(Комментарий к одной дневниковой записи)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2008
Победила молодость…
И. Ильф, Е. Петров. Двенадцать стульев
“От истории не спасешься”1. Так Борис Яковлевич Бухштаб, двадцатидвухлетний выпускник ЛГУ, научный сотрудник Государственного института истории искусств и преподаватель Курсов публичной речи, начинает дневниковую запись от 20 мая 1927 года, программно озаглавленную “Антибум”. Бум — прозвище его тезки и старшего коллеги, Бориса Михайловича Эйхенбаума, к указанному времени пониженного в должности от профессора ЛГУ до внештатного доцента. Впрочем, это не мешает плодотворной работе в “словесном разряде” Государственного института истории искусств. Кличка Бум в ходу именно здесь. Так называют Эйхенбаума ближайшие ученики — участники семинара по русской прозе (иначе говоря, “Бумтреста”), по итогам которого в 1926 году был издан одноименный сборник2. В отличие от второго номинального руководителя семинара, Юрия Тынянова, избегавшего административной суеты, Эйхенбаум по-настоящему занимался подрастающим поколением, воспитывая в нем, среди прочего, ключевую для формалистов “заряженность” биографией3. Бухштаб оказался талантливым учеником, логично обратившим свои умения против учителя.
Как бежит Бум от истории, как ищет “все нового”, и вдруг комичнейшим анахронизмом оказываются самые поиски нового во что бы то ни стало — не потому, что старое непригодно, а потому, что оно “надоело”4.
Что примечательного в этой небрежной фразе? С одной стороны, перед нами без пяти минут постмодернизм avant la lettre, прозорливое попадание в будущее, где исчезнет вера в предельность собственного жеста, в наступление “окончательно нового”5. С другой стороны — не более чем юношеская амбиция, подкрепленная идеологией “борьбы и смены”, которую так настойчиво внедряли “старшие” формалисты (от “Розанова” В. Шкловского до “Литературного факта” Ю. Тынянова). Реплика Бухштаба может показаться несколько отложенным резонансом известного ныне письма от 25 июня 1925 года, в котором Эйхенбаум жалуется Шкловскому:
Писать мне сейчас очень трудно. <…> я и в самом деле с трудом обедаю, с трудом живу и с ужасом думаю о будущем. Для меня пришло время, когда люди делают странные поступки — пауза. Мне скоро 39 лет. История утомила меня, а отдыхать я не хочу и не умею. У меня тоска по поступкам, тоска по биографии. Я читаю теперь “Былое и думы” Герцена — у меня то состояние, в котором он написал главу “Il pianto” (ему тогда было 38 лет)6.
Далее следуют столь же широко цитируемые мысли о том, что личность вытесняет не только историю литературы, но даже ее предмет; что лишь ирония может выжить под порывами урагана, который несется над головой. Забыты методологические поиски, теперь уж не до них. Наивно было бы вести речь о тонкости исторических предчувствий — будто усталые формалисты уже тогда прозревали тьму, надвигавшуюся из недалекого будущего. Но в 1925 году все это было скорее обычным проявлением кризиса среднего возраста, который настиг Эйхенбаума несколько позже других — как следствие позднего обретения себя в науке. Вместе с тем трудно не вспомнить, что еще в 1921 году Эйхенбаум растравлял себя мыслями о том, что “каждому поколению отведен свой участок времени”, что наступает “точка зрелости и ужаса”, когда вдруг поколение видит себя “в цепях Истории”, и теперь никуда не уйти. “К такому мигу сознания подошло сейчас поколение людей, которым 35—40 лет”7, — резюмирует Эйхенбаум, со страхом, надо полагать, ждущий своего тридцать пятого дня рождения. Вышедшие в первой половине 1920-х годов книги “Лермонтов. Опыт историко-литературной оценки” и “Сквозь литературу” не удовлетворили автора. С восторгом принятая им в начале 1920-х годов логика революционной смены идей впервые обернулась против него самого, что только усилило возрастные беспокойства8. К 1927 году наконец намечаются пути выхода из персонального кризиса (формируется концепция “литературного быта”, пишется “социологический” том о Толстом в 1850-е годы), но это уже никому не нужно — ни оппонентам, ни ученикам, ни самому времени. Когда-то “ОПОЯЗ бросил перчатку как русской критической традиции, так и официальной советской; любое смягчение крайней позиции было бы воспринято как компромисс и крах. Хуже того, привлечение внелитературного материала связывалось в сознании Эйхенбаума с принятием или, по крайней мере, с признанием того самого режима, который теперь на глазах сокращал пространство свободы”9. Время становилось все более индифферентным и потусторонним.
Инерция “бури и натиска”, затухавшая до середины десятилетия, сменяется периодом полураспада. Идет методичное, гипнотизирующее своей неотвратимостью превращение культуры авангарда в культуру сталинизма. В марте 1927 года проходит судьбоносный диспут в зале бывшего Тенишевского училища10, где — пока еще под протестующий свист — громят “формалистов”. На полемику это было мало похоже, скорее, на неудавшееся избиение в темном переулке — но все понимают, что драка началась по-настоящему11. Казалось бы, ученики должны, как никогда, поддерживать своих учителей, выражать свою с ними солидарность. Ничуть не бывало. На фоне усилившейся внешней травли семинар Эйхенбаума выражает недовольство руководителем, отвергает его “комичнейшие” поиски новых идей, видит в этом верный признак его собственного старения. Если без сантиментов, то они, молодые, безошибочно распознают уязвимые места своего мэтра и целят в них именно как преданные ученики. Возможно, они были бы рады ему помочь, но для этого им нужно перестать быть его учениками. Ведь и они с готовностью усвоили простую, работающую на уничтожение, схему борьбы “младших” со “старшими”, которой формалисты в свое время осмелились возмутить тихую заводь истории литературы12. Характерен известный mot Лидии Гинзбург, точно подметившей, что “мэтры” любили не науку, а открытия. Действительно, тот, кто берется исполнить миссию героя, не может любить науку, это, некоторым образом, скучно. Он ничего никому не доказывает, он присваивает себе divine right (по Томасу Карлейлю), попирая само существо легитимности и убеждая всех принять на веру новый порядок. Но история литературы — не политика, пусть иногда и копирует ее фигуры. Артистичная наглость ОПОЯЗа не смогла обеспечить ему лидирующие позиции, равно как и утопическиэкстравагантные проекты первых пореволюционных лет — сохранить за художниками-авангардистами управленческие должности в Наркомпросе. Преемственность была невозможна — формализм строился на ее отрицании. У героя, автора художественного жеста, нельзя ничему научиться, можно лишь усвоить его убийственную логику. Именно это, по мнению множества историков литературоведения, произошло с формалистами “второго созыва”, от имени которых Бухштаб и в особенности Гинзбург выступали в своих “приватных” текстах второй половины 1920-х годов13.
После 1927 года Эйхенбаум уже ничего не дождется от своих учеников (кроме разве что нелепых и некрасивых препирательств с Лидией Гинзбург по надуманному, в сущности, поводу14). Они от него — тем более. Ему вообще уже не до них. Эйхенбаум слишком долго ждал собственных открытий, чтобы так быстро удовлетвориться “нормальной наукой” (в терминах классической книги Томаса Куна “Структура научных революций”). Логика революции воплощает в его персональном кризисе свой жестокий каузальный сценарий. Он снова мучается, как это часто бывало в его исполненной внутренних борений биографии, и эти мучения самым непосредственным образом отражаются на его научных занятиях. Он тянется к друзьям, которые тоже не вполне его понимают. Отчуждение доходит до того, что в 1929 году Шкловский со злой досадой (на себя — в первую очередь) жалуется Якобсону, что Эйхенбаум “разложился до эклектики”, а его “лит. быт — вульгарнейший марксизм. Кроме того, он стал ревнив, боится учеников и вообще невеселое <так в тексте. — Я. Л.>”15.
Таким образом, момент, когда в дневнике молодого Бухштаба появляется запись “Антибум”, можно считать в каком-то смысле идеальным. “Мэтры” уже не вызывают у молодежи прежнего восторга. И вот атмосфера взрывается “тенишевским” диспутом, который как бы санкционирует сведение счетов. Главное, что это событие не только оскорбило “формалистов”, но и ясно дало понять: когда на них напирают заведомые противники, едва ли стоит рассчитывать на последователей. “Подобно квазиэдипальному бунту формалистов против Венгерова, десятилетие спустя молодое поколение под маской пролетарского движения осознавало себя и собственную культурную идентичность, предъявляя права собственности на русскую литературу”16. Если внимательно вчитаться в запись Бухштаба, сложно не обжечься о раскаленное раздражение, явно накопившееся за месяцы несогласия и связанного с ним непонимания того, как теперь жить дальше:
Старый Опояз, правда, <хвастался> выставлял свой прагматизм, отказываясь от философской проверки и обоснования, но прагматизму изменял ради журналистской “легкости”, которой Бум так умиляется в себе. Была ведь тенденция выкинуть из оборота идею, как только она дозреет до “алгоритмической” стадии. Что же это за позиция? Обидно, если это раскусят раньше, чем новое поколение покажет себя серьезнее и крепче их17.
При всех поправках на интимный характер этого замечания риторика его весьма иллюстративна: в угловых скобках зачеркнутое “хвастался”; Эйхенбаум, оказывается, “умиляется” своей журналистской легкости. Надо полагать, имеется в виду афористическая ироничность и ясность, которой Эйхенбаум добивается как раз к этому времени — еще через два года из печати выйдет “Мой временник”, своеобразная вершина этого типа письма в исполнении Эйхенбаума. Но самое главное в цитате — обида, что “мэтров” могут разоблачить критики из чужих лагерей (а то и просто не мы). Эта фраза ключевая для диагностики отношений учителей и учеников в шлейфе отзвуков “тенишевского” диспута. Невозможно переоценить провоцирующее значение записи Бухштаба для распада первоначального союза поколений — союза, который был основан на взаимном любопытстве и поверхностном восторге (радости “научной инициации” у одних и радости “научного отцовства” у других). О том, что “групповой роман с мэтрами подходит к концу”, Лидия Гинзбург впервые напишет только в самом начале 1928 года18. Не менее показательны и другие фразы из этого насыщенного текста молодого Бухштаба. Излишне говорить, что в интересах стратегии, усвоенной от мэтров, масштабы их “провинностей” преувеличиваются:
До чего довела Бума опасная игра с неопределимостью терминов (дифференциальны, мол). “Литературный быт” (стремление Языкова к тихой жизни, например), “литературный факт”, “каузальность”. Отход прикрывается расширением одних терминов и сужением других19.
Что здесь “опасного”, так и остается загадкой. От чего “отход” и к чему здесь милитаристская риторика “прикрытия” — тоже. Когда же Бухштаб рассуждает о своих собственных планах, масштабности ему не занимать. В другом месте своих дневников он назидательно постулирует: “Литературоведение может опираться только на ту философию, которая синтезирует: 1) философию искусств, 2) философию языка, 3) философию истории. А все эти элементы есть далеко не во всякой системе”20. Очевидна не столько утопичность, сколько тавтологичность заданного предела, принципиальное расхождение с вытеснением философии в декларациях раннего ОПОЯЗа21.
Как известно, амбиции Бухштаба, выступившего от лица разочарованного “Бумтреста”, так и не были реализованы. Как внешние, так и внутренние причины этого обсуждались уже не раз. Не в последнюю очередь ответ кроется в признании самого Бухштаба: “Самым страшным упреком для “отцов” был упрек в эпигонстве, для нас как будто будет — в бесплодии”22. Подзаголовок записи “Антибум” — “Обоснование эпигонства”. Напрашивается вывод, что младоформалисты так или иначе обрекли себя на бесплодное эпигонство в науке, а в итоге без боя разошлись по сопредельным территориям… Только и оставалось, что передвигаться по минному полю современности короткими перебежками — от “серьезной” литературы (В. Каверин) до заказных повестей о пламенных революционерах (Б. Бухштаб в 1929—1931 годы) и редактуры киносценариев (Н. Коварский). Укрыться можно было в кружковой интимности “младших жанров” (дневники и письма выходили у Бухштаба и Гинзбург куда увлекательнее научных монографий), а выживать — в текстологии и библиографии. На этой сравнительно спокойной площадке в 1930-е годы они вновь сошлись с “предавшим” их Бумом — мир тесен, и люди в нем, слава Богу, взрослеют. Наверное, в этом и заключалось их поведенческое know how в наступившем “завтра” — тихо пережить современность и, быть может, дождаться триумфа на суде истории.
_______________________________
1) Бухштаб Б.Я. Филологические записи. 1927—1931 // Бухштаб Б.Я. Фет и другие. СПб.: Академический проект, 2000. С. 465.
2) Переиздание: Младоформалисты: Русская проза / Сост. и послесл. Я. Левченко. СПб.: Петрополис, 2007.
3) Характерен “голос из хора” слушателей Института истории искусств: “Наши учителя всех нас заразили чувством истории. На курсах мы не просто учились. Мы ждали суда истории, хотя прекрасно понимали, что мы еще не исторические личности” (Голицына В.Г. Наш институт, наши учителя // Российский институт истории искусств в мемуарах / Под общ. ред. И.В. Сэпман. СПб.: РИИИ, 2003. С. 77). Несмотря на то что Валентина Голицына участвовала в “младоформалистском” сборнике “Русская поэзия XIX века” (1929) и впоследствии стала квалифицированным библиографом, ее позицию отличает подчеркнутая “незаметность” — это важное, едва ли не основное свойство поколения.
4) Бухштаб Б.Я. Филологические записи. 1927—1931. С. 465.
5) Эти и другие фигуры (само)разоблачения модерна на русском языке впервые были суммированы в кн.: Гройс Б. О новом // Гройс Б. Утопия и обмен. М.: Знак, 1993. С. 113 сл.
6) Из переписки Ю. Тынянова и Б. Эйхенбаума с В. Шкловским / Вступ. заметка, публ. и коммент. О. Панченко // Вопросы литературы. 1984. № 12. С. 188—189.
7) Эйхенбаум Б.М. Миг сознания // Эйхенбаум Б. М. Художественная проза и избранные статьи 20—30-х годов. СПб.: Инапресс, 2001. С. 533.
8) О фобии предательства в рядах формалистов писали многие, начиная с классической монографии Виктора Эрлиха 1955 года, “разоблачившего” ренегатство В.Б. Шкловского, и заканчивая Ричардом Шелдоном, который назвал извилистую тактику того же персонажа “приемом показной капитуляции” (Sheldon R. Viktor Shklovsky and the Device of Ostensible Surrender // Slavic Review. 1975. № 1).
9) Any C. Boris Eikhenbaum. Voices of a Russian Formalist. Stanford University Press, 1994. P. 85.
10) Именно в духе “самоуничтожения” авангарда интерпретирует скандальный “тенишевский” диспут биограф Эйхенбаума (Кёртис Дж. Борис Эйхенбаум. СПб.: Академический проект, 2004. С. 152).
11) За три года до этого на страницах журнала “Печать и революция” (1924. № 5) появился “спор вокруг формального метода”. Несгибаемый Эйхенбаум и колебавшийся Томашевский отбивались тогда от наседающих “марксистов”. Один из нападавших позже, Георгий Горбачев, поставил в заглавие своей реплики-мемуара прямую угрозу: “Мы еще не начинали драться”. Примечательно, что в 1924 году из печати выходят его “Очерки современной русской литературы”, где он, по позднейшему мнению составителей биобиблиографического словаря “Писатели современной эпохи” (М.: ГАХН, 1928), слишком доверяет работам того же Эйхенбаума.
12) Упрощение было излюбленным приемом ОПОЯЗа. Например, говоря о диалектике, Тынянов имеет в виду простую “смену знака”, а не “рефлексивный момент осознания через отрицание” (Калинин И. История литературы: между пародией и драмой // НЛО. 2001. № 50. С. 293).
13) Участники “Бумтреста” были исключительно элитарной группой, не имевшей ничего общего с типичным контингентом ГИИИ. Ср.: “Вчера, — рассказывал Коля <Н. Чуковский. — Я.Л.>, — я встретил Гуковского. Очень мрачен. Будто перенес тяжелую болезнь. — Что с вами? — Экзаменовал молодежь в Институте истории искусств. — И что же? — Спрашиваю одного: кто был Шекспир? — Отвечает: “немец”. — Спрашиваю: кто был Мольер? А это, говорит, герой Пушкина из пьесы “Мольери и Сальери”. Понятно, заболеешь” (Чуковский К.И. Из дневника // Российский институт истории искусств в мемуарах. С. 81). Запись от 19 сентября 1927 года красноречиво иллюстрирует уровень, несомненно, передового в классовом отношении студенчества.
14) См. подробную реконструкцию разрыва, произошедшего в канун 1930 года, в обстоятельной работе: Савицкий С. Спор с учителем: Начало литературного/исследовательского проекта Л. Гинзбург // НЛО. 2006. № 82.
15) Цит. по: Чудакова М.О. Социальная практика, филологическая рефлексия и литература в научной биографии Эйхенбаума и Тынянова [1986] // Чудакова М.О. Избранные работы. Т. 1: Литература советского прошлого. М.: Языки русской культуры. М., 2001. С. 445.
16) Кёртис Дж. Борис Эйхенбаум. С. 161.
17) Бухштаб Б.Я. Филологические записи. 1927—1931. С. 465.
18) Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб.: Искусство—СПб, 2002. С. 56.
19) Бухштаб Б.Я. Филологические записи. 1927—1931. С. 474.
20) Там же. С. 514.
21) Левченко Я. О некоторых философских референциях русского формализма // Русская теория: 1920—1930-е годы. Материалы Х Лотмановских чтений / Сост. и отв. ред. С. Зенкин. М.: РГГУ, 2004.
22) Бухштаб Б.Я. Филологические записи. 1927—1931. С. 474.