(Рец. на кн.: Lyon-Caen J. La lecture et la vie: Les usages du roman au temps de Balzac. Paris, 2006)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2008
Lyon-Caen J. LA LECTURE ET LA VIE: LES USAGES DU ROMAN AU TEMPS DE BALZAC. — Paris: Tallandier, 2006. — 383 p.
Книга французской исследовательницы Жюдит Лион-Каэн называется “Чтение и жизнь”. Название кажется не слишком оригинальным. Но доверяться этому ощущению не следует. Подзаголовок: “Как читали романы во времена Бальзака” — сулит нечто куда менее банальное, знакомство же с самой книгой убеждает, что перед нами — в высшей степени интересное исследование, которое не только вводит в научный обиход неизученный (и по преимуществу неизданный) материал, но и предлагает весьма оригинальные трактовки рассматриваемых фактов.
Лион-Каэн начинает книгу с констатации: представления современных людей о Франции 1830—1840-х гг., то есть Франции в эпоху Июльской монархии, довольно скудны и основываются преимущественно на сочинениях тогдашних романистов — Бальзака, Стендаля, Жорж Санд. В отличие от “вечно живой” наполеоновской империи или Третьей республики, заложившей те основы светского государства, на которых Французская республика стоит и по сей день, Июльская монархия отнюдь не находится в центре общественного внимания, однако созданные в ту пору романы до сих пор не вышли из доверия и воспринимаются едва ли не как исторический источник. Исследовательница задает вопрос: почему так происходит? И отвечает: дело тут не только и не столько в индивидуальных талантах писателей, сколько в том статусе, который имел роман в эту эпоху, в тех функциях, какие признавали за ним и сами литераторы, и читающая публика (память об этом статусе мы, сами того не сознавая, храним и поныне).
Именно эти функции романа (а не его художественные особенности) ЛионКаэн и изучает в книге. Изучает на основе самых разнообразных материалов: критических статей, парламентских речей (ибо вопрос о романе при Июльской монархии казался таким важным, что неоднократно становился предметом обсуждения в палате депутатов) и — самое главное — читательских писем. ЛионКаэн прочла (можно даже сказать — расшифровала) и проанализировала два больших корпуса писем читателей к двум писателям: Бальзаку и Эжену Сю (125 писем к первому и 415 — ко второму). Выбор именно этих двух авторов объясняется тем, что в архивах других писателей той эпохи читательские письма в таком количестве не сохранились: наследники сочли, что место посланий безвестных людей — не в архиве, а в мусорной корзине. Говоря “расшифровала”, я имею в виду чисто технические трудности, встававшие перед исследовательницей читательского эпистолярия. Дело в том, что люди, обращавшиеся к романистам, зачастую имели о французской орфографии самые фантастические представления, а знаки препинания вообще упраздняли. Поэтому для того, чтобы их тексты (сами по себе очень яркие и содержательные) стали доступны для чтения, Лион-Каэн пришлось проделать большую работу, о масштабе которой дает представление отрывок из письма читательницы Сю Эме Деплант, приведенный в примечании на с. 365 в “натуральном виде”.
Но дело, разумеется, не только в технике, но и в интерпретации. Чтобы понять, чтo´ значили письма читателей для них самих, для их адресатов и для общей культурной ситуации 1830—1840-х гг., Лион-Каэн приходится дать ответы на самые разнообразные вопросы: как воспринимался роман в эту эпоху? Что такое письмо к писателю в романтическую эпоху и в какие отношения оно ставит читателя и писателя? Какую функцию имел роман во времена Бальзака и Эжена Сю? Ответы эти даны в пяти главах книги, а в приложении на полусотне страниц напечатана подборка наиболее характерных неизданных писем к двум романистам.
Лион-Каэн начинает с анализа немыслимой популярности романа в рассматриваемый период. “Все” пишут романы (в год выходит около 300 названий, а порой и больше), “все” их читают, причем романы зачастую снабжаются предисловиями, из которых следует, что у их авторов очень серьезные амбиции и они собираются не столько развлекать читателя, сколько помогать ему познавать, “расшифровывать” общественную реальность (Бальзак с его намерением стать “доктором социальных наук” был отнюдь не одинок, хотя и зашел по этому пути дальше, чем его собратья по перу).
Таковы были реальное положение романа и реальные намерения романистов — однако образ романа, который создавался в критике того времени, совершенно иной. Это заставляет Лион-Каэн совершить экскурс в историю литературной критики во Франции в первой половине XIX в. (которую, как она замечает, еще только предстоит написать) и попытаться объяснить, почему тогдашние критики в большинстве своем стояли на антироманных позициях и наперебой расписывали вредное влияние романов на нравственность. Причин тут несколько, от эстетических (критики в основном были воспитаны на классицистской поэтике, требовавшей, чтобы литераторы подражали природе не абы как, а по правилам хорошего вкуса, и не забывали о морализаторстве) до чисто практических: во второй половине 1830-х гг. романы начинают печататься отрывок за отрывком в нижней части газетной страницы, то есть занимают то самое место (по-русски называемое “подвалом”, а по-французски — “фельетоном”), которое до начала романной экспансии было отведено критикам, и критики, видя в романистах соперников, вытесняющих их с насиженного места и вдобавок претендующих на серьезный анализ социальной действительности, переходят в наступление. Эти массовые нападки на романы, обличение их вредного, развращающего влияния уже исследовались в научной литературе1, но Лион-Каэн вносит в разговор об антироманном дискурсе несколько чрезвычайно существенных уточнений.
Она, например, подчеркивает, что осуждение “литературной промышленности” (а среди упреков, предъявляемых авторам “романов-фельетонов”, обвинение в корыстолюбии и продажности занимало отнюдь не последнее место) началось, собственно, еще до появления самих “романов-фельетонов”2. Прежде чем критика изобрела понятие “индустриальной литературы”, она обсуждала (и осуждала) литературу “легкую” (facile), которая изготовляется “фабричным способом” с забвением любых этических и эстетических норм и исходя из одной лишь заботы о барыше. Так что к началу 1840-х гг., когда “роман-фельетон” достиг пика популярности, “обвинительная” схема была уже полностью готова. Критика романов строилась примерно по такой схеме: раньше у литераторов и журналистов имелись убеждения и они обращались к единомышленникам, теперь они зарабатывают деньги и заинтересованы в расширении своей аудитории во что бы то ни стало; романисты уподобили словесность товару и торгуют развратительными картинами без зазрения совести, причем деятельность их сделалась особенно опасной с тех пор, как романы попали на страницы газет; если прежде мать семейства или хорошо воспитанный юноша постеснялись бы купить томик с романом, то теперь отрава разлита по страницам всех газет и от нее уже не скроешься… Слово “отрава” употреблено не случайно; литераторы и публицисты определенного толка воспринимают роман именно как моральный и социальный яд, причем зачастую эта метафора “реализуется”: Мария Лафарж сначала прочла роман Фредерика Сулье “Мемуары дьявола”, а потом, попав под ядовитое действие романа, отравила мужа мышьяком. Именно так: ядовитая литература превратила женщину в отравительницу — представлял дело журналист “Газет де Франс” Альфред Нетман. И он был не одинок; круг чтения обвиняемого порой рассматривался на реальных судебных процессах в качестве обстоятельства, толкнувшего человека на преступление.
Противники романов были убеждены, что не общественное устройство порождает злодеяния, изображаемые в романах, но сами романы воспитывают злоумышленников, подтачивающих фундамент общества. До прямого запрещения романов при Июльской монархии дело не дошло, однако барон де ШапюиМонлавиль в 1843 г. предложил палате депутатов принять меру, призванную оздоровить ситуацию: отменить налог на газеты, заставляющий издателей гнаться за увеличением числа подписчиков, и тем самым положить конец печатанию развращающих романов-фельетонов, которыми этих подписчиков как раз и завлекают. Сделать это необходимо, утверждал барон-депутат, потому что романы развращают не только тем, что изображают беззаконные страсти, но и тем, что внушают представителям низших социальных слоев несбыточные мечты о перемене участи и социального статуса (иными словами, депутат-моралист обеспокоился тем общественным недугом, который Гюстав Флобер десятилетие спустя изобразил в своем романе “Госпожа Бовари” и который с его легкой руки получил название “боваризма”). Шапюи-Монлавиль возвращался к способам борьбы с романами еще дважды: в 1845 и 1847 гг. (в последний раз он уточнил свою законодательную инициативу: теперь предлагалось освободить от налога тех газетчиков, которые не будут печатать романы-фельетоны).
Если бы Лион-Каэн описала нам только этот “антироманный” аспект литературной ситуации 1830—1840-х гг., ее книга была бы, безусловно, интересна, но отнюдь не нова. Однако тот оригинальный материал, который она привлекла для анализа, позволил ей взглянуть на дело с совершенно иной точки зрения и показать, насколько мощным было в ту же эпоху совершенно иное восприятие романов как чтения не вредного, а, напротив, очень полезного. Анализ читательских писем к романистам дал исследовательнице возможность продемонстрировать, что, в отличие от критиков, читатели были склонны видеть в романах не вредные фантазии, а злободневную публицистику и даже учебник жизни.
Но прежде чем сделать этот вывод, Лион-Каэн совершает экскурс в историю самого жанра читательского письма, или, как она выражается, “романтической практики” эпистолярного общения читателя с писателем. Атмосфера “сакрализации писателя”, которая воцарилась во французской литературе со второй половины XVIII в., описана в классической работе Поля Бенишу3, но Лион-Каэн вносит в этот разговор о писателе как объекте культа существенные дополнения и уточнения. Конкретные формы “поклонения” литераторам были разнообразны: сбор автографов, визит к великому писателю4 и даже называние домашних животных именами персонажей любимого писателя… Не последнее место в этом ряду занимает эпистолярный контакт с писателем. Письма читателей к писателю — практика, восходящая ко второй половине XVIII в. Читатели “Новой Элоизы” писали Жан-Жаку Руссо о том, что он “научил” их чувствовать; он дал им слова для выражения их переживаний, и они внезапно осознали, что испытывают именно то, о чем написано в “Новой Элоизе”. Сходным образом читатели Бальзака и Эжена Сю тоже воспринимают свою жизнь сквозь призму чужих романов, говорят с обожаемыми писателями на их языке (это тем более объяснимо, что, как замечает Лион-Каэн, в письмовниках XIX в. образцы читательских писем к писателям отсутствуют и даже само существование таких посланий не предусмотрено). Но если читатели Руссо искали в его романах новые формы чувствительности, то читатели первой половины XIX в. учатся у романистов осмыслять теневые зоны социальной реальности.
В “антироманном” дискурсе одно из главных обвинений заключалось в том, что роман уводит читателя от действительности в область химер. Однако те читатели, чьи письма изучает Лион-Каэн, воспринимают роман совершенно иначе; романы возвращают их к реальной жизни, подсказывают им “социальные формулы” для объяснения их невыдуманных невзгод (начиная с несчастной жизни в браке и кончая невозможностью найти применение своим силам). Роман для этих читателей — вовсе не то развлекательное, пустое чтиво, о котором толковали обличители романной продукции; роман — это серьезное чтение, заставляющее думать о социальных проблемах и дающее ключ к постижению реальности. Читатели Бальзака и Сю единодушно исходят из того, что оба автора проделали перед тем, как взяться за сочинение своих романов, огромную подготовительную работу, и стремятся помочь им в этом сборе документальных материалов, сообщая собственные “человеческие документы”.
Среди этих читателей молодые женщины, которые с помощью писем стремятся занять место в жизни обожаемых авторов; молодые литераторы, ищущие одобрения и покровительства (для них письмо служит эпистолярным эквивалентом визита-паломничества к кумиру); обездоленные и их защитникифилантропы, которые ждут от писателя помощи в восстановлении справедливости. Так вот, все они как бы предлагают себя литераторам в герои: женщины пишут о трудностях жизни в браке, мужчины — о тяготах, выпадающих на долю непризнанных гениев, благотворители — о честных, но неудачливых бедняках. Старинная концепция “романического” предполагала, что роман излагает случаи исключительные, из ряда вон выходящие, чудесные. Читатели Бальзака и Сю ищут в романе иное — не “романическое”, а типическое и жизненное, то есть нечто похожее на их собственные обстоятельства, и стремятся изложить писателям свои истории, свято веря, что и эти истории могут занять свое место на страницах романов.
Эти читатели не видят никакого зазора между жизнью и романом: одна корреспондентка Бальзака рассказывает ему историю своей измены мужу для того, чтобы он, Бальзак, описал ее в романе, а другая пытается доказать, что не все старые девы так отвратительны, как героиня романа “Турский священник”, третья называет своего дядюшку “живой моделью” одного из бальзаковских персонажей, четвертый просит дать ему взаймы денег, которые позволят ему начать литературную карьеру. Стиранию границы между литературой и жизнью способствует и тщательнейшая работа Лион-Каэн: читательница Эме Деплант пишет, например, Эжену Сю о своей жизни словами, заимствованными у него, Сю, а Лион-Каэн проверяет ее рассказ (на первый взгляд более чем “романический”) по архивам департамента Сена и Марна, и оказывается, что романными фразами женщина описала историю вполне подлинную.
Подход к литературе у читателей Бальзака и читателей Эжена Сю был примерно одинаковым, тематика же писем по большей части разная. Читатели (и читательницы) Бальзака пишут преимущественно о своей личной жизни; среди корреспондентов Эжена Сю одни (социалисты) обличают общественные язвы, другие (филантропы) сообщают о способах уменьшить накал классовой борьбы. Но все они едины в восприятии романов вовсе не как авантюрного чтива, а как ответственного этического и политического высказывания. Один из поклонников Эжена Сю писал ему: “…я проглотил ваш роман не с той легкомысленной жадностью, с какой мы глотаем увлекательные сказки, но с той жадностью, с какой серьезный человек погружается в книгу, содержащую великие истины”. Иначе говоря, восприятие “Парижских тайн” “серьезными” читателями (а их было немало) решительно расходилось с тем, как воспринимали этот роман литературные критики: там, где вторые не наблюдали ничего, кроме безнравственных картин и дурного вкуса, первые видели важнейшее исследование социальных вопросов. Сам романист осознавал и ценил эту особенность своей публики. Мало того, что по ходу публикации “Парижских тайн” Сю учитывал мнения своих читателей и по их настоянию вводил в роман рассуждения о тех или иных социальных проблемах, он еще и завел в газете “Журналь де деба” отдельную рубрику: “Письмо Эжена Сю к главному редактору”, в которой цитировал многие адресованные ему читательские послания, превращая тем самым словесность в “оружие прямого действия” (корреспонденты Эжена Сю, например, нередко просили его свести каких-нибудь бедных, но честных рабочих с богатыми филантропами, и он публиковал эти просьбы о помощи на страницах газеты). Такое использование газетной полосы показывает, до какой степени для Сю печатание в газете не было ни простой формальностью, ни способом увеличить гонорар: публикации романа в виде газетных “фельетонов” позволяли романисту реагировать на злободневные события, например в ответ на парламентскую дискуссию о тюремной реформе включать в роман пространные отступления об условиях содержания преступников в парижских тюрьмах5.
Со своей стороны, многие читатели обращаются к Эжену Сю с просьбами обличить в романе некие вполне конкретные преступления (о которых они писателя информируют) или, наоборот, прославить некие добродетельные поступки. Роман, таким образом, мыслится и читателями, и самим автором как инстанция, карающая конкретных злодеев и вознаграждающая реальных праведников. Собственно, все читатели, которые стремятся поведать романисту свои реальные истории, воспринимают возможность попасть в литературу, стать персонажами романа как своеобразную награду за добродетели, компенсацию за перенесенные страдания — и до какой-то степени как оправдание их жизни, которая обретает смысл лишь постольку, поскольку она похожа на роман… Попасть в романные персонажи для всех этих людей значит обрести “социальную значимость”. В предельной форме это стремление к легитимации посредством литературы проявилось в судьбе знаменитого “поэтаубийцы” Ласенера, который в тюрьме перед казнью написал “Мемуары”, призванные объяснить и увековечить его деяния. Но та же самая тенденция принимает и анекдотические формы: одна читательница Бальзака, пятидесятилетняя мать тринадцати детей, убеждена, что такого характера, как у нее, романист еще не описал, и потому рассказывает ему историю своей платонической влюбленности в молоденького жильца — для непременного включения в новый роман; другая просит Бальзака отказаться от высказанного в “Отце Горио” мнения о доступности белокурых женщин — ибо сама принадлежит к числу блондинок.
Жалоба блондинки — анекдот; но вовсе не анекдот тот факт, что, как показывает анализ писательской почты, в рассматриваемую эпоху читатели романов выступают вовсе не в роли пассивных потребителей нарождающейся массовой культуры, а, напротив, в роли представителей формирующегося демократического общественного мнения. Этот вывод дает Лион-Каэн основания вступить в спор не только с давними обличителями романа как развращающего жанра, но и с Юргеном Хабермасом, утверждавшим, что в 1830—1840-е гг. пресса из возбудителя общественной дискуссии превращается в орудие культуры массового потребления; анализ читательской реакции на “Парижские тайны” показывает, что дело обстояло совсем иначе.
Если в самой книге Лион-Каэн речь идет в основном о триумфе романа, то в эпилоге мы присутствуем при его развенчании.
В 1848 г. во Франции совершилась революция; Июльская монархия прекратила свое существование. Слом произошел не только в политической, но и в культурной жизни. Еще недавно роман считался серьезным жанром, играющим важную позитивную роль; после революции на новом историческом витке французы возвращаются к антироманному дискурсу. Именно на романы возлагается ответственность за революционные потрясения, нарушившие спокойное течение французской жизни, и теперь заступиться за роман уже некому. Ибо обвинения приобретают совершенно иной оттенок: речь идет уже не о том, что, начитавшись романов, молодая женщина изменила мужу (или даже отравила его), а о том, что, отравленная романами, вся Франция сбилась с пути и рухнула, так сказать, в пучину революции. И вот уже в парламенте принимают закон об обложении дополнительным налогом всех газет, которые публикуют романы-фельетоны. Для критиков романного жанра сомнений нет: “Францию погубили романы”. Разные ученые собрания и провинциальные академии предлагают в качестве темы для ежегодного конкурса вопрос о “влиянии литературы на общественное мнение и нравы в последние 20 лет” и единодушно приходят к выводу: “То, что несколько революционеров совершили с правительством, то современная литература сделала со всем обществом. Она собрала воедино все низости и подлости, пороки и преступления, все чудовищное, что только способно измыслить человеческое воображение, и сказала: “Горе обществу, ибо все эти низости и подлости, пороки и преступления порождены им, обществом”. Народ поверил этой клевете… Вот каково было влияние современной литературы на нравы и общественное мнение нашей страны. Да хранит Господь Францию и да спасет он общество!”
Приведенное мнение некоего Шарля Манша де Луана так же типично для восприятия романа после 1848 г., как типичны восторженные письма “серьезных” читателей Эжена Сю для восприятия романа в предшествующую эпоху. В 1850-е гг. эта предшествующая эпоха становится предметом обсуждения — и осуждения. Мало того, что романы подрывали все устои общества, от брака до института собственности, они еще и были доступны всем классам населения, публике всех возрастов — и оттого особенно опасны. Если верить критикам романа, всю классовую борьбу следует считать, в сущности, не чем иным, как выдумкой литераторов; если бы они не изображали так ярко социальные различия, Франция шла по бы пути эволюции, а не революции…
Одним словом, во всем виноваты романы, и люди, которые предупреждали об их губительности до 1848 г., теперь, при новом режиме, принимаются вести антироманную пропаганду с еще большим пылом, и тот же Шапюи-Монлавиль (теперь уже не депутат, а сенатор) опять клеймит дешевые книжонки, распространяющие романную заразу. Здесь, пишет Лион-Каэн, мы имеем дело с феноменом большой временной протяженности (в броделевском смысле слова): недоверием к любой культуре, обращающейся к массам; предполагается по умолчанию, что если эта культура массовая, значит, она “плохая”, способная лишь отуплять или заниматься пропагандой…
Резюмировать содержание книги Жюдит Лион-Каэн, где богатейший материал разобран виртуозно и тактично, трудно — потому что хочется воспроизвести для читателей, не имеющих доступа к этой книге, всю нюансы исследовательской мысли, все колоритные примеры из читательских писем, но для этого пришлось бы писать как минимум реферат, а то и создать пресловутую карту Англии в масштабе самой Англии — то есть перевести всю книгу целиком. Надеюсь, однако, что и из краткой рецензии ясно: если в истории Франции XIX века Июльская монархия занимает роль более или менее маргинальную, то в истории романа ей следует отвести почетное место. Ибо в эту эпоху нашлось огромное множество людей, которые признали в романисте не развратителя, а учителя, целителя, реформатора, того единственного, кто понимает окружающую действительность и способен объяснить ее другим.
Жюдит Лион-Каэн занята не теорией, а историей литературы, причем литературы определенной (французской) нации и определенного периода; она никак не генерализирует свои рассуждения и не задается вопросом о том, как читали романы в XIX в. другие нации — например, русская. Мы-то знаем — по крайней мере с 1975 г., когда была опубликована статья Ю.М. Лотмана “Декабрист в повседневной жизни (Бытовое поведение как историко-психологическая категория)”, — что в России литературный код был важен для интерпретации реального поведения еще в начале XIX в., а уж в 1860-е гг., когда роман “Что делать” превратился в “новое Евангелие” и программу действия для большой части русской радикальной молодежи, это самое взаимодействие литературы и жизни сделалось особенно значительным. Однако исследователи русской литературы и русской культурной ситуации зачастую склонны считать “литературоцентризм” нашим местным достижением (или недостатком). Очевидно, что на фоне французской ситуации он будет смотреться несколько иначе. Но это уже, как говорится, совсем другая история.
______________________________________
1) Сошлюсь хотя бы на антологию: La querelle du romanfeuilleton: Littérature, presse et politique, un débat précurseur (1836—1848) / Textes réunis et présentés par Lise Dumasy. Grenoble, 1999, èли на недавнюю статью: Молье Ж.-И. “Хорошие” и “дурные” книги во Франции, или Война фантазмов (1770—1970) // Теория и мифология книги: Французская книга во Франции и России. М., 2008. С. 69—85.
2) Во Франции понятие “littérature industrielle” ввел СентБёв в одноименной статье 1839 г.; в России аналогичное явление (назвав его “торговым направлением” в литературе, а его представителей — “писателями, которые смотрят на словесность как на легчайшее средство к добыванию денег”) четырьмя годами раньше обличил С.П. Шевырев в статье “Словесность и торговля”.
3) См. рус. пер. отрывка из книги “Le Sacre de l’écrivain”: Бенишу П. На пути к светскому священнослужению: “литератор” и новая вера // НЛО. 1995. № 13. С. 215—236.
4) Удостоившийся в качестве одной из констант французской культуры отдельного очерка в составленном Пьером Нора сборнике “Памятные места” (см.: Nora O. La visite au grand écrivain // Les Lieux de mémoire. P., 1997. T. 2. P. 2131—2156).
5) Этот параллелизм функций (и даже взаимозаменяемость) газеты и романа осознавался многими современниками; вот пример, взятый не из книги Лион-Каэн; Ксавье Мармье в “Письмах о России” касается российской цензурной ситуации в конце 1830-х гг.: “Все наши политические брошюры и часть наших газет в России полностью запрещены; однако большое число романов и прочих литературных сочинений, ввоз которых дозволен, проникнуты теми же идеями, которые излагает периодическая печать” (Marmier X. Lettres sur la Russie. P., 1843. T. 1. P. 249).