже и стал бы доказывать на лекциях, что в ней совсем неожиданно открывается именно то, чего теперь требует просвещение Европы. Тогда, без сомнения, мы поверили бы французу и немцу и сами узнали бы то, что имеем” (Киреевский И. Указ. соч. Т. 1. С. 120).
Те деятели русской культуры, которые почувствовали противоестественность такого положения и такого пути, — так или иначе примкнули к славянофильскому движению. Путей к нему было множество — и не обязательно через “любомудрие”. “Любомудрами” никогда не были такие лидеры славянофильства, как Хомяков, Петр Киреевский, Самарин, семейство Аксаковых, Д.А. Валуев, В.А. Черкасский. И вовсе не обязательно было штудировать немецких философов, чтобы понять простые истины.
Впрочем, это становится понятным даже после прочтения книги М.М. Рябия. Противореча принятой концепции, он невольно продемонстрировал обратное.
А лозунгу из языковского экспромта, вынесенному на титульный лист, — о “чисто русской России” — противоречит уже оборотная сторона этого листа, где указано, что книга издана при финансовой поддержке Ханты-Мансийского банка.