(Саратов, 28-29 мая 2007 г.)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2008
28—29 мая Лаборатория исторической, социальной и культурной антропологии (ЛИСКА), семинар “Пространственно-магистические аспекты культуры” (ПМАК) при поддержке СарМИОН (Саратовского Межрегионального института общественных наук), а также исторического и филологического факультетов СГУ провели в Саратове “Пятые Пирровы чтения”.
Изначально основой семинара ПМАК и базой для создания Лаборатории стала группа гипотез в области исторической и культурной антропологии, истории и теории литературы, которая получила название пространственномагистического подхода. Суть данного подхода в самом общем виде состоит в том, что культурные поведенческие практики рассматриваются как территориально обусловленные. Причем вне зависимости от того, осознают или не осознают сами акторы эту обусловленность, “территория” (в широком смысле) регулирует их поведение через те или иные маркеры. Идеи, возникшие в рамках данного подхода, разрабатывались и обсуждались саратовскими и московскими участниками семинара и Лаборатории вот уже более пяти лет и постепенно стали находить все больше отклика у исследователей из самых разных областей гуманитарного знания, разрабатывающих в чем-то близкие идеи, методологии и т.д. Стоит отметить, что междисциплинарность является принципиальной позицией как семинара, так и Пирровых чтений и проявляется сразу в двух параллельно существующих тенденциях. Во-первых, в том, что данные научные мероприятия объединяют специалистов из разных гуманитарных областей: филологов, фольклористов, историков, социологов, культурологов, философов и т.д. Во-вторых, узкие специалисты не боятся выходить за пределы своей дисциплины: филологи подходят к тексту с антропологической методологией, историки и культурологи анализируют литературные тексты и т.д. Атмосфера от этого создается не только пестрая, но и плодотворная, располагающая к интенсивному обмену мнениями и способствующая как возникновению новых идей, так и более тонкой проработке уже существующих. Пирровы чтения, поначалу называвшиеся расширенным заседанием семинара ПМАК, со временем превратились в настоящую конференцию, а в этом году не только расширили свою географию, но и приобрели статус международных.
Необычность Пирровых чтений еще и в том, что основную, собственно научную, часть традиционно дополняет литературная. В этом году литературные чтения были посвящены памяти Ирины Ковалевой, филолога-классика, переводчика с английского и новогреческого, критика, поэта. Ирина Ковалева работала с семинаром и Лабораторией с самого основания, и ее смерть стала для нас невосполнимой утратой. Чтения открылись выступлением Вадима Михайлина, который прочитал ее последние, неопубликованные стихи.
Затем свои стихи прочитали Сергей Трунев, Вадим Михайлин, а также ЖанМари Пьери (директор cаратовского центра образования и культуры “Альянс Франсез”), поэтические тексты которого прозвучали не только на французском, но и в переводе на русский Нелли Красовской. Екатерина Решетникова выступила с малой прозой.
Второй день чтений был целиком посвящен научной конференции “Культурная память: механизмы и стратегии”. Конференция была разделена на три секции и проходила в довольно плотном графике.
Конференцию открыл теоретически ориентированный доклад гостьи из Харькова Натальи Аксеновой “Мифологические модели и историческая память: конструкты прошлого и настоящего”. Докладчица сделала попытку (впрочем, вызвавшую много возражений) раскрыть причины и механизмы превращения фактологического материала истории в мифологический конструкт, а также объяснить механизмы “сакрализации” времени и присутствие архетипов “первопричина” и “культурный герой” в текстах современных исторических исследований. Чем более мифологизирован исторический образ, тем в большей степени настоящее представляется продуктом реальной социокультурной преемственности — утверждала докладчица.
Сергей Трунев (Саратов) выступил с докладом “Тела и вещи: идентичность памяти”. Тела и вещи были рассмотрены с точки зрения запечатленной на их поверхности истории (естественной/искусственной, врожденной/приобретенной, реальной/вымышленной) — знаков опыта или памяти. Исследователь сделал вывод, что в современной культуре наблюдается двойственное отношение к индивидуальной истории тел и вещей. С одной стороны, являясь носителями памяти, они оказываются привлекательными для искусства. В этой связи речь шла о специфике эстетического объекта в современном искусстве — об эстетике следа (в противоположность форме — в классическом искусстве). След — это отпечаток индивидуальной жизни, и в его роли может выступать все, что угодно, — письмо, фотография, вышедшая из употребления вещь, бытовой мусор и, наконец, насыщенное историей тело. С другой стороны, будучи включены в систему общественного потребления в качестве товара, тела и вещи с необходимостью должны сохранять доопытное состояние (быть чистыми, гладкими, без царапин и т.д.). Бедные историей тела и вещи — идеал рекламы.
К сожалению, двое заявленных участников, включенных в первую секцию, не смогли приехать, но устроители конференции с успехом вышли из этой ситуации: Вадим Михайлин (Саратов) выступил с дополнительным докладом “Миф как форма культурной памяти”. Архаический миф, по мнению исследователя, представляет собой устойчивую кодовую матрицу, позволяющую осуществлять перенос социально значимого опыта из одной культурной зоны в другую, с тем чтобы впоследствии адаптировать избыточный по отношению к действующей культурной зоне опыт, превратив его в источник легитимации актуальных социальных статусов и поведенческих стратегий. Миф традиционно актуализируется в “праздничных” ситуациях и контекстах, то есть именно там, где происходит “перераспределение счастья” и где избыточный социально значимый опыт может быть “подшит к делу”. Задача литературных (или, лучше сказать, “праздничных” дискурсивных) жанров состоит в том, чтобы актуализировать этот опыт, сделав его “уместным” и востребованным. Литературный жанр жестко связан с конкретной стратегией “праздничного” поведения. Праздничное пространство выступает как “мифологичное” par excellence — в нем “истории” существуют как знаки, отсылающие к иной, “внешней” по отношению к актуальной ситуации реальности. Однако со становлением городских цивилизаций ситуация изменяется. Отныне праздничная атмосфера становится неотъемлемым свойством городского способа жизни вообще. “Праздничные” дискурсивные жанры — в том числе и те, которые впоследствии обретают статус литературных, — утрачивают при этом сущностную укорененность в мифологических матрицах. Никакого опыта, категорически несовместимого с городским пространством, фактически не существует: следовательно, отпадает надобность и в механизмах переноса подобного опыта из одной зоны в другую. Главное отличие позднего мифа (во всех его вариациях — политической, учено-гуманитарной и т.д.) от мифа архаического заключается в том, что он не только обусловливает дискурс, но и сам является дискурсивно обусловленным. Именно в этой особенности коренится и другая его сущностная характеристика: он не несет в себе никакого опыта, который по происхождению действительно был бы “чужим”, “иным” по отношению к действующим стратегиям и нормам. Необходимая норма избыточности рождается в данном случае за счет конструирования иного, исходя при этом из чисто игровых стратегий отрицания действующих моделей.
В докладе Натальи Палеевой (Самара) “Конструирование русского националистического дискурса и его “Другие”” материалом исследования стали дореволюционные и современные учебники по русской истории. В категорию “Других” в дореволюционной учебной литературе попадают еврейский и польский этносы, отчасти — русская интеллигенция (зачастую смешиваемая с бюрократическим аппаратом). Помимо “явных Других”, выделяется категория “скрытых Других”, в которую попадают казаки и татары и которая служит своего рода “резервом” для “явных”. Дискурс дореволюционных учебников очень схож с дискурсом учебников современных. Устойчивы и смысловые конструкты, используемые по отношению к “Другим”. Однако есть и различия. Так, в категорию “Других” сегодня попадают “люди с Юга” или Кавказа, редко встречающиеся в дореволюционном дискурсе малороссы и т.п., а сами “Другие” порой тяготеют к “Чужим” и “Врагам”. Исследование категории “Других” выявляет, в негативе, и представление о “себе”. Конструируемые в учебниках образы “Других”, “Врагов”, “себя” складываются в мифологизированную картину не только самих этих категорий, но и, посредством них, всей русской истории.
Ольга Тогоева (Москва) выступила с докладом “Герой и его помощница. Об историческом бытовании сказочного мотива”. Исследовательницу заинтересовал следующий мотив: главный герой сталкивается с некоей бедой, но оказывается слишком слабым, чтобы справиться с ней, и тогда ему на помощь приходит женщина, обычно имеющая волшебное происхождение и/или умения и чаще всего в конце истории превращающаяся в законную супругу героя. Мотив героя и помощницы наиболее четко прослеживается в сказке, но его также можно обнаружить во французском героическом эпосе XII—XIII вв. и в рыцарском романе. Однако внимание исследовательницы привлекли несколько иные тексты, а именно описания реальных событий, имевших место как в далеком, так и в совсем недавнем прошлом. Истории взаимоотношений Карла VII и Жанны д’Арк, Николая II и Александры Федоровны, генерала Перона и Эвиты, Михаила и Раисы Горбачевых, Джорджа Буша и Кондолизы Райс, Виктора Ющенко и Юлии Тимошенко в том виде, в каком они предстают на страницах исторических документов, научных и псевдонаучных исследований, журнальных и газетных публикаций, оказываются удивительным образом похожими друг на друга прежде всего потому, что для их построения авторы — сознательно или неосознанно — используют в качестве сюжетообразующих основные элементы сказочного мотива. Впрочем, между бытованием мотива в сказке и иных повествовательных жанрах существуют некоторые различия. Прежде всего это касается развязки истории. В сказке (а также в эпосе, средневековом романе, новелле Нового времени) действие стремится к избавлению от беды и установлению личного благополучия героя, а потому высшей сказочной ценностью оказывается свадьба (и получение “полцарства в придачу”), а в жены герой очень часто берет именно помощницу. Однако в “истории” так происходит далеко не всегда. Герои и их помощницы попадают в некий замкнутый круг: их отношения описываются в соответствии с заданным мотивом, что делает их объектом самых разнообразных слухов, которые им приходится опровергать без всякой надежды на успех именно потому, что их тандем продолжает (до поры до времени) свое существование, не приводя к подсознательно ожидаемой всеми развязке. Впрочем, при всех исторически обусловленных изменениях в бытовании мотива героя и его помощницы отношения правителя и его супруги, правителя и его соратницы, правителя и его “офисной жены” на протяжении веков продолжают описываться по одной и той же схеме мифологического повествования, что, собственно, и делает его столь живучим. Миф оправдывает и легитимирует любое новое явление в жизни общества. В мифологическом сознании для каждого события находится образец, в соответствии с которым это событие воспринимается и осмысливается. Мифологическое повествование по-своему организует мир, заставляя человека мыслить совершенно определенными категориями, — и таким образом обретает идеологическую направленность. Поэтому, полагает исследовательница, мифологическое сознание особенно ярко проявляется в критических ситуациях, когда потребность в оправдании, в легитимации действий участников событий особенно возрастает. Мифологическое повествование направлено здесь даже не на самих героев, но на отношение к ним, на выработку общественного мнения о том или ином спорном явлении, на придание действиям героев законного в глазах окружающих характера. Именно в этом заключается прагматическая функция мифа. И именно поэтому привилегированным полем мифологии во все времена остается политическая идеология — область, к которой в той или иной степени относятся все рассмотренные исследовательницей примеры.
В докладе “Индоевропейские структуры в “Повести временных лет”” Инес Гарсиа де ла Пуэнте (Мадрид) использовала концепцию Жоржа Дюмезиля об иерархически организованной трехфункциональной структуре архаических индоевропейских сообществ (F1, F2, F3, то есть жреческая, воинская и хозяйская функции), а также идеи Ника Аллена, дополнившего структуру Дюмезиля еще одной функцией, F4 — в ее положительном (F4+) и негативном (F4-) регистре. К четвертой функции, по Аллену, относятся маргинальные элементы, либо находящиеся вне общества (F4-, например раб), либо вознесенные над обществом (F4+, например король). Указанные функции составляют пентадную структуру, которую исследовательница обнаруживает в “Повести временных лет”, а именно в сюжете о смерти Игоря и следующей за ней мести Ольги древлянам (F4-/F3,1,2/F4+), а также в списке первых шестерых киевских князей (Рюрик F4-, Олег F1, Игорь и Святослав F2, Ярополк F3, Владимир F4+; Олег Святославович не попадает в эту классификацию ввиду почти полного отсутствия о нем каких-либо сведений). И в том, и в другом случае мы видим сходную структуру, где трем основным функциям предшествует функция F4-, а закрывает их F4+. Исследовательница полагает, что материал был организован в пентадную четырехфункциональную структуру при записи в “Повести временных лет” и структура эта оказалась довольно продуктивной для изображения прошлого.
В докладе Екатерины Белецкой (Тверь) “Песенный фольклор как устная форма социокультурной памяти” речь шла о песенных традициях казачества начиная с XVI в. и заканчивая современностью — как с точки зрения картины мира казаков, так и с точки зрения миметических приемов. Возникновение казачьих исторических песен в XVI в. связано с образованием казачества как специфической социальной группы. Сохранению песен в культурной памяти способствовали как актуальность содержания, так и типичность фольклорной формы, предназначенной для устного восприятия и запоминания. Исторический материал, отраженный в песнях XIX века, укладывался в типовые ситуации, разработанные еще в песнях XVIII века. Исторические песни казачества исполняют роль устных документов, подтверждающих те или иные факты социальной или военной истории, а также содержат оценку истории в целом. Они закрепляют нормы социального поведения, преимущественно мужского, определяют место казака в системе общественных (атаман и казаки; герой и враги) и семейных отношений. Специфика казачества как субэтноса отразилась также и в военно-бытовых песнях, и в обрядовом фольклоре. Заслуживают внимания и песни, созданные на стыке фольклорной и литературной традиций, а также “оказаченные” сюжеты. Отражая различные сюжетные ситуации, песни в локальном репертуаре выстраиваются в циклы, как линейно-биографические (от рождения до смерти), так и “круговые”, в которых варианты сюжета или сюжетной ситуации образуют аксиологический круг (от печально-трагического до сатирически-веселого). Процесс запоминания песен облегчается не только особыми способами организации текста, но и сочетанием слов песни с двигательными действиями, иллюстрирующими текст. Отдельная тема — литературное влияние на казачьи песни, которое проявляется в книжном характере ритмики, наличии рифмы, в изменении принципов, средств и приемов изображения действительности, в упрощении мелодии. Смешение традиций — устной и письменной — ведет к нарушению законов устно-поэтического творчества, к сбою привычных механизмов памяти, что выражается в потребности или необходимости записать песню, чтобы не забыть, или воспользоваться фольклорным сборником как песенником.
В докладе Антона Нестерова (Москва) “Социальность, приватность, индивидуация и культурная парадигма в Англии рубежа XVI—XVII вв.” на массе примеров из придворной жизни была показана и проанализирована характерная для той эпохи интерференция приватного и личного пространств, а также феномен “фасеточной” личности. Постоянное перетекание друг в друга интимно-личного и публичного носило демонстративно-театрализованный характер, так что, по сути дела, не оставалось ни сугубо частного, ни публичного в чистом смысле этого слова. Публичность такого типа требовала не отстранения от личностного “я”, а, наоборот, его предельного вовлечения в общественный спектакль. Личность человека той эпохи носит фасеточной характер: она сложена из отдельных изолированных поведенческих паттернов, диктуемых данной ситуацией и успешных в той мере, в которой партнер по общению считывает этот паттерн и готов его принять. Действия человека строятся как маленький спектакль внутри определенного поведенческого сценария-парадигмы и в рамках этого сценария рассматриваются как совершенно легитимные. Роли и маски могут меняться, порой на взаимоисключающие, но это не порождает сбоя в восприятии партнера. Возникновение “фасеточного” рисунка поведения частично объясняется сильной социальной динамикой, присущей английской жизни того времени: сотни людей стремительно всходили по социальной лестнице — а значит, социальный опыт, приобретенный ими в детстве и юности внутри той среды, выходцами из которой они были, переставал работать, и они нуждались в усвоении новых типов поведения, часто контрастных по отношению к тем, которые были привиты им изначально. Паттерны поведения формировались на основе своего рода exempla, предлагаемых культурной памятью. В каждой конкретной ситуации человек выбирал соответствующий этой ситуации код поведения, ориентируясь на определенный культурный образец (например, рыцарь и прекрасная дама).
В докладе Ярослава Кирсанова (Саратов) “В.И. Чапаев — маргинальный герой в контексте нормативной эпохи (на материале романа Д. Фурманова)” образ Чапаева был рассмотрен в контексте легитимационных стратегий правящей элиты. Одной из таких стратегий была работа с культурной памятью формирующейся нации. Социалистическая культура не изобретала собственных механизмов идеологического воздействия, облекая новое содержание в закрепленные в культурной памяти архаические формы героического эпоса. “Реальный” Чепаев, фигура сомнительная и даже опасная в плане идеологической сознательности, был не нужен системе, и Фурманов создал персонаж фантастический, сказочный, идеальный. Судьба Чапаева строится по стандартному эпическому шаблону: “чудесное” рождение, череда подвигов, героическая смерть. Маргинальность Чапаева и его отряда всячески маркируется на протяжении повествования (в речи, интонациях, жестах, внешнем виде), подчеркивается такими специфическими героическими чертами и атрибутами, как, например, скорость (образ Чапаева на коне), стихийность, неуправляемость, “лихость”. Герой не подвержен становлению: в отличие от комиссара Клычкова (персонажа негероического), Чапаев не меняется на протяжении всего повествования, поскольку по эпическим нормам уже изначально “вписан” в героическую судьбу. Вся жизнь Чапаева проходит на полях сражений, его сущность ограничивается функциями воина. Индивидуальная судьба героя социалистического эпоса неотделима от его классовой судьбы: в романе неоднократно подчеркивается, что Чапаев — плоть от плоти крестьянской среды, воплощение ее энергии. Образ Чапаева, масштабно растиражированный в 1930-е годы, был на редкость удобным и полифункциональным. Идеологически правильный, “свой” маргинал был необходим сталинскому режиму. Его жизненная стратегия (стратегия “младшего брата”) закономерным образом стала образцом именно для молодежи. В политическом аспекте Чапаев заполнял образовавшуюся лакуну, убирая акценты с опальных полководцев. Перед партией стояла цель создания и дальнейшего закрепления в культурной памяти идеологически корректного образа Гражданской войны — и Чапаев идеально подходил на роль правильного (прежде всего, в плане классовой принадлежности и так называемого “классового инстинкта”) народного героя. Его смерть ритуально фиксировала конец героической эпохи и сакрализовала установление режима.
Доклад Вадима Михайлина (Саратов) “Как закалялась Жермена де Сталь, или Об осознанном и неосознанном присвоении чужих символических капиталов” был посвящен анализу “осколков” дискурсивных традиций в романе Н. Островского “Как закалялась сталь”: эпической, романтической, “колониальной”. Протагонист романа, Павка Корчагин, ориентированный исключительно на собственную судьбу, — герой по сути своей эпический. В полном соответствии со сказочными и эпическими моделями, автор никогда не оставляет протагониста в проигрыше. Герой — принципиальный разрушитель и никогда не оказывается виноватым в столкновении с “системой”. “Искушение любовью”, списанное с романтически-революционной европейской сюжетики образца XIX века, подается в весьма специфическом ракурсе. В романе удивительно много сцен, связанных с сексуальными аспектами человеческой жизни. Причем эротика здесь носит откровенно подростковый, “волчий” характер и не имеет никакого отношения к статусному, прокреативному сексу. Так, в романе целых семь сцен, связанных с изнасилованием или попыткой изнасилования. Если эротическая инициатива исходит от мужского персонажа, то это означает, что он либо враг, либо мерзавец. Положительные герои романа, и в первую очередь сам протагонист, строго совместимы с таким устойчивым литературным типом, как reluctant lover (“сопротивляющийся любовник”), который выводит на длинную цепочку мифологических персонажей (Адонис, Ипполит, Дафнис и т.д.). Процесс формирования новой элиты — вторая (после эротической) базовая тема романа. Роман разделен на две части: первая посвящена периоду до 1921 года, то есть до окончания Гражданской войны, вторая — периоду становления новой власти. Совершенно логичной выглядит и смена базового пафоса — в первой части это пафос “волчий”, разрушительный, во второй — “песий”, охранительный: маргинальная “волчья” стая превращается в новую правящую элиту. Правда, речь идет об элите специфической: “Как закалялась сталь” — роман про комсомол, что, впрочем, само по себе показательно. Герои “начала времен” должны остаться вечно молодыми — даже и после того, как вросли в новый истеблишмент, способы формирования которого показаны автором порой настолько наивно, что некоторые сцены выглядят едва ли не пародией. Независимо от авторских интенций “стайный” принцип формирования новой элиты являет себя со всей очевидностью. “Людьми” считаются только “свои” — большевистски ориентированные пролетарии. Крестьянство — объект выраженной авторской ненависти. По отношению к крестьянству то и дело проскальзывают отчетливые элементы “колониального” дискурса о “туземцах”. В Павле крестьянство ничего, кроме отвращения, не вызывает. И корень этого, чисто “волчьего”, отвращения — в потенциальном “врастании” крестьянина “в статус”: через собственность, через “правильных”, зачатых и рожденных в браке детей, через соседские договорные отношения с другими членами той же общины. Специфически характеризует текст также его выраженная антиклерикальность. “Волчья стая”, рвущаяся к власти, отчаяннее всего — помимо конкурирующих “песьих” элит — борется с уже сложившимися жреческими стратами и институциями. Укрепившись на захваченной территории и перейдя от стратегии грабежа к стратегии перманентного контроля, новая стая обзаводится и новым жречеством (партия), принимающим, как правило, самое деятельное участие в налаживании механизмов ее легитимации. Антиклерикализм же является одним из ключей к наиболее явному литературному источнику романа: к “Оводу” Э. Войнич. Докладчик сообщил, что считает “Как закалялась сталь” продуманным пропагандистским проектом по созданию большевистского “Овода”, при том что сама фигура автора наравне с фигурой протагониста есть неотъемлемая часть данного проекта.
Завершил конференцию доклад Александра Синицына (Саратов) “Феномен народного кино: эпические приемы и мотивы в кинокартине “Семнадцать мгновений весны””. Фильм Т. Лиозновой, по мнению исследователя, лучше всего было бы определить как “эпико-мифическое кино”, “советский киномиф о Родине”. Исходя из такого емкого определения, исследователь выделяет в картине гомеровские (и даже в большей степени “илиадовские”) мотивы и структуры: например, война за город, которому суждено пасть, долгое отсутствие героя на родине, введение в произведение нового героя или предмета, сопровождающееся краткой историей или характеристикой, присутствие лирических сцен, ирония, многочисленные сентенции повествователя и героев, мотив совета “старейшин” и др. Кроме того, в фильме присутствуют прямые (хотя и немногочисленные) отсылки к античности. Обнаруженные параллели не говорят о прямом влиянии гомеровских сюжетов, об умышленном использовании Гомера авторами картины, но свидетельствуют, по мнению докладчика, о принадлежности этих произведений к эпическому жанру. “Семнадцать мгновений весны” — это своего рода героический миф, который подтверждался историей — победой 1945 года.
Доклады, прочитанные на конференции, составят основу для коллективной монографии, которую Лаборатория надеется выпустить к следующим — шестым — Пирровым чтениям.
Екатерина Решетникова