(вступ. статья, подгот. текста, коммент. С. Старкиной)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 1, 2008
Те, кто принимает слова в том виде,
в каком они поданы нам разговором,
походят на людей, верящих,
что рябчики живут в лесу голые,
покрытые маслом и сметаной, —
в каком виде они бывают поданы ко столу.
В. Хлебников
Борис Яковлевич Бухштаб (1904—1985), выдающийся русский филолог ХХ века, известен в основном своими трудами, посвященными литературе предшествующего столетия (А. Фет, Н. Некрасов, Н. Лесков, М. Салтыков-Щедрин и др.), работами по текстологии и библиографии. Менее известен Бухштаб как автор статей по современной ему литературе. Только в 1980-е и в 1990-е годы были опубликованы его работы конца 1920-х годов о лирике Б. Пастернака, о поэзии О. Мандельштама и К. Вагинова1. Там автор предстает чутким, проницательным, тонким литературным критиком, умеющим сочетать теоретический анализ с непосредственным чувством. И практически совсем неизвестен Бухштаб-лингвист и Бухштаб — исследователь творчества Хлебникова, однако, как выясняется, и поэзия Хлебникова, и проблемы языкознания входили в круг его научных интересов — во всяком случае, в конце 1920-х — начале 1930-х годов.
Мы публикуем его статью (была задумана книга), посвященную философии языка Велимира Хлебникова. Многие положения этой работы не потеряли актуальности и сегодня, без малого через 80 лет после ее написания. Начало работы над статьей относится к 1927 году. Сохранились — и опубликованы в книге “Фет и другие” — предварительные черновые записи к статье, первые из них датируются маем 1927 года. Непосредственным толчком к написанию послужило, вероятно, знакомство с работой Н.Л. Степанова над собранием произведений В. Хлебникова. Первый том (поэмы) вышел в 1928 году, последний, пятый, в 1933 году. В этом издании впервые творчество Хлебникова предстало перед читателями не в виде отдельных фрагментов, а в виде достаточно стройных и законченных текстов. Первый том предваряли статьи Н. Степанова и Ю. Тынянова, которые тоже были едва ли не первыми работами, охватывающими все творчество, всю биографию поэта. Несмотря на то что в последующие годы это собрание было подвергнуто критике, вплоть до выхода нового собрания сочинений, т.е. до начала XXI века, оно оставалось основным и самым полным изданием произведений Хлебникова. Естественно, выходу первого тома предшествовала большая работа, в том числе текстологическая и библиографическая. Надо полагать, Б.Я. Бухштаб — один из тех немногих, кто оказывал составителю и редактору реальную помощь. В статье “О принципах издания” Н.Л. Степанов выражает благодарности и перечисляет тех, кто помогал ему “материалами и ценными указаниями” (СП, I, 3092). Практически все в этом списке — друзья и знакомые Хлебникова, у которых сохранились рукописи поэта. Из людей, не имеющих непосредственного отношения к Хлебникову, названы только Б. Бухштаб и В. Гофман. Помощь Степанову, несомненно, повлияла и на самого Бухштаба. Как видно из публикуемого текста, он прекрасно ориентировался в материале, и в своей работе он часто ссылается на статьи Хлебникова, которые к тому времени еще не были напечатаны.
Интенсивная работа над книгой о Хлебникове продолжалась в течение 1928—1932 годов. Помимо тетради с предварительными набросками и той, текст которой мы публикуем, была еще, как минимум, одна рабочая тетрадь, на которую автор ссылается как на “синюю тетрадь”. Она, к сожалению, до нас не дошла. Несмотря на такую интенсивную работу, книга так и не была написана, да и статья окончательного оформления не получила. Публикуемый текст создавался в 1929—1932 годах (Бухштаб ссылается на работы Н. Степанова и К. Зелинского, увидевшие свет в 1929 году, и “неопубликованные статьи” Хлебникова, которые вошли затем в пятый том собрания произведений). Текст представляет собой черновик, в нем видны несколько слоев работы, однако почти везде имеются четкие указания автора на порядок следования фрагментов текста и другие пояснения, облегчающие работу публикатора. В статье есть введение, где ставится проблема, есть несколько глав, где автор анализирует отдельные составляющие хлебниковской лингвистики, но — что характерно — в ней нет выводов, нет никакого подведения итогов. При этом едва ли можно предполагать наличие еще какого-то варианта текста — с выводами и итогами. Возникает вопрос, почему же Бухштаб не закончил свою работу? Ответить на этот вопрос представляется чрезвычайно важным, и для этого надо посмотреть, какое место занимает статья в творческой биографии автора, в хлебниковедении, в истории литературы и лингвистики.
Б. Бухштаб входил в науку как ученик Б. Эйхенбаума. Составитель книги “Фет и другие” М.Д. Эльзон писал: “Их называли “формалистами” и “выучениками формалистов”, они себя — Бумтрестом. Они — это Лидия Гинзбург, Борис Бухштаб, Николай Коварский, Николай Степанов и др. Бум — ласково-ироническое прозвище Бориса Михайловича Эйхенбаума, одного из мэтров ОПОЯЗа, вместе с “сомэтром”, Юрием Николаевичем Тыняновым, любовно взращивавшими молодую поросль в стенах Института истории искусств…” (с. 5). Принадлежность Бухштаба к младоформализму и в то же время его стремление “преодолеть” формализм определяют пафос его работы о Хлебникове. Конец 1920-х — время кризиса формального метода. И В. Шкловский, и Б. Эйхенбаум, и Ю. Тынянов стремятся к переоценке прежнего опыта, появляются их работы, написанные уже с новых позиций. Происходит размежевание с Московским лингвистическим кружком. Наряду с этим расшатыванием изнутри формализм подвергается атакам извне, причем с разных сторон. Его критиками выступают Б. Энгельгардт3, авторы круга М. Бахтина4, Л. Троцкий5 и др. Мы не будем подробно останавливаться на этой полемике, благо она достаточно хорошо и с разных позиций освещена в литературе6. Нам в данном случае важно, что публикуемый текст, по сути, вырастает из рассуждений Бухштаба о судьбах формализма. Автор стремится понять и, возможно, принять эту критику, стремится найти опору в каких-то иных лингвистических и философских системах. Это стремление Бухштаба не отмежеваться, но критически осмыслить деятельность старшего поколения сильнее проявилось в черновых набросках. Собственно, с этого они и начинаются7. В публикуемом тексте эта полемика выражена не столь ярко. Бухштаб ни разу не упоминает ни Энгельгардта, ни Медведева, ни марксистов, ни своего учителя — Эйхенбаума. Лишь один раз, когда он говорит о том, чем различаются поэтические школы, он употребляет понятие “прием” и открыто полемизирует с раннеформалистским его толкованием.
Характерно, что в своем стремлении определить собственную позицию по отношению к формализму Бухштаб обращается к творчеству Хлебникова. Футуризм, заумный язык всегда были в поле зрения формалистов. Собственно, начинался ОПОЯЗ с осмысления и интерпретации хлебниковской поэтической практики, на анализе его творчества оттачивался формальный метод8. Но здесь Бухштаб идет несколько иным путем: если до него говорили в основном о художественных произведениях Хлебникова и лишь в отдельных случаях приводили его теоретические высказывания, то Бухштаб исследует именно лингвистическую теорию Хлебникова, лишь иногда привлекая цитаты из поэтических произведений. В этом состоит одно из главных достоинств данной работы. О философии языка, о законах времени (то, что сам поэт считал в своем творчестве наиболее важным) практически никто ранее всерьез не говорил. Бухштаб же пытается дать систематическое изложение взглядов Хлебникова на язык, привлекая весь доступный ему материал. Он последовательно рассматривает идеи Хлебникова в контексте всей истории европейской лингвистики Нового времени, пытается найти им место в европейской языковедческой традиции. С такой полнотой и так тщательно этого не сделал до сих пор никто, поэтому труд Бухштаба имеет не только историческое значение, но актуален и сегодня, через 80 лет после написания. Бухштаб подходит к материалу непредвзято, “вплотную и вровень”, по выражению Ю. Тынянова, он не старается во что бы то ни стало развенчать теории Хлебникова, как нередко делали критики в советские (да и последующие) годы. В то же время он не выказывает излишнего пиетета и не рассматривает каждое слово Хлебникова как откровение — другая крайность, которой тоже не избежало хлебниковедение.
К сожалению, Бухштабу были известны далеко не все статьи Хлебникова, касающиеся языка. То, что он рассматривает, — достаточно представительный массив хлебниковского наследия, однако укажем и другие важные тексты (некоторые до сих пор остаются неопубликованными). Бухштаб не смог учесть следующие работы Хлебникова о языке: “Изберем два слова…”, “Ухо словесника…”, “Каким образом в СО…”, “Вступительный словарик односложных слов”, “З и его околица”9; “Малые небеса азбуки”10; “Значковый язык”, <Заметка о языке>11. Большое количество высказываний о языке содержится в материалах фонда Хлебникова в РГАЛИ (ф. 527), в особенности в ед. хр. 60 и 63. Многое оттуда было использовано в книге В.П. Григорьева “Будетлянин” (М., 2000) и других работах этого автора. Рукописное наследие учтено также в капитальном труде Н.Н. Перцовой “Словарь неологизмов Велимира Хлебникова” (М., 1995). Важные работы о языке содержатся в фонде Хлебникова в ОР РНБ (ф. 1087), в особенности в ед. хр. 23, 25, 26. Эти автографы не опубликованы, но некоторые выдержки из них можно найти в работах В.П. Григорьева, Н.Н. Перцовой, Р. Вроона; отдельные цитаты приводим и мы в комментарии к публикуемому здесь тексту. Кроме того, в Приложении помещен дополнительный список работ о хлебниковской лингвистике.
Характерно, что Бухштаб назвал свою работу не “Лингвистика Хлебникова”, а “Философия…”. В работе не разведены четко философский и собственно лингвистический аспект проблемы (большее внимание все-таки отведено лингвистике, а не философии языка), но важна сама интенция автора. Действительно, в своих “научных” работах Хлебников выступает прежде всего как мыслитель, как философ, а не как лингвист, историк или математик.
Итак, Бухштаб ищет место идеям Хлебникова в общей истории языкознания. Основные вехи, которые он называет, — это создание всеобщей универсальной грамматики (“Грамматика Пор-Рояля”) и проекты универсальных языков XVII века; это концепция В. Гумбольдта, сравнительноисторическое языкознание XIX века и затем его младограмматический этап; это эстетическая школа К. Фосслера и, наконец, Ф. де Соссюр и “женевская школа”. Идея автора взять именно XVII век в качестве точки отсчета вполне оправданна: именно тогда закладывались основы современного языкознания. Одна из основных задач лингвистики той поры — “девавилонизация”, создание искусственного идеального языка. Бухштаб называет Лейбница в качестве одного из прямых предшественников Хлебникова. Он также поверяет идеи Хлебникова картезианским рационализмом. Действительно, в работах Хлебникова можно найти отголосок такой, в частности, мысли Декарта: “…должна быть найдена возможность сконструировать все слова, необходимые для выражения всего, что приходит и может прийти в человеческий ум… Изобретение этого языка зависит от истинной философии. Только она сможет перечислить все мысли-идеи людей и расположить их в стройном порядке, делая одновременно их ясными и простыми”12. Создатели искусственных языков шли в основном дедуктивным путем. Главная цель этих проектов состояла в попытке создать логически объединенную систему символов, “азбуку человеческой мысли”.
Другой путь, по которому пошла лингвистика, — индуктивный, это была попытка выявить общие свойства реально существующих языков, построить универсальную грамматику. Самая известная из них — так называемая “Грамматика Пор-Рояля” (1660), которую создали философ и логик Антуан Арно и грамматист и филолог Клод Лансло. Это была попытка “научно осмыслить строение и функционирование естественного языка, представленного во всем многообразии языков мира, вскрыть их единство и указать на специфические проявления”13. По мнению авторов, язык был изобретен человеком в соответствии с его мышлением, поэтому формы языка соответствуют формам и проявлениям разума; в зависимости от потребности и от законов мышления были введены те или иные части речи и синтаксические правила. В окончательном тексте Бухштаб не говорит об этом, но в черновом есть, в частности, такая мысль: “Хлебников рассматривает язык как бы в синхроническом плане: говорю “как бы”, потому что синхронический план существует в отношении к диахроническому, а Хлебников как всегда избегает второго пути антиномии… Хлебников отвергает всю науку языкознания (о школе Соссюра он не мог ничего знать) и подает руку Port-Royal’ю, к которому через голову всей эволюции лингвистики возвращается и Соссюр… А характерно все-таки, что грамматистам рационалистической эпохи — пор-роялистам — не приходит в голову история языка”14.
“Грамматика Пор-Рояля” была непререкаемым авторитетом и на полстолетия определила пути развития лингвистики. XIX век направил свои усилия на другое: сравнение древних и новых языков, описание все большего количества языков. Толчком к подлинно научному сравнению языков послужило открытие санскрита (Хлебников в бытность свою студентом Санкт-Петербургского университета собирался перейти на факультет восточных языков в разряд санскритской словесности). Тогда формируется сравнительно-историческое языкознание, ставшее самой авторитетной школой в европейской лингвистике. Бухштаб не упоминает основоположников этого направления, но лишь потому, что сравнительно-историческое языкознание лежало в основе его собственного (и не только его) лингвистического образования, а его лингвистические взгляды сформировались под влиянием Ф. Боппа, Р. Раска, А. Шлейхера, А.Х. Востокова и др. Стараниями этих ученых была разработана генеалогическая классификация языков, образовалась новая область исследований — этимология, изучающая семантические соответствия между формами. Были определены четкие правила сравнения двух форм, правила установления материального родства языков, создан метод реконструкции праформ и выявлены фонетические законы. Языкознание становилось точной наукой.
Параллельно становлению сравнительно-исторического языкознания складывалось и философское осмысление онтологии языка. Особое место здесь принадлежит В. Гумбольдту. На него Бухштаб неоднократно ссылается, в работе о Хлебникове Гумбольдт выступает своеобразным водоразделом. Бухштаб называет Хлебникова “лингвистом догумбольдтовской эпохи”, “философом докантовской эпохи”. Идеи Гумбольдта обнаруживают известное сходство с немецкой классической философией. Вслед за Кантом, вычленившим антиномии чистого разума, Гумбольдт говорит об антиномиях языка, так как именно к ним приводит попытка разума ответить на вопрос, что такое язык. По мысли Бухштаба, особенность хлебниковской позиции состоит в том, что, встречаясь с антиномией, он напрочь отвергает одну ее сторону, не замечает ее и стремится объяснить всю совокупность вопросов, исходя из единственного принципа. Бухштаб в основном говорит об антиномии языка как деятельности и языка как произведения15, но имплицитно в статье присутствуют и остальные дилеммы языкового существования (антиномия неразрывного единства и внутренней противоречивости языка и мышления; антиномия речи и языка; речи и понимания; объективного и субъективного в языке; коллективного и индивидуального в языке; необходимости и свободы; устойчивости и движения в языке). В черновых тезисах есть даже такая мысль: “Может быть, начать изложение с проведения по гумбольдтовским антиномиям”16.
В черновых записях упоминается еще один лингвист и философ, В. Вундт17, один из основоположников психологического направления в языкознании, но гораздо больше внимания и в том и в другом тексте Бухштаб уделяет младограмматизму. На рубеже XIX—XX веков это течение становится основным и самым влиятельным в европейской лингвистике. Младограмматизм возник в 1870-е годы во многом как реакция на неудовлетворительное состояние языкознания предшествующей эпохи. В первую очередь он выступил против романтического направления в лингвистике, находившего основные причины развития языковой системы в духовной жизни человека, в культуре, то есть вне самого языка, а также против натуралистического направления, выдвигавшего идею естественно-исторической сущности языка. Основными принципами в работе младограмматиков стали историзм, психологизм и индивидуализм. Только диахроническое рассмотрение языковой системы они признавали подлинно научным, только с эмпирическими данными находили возможным работать. При этом все психические образования, по мысли одного из основоположников младограмматизма, Г. Пауля, появляются только в душе индивида, то есть в действительности существует лишь индивидуальная психология, поэтому подлинной реальностью выступает только индивидуальный язык. “На свете столько же отдельных языков, сколько индивидов”, — пишет он, а общенародный язык — не более чем фикция.
Бухштаба в связи с Хлебниковым интересует вопрос об изменении значений слов и то, как этот вопрос решается младограмматиками. Пауль объясняет изменение значений принципиальным отклонением окказионального (индивидуального) значения от узуального (общего для всех членов данного языкового коллектива). Регулярное возобновление таких отклонений приводит к постепенному превращению индивидуального и мгновенного в общее и узуальное. Бухштаб ссылается на “библию младограмматизма” — книгу Г. Пауля “Принципы истории языка”, в черновиках также упоминает труды основоположников этого течения К. Бругмана и Б. Дельбрюка; неоднократно цитирует продолжателя младограмматической традиции Ж. Вандриеса.
К 1920-м годам инерция признания младограмматизма ведущим течением в лингвистике была еще очень сильна. Бухштаб постоянно поверяет хлебниковские построения младограмматической теорией и пытается привязать Хлебникова к младограмматизму, несмотря на то что ему самому были уже известны и труды Ф. де Соссюра, и труды К. Фосслера, и не только (в черновиках он цитирует “Философию имени” А.Ф. Лосева, упоминает яфетическую теорию Н.Я. Марра), а список того, что он собирается прочесть для данной работы, насчитывает около 50 наименований, среди них труды представителей психологического направления (К. Бюлера, А. Потебни, О. Дитриха), философа XVIII в. Ш. де Бросса, а также А. Шишкова, И. Бодуэна де Куртенэ, А. Шахматова, О. Есперсена и др. Бухштаб обращается в своем исследовании к двум новейшим для 1920-х годов школам — школе Фосслера и школе Соссюра. Каждая из них по-своему преодолевала недостатки младограмматизма. Карл Фосслер (последователь философии Бенедетто Кроче и основоположник эстетического направления в языкознании) в основу лингвистического описания положил стилистику. По Фосслеру, язык есть проявление деятельности духа. Именно дух языка и производит звуки, слова, члены предложения и все прочее. Это “поэтический природный дух, присущий всем языкам. Он выступает как деятельный и творческий принцип во всех человеческих языках”18. Языковые ценности творят избранные личности, наделенные интуитивной силой, потом эти языковые ценности могут становиться всеобщим достоянием. Развитие языка происходит, таким образом, через посредство индивидуального языкового творчества, а грамматика для Фосслера не представляет особого интереса, так как грамматические формы есть лишь упорядоченные и застывшие духовные формы.
Если идеи Фосслера роднит с Хлебниковым, пожалуй, только общая антимладограмматическая направленность, то со школой Соссюра Бухштаб находит у Хлебникова гораздо больше общего. Нет смысла подробно останавливаться на взглядах Соссюра — понятно, что со времени написания Бухштабом своей статьи идеи Соссюра завоевывали все больше популярности, они легли в основу структурализма и в целом оказали на лингвистику гораздо большее влияние, чем школа Фосслера. Отметим только, что Бухштаб ссылается на французское издание “Курса общей лингвистики”, на русский язык этот труд еще не был переведен, и триумфальное шествие структурализма и семиотики было еще впереди. Бухштаб останавливается на дихотомиях Соссюра, таких как язык — речь, синхрония — диахрония, внешняя — внутренняя лингвистика. Для него важно также рассмотрение Соссюром языка как знаковой системы и вообще понятие системности в языке. Главное, в чем Бухштаб видит сходство принципов Соссюра с идеями Хлебникова, — отказ от обязательного исторического рассмотрения языка, то есть от одного из основных постулатов младограмматиков. Для Бухштаба основные положения лингвистики Соссюра стоят в одном ряду не только с идеями Кроче—Фосслера, но, в частности, с яфетической теорией Н. Марра. Характерно, что к концу 1920-х годов “марризм” уже стал насаждаться в советском языкознании, для Бухштаба же это всего лишь концепция в ряду прочих.
Конечно, в рамках младограмматической теории труды Хлебникова — и его этимологии, и значение отдельных букв-звуков, и внутреннее склонение, и понимание корня — не выдерживают критики и кажутся просто антинаучными. Нам представляется, что здесь кроется главная причина того, почему Бухштаб не закончил свою статью. Выводы, к которым он должен был прийти, тщательно исследуя хлебниковскую лингвистику, неутешительны: работы Хлебникова о языке не имеют никакой научной ценности, его идеи интересны только в связи с его же поэзией и историей футуризма. Надо сказать, что вопрос о значении хлебниковской лингвистики — равно как и других его теоретических построений — остается открытым. В рамках общепринятых представлений поэт предстает плохим математиком, плохим историком, плохим языковедом. И в то же время потребность в реинтерпретации его идей очевидна. В этом смысле характерна статья Т.В. Цивьян “Предварительные заметки о хлебниковской лингвистике”19 и ее же работа “Происхождение и устройство языка по Леониду Липавскому”20. Исследователь ставит важный вопрос о том, как интерпретировать подобные тексты. То, что она пишет о Липавском, применимо и к Хлебникову: “…лингвистические предложения Липавского в принципе в науку о языке (не только в современную) не вписываются, а в некоторых своих пассажах напоминают — horribile dictu — теории полубезумных лингвистов-самоучек, открывающих, что этруски — это русские” (с. 233). В то же время “…у Липавского были и поразительные по проницательности открытия” (там же). И далее уже собственно о том, что представляют собой подобные тексты, и о работе с ними: “…это такая форма описания языка, которая открывает нам неединственность лингвистического описания, выработанного специально для языка. И тогда анализ взглядов Липавского на язык надо начинать не с их приведения в соответствие с привычными языковыми стандартами (= правилами описания), а с выяснения общих взглядов автора на такую уникальную собственность человека, как язык” (с. 238). Характерно, что, говоря о хлебниковской лингвистике, Т. Цивьян сближает его идеи с идеями Соссюра, подобно тому, как это делал Бухштаб в 1920-е годы. Она пишет: “Для Хлебникова (и его единомышленников), как потом и для Липавского, основным было установление связи означающего / означаемого, звука / смысла — то, чем напряженно занимается современная лингвистическая теория… Место хлебниковской лингвистики, как представляется, — в сфере общей семиотики и культурной антропологии, под знаком которой может, должно идти — и идет исследование его поэтического мира”21.
Отдельные высказывания Хлебникова о языке обнаруживают связь и с рационализмом, и с позитивизмом, и, возможно, с другими концепциями и учениями, но совокупность его взглядов не дает основания причислить его ни к тем, ни к другим. Скорее, здесь можно говорить о некоем влиянии философии всеединства в духе Вл. Соловьева. Значение его представлений о языке в том, что они помогают расширить наши привычные, конвенциональные представления о природе языка и задачах лингвистики. Своей поэтической практикой Хлебников показал новые перспективы в исследовании человеческого языка. Лингвисты последующих десятилетий не могли не учитывать то, что происходило в литературе, в поэзии, не могли не считаться с различными направлениями авангарда. Вероятно, в дальнейшем будут найдены точки пересечения хлебниковских идей с языкознанием ХХ века — хотя бы с генеративной лингвистикой Н. Хомского, но в целом концепция языка В. Хлебникова еще ждет своего исследования, и, как нам представляется, все эти будущие изыскания обязательно должны будут строиться с учетом той замечательной предварительной работы, которую проделал Б.Я. Бухштаб.
* * *
Как уже отмечалось, текст публикуемой статьи — черновой. Нами дописаны окончания слов там, где они бесспорны и очевидны. Предположительные чтения заключены в угловые скобки. В квадратных скобках даются слова, необходимые для связи фрагментов текста. Там, где есть четкое указание на тезис из черновой тетради, этот тезис приведен в комментарии. Цитаты приводятся в основном по новейшим источникам. Сноски Б. Бухштаба и его же заметки на полях даны в постраничных сносках.
Осталось сказать, что тетрадь Б.Я. Бухштаба хранилась в архиве его вдовы, Г.Г. Шаповаловой, а затем была ею передана К.М. Азадовскому, с любезного разрешения которого мы и публикуем этот замечательный текст.
Разнообразную помощь в работе на всех этапах подготовки текста оказывал ученик Б. Бухштаба Михаил Давыдович Эльзон. К сожалению, он не дожил до выхода данной публикации. Памяти этого выдающегося ученого посвящает свою работу автор.
СОКРАЩЕНИЯ, ПРИНЯТЫЕ ВО ВСТУПИТЕЛЬНОЙ СТАТЬЕ, В ТЕКСТЕ И В КОММЕНТАРИИ
НП — Хлебников В. Неизданные произведения. М., 1940.
СП — Хлебников В. Собрание произведений: В 5 т. Л., 1928—1933.
СС — Хлебников В. Собрание сочинений: В 6 т. М., 2000—2006.
Тв. — Хлебников В. Творения. М., 1986.
Будетлянин — Григорьев В.П. Будетлянин. М., 2000.
МВХ — Мир Велимира Хлебникова: Статьи. Исследования (1911—1998). М., 2000.
ИРЛИ — Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский Дом).
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства, фонд 527 (Хлебников В.В.). Оп. 1. РНБ — Отдел рукописей Российской национальной библиотеки, фонд 1087 (Хлебников В.В.). Оп. 1.
_______________________________________
1) Эти и другие, не опубликованные ранее работы собраны в книге: Бухштаб Б.Я. Фет и другие. СПб., 2000. Там же опубликована и библиография его работ.
2) Здесь и далее после аббревиатуры СП (Хлебников В. Собрание произведений) через запятую следуют римская цифра, обозначающая номер тома, и арабская — номер страницы.
3) Энгельгардт Б.М. Формальный метод в истории литературы. Л., 1927.
4) См. в первую очередь: Медведев П.Н. Формальный метод в литературоведении. Л., 1928 (в этой работе, по мнению многих исследователей, Бахтин выступает “под маской”).
5) Троцкий Л. Формальная школа поэзии и марксизм // Жизнь искусства. 1923. № 30.
6) См. об этом: Pomorska K. Russian Formalist Theory and its Poetic Ambiance. Paris, 1968; Thompson E. Russian Formalism and Anglo-American Criticism. Paris, 1971; Эрлих В. Русский формализм: история и теория / Пер. с англ. СПб., 1996 (первое изд. 1955); Ханзен-Лёве О. Русский формализм / Пер. с нем. М., 2001; Устинов Д. Формализм и младоформалисты // Новое литературное обозрение. 2001. № 50.
7) В книге Бухштаба “Фет и другие” эта линия достаточно подробно прокомментирована, поэтому отсылаем читателя к данному изданию.
8) См., в частности: Шкловский В. О поэзии и заумном языке // Сборники по теории поэтического языка. Вып. 1. Пг., 1916; Якобсон Р. Новейшая русская поэзия. Набросок первый: В. Хлебников. Прага, 1921. Эта работа вызвала многочисленные отклики: с рецензиями выступили Г. Винокур (Новый путь. 1921. № 6); Б. Томашевский (Книга и революция. 1921. № 12); В. Жирмунский (Начала. 1921. № 1); В. Виноградов (Библиогр. листы Рус. библиол. о-ва. 1922. № 3) и др. Подробнее об этой полемике см. в работе: Шапир М.И. Материалы по истории лингвистической поэтики в России (конец 1910-х — начало 1920-х годов) // Изв. АН СССР. Сер. лит. и яз. 1991. Т. 50. № 1. То же — МВХ.
9) Все перечисленные работы впервые опубликованы в НП, перепечатаны в СС.
10) См.: Хлебников В. Доски судьбы / Подгот. текста В.В. Бабкова. М., 2000.
11) Опубликованы в работе: Перцова Н. О “звездном языке” В. Хлебникова // МВХ.
12) Цит. по: Дрезен Э. В поисках всеобщего языка. М., 1925. С. 42.
13) Амирова Т.А., Ольховиков Б.А., Рождественский Ю.В. История языкознания. М., 2005. С. 181.
14) Бухштаб Б. Фет и другие. С. 498.
15) “Язык в своей действительной сущности есть нечто постоянное и вместе с тем в каждый данный момент преходящее” (Гумбольдт В. Избранные труды по языкознанию. М., 1984. С. 70).
16) Бухштаб Б. Фет и другие. С. 497.
17) О влиянии В. Вундта на Хлебникова см.: Старкина С.В. Драма В. Хлебникова “Госпожа Ленин” в свете экспериментальной психологии В. Вундта (К постановке проблемы “Хлебников и позитивизм”) // Russian Literature. 1995. Vol. XXXVIII. № 4.
18) Цит. по: Амирова Т.А., Ольховиков Б.А., Рождественский Ю.В. История языкознания. С. 473.
19) См. сборник: Теоретические проблемы языкознания. СПб., 1994. См. также: Russian Literature. 2004. Vol. LV. № I / II / III.
20) Цивьян Т.В. Семиотические путешествия. СПб., 2001.
21) Теоретические проблемы языкознания. С. 592—593.
_______________________________________
I
Среди наследия Велемира1 Хлебникова, кроме поэзии и художественной прозы, есть ряд рассуждений-статей. Они облечены частью в чисто эпическую, частью в диалогическую форму. Многие из них посвящены вопросам лингвистического характера. Я имею в виду рассуждения: “Учитель и ученик”2, “Образчик словоновшеств в языке”3, “Разговор двух особ”4, “Разговор Олега и Казимира”5, “О простых именах языка”6, “Перечень. Азбука ума”7, “Второй язык”, “Наша основа”8 и ряд других, частично или попутно касающихся языка. О мыслях, изложенных в этих статьях, говорится постоянно — слишком важную роль в истории русской литературы сыграла выдвинутая Хлебниковым теория языка. Но в то же время статьи Хлебникова настолько не исследованы и не интерпретированы, это такая terra incognita, что исследователям и критикам как будто доныне неясно, объединяются ли мысли, изложенные Хлебниковым, каким-либо основным воззрением, представляют ли цельный комплекс идей, или это ряд случайных мыслей, если и повторяющихся в разных статьях, то не по связи тем, а благодаря маниакальной настойчивости автора. Читая то, что пишется о Хлебникове, видишь, что критикам неясна основная установка этих статей: то ли в них дана самостоятельная и самоценная трактовка языковедческих вопросов, то ли это ряд заведомых для автора фикций, созданных им лишь с целью дать опору поэтическому эксперименту. Неясно, есть ли это теории — языка вообще или только поэтического языка. Отчетливо эти вопросы не поставлены, и разные взгляды часто смешиваются. Более того: самые основные мысли Хлебникова, повторяющиеся во всех статьях, то, что можно назвать ядром его теорий, интерпретируется не то что по-разному, но кардинально противоположным образом. Позицию Хлебникова понимают то как “ополчение против самого смысла вообще”9, то как раз наоборот: “Вся суть его теории в том, что он перенес в поэзии центр тяжести с вопросов о звучании на вопрос о смысле. Для него нет не окрашенного смыслом звучания”10.
Между тем — право, не нужно систематического исследования, достаточно внимательно прочесть вышеуказанные статьи, чтобы на все эти вопросы получить совершенно недвусмысленный ответ. Разве что возникнут сомнения по вопросу о мыслях Хлебникова как системе. Логические нити, связывающие отдельные положения Хлебникова, не всегда видны, скачков, непоследовательностей и нелепостей достаточно, — впрочем, обычно не в общих концепциях, а в применении их к конкретному языковому материалу. В то же время поражает необыкновенная устойчивость все тех же мыслей — от первых опытов и юношеских набросков до последних статей, — и единство умонаправления, порождающего эти мысли, не может не ощущаться, хотя бы благодаря необычности подобного умонаправления. Система почувствуется, хотя бы она и не могла быть сразу определена точными философскими терминами. Эта устойчивость и единство дает полную возможность рассматривать мысли Хлебникова в их логической связи, а не в порядке появления на свет их формулировок, — т.е. так, как это делается с любым мыслителем, хотя у многих порядок следования мыслей в статьях совершенно не соответствует порядку, в котором они логически должны были бы развертываться. Я не буду пока более останавливаться на вопросе о теориях Хлебникова как системе, потому что, собственно говоря, вся предлагаемая работа должна дать ответ на этот вопрос. Необходимо подчеркнуть, что системность Хлебникова никак нельзя понимать как систематичность и последовательность изложения им своих мыслей. Наоборот, Хлебников растрепан и разорван, он плохой формальный логик и вряд ли всегда логически отчетливо осознает связь своих положений между собой и с теми основными воззрениями, которые с внутренней принудительностью предписывают те или другие ходы мысли. Но внутреннее чутье — не то что логическая последовательность, а сродство того или другого пути решения вопроса с основными воззрениями у него очень сильно, очень явно в его работах, и “перелогизировать” Хлебникова, кажется, нет опасности. Его статьи вряд ли можно понять как логически замотивированную систему, но можно вскрыть, проследить пути его мышления.
У него не логическая последовательность, а идейная цельность. Всякая половинчатость была абсолютно чужда Хлебникову, и в своих рассуждениях он не боялся доходить до крайних выводов, требуемых исходными воззрениями. Это прямолинейный максималист. Он разрубает узлы. Он умеет не замечать бьющих в глаза фактов, если они объяснимы только в системе, построенной на противоположных принципах. Там, где он встречается с антиномией, с необходимостью идти двумя друг другу противоречащими путями, он отбрасывает совершенно один из этих путей и всю совокупность вопросов стремится объяснить из одного принципа. Сила и прямолинейность его теоретических импульсов поразительны. Он будет пробиваться через материал, хотя бы материал от этого разрушился и рассыпался в прах. Так с Хлебниковым и случилось.
Уже тем, что сказано, собственно говоря, решается вопрос о серьезности — скажем так — хлебниковских статей. Слишком часто — и врагами, и друзьями Хлебникова одинаково — очевидная неприемлемость его теорий для науки как бы прагматически извиняется той пользой, которую эти теории оказали для его собственной поэзии или для школы футуризма в целом. Это как бы “теории поэта”, и молчаливо признаваемая или <нагло> демонстрируемая нелепость их рассматривается как поэтическая вольность мысли, что ли. К.А. Зелинский говорит о его “вздорных или, скажем мягче, поэтических догадках”11, и столь противоположный ему в оценке Хлебникова Тынянов также говорит о “только поэтическом угле зрения”12 Хлебникова в его теоретической работе. Странно относиться к нелепостям Хлебникова как к “поэтическим вольностям”. Поэзия здесь ни при чем. Хлебниковские теории стимулировали ее, но не создавались специально на потребу ей. Как бы ни была беспомощна аргументация Хлебникова, — сам он, без сомнения, никогда не согласился бы на такое подкрепление своих теорий. Окружение, в которое попадали его статьи в футуристических сборниках, и вся система литературного поведения группы заставляли воспринимать эти статьи в плане эпатажа нелепостями. Но взяв их сами по себе, изолировав от этого окружения, нельзя не увидеть, какая предельная убежденность в истинности тех откровений, которые он несет миру, сквозит в каждой строчке Хлебникова. Другое дело — соратники и ученики — футуристы; они эту работу действительно воспринимали только в плане лабораторной разработки новых поэтических возможностей.
Асеев, в своей статье “Ухваты языка. Приставки” (1916) идущий всецело вслед за Хлебниковым, такими словами кончает эту статью: “Новизна этих приставок дает нам только лишнюю уверенность в ненужности всяких филологических изысканий, так как, не будучи зарегистрированы официальным языковедением, они своей наглядностью грызут внутренности языковеда, мечтающего о диете грамматических сухариков. Поэтому пусть и впредь они останутся запретными для его ежедневного супа глупости. На основании закона об авторском праве, мы запрещаем пользоваться ими кроме как в стихах и тем более вносить их в списки каких бы то ни было руководств и пособий”13. Развязный и нападающий тон не скрывает здесь признания в научной несостоятельности разработанных теорий и чисто прагматической их ценности для поэзии (“запрещается пользоваться ими кроме как в стихах”). Хлебников никогда не написал бы ничего подобного. Для него его идеи были откровением, долженствующим войти во все учебники мира. Другое дело, что его выкладки могли становиться и материалом для художественного произведения, одной из плоскостей, слагавшихся в “колоду” (“Зангези”, ср. предисловие14), что его столбцы односуфф<иксальных> слов могли функционировать как стихи: ибо нет предела, за которым произведение письменного слова не может быть воспринято (в ту или другую эпоху, при той или другой эстетической установке) как литературное произведение.
Тынянов в статье “Промежуток” говорит: “Хлебников не выдавал своей теории за научную истину (как когда-то Шишков), он считал ее принципом построения. Хлебников считал себя не ученым, а “путейцем художественного языка””15. Это неверно. Разницы между Шишковым и Хлебниковым в этой плоскости нет. Хлебников, говоря о своих языковых идеях, всегда называет себя “мыслителем” (“Художники мира!”16; “Зангези”, <плоскости> IX, X, XVI), а не поэтом. О своих идеях он говорит как о достижениях науки: “По-видимому, язык так же мудр, как и природа, и мы только с ростом науки учимся читать его” (“Наша основа”); “Итак, в этом примере языкознание идет впереди естественных наук” (“Наша основа”); “Только рост науки позволит отгадать всю мудрость языка” (“Учитель и ученик”) и т.д. Таких примеров много.
Если же Хлебников называл себя и “путейцем языка” (вовсе не только худож<ником>), то не нужно думать, что при его мировоззрении ученый языковед противополагается “путейцу”. Хлебникову, напротив, казалась несомненной возможность на основе добытых теоретических сведений вмешиваться в жизнь языка, и между “языковедением” и “языководством” (термин Хлебникова)17 для него не нужно было даже моста.
Мне могут возразить: зачем останавливаться на этом? Разве какая-нибудь идеологическая концепция изобретается поэтом специально “для внутреннего употребления” в поэзии? Разве не каждая идеология первоначально существует в сознании поэта “для себя” и затем уже ложится в основу его произведений или отражается в них? Однако, для футуристов идеологемы существовали именно как материал. В этом основное отличие Хлебникова от общефутуристического поэтического мышления.
Как правильно замечает Н.Л. Степанов, “сложная теория слова, созданная Хлебниковым, была лишь частично использована футуристами” (СП, I, 58). Быть может, даже не самую важную для Хлебникова-теоретика часть его теорий использовала поэтика футуристов. “Поэтический язык” — только один из адресов его заумного языка, теория поэтического языка — одно из приложений теорий языка вообще. Темы рассуждений Хлебникова относятся к языку вообще, вопросов поэтики он касается редко и лишь попутно. Направление его исследования — чисто семантическое. Смысл — единственное, что его интересует в слове. Как будто странно для “заумника”, — но Хлебников в своих рассуждениях ни словом, ни краем мысли не касается вопросов звучания речи. Фонетическими качествами слов его теория не интересуетсяi. И если так распространен взгляд на позицию Хлебникова как на антисемантическую, принципиально враждебную смыслу, то это из-за путаницы в термине “заумный язык”. Происходит эквивокация. Есть два понятия “заумного языка”, ничего общего между собой не имеющих. От Шкловского, главным образом (от его статьи “О поэзии и заумном языке”19), идет понимание “заумного языка” как особой звуко-речи, “часто не имеющей определенного значения и действующей вне этого значения или помимо его, непосредственно на эмоции окружающих”. “В наслаждении ничего не значащим “заумным словом”, — пишет Шкловский, — несомненно, важна произносительная сторона речи”. “Если мы впишем, как требование для слова, как такового, то, что оно должно служить для обозначения понятия, вообще, быть значимым, то, конечно, “заумный язык” отпадает, как что-то внешнее относительно языка”. Как декларация заумного языка дается цитата из Фета:
О если б без слов
Сказаться душой было можно.
Надо сказать, что это чисто символистская теория символики звука — недаром как на одного из теоретиков зауми Шкловский ссылается на Бальмонта (“Поэзия как волшебство”20).
И, принимая понимание Шкловского, К. Зелинский делает из него формально правильный вывод: “…футуристы наглядно довели до абсурда то, о чем всерьез помышляли символисты. В заумной поэзии раннего футуризма нет ничего принципиально нового в сравнении с тем, что уже дали символисты. Это та же “поэзия как волшебство”, та же алхимия фонетики. В. Хлебников — путеец и пиротехник русской поэзии — так же волховал над звуком, как и Бальмонт”21. Это положение обобщается К. Зелинским в такой формуле: “Футуризм, как литературная школа, не выдвинул ни своей поэтики, не дал и попыток философского продумывания поэтических вопросов” — тезис, очень приятный К. Зелинскому, так как дает ему возможность все фактические достижения футуризма в области поэтики и философского продумывания приписать конструктивизму.
Здесь не место решать вопрос о том, в какой мере понимание заумного языка по типу Шкловского и Зелинского соответствует поэтике футуризма. Но с хлебниковским пониманием выдвинутого им понятия — объяснения Шкловского не совпадают ни в одном пункте. Хлебников стремился сказываться не без слов, а, напротив, словами или знаками большей (по его мнению) точности и определенности22. Произносительно-звуковая сторона речи, как таковая, настолько мало интересует его, что он неоднократно думает о замене слов цифрамиii .
Не только соответствие фонетических качеств слова тем или другим эмоциям, но и вообще вопросы эмоциональной реакции на слово, эмоциональной окраски слова не интересуют Хлебникова-теоретика, стремящегося в своем понимании языка элиминировать все реальные условия человеческого говорения и по возможности даже абстрагировать язык от человека, сделав его каким-то более общим, самостоятельным и самодеятельным мировым началом24.
II
Итак, согласно нашему предположению, Хлебников дал известную систему рассмотрения языка. Но как подойти к исследованию этой системы? Если теории Хлебникова, как уже упомянуто, были использованы футуризмом лишь частично, если, быть может, они были восприняты не в их имманентном значении, а как-то иначе, то какое значение для истории литературы имеют эти теории сами по себе? Не следует ли, минуя самые теории, изучать их преломление в поэтике футуризма? Но, думается, достаточно поставить вопрос так, чтобы увидеть, что так его нельзя ставить. Невозможно изучать преломление неизвестной величины, надо сперва выяснить, что же преломлялосьiii. Нельзя говорить об использовании теорий, не зная этих теорий.
Любопытно, что, говоря о Хлебникове и единогласно называя его своим учителем, футуристы имеют обычно в виду не столько Хлебникова-поэта, сколько Хлебникова — теоретика и экспериментатора. Футуристы построили образ Хлебникова — учителя поэтов, а не поэта25; этот образ держался до последних лет; окончательно разрушил его только изданный Н. Степановым I том собрания сочинений Хлебникова.
Чрезвычайная важность теорий Хлебникова для поэтики футуризма несомненна. Очевидно, если идеи Хлебникова и не были целиком восприняты футуристами — было что-то в их составе, что могло цементировать новую поэтическую школу. И именно для выяснения кардинального вопроса истории русской поэзии ХХ века — о конститутивных признаках футуристической школы — изучение теорий Хлебникова должно дать важный материал.
Школы отличаются друг от друга не приемами26. Попытки найти признаки поэтических школ, исходя из одинаковости употребляемых “приемов”, потерпели показательную неудачу. Что дифференцирует школы, можно понять, только изучая отношение поэтической школы к слову, тип использования слова в поэзии. Способы отношения к слову, как реализующиеся и формулируемые в антиномиях философии языка, — это карта пути. <Надо> показать, что в иных терминах не выразить словоупотребления, как в лингвистических. Вот почему существенны лингвистические идеи школы, способ понимания языка вообще. Словоупотребление в литературном произведении неизбежно предполагает тот или иной тип понимания слова вообще, и лингвистические статьи символистов и футуристов именно по обобщенности идей — один из лучших эвристических путей для выяснения различия этих школ (основной вопрос истории русской поэзии ХХ века). <О том, что никакой научной или философской ценности опыты Хлебникова не имеют.> Если я намерен рассматривать их как научные, то для того только, чтобы выяснить пути и основы языкового мышления Хлебникова, столь существенного для понимания футуризмаiv .
III
Мысли Хлебникова так долго не были понимаемы как система не только потому, что они попали в атмосферу футуристического эпатажа, и потому, что в качестве теории заумного языка ходили утверждения, противоположные хлебниковским, но и потому, что направление этих мыслей имело слишком мало общего с языковедческой мыслью времени выступления Хлебникова, чтобы было возможно апперцепировать их в лингвистическом плане. Незыблемой основой языкознания — по крайней мере довоенных лет — был тезис: “Wissenschaftliche Behandlung der Sprache nur durch historische Betrachtung möglich” (Paul)27. Единственным возможным способом исследования языковых фактов казалось исследование их изменений. Языкознание и история языка совпадали. Основное же и наиболее поражающее свойство мышления Хлебникова — предельная, полнейшая внеисторичность. Понятия развития, эволюции, просто исторического изменения совершенно чужды его мышлению.
Это утверждение может дать повод к недоумению, которое лучше всего будет разъяснить до всяких доказательств. Дело в том, что не меньше, чем над языком, Хлебников работал над нахождением “законов времени”, законов чередования исторических событий. Как это было бы возможно, если бы он не владел историческим мышлением?
Однако, если присмотреться к работе Хлебникова в этой области, становится очевидным, что она направлена к полному изгнанию из философии истории понятия изменения и производных от него. Хлебников стремится свести историю к небольшому ряду чередующихся постоянных точек. Эти точки фатально повторяются через математически точные промежутки времени. На этом основаны хлебниковские предсказания событий. Можно бы заметить, что повторяются в лучшем случае какие-то очень общие вещи (“падение великой страны” и т.п.), в то время как всё конкретное содержание событий изменяется; но Хлебникову дела нет до конкретности, он не интересуется изменением и ищет только повторений. История представляется ему в виде ряда фигур, удаленных от подобных им на равные расстояния, и естественно, что время он стремится понять по аналогии с пространством, а историю по аналогии с геометрией28.
Он высчитывает расстояния событий друг от друга так же, как расстояние больших городов друг от друга29. И здесь и там он пытается найти незыблемые математические отношения. Это предельный фаталист, верящий в обусловленность математическими уравнениями каждого отношения, явления и движения. Он стремится свести к точным формулам число одинаковых звуков в стихе30 и призывает к фиксации душевных движений в дневниках31, чтобы иметь материал для нахождения формул чередования элементов душевной жизни в индивидууме.
В его социальной утопии “Ладомир” дана такая картина будущего:
Это будут из времени латы
На груди мирового труда,
И числу, в понимании хаты,
Передастся правительств узда.
(СС, III, 243)
Земледелие, по “Ладомиру”, освобожденное от вмешательства религии, регулируется не агрономией, но знанием все тех же чисел и уравнений (очевидно, полученных сопоставлением урожайных и неурожайных годов и необходимостью промежутков между ними):
Он не просил: “Будь добр, бози, ми
И урожай густой роди!” —
Но уравненьям вверил озими
И нес ряд чисел на груди.
(СС, III, 245)
Вернемся, однако, к вопросу о внеисторичности языковедческих изысканий Хлебникова.
Его заумный язык — результат его изысканий — по существу, оказывается вне времени. Правда, как все социальные утописты, Хлебников охотно помещает свой социально-языковой идеал — “заумный язык” — в до-историю, приписывая его первобытным племенам. Так, уже в первом напечатанном рассуждении “Учитель и ученик” Хлебников приписывает принципы открываемой им языковой системы “простейшему языку”, порождению “древнего разума ветхих времен”. В послесловии к “И и Э” находим утверждение: “Первобытные племена имеют склонность давать имена, состоящие из одной гласной” (СС, IV, 35), что, конечно, соответствует основному взгляду на отдельные звуки как [на] “простые имена языка”. Приписывание примитивному дикарскому мышлению этого единого заумного языка с его способностью проникновения в будущее явно и в следующей цитате из статьи “Художники мира”: “Когда-то, когда слова разрушали вражду и делали будущее прозрачным и спокойным, языки, шагая по ступеням, объединили людей 1) пещеры, 2) деревни, 3) племени, родового союза, 4) государства — в один разумный мир, союз меняющих ценности рассудка на одни и те же меновые звуки” (Тв., 621).
Но, конечно, существенно не это безосновательное помещение “заумного языка” в до-историю, т.е. в какой-то период с относительной хотя бы временнo´й характеристикой. Существенна абсолютная внеисторичность метода, которым этот “язык” получен. Этот метод будет подробно рассмотрен дальше, пока же остановимся на нем только с точки зрения исторических категорий. Основной тезис теории: каждой букве свойственно собственное значение. Эти буквы и являются “простейшими словами”, приписываемыми первобытному языку. Но эти слова-буквы32 не восстанавливаются посредством реконструкции промежуточных форм фонетической и морфологической эволюции, но непосредственно добываются из разложения слов современного русского языка. Они при этом представляются не реликтовыми остатками доистории в современном языке, как можно было бы подумать, мысля в категориях исторического изменения, но просто субстратом языка как такового. “…Все разнообразие слова исходит от основных звуков азбуки, заменяющих семена слова” (“Наша основа”, Тв., 624).
Первобытные народы — это, конечно, только случайный адрес. Есть и другой, по другую сторону истории языка. Заумный язык — это идеальный будущий общечеловеческий язык. В той же статье, “Художники мира”, где выражен взгляд на “заумный язык” как на первобытный, находим и следующие тезисы: “Задача единого мирового научно построенного языка все яснее и яснее выступает перед человечеством” (Тв., 623). “…Общий образ мирового грядущего языка дан. Это будет язык “заумный”” (Тв., 623). Такие же утверждения разбросаны и в других рассуждениях: “…за
умный язык есть грядущий мировой язык в зародыше. Только он может соединить людей” (“Наша основа”, Тв., 628). “Этот язык объединит некогда, может быть скоро” (“Зангези”, СС, V, 321). Это понимание заумного языка выразилось в “Ладомире”:
Лети, созвездье человечье,
Все дальше, далее в простор,
И перелей земли наречья
В единый смертных разговор.
(СС, III, 236)
Противоречие не должно удивлять. В намеках Хлебников дает еще более общий адрес, называя разработку заумного языка “узлом общезвездного труда” (“Художники мира!” Тв., 623. — Курсив Б.Б.). Здесь ясна установка на язык как таковой, ясно, что Хлебников рассматривает свой заумный язык как найденный им “язык как таковой” — по существу, выпадающий из времени. Только этот язык, а не конкретное многообразие человеческих языков и интересует Хлебникова в его изысканиях. От реального факта наличия множества языков Хлебников отмахивается с некоторым даже презрением: в противоположность “языку” — “языки” оказываются продуктом бытовых соображений и отношений и чуть ли не шарлатанством. “Как устрашающие одежды для иноплеменников языки заслуживают участи тигров в захолустном зверинце, кои, собрав достаточно возгласов удивления, обмениваются впечатлениями дня: “А что вы думаете?” — “Я получаю два рубля в сутки”. — “Это стоит”” (“Наша основа”, Тв., 625). “Теперь они, изменив своему прошлому, служат делу вражды и, как своеобразные меновые звуки для обмена рассудочными товарами, разделили многоязыкое человечество на станы таможенной борьбы, на ряд словесных рынков, за пределами которого данный язык не имеет хождения. Каждый строй звучных денег притязает на верховенство, и таким образом, языки как таковые служат разъединению человечества и ведут призрачные войны” (“Художники мира!”, Тв., 621). В неизданном черновике тезис сформулирован так: “Помимо завываний многих горл, мы говорим: и там и здесь (один язык) одно море” (СП, V, 187) (взятое в скобки в оригинале зачеркнуто).
Естественен вопрос: почему же, стремясь найти единый язык, Хлебников работает только над русским языком (и частично над близкими славянскими), словно именно в нем, а не в других языках скрыт общий субстрат языка? Как, исходя только из русского языка, может он затем утверждать, что “В на всех языках значит вращение одной точки кругом другой…” и т.д. Конечно, положение не спасают случайные оговорки вроде “хата значит хата не только по-русски, но и по-египетски” и т.п. (“Наша основа”, Тв., 628). Логический скачок очевиден. Но, как обычно, это скачок скорее в выполнении, чем в направлении исследования. Теоретически Хлебников осознает необходимую предпосылку (“Если б оказалось, что законы простых тел азбуки одинаковы для семьи языков, то для всей этой семьи народов можно было бы построить новый мировой язык — поезд с зеркалами слов Нью-Йорк — Москва” (“Наша основа”, Тв., 624), “Если окажется, что Ч во всех языках имеет одно и то же значение, то решен вопрос о мировом языке” (там же, с. 628)33. Если думать, что самозначимые звуки — субстрат языка вообще, то не все ли равно, на каком языке проводить исследование, чтобы вскрыть этот общий субстрат? А такая предпосылка более чем естественна при системе мышления Хлебникова34.
Совершенно ясно, что Хлебников, рассматривая язык как стойкую, внеисторическую, неизменяемую данность, не может принимать и объяснять фактов изменения значений. Для него значение слова неизменно и едино. Факты полисемии — вне его зрения. Он не рассматривает их. В крайнем случае, столкнувшись с ними вплотную, он опять-таки презрительно отводит их разделением языка на “бытовой”, который, по существу, признается Хлебниковым не языком, а недоразумением, “ложью”, и на “чистый” язык, где слово строго соответствует понятию. “Слово делится на чистое и на бытовое. Можно думать, что в нем скрыт ночной звездный разум и дневной солнечный. Это потому, что какое-нибудь одно бытовое значение слова так же закрывает все остальные его значения, как днем исчезают все светила звездной ночи… Отделяясь от бытового языка, самовитое слово так же отличается от живого, как вращение земли кругом солнца отличается от бытового вращения солнца кругом земли… бытовой язык — тени великих законов чистого слова, упавшие на неровную поверхность” (“Наша основа”, Тв., 624—625).
Таким образом, значение слова на почве “быта и жизненных польз” может если не отклониться от идеального “чистого” значения — этого Хлебников не может допустить, это разрушило бы единство идеального слова, — то по крайней мере дифференцироваться. И каждый факт полисемии надо толковать как дифференциацию идеального, подлинного значения: если слово имеет два значения — значит, в действительности его значение не первое и не второе, а третье — родовое, включающее в себя оба.
Следовательно, словесный знак как постоянный и неизменяемый оказывается прикрепленным к идее или предмету. Это, по существу, номенклатурное понимание языка35. Цитирую кардинальную статью Хлебникова “Наша основа”: “Значение слов естественного, бытового языка нам понятно. Как мальчик во время игры может вообразить, что тот стул, на котором он сидит, есть настоящий, кровный конь, и стул на время игры заменит ему коня, так и во время устной и письменной речи маленькое слово солнце в условном мире людского разговора заменит прекрасную, величественную звезду. Замененное словесной игрушкой, величественное, спокойно сияющее светило охотно соглашается на дательный и родительный падежи, примененные к его наместнику в языке. Но это равенство условно: если настоящее исчезнет, а останется только слово солнце, то ведь оно не сможет сиять на небе и согревать землю, земля замерзнет, обратится в снежок в кулаке мирового пространства. Также, играя в куклы, ребенок может искренне заливаться слезами, когда его комок тряпок умирает, смертельно болен… Во время игры эти тряпочки — живые, настоящие люди, с сердцем и страстями. Отсюда понимание языка как игры в куклы; в ней из тряпочек звука сшиты куклы для всех вещей мира” (Тв., 627)36.
Номенклатурность оказывается здесь свойством “бытового” языка, но ряд утопических проектов показывает, насколько Хлебникову вообще свойственно понимание языка как номенклатуры, идеографии, сигнализации. В “Художниках мира” он говорит об общем письменном мировом языке, независимом от многообразия реальных языков. Буквенный общий язык при звуковых разных — идея чисто идеографическая.
И, во всяком случае, существенно, что Хлебников не строит свой “заумный язык” каким-либо априорным способом, но добывает его посредством ряда аналитических операций над существующим, т.е., по-хлебниковски, “бытовым” языком. Хлебников исходит из бытового языка. Понятие “второго языка” получается логически позднее. В исходе есть только один язык. Мы видели, что как к вневременному и неизменному Хлебников подходит уже к тому языку, над которым начинает работать для получения заумного языка. Вне истории, вне полисемии для Хлебникова уже русский язык с начала работы над ним. Антиноменклатурность же относится лишь к “самовитому слову”, как будет видно далее — позднейшему результату работы, [это] вне номенклатуры творимый язык, а никак не исходный пункт. Как оно затем преображается, будет показано нижеv .
Отметим заранее, что на всех стадиях исследования слово для Хлебникова — знак вещи или понятия. Никогда ни малейшего намека на то, что язык — выражение не только мысли, но и аффекта. Да признание этого сбило бы всю систему Хлебникова. Оно потребовало бы внимания к психологическим факторам речи, к индивидуальному говорению и к проблемам эволюции значенийvi. Все это Хлебникову враждебно и из поля его зрения выключено.
IV
Такая система понимания языка как будто не имеет ничего общего не только с господствовавшей до недавнего времени в лингвистике младограмматической школой (о чем сказано в начале предыдущей главы), но и вообще ни с каким мало-мальски серьезным направлением в языковедении. Однако это не совсем так. Хлебниковское понимание языка в некоторых существенных пунктах аналогично пониманию языка столь авторитетной в настоящее время “женевской школы”37.
В лингвистике наших дней вновь и с особенной рельефностью выдвинулась основная антиномия Гумбольдта, противопоставляющая языку как творческой деятельности говорящего — язык как готовую, предлежащую говорящему данность. Лингвистические школы дихотомируются этой антиномией, располагаясь на стороне того или другого члена ее.
Если понимать язык как творческую деятельность говорящего индивида, как “постоянно возобновляющуюся работу духа, направленную на то, чтобы сделать артикулированный звук пригодным для выражения мысли”38, то естественно рассматривать язык, во-первых, как процесс, как непрерывное изменение, во-вторых, с точки зрения индивидуального языкового творчества, в-третьих — в связи с факторами, обусловливающими изменения в языке индивидуума; а такими являются прежде всего аффекты (Sperber). Если же понимать язык не как произведение спонтанной деятельности говорящего субъекта, но как объективную данность, одновременно предстоящую всем ее носителям, — то этим язык будет, во-первых, поставлен над индивидуальным говорением; во-вторых, внимание исследователя будет обращено не на субъективные чувственные тона в слове, но на объективное теоретическое содержание слова. Главное же, при таком взгляде исследование будет неизменно стремиться стабилизовать языковую данность, рассмотреть ее — в меру возможности — как статическую систему, а не как неуловимый в себе субстрат непрестанных изменений. Но таковы именно — в схематичном, конечно, виде — исходные точки зрения двух основных — и противостоящих друг другу — школ современной лингвистики, — школы Фосслера39 и школы Соссюра.
И в то же время все те свойства, которые мы сейчас в столь общем виде приписали системе Соссюра, характеризуют и систему Хлебникова, как мы видели в предыдущей главе: и внеиндивидуальное понимание, и подход с точки зрения теоретического, мыслительного содержания и стремление к рассмотрению языковой системы как стабильной. Характерно, что Соссюр, так же, как и Хлебников, противопоставляет эту “систему” языка (langue) бытовому “говорению” (parole). Все это оттого, что хлебниковская система оказывается на той же стороне гумбольдтовской антитезы, что и соссюровская: для Хлебникова язык существует только как статическая система. И по обычному его способу разрубать узлы, он совершенно исключает второй член антиномии, не вступая ни в какие компромиссы, не замечает фактов, объяснимых только системой, построенной на противоположных принципах. Отсюда разница с “женевской школой”, может быть, более существенная, чем сходство. Если Соссюр стремится наряду с рассмотрением, отмечающим изменения в языке, дать такой разрез языка, найти такую точку зрения на него, с которой его можно было бы рассмотреть вне категорий изменения, то для Хлебникова, как установлено выше, этих категорий вообще не существует. Поэтому план хлебниковского рассмотрения языка никак нельзя назвать синхроническим; синхронический план не есть внеисторический; он существует только в соотношении с диахроническим. Рассмотрение Хлебникова просто внеисторично40. Соссюр стремится к статическому рассмотрению данного языка в данное время, Хлебников — к нахождению статического, вневременного “языка”. Соссюр хочет уйти от индивидуальной психологии, Хлебников стремится вообще по возможности ориентироваться не на людей, а на “разум мировой”, который
Земного много шире мозга
И через невод человека и камней
Единою течет рекой,
Единою проходит Волгой.
(“Синие оковы”, СС, III, 387)
Эти строки, кажется, раскрывают то, о чем до сих пор мы не говорили прямо. Но подойдем лучше с другой стороны. Если аналогия с современной лингвистикой годится лишь в очень общем плане, то совершенно несомненная и близкая аналогия у Хлебникова с лингвистами XVII — XVIII вв. Лингвистам-рационалистам так же просто “не приходила в голову” история языка, потому что все их мышление было внеисторическим, так же поиски их были направлены на “единый язык”, “философский язык”, так же выставляли они его то как норму, как “lingva universalis”, то как первородный язык: “lingva primaera”, “lingva adamica”. Просто поразительно, как эта основная аналогия не приходила в голову читавшим Хлебникова и писавшим о нем41.
Не стоит долго останавливаться на вопросе о внутренней методологической связи рационализма с отмеченными выше у Хлебникова свойствами. Интеллектуалистическая природа рационализма, внеисторичность рационалистического мышления, рационалистическая основа всяких поисков “философского языка” и, вообще, устремление именно рационалистической мысли на проблемы “Языка”, а не на специфичность “языков” — все это вещи, достаточно твердо установленные историей философии вообще и философии языка в частности. Также очевиден рационалистический корень фаталистического детерминизма Хлебникова, его механистического подхода к историческим событиям, его уверенности в возможности найти математические формулы для выражения связи между событиями и примитивной логизации этих событий. В самом подходе Хлебникова к основным антиномиям языка сказывается однопринципность и непонимание существа антиномичности, свойственные докантовской философии.
Многие “нелепости” Хлебниковаvii разъясняются тем, что это мыслитель XVII века, каким-то чудом перенесенный в ХХ, это мыслитель докантовской, философ языка догумбольдтовской эпохи. Совершенно аналогичные “нелепости” можно найти у Лейбница, только там они не казались дикими. В мышлении Хлебникова нет тех категорий, которые ХХ веку кажутся свойственными вообще нормальному человеческому мышлению, отсюда впечатление “безумия” Хлебникова.
Сам Хлебников почти никогда не говорит о философии. Имена философов редко встречаются в его статьях42. Один раз он упоминает о Лейбнице43, один раз о Канте. О Лейбнице он говорит <в статье “Свояси”: “В учении о слове я имею частые беседы с √– Лейбница” (Тв., 36)>. Именем Канта начинается <статья “Разговор двух особ”: “Кант, хотевший определить границы человеческого разума, определил границы немецкого разума. Рассеянность ученого” (СП, V, 183)>44.
V
Из намеченных уже общих принципов понимания языка вытекают некоторые следствия, существенные для конкретной разработки языковедческих проблем. Слово признается незыблемым знаком (предмета или понятия). Но признавать знаки незыблемыми — значит не признавать какого бы то ни было изменения их значения под влиянием окружающих слов. Вопрос о влиянии контекста такой точкой зрения устраняется, и речь понимается как последовательность знаков, остающихся равными себе и вне данной речи, — т.е. как механическое соединение речевых знаков. Естественно, что рационалистическое воззрение на язык не может дать никакой почвы исследованию контекста, а приводит к рассмотрению изолированных словviii. В этом Хлебников, скорее, близок именно младограмматической школе и далек от новейшей лингвистики, стремящейся к изучению речевых комплексов и слова как слова в контексте.
Еще в 1904 г. Розвадовский писал <цитата отсутствует>. В лингвистической практике дело не многим изменилось с того времени. И поныне семасиологи орудуют отдельным словом, только нюансируя его контекстом. В теории же очень часты попытки выкинуть совсем из оборота “изолированное слово”. Вот типичное рассуждение: “…говоря, что одно и то же слово имеет несколько значений в одно и то же время, мы, до известной степени, — жертвы иллюзии. Из нескольких значений слова только одно всплывает в нашем сознании, и именно то, которого требует контекст. Все остальные аннулируются, исчезают, не существуют. Это верно даже относительно слов с наиболее установившимся значением. Говоря, что земля приносит хороший урожай или что собака приносит газету, я употребляю, безусловно, два различных глагола. Также во фразах “Это мой муж” и “Это знаменитый муж древности” — налицо два различных слова с одинаковым звуковым составом. Ни я, ни мой слушатель никак не связывают этих слов по значению. Допуская, что слова имеют основное и второстепенное значения, связанные с первым, мы ставим вопрос на историческую почву, что в данном случае совершенно неправильно. Несомненно, что для того, кто помнит развитие языка, стальное перо происходит от гусиного пера… Но эти слова так же различны, как пара любых омонимов. Налицо в языке два слова перо, соответствующие двум различным значениям”45.
Таким образом, каждое изменение значения слова — это уже другое слово. Но ведь каждый смысловой нюанс изменяет значение и каждый новый контекст дает иной смысловой нюанс слову. Значит, логически развивая мысль Vendryes’а, каждый контекст будет состоять из слов, только ему принадлежащих и больше нигде не встречающихся. А продумав это до конца (чего Vendryes не делаетix), увидим, что и вообще никаких слов при такой точке зрения нет и быть не может, ибо чем же будет определяться единство слова, его тождество самому себе, если оно принципиально неповторимо. Слово, тождественное самому себе, несмотря на изменение значений, — это и есть изолированное слово, — или просто слово, потому что понятие слова создается не контекстом, а лишь изоляцией из контекста. При принципе единоцелостного комплекса46, примененном безраздельно, откуда возьмется понятие слова? Что разделит комплекс на слова и каковы будут маркирующие моменты этих слов? Быть может, фонетический анализ установит паузы при произнесении комплекса, но на каком основании отграниченную паузами часть высказывания называть словом?47 Б. Кроче, идейный вдохновитель фосслерианцев, для которого высказывание есть единоцелостное выражение и только, отлично понимает необходимость такого вывода. “Слога, гласные и согласные и ряды слогов, именуемые словами, все они, будучи взяты в отдельности, не заключают в себе определенного смысла и должны быть рассматриваемы поэтому не как факты языка, а как простые звуки или, лучше, как физически отвлеченные и классифицированные звуки” (Кроче. Эстетика… С. 167). Но лингвист не может удовлетвориться неанализируемым комплексом и предпочитает быть непоследовательным. Всякая попытка признать единственным типом смысла — единоцелостный смысл комплекса не может не вести к утрате понятия “слова”, а изучение языка без этого понятия невозможно.
Обратная попытка — признать единственным носителем смысла слово, а комплекс рассматривать лишь как сумму, как механическое соединение, не имеющее собственной, не выводимой из соединения частей смысловой активности, — такая попытка привела бы к еще более невероятным выводам. Но Хлебников не боялся невероятных выводов. При своем непонимании антиномий, при основных воззрениях, толкавших его к пониманию слова как нацело изолированного знака, он бестрепетно пошел по этому пути. Я не хочу этим сказать, что антиномия представлялась ему в логически ясной форме и он обдуманно разрешил ее таким образом; наоборот: люди, выбирающие один неуклонный путь, именно не видят, не замечают, не понимают антиномий. А в такой классически антиномической науке, как лингвистика, прямолинейное проведение одного принципа ни к чему, кроме нелепостей, и не может привести.
Смысл комплекса и смысл изолированного слова — несомненно, антиномические принципы понимания структуры смысла. Каждый из этих принципов стремится к объяснению структуры смысла только из себя, без применения противоположного принципа, а фактически структура смысла может быть понята только при применении обоих этих, противоречащих и не допускающих синтеза принципов.
“Единоцелостный, интегральный смысл” комплекса — это “целое раньше части”, единый смысл, разливающийся, распределяющийся по всему комплексу, придающий значение каждой части, так, что каждая часть только из комплекса, только из контекста и получает свое значение. Понятия “слова”, т.е. какой-то стойкой смысловой единицы, тождественной себе (хотя бы в каких-то пределах) в любом комплексе, — при таком воззрении на смысл — как мы уже видели — не возникает.
При исхождении же из смысла изолированного слова смысл словесного ряда должен быть понят как смысл слагаемый, “целое из частей”, смысл, создающийся во фразе соединением отдельных слов с собственными значениями, в свою очередь полученными благодаря сложению, соединению частей (корней и аффиксов). Это дифференциальное и интегральное понимание смысла.
Существенные соображения об изолированном слове находим в “Эстетических фрагментах” Г. Шпета. “Изолированное слово, — пишет Шпет, — строго говоря, лишено смысла, оно не есть λογο´ς… Εсли здесь можно говорить о “значении”, то не об “осмысливающем значении”, а об указывающем и номинативном. Значение должно быть сопоставляемо здесь не со смыслом, а с замыслом, намерением, некоторою целью. Слово здесь — только средство, орудие, инструмент, которым в передаче смысла сообщения можно воспользоваться в самых разнообразных направлениях и многочисленными способами… В таком виде, т.е. как номинативная возможность, слово помещается в лексиконы. Словарь не есть, в точном смысле, собрание или перечень слов с их значениями — смыслами, а есть перечисление имен языка, называющих вещи, свойства, действия, отношения, состояния и при том в форме всех грамматических категорий”48.
Действительно, основная особенность всей работы Хлебникова над исследованием и созданием значений та, что это работа над номинативными значениями, что она целиком проводится на почве словарного, изолированного от контекста слова. Трудно доказать эту особенность какими бы то ни было примерами, так как она, по существу, негативна. Но какие бы манипуляции над значениями ни производились, каким бы способом Хлебников ни старался разложить и синтезировать их — никогда контекст не играет никакой роли в этой работе. Ведь существенно, что работа Хлебникова направлена прежде всего на уточнение выражений, и между тем здесь не учитывается роль хотя бы тех отклонений и смысловых нюансов, которые вносит контекст. Проблема контекста вне поля зрения Хлебникова, всю полноту значения он стремится понять изнутри отдельного слова, всякую разницу в значении он хочет выразить не средствами контекста, но созданием особого слова. Обычный тип опытов Хлебникова — список слов с объяснением их значений, т.е. его опыты носят чисто словарный характер; это опыты расширения, обогащения, уточнения номенклатуры. Я приведу отрывок из первого опубликованного опыта его — “Образчика словоновшеств в языке”: “Летатель удобно для общего обозначения, но для суждения о данном полете лучше брать полетчик (переплетчик), а также другие, имеющие свой, каждое отдельный, оттенок, например: неудачный летун (бегун), знаменитый летай (ходатай, оратай) и летчий (кравчий, гончий). Наконец, еще возможно лтец, лтица по образцу чтец. Летское дело — воздухоплавание. В смысле удобного для полета прибора можно пользоваться леткий (меткий), например: знаменитая по своей леткости снасть Блерио.
Для женщин удобно сказать летавица (красавица)”49 (СП, V, 253)x .
Но помимо убежденности в том, что рационально, “научно” построенное слово имеет такое же право на существование, так же должно войти в язык, как слова, уже существующие в нем, — существенна еще одна предпосылка, без которой словотворчество Хлебникова не могло бы осуществиться.
Обычный тип хлебниковского словотворчества — получение новых слов из сочетания существующих в языке корней с существующими в нем суффиксами50. Такой способ естественен при математическом понимании языка, при понимании смысла как результата сложения смыслов. Но для того, чтобы получать таким образом слово определенного значения, надо быть уверенным в твердости и незыблемости значений слагаемых.
Для Хлебникова так же как 2+3 дает пять, так и корень со значением а + суффикс со значением b должен дать значение слова, целиком заложенное в слагаемых. Фактически же мы знаем, что, не говоря о чрезвычайной изменчивости и подвижности значений, наиболее устойчивые по значению суффиксы дают при соединении с корнями такие специализации и уклонения значений, которые никак не предусмотрены значениями корня и суффикса, а зависят лишь от бытового употребления. Но случайности быта одиозны для рационалиста.
У Хлебникова обычны опыты “массовых сочетаний” корней и аффиксов. То есть либо один корень сочетается с разными аффиксами (как корень —лет— в выше цитированном примере), либо один и тот же аффикс приставляется к разным корням, например:
варошь студошь жарошь сухошь мокошь темошь
(СП, II, 274)
Очевидно, необходимо быть твердо уверенным в совершенной незыблемости значения суффикса -ошьxi для того, чтобы получаемые слова имели бы значения (потому что Хлебников заинтересован в создании значений, а не в чисто фонетическом эксперименте). Хлебников производит слова по тому типу, по которому их анализируют: ведь сопоставление одинаковых корней при разных аффиксах или наоборот — единственный способ выделения корней и аффиксов в языке.
В таких словарях и таблицах корни и аффиксы выделяются по аналогии и должны пониматься благодаря ей. Если считать значение каждой части слова всегда тождественным себе, мертво-неподвижным и логически точно определенным, т.е. если считать части слов стандартными смысловыми знаками, — то такое построение по аналогии вполне законно, в противном случае — это построения по случайной аналогии, понятные только если догадаться, с каким именно словом или словами из числа обладающих тем же корнем или аффиксом аналогизируется данное слово. Это фактически и происходит. Недаром Хлебников принужден постоянно указывать в скобках, какое именно слово явилось образцом для построения данного.
Мы видим, что аналитический, можно сказать, анатомический, метод понимания смысла не остановился на отдельном слове. Если смысл фразы нацело разлагается на смыслы отдельных слов, то откуда же получает этот смысл отдельное слово? Естественный ответ при такой постановке вопроса — слово получает свое значение из соединения значений его частей, т.е. корня и аффиксов. Это соединение представляется Хлебникову опятьтаки механическим соединением частей, обладающих незыблемым значением сами по себе и вне данного слова; ведь признание зыбкости значений частей слова невозможно в системе, где не признается возможность смещения значения слова в целом. Части слова для Хлебникова как бы самостоятельные экзистенции, могущие вступать в соединение с любыми другими, это как бы слова внутри слова, микрослова. Смысл, уже нацело разделенный между словами, делится теперь между частями слов; а само слово становится суммой, механическим соединением этих частей. Это как раз то, против чего предостерегает Соссюр51.
И приходится только удивляться поразительному умению Хлебникова не видеть реальных фактов языка, когда они идут вразрез с его воззрениями.
Однако при подобной методологической установке мы находим у Хлебникова разные типы словотворчества. Необходимо уяснить разницу между двумя основными типами. С одной стороны, мы имеем списки слов типа “Образчика словоновшеств в языке”, или “Инструментов игры”52, или пролога к “Победе над солнцем” (СП, V, 256) и т.д. Здесь соединением корней и аффиксов Хлебников стремится дать названия ряду существующих предметов и понятий. Новосозданным словам даются определения, указыв<аются> реалии. Это, так сказать, прикладное “языководство”.
Если мы возьмем, с другой стороны, знаменитое “Заклятие смехом” (СС, I, 209), или “Черный любирь” (СС, I, 95), или “Любхо”53 — да вообще любое поэтическое произведение Хлебникова, — мы найдем в них и совершенно иной тип словотворчества. Слова “творятся” здесь тем же способом, но они часто не имеют и не должны иметь готового понятийного эквивалента. Вот только где начинается (и где кончается) неноменклатурный язык — тут область поэтического “самовитого” слова54. Конечно, Хлебников не понимает самовитого слова как бессмысленного, слово и смысл для него всегда неразрывны, слово здесь “самовито” не в морфологическом только отношении, как мы видели в прикладном словотворчестве — это не поставило бы еще слова “вне быта и жизненных польз”, — а в семантическом. Именно потому, что Хлебников видит твердое значение в каждой морфологической единице, он позволяет себе экспериментировать, сращивая значения, так что не передаются готовые понятия, а строятся какие-то новые из сочетания разнородных значений, как бы прививается оттенок иного значения к данному. Микросмыслы вторгаются друг в друга, и создается “самовитое” плетение смыслов. И эта идея поэтического словотворчества, сыгравшая такую огромную роль в истории русской поэзии ХХ века, несомненно, вытекает у Хлебникова из чисто рационалистического взгляда на язык, казалось бы, не оставляющего места ни для какого поэтического творчества. Ведь идея посредством механического соединения привычных частей слов создавать новые понятия — это идея языка как artis magnae cogitandi Лейбница55, стоящая в связи с рационалистической утопией о логической машине.
В той же “Пощечине общественному вкусу”, где помещен “Образчик словоновшеств в языке”, мы находим и опыт поэтического словотворчества. Это “Песнь Мирязя”. Если в “Заклятии смехом” и неясны номинативно такие образования, как “смейево”, “смеячи” (в чем разница с “смехачи”?), “усмей”, — то все же, благодаря конкретному значению корня, большинство слов приближается к более или менее ясным понятиям (“смехачи” — даже вошли в жизнь, ср. название журнала). В “Песни Мирязя” дан опыт соединения корней и суффиксов, нарочито разнородных. Здесь (особенно в начале вещи) слова образуются от корня “мир”56, имеющего очень общее значение, суффиксы же конкретны. “У омера мирючие берега. Мирины росли здесь и там, белые сквозь гнезда ворон. Миристые звонко распевались песни. Прилетали неведомо откуда миристеющие птицы и, упав на ветку, начинали миристеть” (СС, V, 25). По-видимому, в этой вещи есть стремление создать “пейзаж души” чисто словотворческими средствами. Берется корень, обозначающий психическое состояние, и к нему приставляется “пейзажный” суффикс. Например, “грустняк” (ивняк), “мыслока” (осока), “качались мысловыми верхушками прекрасные грезоги”. В этой вещи — обычная картина леса с лешими и русалками, но пастушонок играет не на свирели, а на “мирели”, дочь леса бросает на воды “миратый взор”, и не орел, а “гордо-тяжкий мирёл” пролетает по небу.
VI
Если бы Хлебников ограничивался словопроизводством посредством сочетания корней с теми суффиксами, с которыми они если не логически, то морфологически способны сочетаться, его теория ограничилась бы “словотворчеством”, не дойдя до “заумного языка”. Были, однако, в составе теоретических импульсов его такие, которые вели от этой стадии дальше.
Прежде всего, для Хлебникова, всегда исходящего из изолированного слова, не желающего ничего знать о связи слов, не существует, следовательно, никаких проблем синтаксиса. Слова не разнятся для него по своему синтаксическому значению, и никаких синтаксических категорий он не признает.
Он не знает членов предложения57, не знает и частей речи58 — потенциальных членов предложения. Для него есть “слово, как таковое”, а не как часть речи.
Однако и в изолированном слове остаются все-таки синтаксические флексии, и Хлебников со своей феноменальной последовательностью стремится все синтаксические флексии истолковать как словообразовательные. Мы увидим при рассмотрении его теории “внутреннего склонения слов”, как он пытается понять флексии падежей и залогов. Но так как слова не различаются для него в качестве частей речи и так как любая форма слова понимается им не как синтаксическое изменение, а как новое словообразование — то пределы словотворчества расширяются чрезвычайно. В “Нашей основе” он пишет: “Слову боец мы можем построить поец, ноец, моец” (Тв., 626). То есть он берет фонетически аналогичный ряд бой, пой, ной, мой и суффикс первого слова применяет по аналогии ко всему ряду, не смущаясь тем, что в первом случае перед ним существительное, во втором и третьем — повелительное наклонение глаголов петь и ныть с основами разных типов, а в четвертом — не то тоже повелительное наклонение от мыть, не то притяжательное местоимение (не знаю, что Хлебников имел тут в виду).
Или он приставляет суффикс прилагательного к глаголу, и притом к глаголу в форме любого лица и числа, например: “умрутные скоро голуби желаний” (“Песнь Мирязя”, СС, V, 27). По-видимому, диалектическое могутный (могучий, употреблено тут же) представляется ему подобным соединением суффикса прилагательного с глаголом мo´гут (3 л., мн. ч., буд. вр. от мочь), и он строит умрутный по его образцу. Ут становится как бы своеобразным суффиксом прилагательного, обозначающим долженствование, так как новое слово имеет, очевидно, смысл moriturus59. По этому образцу образуются затем идутные и даже смехутные, где новый суффикс -ут прибавляется уже к готовому имени существительному (когович, такович, поюнность, знаюнность).
Это очень характерно, что готовые слова (смех, идут, кого) рассматриваются как части слов. При понимании всех формальных частей как словообразовательных, при утере всяких синтаксических критериев, собственно, и не получается разницы между словом и частью слова.
Уже сказано, что части слова для Хлебникова как бы самостоятельные экзистенции, но поэтому и самостоятельные слова могут у него становиться частями слов. Слова вроде “да”, “но” используются как приставки. Что это самостоятельные слова, а не приставки, для Хлебникова несущественно; у него всё может быть ко всему приставлено, и не только любые суффиксы к корням и суффиксы к суффиксамxii, но и корни друг к другу. Он очень любит composita60. По-видимому, здесь сказывается стремление мыслителя, изолирующего слова, втиснуть смысл фразы в одно слово.
В черновике одного из списков значений отдельных букв (как Хлебников приходит к проблеме значения букв, мы вскоре увидим), находим такие значения гласных:
и — соединяет.
а — против.
о — увеличивает рост.
е — упадок.
у — покорность.
(“Воин ненаступившего царства…”, СП, V, 189)
То есть Хлебников уверен, что соединительное и противительное значение союзов “и” и “а” принадлежит им как звукам И и А и сохраняется при соединении этих И и А с любыми другими звуками. Особого же значения этих звуков, как слов, в данной категории речи, он не признает, потому что для него нет этих категорий.
Таким образом, и морфологические категории в результате непризнания синтаксических исчезают. По существу, остаются случайные фонетические аналогии. Этот просчет в теории дал возможность богатейшей поэтической практики. Здесь корень приема сопоставления близко звучащих слов, установления аналогии между ними, благодаря которой одно слово как бы окрашивает другое своим значением, хлебниковской “поэтической этимологии”61. Вся суть для поэзии именно в том, что здесь нет передачи одному слову от других каких-то точно определимых признаков, в случайности и неопределимости тех смысловых ассоциаций, которые благодаря подобным сопоставлениям возникают.
Для Хлебникова очень выгодно то, что он работал на материале русского языка (и отчасти других славянских). Ведь из всех новых европейских языков именно славянские языки наиболее сохранили синтетическое строение, дающее возможность применения хлебниковского аналитического метода. Работая над русским языком, Хлебников все же мог — хоть с грехом пополам — считать, что значение слова составляется из значения его частей. Английский язык, например, не дал бы никаких возможностей для хлебниковских разложений и построений по аналогии.
Как известно, границы корней и формальных частей вообще только посредством аналогии и определимы. Но Хлебникову надо понять каждое слово таким образом, а в действительности и в славянских языках далеко не каждое слово разлагается. Пределы применения аналогии у Хлебникова чрезвычайно расширяются. Вернее говоря, их нет. Когда Хлебников пишет:
Я смеярышня смехочеств (СС, I, 95), —
это очевидно по аналогии с боярышня и пророчеств. Но существенно, что боярышня фактически не разлагается на бо и ярышня, а только такое разложение могло бы оправдать образование смеярышня. В пророчеств корень тоже не прор, как нужно было бы для образования от смеха — смехочеств. Если звонкосмехотливый образовано по аналогии с похотливый, то здесь это похотливый разлагается так, что либо не остается корня, либо остается одно х.
корень |
корень |
||||
сме |
хотливый |
смех |
отливый |
||
по |
хотливый |
по |
х |
отливый |
Также мирёл по аналогии с орёл. Орёл не дает решительно никаких морфологических основ мир — ёл, ор — ёл. В “Нашей основе” Хлебников пишет: “Если мы имеем пару таких слов, как двор и твор, и знаем о слове дворяне, мы можем построить слово творяне — творцы жизни. Или, если мы знаем слово землероб, мы можем создать слово времяпахарь, времяроб, т.е. назвать прямым словом людей, так же возделывающих свое время, как земледелец свою почву” (Тв., 626).
Хлебникову представляется аналогичным образование: “землероб — времяроб” и “дворяне — творяне”, в то время как во втором случае он сопоставляет не два корня и не два суффикса, а два слова с близким звучанием. Они для него разлагаются на д-воряне и т-воряне. Ср. в “Ладомире”:
Это шествуют творяне,
Заменивши Д на Т.
(СС, III, 235)
Остается 1 буква в виде корня — в любом месте <может быть> суффикс в связи с утерей критерия слова и его частей (морфем).
Можно было бы формулировать это так: последовательное переразложение приводит здесь к уничтожению корня. Но можно сказать и наоборот: уничтожение понятия корня приводит к последовательному переразложению. В системе мышления невозможно сказать, что к чему приводит, а только что с чем связано. Стремление же к уничтожению понятия корня и к пониманию слова как комплекса аффиксов чрезвычайно сильно у Хлебникова (поскольку и синтаксические флексии должны быть понимаемы как морфологические аффиксы), как мы еще увидим.
Не то чтоб это было сознательно формулированным заданием; как всегда у Хлебникова — это сильный импульс, может быть неосознанный, направленный фактически так, как этого требует система его воззрений. Корень и аффиксы, сочетающиеся в слове, — это два таких же разных принципа создания значений, как отдельное слово и речевой комплекс. Еще Гумбольдт отметил принципиальную разницу между значением корня и значением суффикса. “Названия корней, — писал он, — заслуживают лишь такие основные звуки, которые непосредственно соотносятся с обозначаемым понятием, без присоединения других звуков, имеющих собственное значение… Суффикс указывает на то отношение, в котором данное слово находится с другими; следовательно, в этом смысле он никоим образом не лишен значения”62. При всей неточности этого определения оно отмечает те же свойства, что и новые определения и наблюдения над семасиологической ролью корней и аффиксальных частей. Ср. у Розвадовского: “…ein Suffix aber als solches hat keine konkrete Bedeutung”63. “[Es wird] nicht mehr in seiner ursprünglichen konkreten Bedeutung, sondern nur als Gattungs — oder Beziehungsexponent apperzipiert”64. “Die beiden Glieder bilden eine absolute Einheit, indem das ursprüngliche determinierte Glied nur noch als Exponent einer Beziehung zu anderen Begriffen, welche auf derselben “Wurzel” beruhen, apperzipiert wird (suffixales Simplex)”65.
Но естественно, что понимание основы суффиксального симплекса как сложного (не механического) соединения двух членов, значение каждого из которых — иного семасиологического типа, — такое понимание для Хлебникова неприемлемо. Он понимает слово как результат чистой агглютинации, как сумму однотипных слагаемых.
И естественно, что из корня, указующего на предмет или понятие, и аффикса, обозначающего отношение, относящего к категории, Хлебников выбирает именно аффикс, как модель части слова. Стремление перелить смысл корня в смысл аффиксов — это стремление перелить вещественный смысл в формальный, это стремление логизировать язык, довести его до алгебраического состояния. Ведь каждому рационалисту свойственно убеждение в том, что действительность без остатка разлагается на логические отношения и каждый предмет может быть разрешен в комплекс понятий, понят как точка пересечения логических категорий. Хлебников старается понять слово как комплекс формальных частей, частей, обозначающих отношение к категориям, т.е. частей аффиксальных.
<VII> Приставки
Хлебников ведет наступление на корень, широко используя метод переразложения. Если сзади корень, как мы видели, вытесняется расширяющимся суффиксом, то спереди на него наступает префикс, а извнутри он взрывается теорией “внутреннего склонения слов”.
Чрезвычайно расширенное понимание префикса сказывается в словотворческих опытах, составляющих девятую плоскость (главу) “Зангези” (СС, V, 322—325). Глава эта целиком посвящена образованиям от корня ум с помощью приставок. Соединяются с корнем частью действительные приставки: па, со, про, пра, при, за, вы, во, до, су, из, не, на (изум — выпрыг из пределов бытового ума, праум — разум далекой страны, ум-предок, соум — разум-сотрудник и т.д.). Но равным образом в роли приставок фигурируют и союзы и вообще бесформенные слова, в чем сказывается обычное принципиальное неразличение целого слова и части словаxiii (даум — утверждающий ум, ноум — спорящий, нуум — приказывающий, ниум — отрицающий, быум — желающий разум, сделанный не тем, что есть, а тем, чего хочется), а также “значащие звуки”, о которых речь будет дальше (например: оум — отвлеченный, озирающий все кругом себя, с высоты одной мысли), и, наконец, слоги, понятые как приставки, благодаря переразложению слов, например: “Гоум — высокий, как эти безделушки неба — звезды, не видные днем. У падших государей он берет выпавший посох Го”. То есть слово государь разложено на го и сударь, го понято как приставка и в качестве приставки соединено с ум. Того же, очевидно, типа: “Раум — не знающий границ, преград, лучистый, сияющий ум”. Судя по значению слог ра, вероятно, получен от переразложения радуга — ра — дуга (не знающая границ, лучистая, сияющая дуга).
Понятно теперь, в какой степени должен разложиться корень, если отделять от него все, что Хлебников считает приставками. Хлебников не оставил статей, в которых систематически проделывалась бы такая работа66, но во “Временнике” 1917 года, рядом со статьями Хлебникова “Азбука ума”, “Письмо двум японцам” и “Второй язык” напечатана статья Н. Асеева “Ухват языка. Приставки”, в которой он в совершенстве копирует исследовательские приемы Хлебникова. Выводы ученика санкционированы учителем. Так, именно в статье Асеева отвлекается в виде приставки слог го и ему придано именно то значение, на которое указывает впоследствии хлебниковский гоум. По Асееву: “Го — значение высоты в точном и переносном смысле”, по Хлебникову, “гоум — высокий ум”. Также хлебниковскому “суум — половинный ум” соответствует у Асеева “Су. Значение: неполное бытие, состояние, связанное как материально или образно со словом, с которым стоит”.
Значение новой приставки го получается благодаря следующим сопоставлениям и определениям: “Гореть = подниматься вверх, возноситься. Гора = поднятая поверхность земли. Гордый = высокородный; город = строился на возвышении; государь = высокий судья; голова = верхняя часть тела. Гоп = восклицание при прыжке”67.
Но кроме этого го и слога я, которому придано значение объема, остальные выделенные Асеевым частицы — действительные приставки. Тем интереснее, как выделением слогов, фонетически (точнее: графически) даже совпадающих с подлинными приставками, все-таки разрушается корень. Здесь есть несколько степеней.
1) Слово разлагается правильно, но ему дается своеобразное объяснение, позволяющее придать приставке нужное для дальнейших разложений значение, например: “су-кровица = сопровождающая кровоизлияние”.
2) Корень переразлагается так, что оставшаяся после выделения из него приставки часть соотносится с существующими в языке корнями. Например: ту-ман (приставка выделена по аналогии с ту-земец) = заманивающий, я-корь = цепляющийся за корье, я-зва = раскрывающая зев.
3) Часть, оставшаяся после выделения приставки, не соотносится с существующими корнями, но претендует на корневое значение. Так, голова разлагается на го и лова и определяется как “верхняя часть тела”, а тулово разлагается на ту и лово и определяется как “главная часть тела”, так что новый корень лов соотносится со значением “тела”.
4) Но, конечно, при мало-мальски расширенном применении такого выделения “приставок” корень просто уничтожается. Например “су-к = разветвление ветви, соответственное корню”, “па-зуха = место, занимаемое приподнятой дыханием грудью”, “я-дро = внутренности шара”.
Вместо корня остается аморфная масса. В таком состоянии ее нельзя осмыслить. Надо или вернуться назад, отказавшись от попытки понять слово посредством последовательного анатомирования, или надо продолжать разложение. Очень любопытна, как показатель того, с какой интенсивностью Хлебников стремился разложить корень, — его странная попытка загнать приставку внутрь корня, — по собственному его выражению, “как бы клином, раскалывающим словесное дерево и вогнанным внутрь рассеченных им речений” (СП, V, 255)68.
<VIII>
Внутреннее склонение слов
В полной мере ту же тенденцию разложить корень, найдя формальные элементы внутри его, осуществляет чрезвычайно оригинальная теория “внутреннего склонения слов”. Эта теория по преимуществу разрушает обычную морфологическую структуру слова, и в то же время она открывает возможность установления смысловых связей вне обычного морфологического понимания его. Ей посвящена первая опубликованная статья Хлебникова о языке: “Учитель и ученик”. Я привожу оттуда формулировку теории:
“…известно, что слова склоняются по падежам своим концом… Слыхал ли ты, однако, про внутреннее склонение слов? Про падежи внутри слова? Если родительный падеж отвечает на вопрос “откуда”, а винительный и дательный на вопрос “куда” и “где”, то склонение по этим падежам основы должно придавать возникшим словам обратные по смыслу значения. Таким образом, слова-родичи должны иметь далекие значения” (Тв., 585). Далее следуют примеры. “Бег бывает вызван боязнью, а бог — существо, к которому должна быть обращена боязнь”. “…Лысина и лесина означа<ют> присутствие и отсутствие какой-либо растительности”. “Лес есть дательный падеж, лысый — родительный. Как и в других случаях, е и ы суть доказательства разных падежей одной и той же основы… Также бык есть то, откуда следует ждать удара, а бок — то место, куда следует направить удар… Если взять пару вол и вал, то действие поводырства направлено на ручного вола, которого ведет человек, и исходит из вала, который водит по реке человека и лодку”. Даны еще примеры: бобр и бабр (“бобра следует преследовать, охотиться за ним как за добычей, а бабра следует бояться”), серый и сырой, иду и еду, выдра и ведро (“Выдру хранит и лелеет вода; ведро хранит воду, держит ее, несет”)69.
Не трудно догадаться, аналогия с какими фактами дала толчок к созданию этой теории. Без сомнения, здесь повлияло внутреннее склонение, спряжение и вообще образование форм посредством изменения гласных внутри слова, господствующее в семитических языках, где слово не разделяется на вещественную и формальную части, но вещественное значение выражается согласными, а формальное — вклиненными внутрь этого “корня” (как сказали бы мы с индоевропейской точки зрения) гласными. Так как согласные семитических языков соответствуют не всей основе, а именно только корню слова, то формальные гласные соответствуют не только флексиям, но и словообразовательным суффиксам индоевропейских языков. Таким образом, если по-арабски kataba значит он написал, то “корневое” сочетание согласных k-t-b окажется не только во всех других формах того же глагола (например, kutiba — он был написан), но и писец будет katibun и книга (написанное) — kitabun и т.д. В свою очередь, писец — katibun будет изменяться по формам падежа также лишь посредством перемены гласных — katibun, katibin, katiban. Так что k-t-b соответствует пис/ш, а гласные — суффиксам и флексиям70.
Какой же смысл могла иметь попытка перенести эти соотношения в область русского языка? Фантастические определения, которые Хлебников дает русским словам, чтобы подогнать их под эту теорию, чрезвычайная искусственность подобранных примеров, то, что материал не только не давал никаких оснований для этой теории, но, напротив, не давал для нее никаких возможностей, — все это указывает на сильный (хотя, может быть, и совершенно неосознанный) теоретический импульс, требовавший во что бы то ни стало достигнуть цели, хотя бы изобретением столь странной теории и применением ее, хотя бы материал противостоял каждому ее шагу.
Чтобы уяснить смысл этой теории, надо прежде всего обратить внимание на то, что синтаксическая форма склонения по падежам получает у Хлебникова словообразовательное значение71. Внутреннее склонение у Хлебникова, в отличие от внешнего (которым он, как и вообще словоизменением, пренебрегает), служит не для синтаксической связи, а для словообразования посредством “внутреннего аффикса” — гласной. Если “то, откуда следует ждать удара”, называется бык, то для понятия “того, куда следует направить удар”, надо закономерно изменить “внутреннюю аффиксальную гласную”, и так образуется нужное слово.
Таким образом, прежде всего эта теория наноситxiv новое поражение корню, за счет которого отвоевывается новый формальный элемент в таких словах, где ни префиксу, ни суффиксу нет подступу (бык, бобр, бег и т.д.).
Соответственно, вещественное значение частично переводится в формально-логическое, достигается желанная морфологическая и соответственная логическая связь между корнями, в идеале долженствующая охватить все корни, дав возможность логически образовывать их друг от друга — и соответственно, создать всеобщую, выражаемую посредством этих морфологических единиц, логическую связь между всеми понятиями, выражаемыми этими буквами, единую логическую систему понятий.
С этой точки зрения существенно, что теорией “внутреннего склонения” Хлебникову удается (конечно, не на практике) далеко перешагнуть за круг обычных логических связей, выраженных частями слова, морфологических связей между словами. Ведь такие связи ограничиваются одним “семейством” слов с общим корнемxv. Ни одна языковая теория не связывает друг с другом (если это не фонетические альтернации одного корня) разные корниxvi. При любом фонетическом сходстве каждый корень рассматривается как совершенно изолированное и самостоятельное образование. Но на этой базе соотношения между всеми понятиями не достигнуть. Теория внутреннего склонения ценна с этой точки зрения тем, что дает возможность выйти за пределы близких понятий, устанавливая соотношения как раз между наиболее отдаленными понятиями по принципу контраста. Здесь между разными корнями протягиваются нити, которые должны сплестись в одну понятийно-логическую сеть. (В этом отличие от суффикса и префикса — нормальных формальных частей.)
Из аналогии с семитическими языками взята самая возможность понять гласную внутри корня как суффикс. Но почему, понимая ее как словообразовательный аффикс, а не как флексию (чему примеры тоже есть в семитских языках), Хлебников говорит тем не менее о внутреннем склонении? Здесь суть в том, что самые логические категории, дающие ему возможность связывать корни по контрасту, берутся им по аналогии с логическими категориями падежей, и эти синтаксические категории — как всегда у Хлебникова — использованы с целями словообразовательными. Ведь именно синтаксические формы суть формы, показывающие отношения слов, и для того, чтобы морфологически дать отношение корней между собой, только и можно было попытаться придать этим формам связей словообразовательные функцииxvii .
Конечно, все это очень нестрого у Хлебникова, и буквы и значения не всегда соответствуют падежным, но ведь для нас существенно не фактическое проведение теорий, не языковедческие результаты (они нулевые), а самые теории. И поэтому существенно, что а в бабр и вал истолковываются как флексии родительного падежа (от кого, откуда), о в бобр и бок — винительного (на кого, куда). Таким образом, получается возможность придавать противоположность значений корням, а дальше существен не столько ответ на падежные вопросы (потому что под них не подвести логических противоположностей, падежи не противопоставляются), сколько самая найденная теоретическая возможность обозначать изменением гласных логические противоположности.
Как и всегда, на фактическом материале тезис проводится из рук вон плохо и нелогично. Так, придав бобр и бабр значения по аналогии со склонением основ ср. рода на -о, он затем путает падежные флексии от разных основ: например, флексия винительного падежа — о, дательного — е (бог — бег) или винительного — о и родительного — ы (бок — бык).
Применяются три падежа — родительный, дательныйxviii, винительный, им придано значение откуда, где, куда. Но, конечно, не каждую противоположность можно свести на противоположность куда — откуда или где — откуда, и для Хлебникова самое важное — возможность вообще найти морфологическую связь противоположностей; поэтому употребление “падежей” часто совершенно условно. Так, высь и вес комментируются так: “Вот слова, обратные по значению: вес и высь (вес никогда не бывает направлен в высь) — в них те же звуки ы и е, придающие разный смысл” (Тв., 585). Конечно, ничего общего с вопросами где и откуда такие противоположности не имеют.
Для логической связности мы продолжаем здесь говорить о корне, но, конечно, как только начинает действовать теория “внутреннего склонения”, так этим понятие корня уже ликвидировано. Если в лесина и лысина, или, оставив корни, лес и лыс, -е и -ы счесть не относящимися к составу корня, то распавшиеся буквы л и с уже легко не ассоциировать друг с другом, приискать им иные аналогии, и так делает Хлебников. К лес он приискивает аналогию лето (“Время, в течение которого лес льнет в небеса и растет, неподвижный и мертвый зимой, зовется лето” (Тв., 585)). Таким образом, с в “корне” л-с рассматривается как суффикс, и корнем можно считать разве что л. Очевидно, подобным опытам и обязан своим существованием хлебниковский взгляд на первую букву как на своего рода корень (о чем дальше), хотя, по существу, он неправилен, так как и л в лесе не сохраняет вещественной самостоятельности, свойственной корню, но, аналогизируясь с другими л, приобретает такое же расширенное, понятийно-логическое и чисто формальное значение, как и другие буквы. Лес разлагается на формальные части: л-е-с.
Таким образом, первая часть тут завершена. Обычное деление слова на корень и аффикс уничтожено, слово понято как состоящее из одних аффиксов, причем синтаксические суффиксы сведены к словообразовательным, аффикс размельчен до одной буквы, и каждая буква принципиально должна получить понятийно-логическое значение. За разбитым вдребезги языком оказывается “второй язык” — чисто логический, понятийный, “lingva philosophica”. В “Художниках мира” Хлебников пишет: “На долю художников мысли падает построение азбуки понятий, строя основных единиц мысли — из них строится здание слова” (Тв., 621). Ср. в неизданном черновике: “Кроме языка слов есть немой язык понятий из единиц ума (ткань понятий, управляющая первым)” (СП, V, 188).
Любопытна непоследовательность в изложении теории внутреннего склонения. Для Хлебникова во время писания этой статьи уже ясен результат ее — распадение слова на отдельные звуки, и поэтому если он, с одной стороны, говорит о “падежах словесного ядра”, об изменении по падежам основы слова и соответственно подбирает примеры, то, с другой стороны, комментируются эти примеры часто с совсем иной точки зрения.
Например, “бобр и бабр… образованные винительным и родительным падежами общей основы бо” (Тв., 585) (а не б-бр). “Лысина и лесина… возникли через изменение направления простого слова ла склонением его в родительном (лысый) и дательном (лес) падежах” (там же). То есть здесь считается склоняющимся уже не все “словесное ядро”, а только первая буква, к которой прибавляется флексия именительного падежа.
Им. б-о Л-а Род. б-а Л-ы Вин. б-о Дат. Л-е
Непоследовательность очевидная, потому что при теории корня — первой буквы, склонением которой изменяется значение слова, незачем заботиться о совпадении остальных букв корня: можно бы сопоставлять не бобр — бабр, а и бок — бабр. Совпадение всех букв корня обязано только первоначальной теории внутреннего склонения всего корняxix .
Но о теории первой буквы у Хлебникова и ее непоследовательности еще будет сказано. Таким образом, путь мысли Хлебникова таков: сперва он пытается в самих корнях найти элементы, которые дали бы возможность понять различные корни как закономерные морфологические видоизменения, а затем уже, в результате этих манипуляций, слово вообще разлагается на отдельные буквы с формально-логическим значением.
Что логическая последовательность результатов (при фактически нередком спутывании обеих точек зрения, как мы сейчас видели) именно такова, — об этом мы имеем недвусмысленное заявление самого Хлебникова73.
<IX>74
Хлебников стремится понять слово как комплекс отношений, слово — соединение букв, каждая из которых обладает значением. Значение это — общее, понятийное, алгебраическое. И если различие бык и бок должно быть не различием предметов, а различием категорий, строящих предметы, — как должен быть тогда логизован мир, в какой иерархической системе понятий должны очутиться все предметы. Понятно также, что только очень общее значение ы и о может дать (при любых натяжках) логическое различие быка и бока. Об этой необходимой обобщенности значений букв в философских языках говорил еще J.S. Vater, лингвист XVIII века75. Если здесь особенно сказалось, насколько для Хлебникова предмет является лишь комплексом отношений, то нигде ярче не сказывается и его взгляд на соотношение знака и значения: обозначаемое, как в алгебре, буквой значение — это значение неподвижное, логически-понятийное, обобщенное; оно существует помимо слова и только выражается словом76.
Итак, система языка установлена: речь — это соединение автономных слов, слово — соединение буквенных знаков, обозначающих общие понятия. Значение слова — это показ его места в логически-понятийной системе, показ посредством сложения знаков, обозначающих понятия. Предмет — это комплекс отношений, место скрещения понятий. Понимание слова Хлебниковым соответствует рационалистическому миропониманию, разлагающему мир на понятия и пытающемуся затем построить его из этих понятий. Благодаря их соединению и ограничению друг другом, слово и может обозначать конкретное, в то время как все его элементы обозначают абстрактное. Таков “второй язык”. Так как букв, по подсчету Хлебникова, только 28, то значит, и общих значений существует только 28, и каждое слово — комбинация нескольких значений из числа этих 28-ми. Так, Хлебников и пишет в статье “Наша основа”: “Словотворчество учит, что все разнообразие слова исходит от основных звуков азбуки, заменяющих семена слова. Из этих исходных точек строится слово, и новый сеятель языков может просто наполнить ладонь 28 звуками азбуки, зернами языка. Если у вас есть водород и кислород, вы можете заполнить водой сухое дно моря и пустые русла рек. Вся полнота языка должна быть разложена на основные единицы “азбучных истин”, и тогда для звуко-веществ может быть построено что-то вроде закона Менделеева или закона Мозелея — последней вершины химической мысли” (Тв., 624).
Вернемся к вопросу о нахождении значений каждой из 28 идеограмм. Эта задача особенно сильно интересует Хлебникова, ей посвящена большая часть его лингвистических набросков77. Подходит он к ней так же, как это делалось обычно всеми аналогичными мыслителями, — он выбирает ряд слов, имеющих в своем составе одинаковую букву, и, найдя между всеми этими словами понятийную общность, делает ее значением исследуемой буквы78.
Действительно, ведь эти 28 значений — это те основные нити, которые должны быть протянуты над миром так, чтобы каждый предмет, каждая мысль оказались на пересечении их. Какие координаты счесть основными — вопрос философской системы. Об этом писал еще Декарт, давший первые толчки к построению философского языка. О дальнейших попытках рационалистического построения философских языков следующим образом говорит Дрезен: “Значительная часть первых проектов искусственного языка строилась на общих основных предпосылках недостаточной логичности построения существующих языков и возможности сведения всей суммы человеческих понятий и представлений к некоторому числу основных “мыслепонятий” и “мысле-корней”. Системы этого типа полностью изобретались, выдумывались из головы их авторами, причем главная цель заключалась в попытке создать логически объединенную систему знаков или звуков и розыске, по выражению Лейбница, “азбуки человеческой мысли””79.
Мы видим, в чем главная оригинальность Хлебникова по сравнению с философами-рационалистами. Он не “изобретал полностью”, не “выдумывал из головы” философскую систему языка, но сделал героическую, потребовавшую громадных усилий ума и, конечно, совершенно теоретически бесплодную попытку понять один из существующих, реальных, конкретных языков как такой философский, долженствующий стать всеобщим, идеальный язык. “Заумный язык” Хлебникова не есть “искусственный язык” в обычном смысле этого понятия, но здесь действительный язык понят по тем принципам, по которым обычно строились априорные логически-конструктивные искусственные языки, но сам он не может быть назван ни априорным, ни апостериорным, ни конструктивным, ни классификационным языком80.
Все же одолеть материал, как Хлебников ни ломал его, он, разумеется, не смог. На последнем этапе, где надо было уже объяснить каждое реальное слово русского языка из совокупности составляющих его буквенных значений, Хлебников принужден капитулировать. Я имею в виду его теорию “первой буквы”.
<X>
Вопрос о первой букве
Факты реального языка, над которым — пусть разрушая и рассыпая его — все же работает Хлебников, не дают никакой поддержки его идеям, и попытки объяснить каждое слово из совокупности значений составляющих его знаков не могут не потерпеть крушения, как только эти знаки мало-мальски точно определены. Каждая буква будет тянуть в свою сторону, и никакого общего значения из совокупности значений не получится. И пылкая фантазия, с которой Хлебников определяет понятийный состав слов, не может тут помочь.
Опыт объяснения значений слов из значения всех составляющих их букв с учетом порядка следования этих буквенных значений есть в неопубликованном черновике: “Сон — где в тело приходит ничто. Нос — где в ничто приходит тело. Ком — где мягкое собрано в твердое. Мок — где твердое становится мягким (водой)” и т.д. (СП, V, 190).
По-видимому, подобные объяснения оказались невозможными и противоречивыми при мало-мальском накоплении материала. В одной из последних статей его (“Наша основа”) выставлена теория, по которой только значение первой буквы слова находится в связи со значением самого слова81.
Таким образом, тезис “каждый согласный звук скрывает за собой некоторый образ и есть имя” (“Наша основа”, глава “Утверждение азбуки” (Тв., 629)) фактически сводится на нет. “Объединяются одним и тем же понятием” уже не все слова, имеющие в своем составе ту же букву, но только “начатые одной и той же согласной”xx .
Это очередное отступление и капитуляция. Капитуляция, потому что ничем, кроме невозможности подтвердить свою систему материалом, нельзя объяснить эту теорию. Отступление по всему фронту. 1) Буквы слова, кроме первой, оказываются случайными. 2) У слова оказывается собственное значение, независимое от значения составляющих его букв, кроме первой, к значению которой оно относится как вид к роду. 3) Восстанавливается уже разложенное корневое мышление, потому что если в таких парах, как хлебниковские дворяне и творяне, правительство и нравительство (“Наша основа”), — начальный звук имеет особую природу, отличную от природы своих спутников, “и есть как бы позвоночный столб слова”, то это означает выделение корней; обычным способом — через отстранение общих морфологических частей, но с переразложением: вместо двор-яне, твор-яне, прав-ительство, нрав-ительство — д-воряне, т-воряне, п-равительство, н-равительство.
Кроме того, выбор именно начальной буквы логически ни на чем не основан. С равным основанием можно было приписать особое значение конечной или любой букве посреди слова. Психологически-то, конечно, естественнее связать слово с первой буквой, такая связь видна и во всех алфавитах, где для букв есть названия (аз, буки, веди, глаголь…).
Первый звук слова психологически выделеннее. К тому же приводит переразложение типа д-воряне, т-воряне, да и “теория внутреннего склонения”, как мы видели, не давая логической опоры подобной теории, психологически может приводить к ней. Как бы то ни было, выдвинутые в “Нашей основе” положения, очевидно, противоречат другим утверждениям этой статьи и всем прочим лингвистическим статьям Хлебникова и являются самым слабым местом хлебниковской философии языка. Недаром именно эти теории выдвигает К. Зелинский82, стремясь скомпрометировать теории Хлебникова.
ПРИМЕЧАНИЯ
i NB. Это неверно. Все же звукоподражание его интересует и в “Зангези” (особенно <плоскость XIX>), и в других отражается, только теоретически мало интересует18.
ii Проверить, можно ли так сказать (по “Взял”)23.
iii Спор с гипотетическим дураком? Речь может идти только об <изучении> как части поэтики, а не как преломленного.
iv II главу переработать. Развить, может быть, используя “читательское сознание”, но без конкретного применения к символизму и футуризму. Указать и на значение интерпретативно-комментаторское такой работы.
v Номенклатурное понимание языка неизбежно связано, конечно, с игнорированием изменения значений. Ср. Vendryes: “Un code de signaux ne s’applique par définition qu’ àun petit nombre de notions précises et techniques, c’est àdire invariable” (<Vendryes J. Le langage. Introduction linguistique àl’histoire. Paris, 1921.> P. 375). [“Ñигнальный код может применяться по самой своей природе только к небольшому числу точных и технических, то есть неизменяющихся, понятий” (Вандриес Ж. Язык: Лингвистическое введение в историю. М., 1937. С. 294).]
vi Ср. утверждения H. Sperber’a об основной роли аффекта в процессе изменения значений (“als Ursache des Beteutungswandels”) <как причины изменения значений> в его “Einführung in die Bedeutungslehre” <“Введение в семасиологию”. Bonn, 1923>.
vii “Нелепость”, которой так сполна воспользовались футуристы.
viii О связанности проблемы изменения значения слова исключительно с контекстовым, а не изолирующим рассмотрением слова см.: Stöcklein I. <Bedeutungswanel der Wörter. München, 1898>.
ix Насколько Vendryes не выдерживает принципа “слова в контексте”, видно из таких его слов, как: “les sens d’un même mot, il y a toujours un qui est prêt às’imposer àl’espirit” è т.п. [“…среди значений одного и того же слова всегда есть одно, которое в любой момент может возобладать над другими” (Вандриес Ж. Язык. С. 187)].
x Не уточнение, а замена! Вообще, в работе нет ничего о шишковских устремлениях Хлебникова.
xi Есть ли это фактический суффикс, не будем сейчас говорить. Это относится к проблеме дальнейшего изложения.
xii И суффиксы наваливаются друг на друга как попало: небесочество (СС, V, 28) и т.п.
xiii Но и морфологические элементы для него не зависят от места, а являются слагаемыми, могущими складываться с любыми другими в любом месте: быум.
xiv Точнее, конечно, “старается нанести”, но это настолько ясно, что не требует оговорок.
xv Одинаковый индоевропейский корень или семитическая “корневая” совокупность.
xvi А яфетиды? Проверить72. xvii Здесь опять сказывается коренная статичность; отвергнув синтаксис, искать связей между неизменяемыми словами.
xviii Спутав дательный падеж с предложным ввиду их общей флексии -е (“ять”) в основах на “а”, он говорит о “дательном” падеже, <отвечающем> на вопрос “где”.
xix Во втором издании “Учителя и ученика” (в “Союзе молодежи” № 3) Хлебников выпускает формулировки, где упомянуты “падежи словесного ядра”, “падежи основы”. Примеры же остаются прежние.
xx В ранней статье “Разговор Олега и Казимира” и в черновиках эта теория изначально в ином виде. <“Важно отметить, что судьба звуков на протяжении слова не одинакова и что начальный звук имеет особую природу, отличную от природы своих спутников… Первый звук в отличие от других есть проволока, русло токов судьбы… он есть как бы позвоночный столб слова”.>
1) Правильное написание имени — Велимир, однако вплоть до 1970-х годов в литературе о Хлебникове использовались оба варианта. Мы оставляем то, которое принято у Бухштаба.
2) Впервые отдельным изданием вышло в Херсоне в 1912 году.
3) Впервые: Пощечина общественному вкусу. М., 1912.
4) Впервые: Союз молодежи. [СПб.] 1913. № 3.
5) Впервые: Первый журнал русских футуристов. М., 1914.
6) Впервые: Очарованный странник. Альманах весенний. Пг., 1916.
7) Эта и следующая статья впервые опубликованы: Временник. Вып. 1. М., 1917.
8) Впервые: Лирень. Харьков, 1920. Все перечисленные статьи опубликованы в пятом томе СП и в первой книге шестого тома СС.
9) “Заумная поэзия ополчилась не только против смысловой перегрузки поэзии символистами, но и против самого смысла вообще” (Зелинский К. Поэзия как смысл: Книга о конструктивизме. М., 1929. С. 119).
10) Тынянов Ю. О Хлебникове // СП, I, 25—26.
11) Зелинский К. Поэзия как смысл. С. 124.
12) Тынянов Ю. О Хлебникове. С. 28.
13) Временник. Вып. 1. М., 1917. С. [7].
14) В предисловии к сверхповести “Зангези” (1920—1922) Хлебников пишет: “Повесть строится из слов как строительной единицы здания. Единицей служит малый корень равновеликих слов. Сверхповесть, или заповесть, складывается из самостоятельных отрывков, каждый с своим особым богом, особой верой и особым уставом. …Она вытесана из разноцветных глыб слова разного строения” (СС, V, 306). Отдельные отрывки сверхповести носят название “плоскостей”.
15) Тынянов Ю. Архаисты и новаторы. Л., 1929. С. 560.
16) Эта статья впервые опубликована в: СП, V, 216 и след. Там же Хлебников говорит о “художниках мысли” и “художниках краски”.
17) “Если современный человек населяет обедневшие воды рек тучами рыб, то языководство дает право населять новой жизнью, вымершими или несуществующими словами оскудевшие волны языка” (Тв., 627).
18) Интерес к звучащей речи, действительно, ярче выражен в поэтических экспериментах Хлебникова, чем в его теоретических работах. Это палиндромы, паронимическая аттракция, различные случаи звукового символизма и т.п. В “Зангези” эти явления представлены также в плоскостях I, II, X, XI, XV. Однако и на теоретическом уровне Хлебникова интересовали вопросы звучания. Так, он неоднократно ссылается на книгу Л. Щербы “Русские гласные в качественном и количественном отношении” (СПб., 1912). На этом построена глава “Малые небеса азбуки” в “Досках судьбы” (этот раздел, или лист, начинается обращением: “Граждане города звука!”). См.: Хлебников В. Доски судьбы / Подгот. текста В.В. Бабкова. М., 2000. Теоретическое обоснование хлебниковских идей в области звучащей речи см., в частности, в работах: Бирюков С. Фонема и уровень звука в поэтических системах ХХ века — путь к мировому заумному языку // Вестник Общества Хлебникова. Вып. 1. М., 1996; Иванов Вяч.Вс. Заумь и театр абсурда у Хлебникова и обэриутов в свете современной лингвистической теории // МВХ. Об экспериментах футуристов в области звучания писал П. Флоренский в работе “Мысль и язык” (глава “Антиномия языка”, 1918 г.). Флоренский цитирует стихотворения Хлебникова “Заклятие смехом” и “Черный любирь” (“Я смеярышня смехочеств…”). Бухштаб далее тоже приводит в пример эти тексты. Интересно, что он во многом идет “параллельным курсом” с Флоренским, хотя его работы “Антиномия языка” знать не мог: она впервые была опубликована в 1986 году (Studia Slavica Hung. Akadémiai Kiadó. Budapest. [Ò.] 32. № 1—4).
19) Впервые в кн.: Сборники по теории поэтического языка. Вып. 1. Пг., 1916. Здесь цитируется по изд.: Русский футуризм: Теория. Практика. Критика. Воспоминания. М., 1999. С. 258—265.
20) Впервые: Бальмонт К. Поэзия как волшебство. М., 1916.
21) Зелинский К. Поэзия как смысл. С. 123 (курсив К. Зелинского).
22) О различных типах “зауми” и “заумного языка” см., в частности, в работах: Григорьев В.П. Словотворчество и смежные проблемы языка поэта. М., 1986; Жаккар Ж.-Ф. Даниил Хармс и конец русского авангарда. СПб., 1995; Janecek G. Zaum: The Transrational Poetry of Russian Futurism. San Diego: San Diego State University Press, 1996. Заметим, что Шкловский в своей статье ссылается на “Декларацию слова как такового” А. Крученых, где говорится: “Мысль и речь не успевают за переживанием вдохновенного, поэтому художник волен выражаться не только общим языком (понятия), но и личным (творец индивидуален) и языком, не имеющим определенного значения (не застывшим), заумным”. По Хлебникову, нельзя сказать, что этот язык не имеет определенного значения. Это значение пока нам непонятно, но “есть способ сделать заумный язык разумным” (“Наша основа”). В заметке, написанной в то же время, что и “Наша основа”, Хлебников говорит: “…волшебная речь заговоров и заклинаний не хочет иметь своим судьей будничный рассудок. Ее странная мудрость разлагается на истины, заключенные в отдельных звуках: ш, м, в и т.д. Мы их пока не понимаем. Честно сознаемся. Но нет сомнения, что эти звуковые очереди — ряд проносящихся перед сумерками нашей души мировых истин” (СП, V, 225). Наконец, процитируем статью “О современной поэзии” (1919), где ставится вопрос о соотношении звучания и значения в поэтической речи: “Слово живет двойной жизнью. То оно просто растет как растение, плодит друзу звучных камней, соседних ему, и тогда начало звука живет самовитой жизнью, а доля разума, названная словом, стоит в тени, или же слово идет на службу разуму, звук перестает быть “всевеликим” и самодержавным: звук становится “именем” и покорно исполняет приказы разума; тогда этот второй — вечной игрой цветет друзой себе подобных камней. То разум говорит “слушаюсь” звуку, то чистый звук — чистому разуму” (СП, V, 222).
23) В сборнике “Взял: Барабан футуристов” (М., 1915) были опубликованы следующие “Предложения” Хлебникова: “1. Называть числа пятью гласными а, у, о, е, и; а — 1, у — 2, о — 3, е — 4, и — 5, я — 0; пятеричное счисление. 2. Все мысли земного шара (их так немного), как дома улицы, снабдить особым числом и разговаривать и обмениваться мыслями, пользуясь языком зрения. Назвать числами речи Цицерона, Катона, Отелло, Демосфена и заменять в судах и других учреждениях никому не нужные подражательные речи простой вывеской дощечки с обозначением числа речи. Это первый международный язык. Это начало отчасти проведено в сводах закона. Языки останутся для искусств и освободятся от оскорбительного груза. Слух устал” (СП, V, 158). Ср. также в статье “Письмо двум японцам”: “Мы можем обозначить числом каждое действие, каждый образ и, заставляя показываться число на стекле светильника, говорить таким образом… Особенно удобен язык чисел для радиотелеграмм. Числоречи. Ум освободится от бессмысленной растраты сил в повседневных речах” (Тв., 606). Но ср. там же: “Разрушать языки осадой их тайны. Слово остается не для житейского обихода, а для слова”.
24) Отчасти работы Хлебникова дают основания для такого вывода, и здесь он не одинок. Подобную мысль высказывает о. Сергий Булгаков в работе “Философия имени” (глава “Что такое слово?”, опубликована впервые по-немецки в 1930 году). Эта работа была написана в 1920 году в связи с имяславческим спором, который возник еще в 1912 году в русском монастыре Св. Пантелеймона на Афоне. Имяславческое движение было подавлено, но проблема почитания Имени Божиего обсуждалась еще долго. В 1917 году вопрос об этом был снова поставлен на Московском соборе, в особой подкомиссии, где участвовал и о. Сергий. Он пишет: “Язык дан человеку потому, что в нем и через него говорит вся вселенная, он есть логос вселенной, и всякое слово не есть только слово данного субъекта о чем-то, но и слово самого чего-то. Человек здесь не свободен, он понуждается онтологической необходимостью, он волен сказать или не сказать слово, вызвать или не вызвать идею, но раз она вызвана к сознанию, он уже не властен ее изменить, а может, самое большее, исказить в ее осуществлении. Итак, слова-идеи суть голоса мира, звучание вселенной, ее идеация… слово так, как оно существует, есть удивительное соединение космического слова самих вещей и человеческого о них слова, притом так, что то и другое соединены в нераздельное сращение” (Булгаков С. Философия имени. М.: КаИр, 1997. С. 32—33). Далее, исследуя вопрос о связи значения и звучания, Булгаков ссылается в том числе и на “заумный язык” футуристов. Имяславская проблематика, вероятно, занимала Хлебникова в начале 1910-х годов, но это — тема специального исследования. В русле совершенно иной философской традиции мысль о том, что человек существует для того, чтобы дать слово языку, а не наоборот, четко сформулирует Хайдеггер в работе “Путь к языку” (1959): “Поскольку мы, люди, чтобы быть тем, что мы есть, встроены в язык и никогда не сможем из него выйти, чтобы можно было обозреть его еще и как-нибудь со стороны, то в поле нашего зрения существо языка оказывается всякий раз лишь в той мере, в какой мы сами оказываемся в его поле, вверены ему. То, что существа языка мы знать не можем — в традиционном, исходящем из познания как представления понимании знания, — есть, конечно, вовсе не недостаток, но преимущество, благодаря которому мы приняты в некую исключительную область, в ту, где мы, требующиеся для того, чтобы дать слово языку, обитаем в качестве смертных” (Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993. С. 272). В начале этой работы Хайдеггер ссылается на “Монолог” Новалиса: “…своеобразие языка — что он озабочен только самим собой — никому не ведомо”. Новалис был постоянно в поле зрения Хлебникова. “Учеников в Саисе”, где немецкий мыслитель подобным же образом говорит о сущности языка, на русский язык перевел друг Хлебникова, Гр. Петников (Пути творчества (Харьков). 1920. № 6/7. В этом же номере журнала была опубликована и статья Хлебникова “О современной поэзии”).
25) Строго говоря, только Маяковский — из участников футуристического движения — высказал эту мысль так отчетливо. В некрологе Хлебникову он писал: “Хлебников — не поэт для потребителей. Его нельзя читать. Хлебников — поэт для производителя… Законченность его напечатанных вещей — фикция” (Красная новь. 1922. № 4).
26) Прием — одно из основных понятий в теории ОПОЯЗа. Ср. в работе В. Шкловского с характерным для формалистов названием “Искусство как прием” (1917): “Вся работа поэтических школ сводится к накоплению и выявлению новых приемов расположения и обработки словесных материалов и, в частности, гораздо больше к расположению образов, чем к созданию их” (Шкловский В. О теории прозы. М., 1984. С. 10). О важности изучения приема говорит Р. Якобсон в работе о Хлебникове (написана в 1919 году, тогда же состоялось ее обсуждение в Московском лингвистическом кружке; опубликована в 1921 году): “Если наука о литературе хочет стать наукой, она принуждается признать “прием” своим единственным “героем”. Далее основной вопрос — вопрос о применении, оправдании приема” (Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987. С. 275). Это положение вызвало резкую полемику практически сразу. См. об этом: Обсуждение доклада Р.О. Якобсона в МЛК; Из письма Р.О. Якобсона Н.С. Трубецкому / Публ. М.И. Шапира // МВХ. К концу 1920-х от такой строгой и однозначной методологической установки отказались практически все. Здесь Бухштаб, полемизируя с одним из основных положений старших формалистов, в то же время остается в кругу проблематики формальной школы. Проблема литературной эволюции стала “полигоном” для развития новых идей формалистов (работы Б. Эйхенбаума “Литературный быт”, Ю. Тынянова “Литературный факт”, “О литературной эволюции”, тезисы Ю. Тынянова и Р. Якобсона “Проблемы изучения литературы и языка”). Бухштаб, как и Тынянов, опирается на современную им лингвистику, причем практически на те же работы: это, прежде всего, Соссюр (идеи которого Тынянов пытается перенести с языка на литературу), Вандриес, Розвадовский (см. об этом в комментариях к указанным статьям Тынянова в кн.: Тынянов Ю. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977). Тем не менее дальнейший путь, как видим, у Бухштаба намечался свой. К сожалению, его идеи о способах использования слова в различных поэтических школах не получили дальнейшего развития.
27) “Научное изучение языка может быть только историческим” (Пауль Г. Принципы истории языка. М., 1960. С. 495, см. также с. 43: “Как только исследователь переступает за пределы простой констатации единичных фактов, как только он делает попытку уловить связь между явлениями и понять их, так сразу же начинается область истории”). Бухштаб ссылается на нем. изд.: Paul H. Prinzipien der Sprachgeschichte. Halle a S., 1886.
28) Далее Бухштаб ссылается на свою запись в черновой тетради: “В статье “О строении времени” декларируется понимание законов истории как законов судьбы, рока. Характерен абсолютный фатализм и логизация истории примитивная (обратные события). Характерна, конечно, и случайность примеров, экземплифицирующих эти логические отношения. Например, “при n=11, p=2, x=13123= число дней между смертью Маркса 11.03.83 и Меринга 3.02.1919””. Статья не была опубликована, но мысли, высказанные там, развиваются во многих других опубликованных работах Хлебникова. Это “Учитель и ученик” (1912), “Разговор двух особ” (1912), “Битвы 1915—1917 гг. Новое учение о войне” (1914), “Закон поколений” (1914), “Спор о первенстве” (1914), “Он сегодня. Буги на небе” (1915), “Медные доски” (1916), “Время мера мира” (1916), “Разговор: Взирающий на государства…” (1917), “Поединок Хаммураби” (1918), “Наша основа” (1919), “Колесо рождений” (1919), “В мире цифр” (1920), “Про некоторые области…” (1921—1922), “Слово о числе и наоборот” (1922) и, наконец, итоговая работа “Доски судьбы” (1921—1922). Ныне автограф статьи “О строении времени” находится в Славянском отделе Публичной библиотеки Нью-Йорка; подготовлен к печати Х. Бараном.
29) См. в работе “Учитель и ученик”: “…я нашел, что города возникают по закону определенного расстояния друг от друга, сочетаясь как простейшие чертежи, так что лишь одновременное существование нескольких чертежей создает кажущуюся путаницу и неясность. Возьми Киев. Это столица древнего русского государства. На этом пути от Киева кругом него расположены: 1) Византия, 2) София, 3) Вена, 4) Петербург, 5) Царицын. Если соединить чертой эти города, то окажется, что Киев расположен в середине паутины с одинаковыми лучами к четырем столицам. Это замечательное расстояние города-середины до городов дуги равно земному полупоперечнику, деленному на 2π. Вена на этом расстоянии от Парижа, а Париж от Мадрида” (СП, V, 173). Характерно, что эта идея Хлебникова находит подтверждение в новейших исследованиях. См. об этом: Кудрявцев О. Велимир Хлебников и концепция каркаса расселения // Известия АН СССР. Сер. географич. 1987. № 2.
30) В статье “Разговор Олега и Казимира”, анализируя свое стихотворение “Кузнечик”, Хлебников говорит: “Устанавливаю, что в них от точки до точки 5к, 5р, 5л, 5у. Это закон свободно текущей самовитой речи. “Шепот, ропот, неги стон” (стихотв. “Гонимый кем…”. — С.С.) построено на 5о; “Мы, не умирающие, смотрим на вас, умирающих” (пьеса “Девий бог”. — С.С.) построено на 5м. Есть много других примеров. Итак, самовитое слово имеет пятилучевое строение, и звук располагается между точками на остове мысли пятью осями, точно рука и морские звезды… Вообще, слово — лицо с низко надвинутой шляпой. Мыслимое в нем предшествует словесному, слышимому” (СП, V, 191). В статье “Воин ненаступившего царства…” (тоже 1913), продолжая и развивая эту мысль, Хлебников делает вывод: “Помимо звуко-листьев и корне-мысла в словах (через передний звук) проходит нить судьбы, и, следовательно, у него трубчатое строение. Не следует относиться с суеверным ужасом к тому, о чем говорится. Пусть сравнительное языкознание придет в ярость” (СП, V, 189). Это последнее замечание, как нам представляется, показывает, что Хлебников был достаточно осведомлен в современных ему теориях языка и сознательно противопоставлял свои идеи господствовавшему направлению в лингвистике. В 1913 году он озаглавил одну из своих статей “О расширении пределов русской словесности”. Так и здесь: он стремится вывести рассмотрение языковых фактов за рамки сравнительно-исторического метода, в том числе сравнительно-исторического метода в трактовке младограмматиков. Его построения, бессмысленные с точки зрения сравнительного языкознания, свидетельствуют только о том, что в рамках данного направления лингвистической мысли рассматривать их некорректно, а не о том, что они происходят от некомпетентности их автора. Впрочем, идея о “пятилучевом строении” практически не получила дальнейшего развития. Еще раз в статье “Второй язык” (1916) он говорит о 5м и 1п в “Маленьких трагедиях” Пушкина.
31) В 1914 году Хлебников писал В. Каменскому: “Деловое предложение: записывай дни и часы чувств, как если бы они двигались как звезды… Именно углы, повороты, точки вершин. А я построю уравнение!” (СП, V, 302). Отдельные главы “Досок судьбы” носят названия “Уравнение жизни Гоголя” и “Пушкин и чистые законы времени”. “Закон времени можно проследить и на творчестве”, — далее говорит Хлебников и строит график своих собственных творческих подъемов и спадов (Хлебников В. Доски судьбы. М., 2000).
32) В основной текст работы не вошел следующий фрагмент, записанный в этой же тетради:
Вопрос о звуке и букве
Этот вопрос стоит в прямой связи с критикой взгляда на заумный язык как на “подбор звуков, сделанный для достижения известных эмоций” (Шкловский В. О заумном языке // Поэтика. Пг., 1919. С. 15). Действительно, предстоит ведь выяснить, имеет ли хлебниковская теория заумного языка вообще дело со звуками.
Словоупотребление Хлебникова не дает ответа на этот вопрос. Хлебников употребляет слова “звук” и “буква” как синонимы. Путая эти понятия, он употребляет выражение “звуки азбуки”: “Новый сеятель языков может просто наполнить ладонь 28 звуками азбуки, зернами языка” (“Наша основа”, Тв., с. 624). Цифра 28 тоже мало поясняет: это, конечно, количество букв, но неточно сосчитанное (ср. в статье “О простых именах языка”: “В языке столько простых имен, сколько единиц в его азбуке — всего около 28—29-ти” (СП, V, 203).
То, что Хлебников не различал понятий звука и буквы, показывает слабую ориентированность его в научном языковедении. Но вопроса это не снимает. Существенно, чтo´ он фактически имел в виду и логически должен был иметь в виду, говоря о звуке-букве: звуковой ли образ или чистую идеограмму (ведь “простое имя” для него — обозначение идеи).
И можно ответить с достаточной определенностью: никакой роли в теоретической концепции Хлебникова звуковой образ не играет. Значение, придаваемое буквам, никогда не ставится им ни в какую связь с фонетическим характером соответствующих им звуков. Ни о каком фонетическом характере вообще никогда нет речи. Буква считается всегда равной себе, какой бы реальный звук за ней ни стоял. Да при незыблемости приписываемых “букве-звуку” значений иначе и быть не может: только буква, только незыблемый графический образ, а не зыбкий неопределенный звук может быть репрезентантом этого неподвижного, понятийного значения.
Характерно, что Хлебников не только, следуя за азбукой, различает “Е” и “Ять” (“Учитель и ученик”) и букве “Щ”, обозначающей совокупность двух звуков (“Азбука ума”), так же придает значение, как и прочим буквам, — но такое значение он придает и знакам “Ъ” и “Ь”, за которыми, как ясно и незнакомому с лингвистикой, уже никаких звуков не стоит. “Видим, что “Ъ” означает деятеля, а “Ь” дело, слугу”. Это написано, правда, в неизданном черновом отрывке, но для нас здесь важна только возможность подобного хода мысли.
Существенно еще, что “простые тела азбуки” получились в результате анализа морфологических частей слова; а эти ведь сопоставлялись не в их окказиональных звучаниях, а в общей — т.е. графической — форме, так что и общими элементами их, получившими в результате сопоставлений самостоятельное значение, — могли быть только буквы. Таким образом, система Хлебникова, по существу, идеографична и ни к какому реальному звучанию отношения не имеет.
33) В тексте ошибочно указан источник цитаты — статья “Художники мира!”.
34) То, что это действительно было сознательной установкой Хлебникова, подтверждается следующей записью: “…я буду думать как <если> бы не существовало других языков, кроме русского” (РНБ. Ф. 1087. Ед. хр. 26. Фрагм. 4. Л. 1).
35) Ср. у Соссюра: “Для многих людей язык по своей основной сути представляется номенклатурой, т.е. перечнем терминов, соответствующих такому же количеству вещей” (Соссюр Ф. де. Курс общей лингвистики. М., 2004. С. 77).
36) Здесь, прежде всего, можно увидеть параллель взглядам Соссюра на природу языкового знака (связь означаемого и означающего, принцип произвольности языкового знака) и Пирса (знаки-символы). Дальнейшими рассуждениями Хлебников пытается устранить кажущуюся немотивированность, условность связи означающего и означаемого, тем самым вновь сближаясь со взглядами о. Сергия Булгакова. Интересно, что Булгаков тоже приводит пример со словом солнце: “Слова вовсе не суть гальванизированные трупы или звуковые маски, они живы, ибо в них присутствует мировая энергия, мировой логос. Солнце, катящееся по небу, составляет истинную душу слова “солнце” и своей идеальной энергией оно присутствует в нем, говорит о себе, точнее говорит себя в человеке” (Булгаков С. Философия имени. С. 33).
37) Из работ “женевской школы” Бухштаб ссылается на “Курс общей лингвистики” Ф. де Соссюра (впервые на рус. яз. — 1933). Из новейших исследований см.: Кузнецов В.Г. Женевская лингвистическая школа: от Соссюра к функционализму. М., 2003.
38) Гумбольдт В. О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества // Гумбольдт В. Избранные труды по языкознанию. М., 1984. С. 70.
39) В черновой тетради Бухштаб несколько раз ссылается на книгу предшественника К. Фосслера: Кроче Б. Эстетика как наука о выражении и как общая лингвистика. М., 1920. Из работ Фосслера на русский язык переведены лишь некоторые, не самые главные: Фосслер К. Грамматические и психологические формы в языке // Проблемы литературной формы. Л., 1928; Он же. Отношение истории языка и истории литературы // Логос. 1912—1913. Кн. III.
40) Это положение тоже можно считать сознательной установкой Хлебникова. Ср. его записи: “…закон забвения происхождения словесной глыбы и равенства сложной составной словесной глыбы изначальному словесному неделу” (РГАЛИ. Ф. 527. Ед. хр. 60. Л. 15 об.); “…закон забвения прошлого <у> слова” (Там же. Л. 21 об.). В.П. Григорьев интерпретирует эти записи как “сопротивление опрощению и право на переразложение” (Будетлянин. С. 289).
41) Впервые о связи идей Хлебникова с идеями создателей универсального языка XVII в. было сказано в работе: Гофман В. Языковое новаторство Хлебникова // Звезда. 1935. № 6. Соученик Бухштаба по ГИИИ говорит, что “лингвистические “открытия” Хлебникова были сделаны не позднее XVII века”. Развитие данная тема нашла в работах: Костецкий А.Г. Лингвистическая теория Хлебникова // Структурная и математическая лингвистика. Вып. 3. Киев, 1975; Mirsky S. Der Orient im Werk Velimir Chlebnikovs. München, 1975. S. 59—66; Григорьев В.П. “Единый смертных разговор” // Будетлянин (работа 1982 г., там же более подробно дана история вопроса); Иванов Вяч.Вс. Хлебников и наука // Пути в незнаемое. Сб. 20. М., 1986; Перцова Н.Н. Преломление лингвистических идей XVII века в “значковом языке” Хлебникова // Перцова Н.Н. Словотворчество Велимира Хлебникова. М., 2003. В указанных работах Григорьева и Перцовой проводятся также аналогии с языками эсперанто (он был известен Хлебникову), воляпюком, проектом “сольресоль”. Наконец, в работе: Байдин В. Языковая утопия Велимира Хлебникова // Творчество В. Хлебникова и русская литература. Материалы IX Международных Хлебниковских чтений. Астрахань, 2005, — проводятся аналогии с идеями украинского литератора и фольклориста Платона Лукашевича. Аналогии идеям Хлебникова, вероятно, можно найти у всех создателей универсальных языков. Из тех мыслителей, которые были известны самому поэту, почему-то не получили должного освещения в связи с Хлебниковым идеи Крижанича. Этим именем заканчивается диалог “Учитель и ученик”. Юрий Крижанич, замечательный хорватский ученый XVII века, всю жизнь посвятил идее славянского единения и созданию общеславянского языка. См. также примеч. 79 и 80.
42) Бухштабу, к сожалению, были неизвестны многие работы Хлебникова. Перечислять всех философов, которых упоминает Хлебников, не входит в наши задачи. С неполным перечнем упоминаемых у Хлебникова имен читатель может ознакомиться в книге “Будетлянин”. Отметим только, что уже в раннем прозаическом произведении “Еня Воейков” (СС, V, 66—78) упоминаются Фалес, Платон, Джордано Бруно, Декарт, Спиноза, Ньютон, Лейбниц и Шопенгауэр. См. также след. примеч.
43) Приведем еще одно важнейшее высказывание Хлебникова о Лейбнице (и не только о нем) в связи с пониманием слова и числа как важнейших абстрагирующих свойств человеческого мышления: “Вопрос о сравнении “постоянных мира” связан с соотношениями числа и слова. Наиболее проницательные умы не умеют иначе определить мышление посредством слова, как малосовершенное измерение мира… В словесном мышлении нет налицо основного условия измерения — постоянства измеряющей единицы, и софисты Протагор, Горгий — первые мужественные кормчие, указавшие опасности плавания по волнам слова. Каждое имя есть только приближенное измерение, сравнение нескольких величин, какие-то знаки равенства. Лейбниц с его восклицанием: “Настанет время, когда люди вместо оскорбительных споров будут вычислять” (“воскликнут: calculemus!”), Новалис, Пифагор, Аменофис IV предвидели победу числа над словом как приема мышления” (“Время мера мира”, 1916). Цит. по: Хлебников В. Собрание сочинений: В 3 т. СПб., 2001. Т. 3. С. 568).
44) Ср. также: “Кант, с нависающим, как обрыв реки, лбом мыслителя над подбородком, сморщенным, как детский кулачок, засунутый в воротник” (СП, V, 271).
45) Вандриес Ж. Язык. М., 1937. С. 169. Данная цитата в тексте отсутствует, восстанавливается нами по черновой тетради.
46) Термин Энгельгардта, обозначает значение слова, неотделимое от контекста. См.: Энгельгардт Б.М. Формальный метод в истории литературы. Л., 1927. На эту книгу, полемичную по отношению к формализму, Бухштаб неоднократно ссылается в черновой тетради.
47) Подобным образом подходит к проблеме В.В. Виноградов в книге “Грамматическое учение о слове” (М., 1947). Характерно, что, говоря о связи звука и значения в слове, Виноградов ссылается на эксперименты Хлебникова (Там же. С. 12, 45).
48) Шпет Г. Эстетические фрагменты. II. Пб., 1923. С. 28—30.
49) В связи с этим отрывком интересно вспомнить одну из устойчивых легенд о Хлебникове, гласящую, что именно он придумал слово “летчик”. См. об этом: Этерлей Е.Н. Самолет и летчик // Русская речь. 1971. № 6; Львов В. Слова — старые и молодые // Известия. 1978. 13 февраля. Легенда была развенчана в статье: Рождественский В. Кто придумал слово “летчик”? // Литературная газета. 1979. 25 июля. Об этом см. также: Будетлянин. С. 90—91. Там же проводится мысль, что не всякий окказионализм — и у Хлебникова в том числе — претендует на то, чтобы войти в литературный, нормированный язык.
50) Это далеко не единственный способ, применяемый Хлебниковым. Об этом и о других способах см., в частности, гл. “Способы словотворчества” в кн. “Будетлянин”. Помимо суффиксации и префиксации, там выделяются субстантивация, сложение, аббревиация, сращение, парные наименования, “скорнение” и т.д. См. также гл. “Типы неологизмов” в кн.: Перцова Н. Словотворчество В. Хлебникова. М., 2003; Она же. Словарь неологизмов В. Хлебникова. М., 1995; Vroon R. Chlebnikov’s Shorter Poems: A key to the coinages. Ann Arbor, 1983.
51) “Такая единица, как трусливый, распадается на две единицы низшего порядка (трус-ливый), но это не две самостоятельные частицы, попросту сложенные одна с другой (трус + ливый), это продукт, это комбинация двух взаимно связанных элементов, обладающих значимостью лишь в меру своего взаимодействия в единице высшего порядка (трус х ливый). Взятого в отдельности суффикса не существует; свое место в языке он получает благодаря целому ряду установившихся терминов, как-то: прихот-ливый, счаст-ливый и т.д. Но и основа не автономна; существует она лишь в силу своего комбинирования с суффиксом…” (Соссюр Ф. де. Курс общей лингвистики. С. 124—125).
52) Впервые: Первый журнал русских футуристов. М., 1914. См. также: Хлебников В. Собр. соч.: В 3 т. СПб., 2001. Т. 3. С. 541.
53) Под этим названием в сб. “Дохлая луна” (М., 1913) Д. Бурлюк опубликовал ряд словообразований из рукописей Хлебникова. См. публикацию текста “Симфония Любь” (СС, V, 17) и комментарий к нему, подготовленный М.С. Киктевым. В основе публикации, по нашему мнению, лежит тот же автограф, что и в “Дохлой луне” (РГАЛИ. Ф. 527. Ед. хр. 60. Л. 108 об.—109). В комментарии ставится чрезвычайно важный вопрос, имеющий непосредственное отношение к философии языка Хлебникова, — о роли и смысле хлебниковских симфоний. Симфония в данном случае понимается как словарь-указатель, дающий свод лексики Священного Писания или другого авторитетного текста.
54) Ср. высказывание Хлебникова из рабочей тетради конца 1900-х годов (той же, где “Симфония Любь” и другие “словотворческие” тексты): “Сущность поэзии — это жизнь слова в нем самом, вне истории народа и прошлого народа” (РГАЛИ. Ф. 527. Ед. хр. 60. Л. 63). Запись свидетельствует, что основной хлебниковский посыл (во всяком случае, в этих разработках) направлен все же не в сторону рационализма и позитивизма.
55) Ср. название труда Г. Лейбница — “De Organo, sive Ars Magna Cogitandi”.
56) В первой публикации: “мiр”.
57) Если в своих теоретических высказываниях Хлебников действительно не говорит о “членах предложения”, то в поэтической практике он немало экспериментирует с синтаксисом русского языка. Впервые об этом сказал Якобсон в работе “Новейшая русская поэзия: Набросок первый” (Прага, 1921, см. также в кн. МВХ). См. также: Перцов Н.В., Перцова Н.Н. О “синтаксической неологии” Хлебникова // Творчество В. Хлебникова и русская литература. Астрахань, 2005. С. 100—101.
58) Ср. высказывание Хлебникова: “Мы забудем детские “почему” в виде наречий, глаголов, имен. Эти жалкие висюльки повесили на язык, и они затемнили его существо. Мы сурово обнажаем [нрзб.] язык. Мы смело будем сравнивать междометия с глаголом, бей и голубей” (РНБ. Ф. 1087. Ед. хр. 23. Фр. 6. Л. 2 об.)
59) Долженствующий умереть (лат.).
60) сложные слова (лат.).
61) В “Курсе лекций” Соссюр подробно говорит об аналогии и ее значении для языка, сравнивает (и разводит ее) с “народной этимологией”.
62) Гумбольдт В. О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества. С. 115, 122.
63) Rozwadowski J. v. Wortbildung und Wortbedeutung. Heidelberg, 1904. S. 6 [“…но суффикс как таковой не имеет конкретного значения”].
64) Ibid. S. 10 [“Он больше не апперципируется в своем первоначальном конкретном значении, а только в качестве категории или как показатель отнесенности к чему-либо”].
65) Ibid. S. 54 [“Оба члена образуют абсолютное единство, в котором первоначальный детерминирующий член апперципируется только как показатель соотнесенности с другими понятиями, базирующимися на том же корне”].
66) В рукописях Хлебникова такая работа проделана довольно последовательно, однако эти автографы, по большей части, до сих пор не опубликованы. Опубликованы “Ухо словесника улавливает…” (НП, 330), “Вступительный словарик односложных слов” (НП, 345). К этой работе примыкает небольшой “Словарик” (ИРЛИ. Ф. 656. Оп. 4. Ед. хр. 56). Более подробно эта тема раскрыта в “Словаре Будетлянском” и “Словаре частиц” (обе — РНБ. Ф. 1087. Ед. хр. 23. Фр. 3 и 6). В этой же ед. хр. (фр. 2) — заметка: “Желая опереться на предлоги, замечаем, что из 19 согласных звуков русской азбуки предлоги и простые части речи свойственны лишь для 10” и т.д.
67) Временник. Вып.1. С. [7]. Примеры в последующих абзацах взяты оттуда же.
68) Хлебников приводит пример: “Слова по+до+л и ко+до+л известны меньшему числу лиц, чем сам русский язык. Но в них выступил редкий случай творчества языком себя. Подол есть наиболее ниспадающая и близкая к земле часть одежды, например, тулупа. Кодол есть та веревка, на которой на севере (в Двине) привязываются к колу пасущиеся ручные животные… Немедленная очная ставка этих слов с речениями “до полу”, “до кола” делает вероятным происхождение их через вставку предлога до внутрь простых слов — пол, кол”.
69) Последние три примера рассматриваются в статье “Изберем два слова…” (НП, 325—329).
70) В современной лингвистике гласные, разрывающие согласные корня и прослаивающиеся между ними в семитских языках, называют трансфиксами. В индоевропейских языках, в том числе в русском, встречается явление “внутренней флексии”, которое раньше путали с трансфиксами. В современном русском языке показателен следующий пример: ходит — хаживал, носит — нашивал, косит — кашивал. Замена о на а (в сочетании с аффиксом ив) образует значение многократности, “многократный подвид” (Реформатский А.А. Введение в языковедение. М., 2004. С. 284). Реформатский пишет: “Явление внутренней флексии было обнаружено на материале индоевропейских языков, а именно германских, когда немецкие романтики объявили его воплощением идеала — единство во многообразии и характеризовали как волшебные изменения чудесного корня (Фридрих Шлегель <в работе “О языке и мудрости индийцев”>) (Там же. С. 280—281). Ср. желание Хлебникова “найти, не разрывая круга корней, волшебный камень превращенья всех славянских слов одно в другое, свободно плавить славянские слова” (Тв., 37). Это и есть, говорит далее Хлебников, “самовитое слово вне быта и жизненных польз”.
71) Не только Хлебников считает, что падежные флексии в русском языке имеют и словоизменительное, и словообразовательное значение. Об этом говорит Реформатский в цитируемой выше работе (с. 266, — хотя, конечно, он придает этим флексиям совсем не такое значение, как Хлебников). Ср. также: Виноградов В.В. О формах слова // Известия АН СССР. Сер. яз. и лит. 1944. Т. 3. Вып. 1. Там, в частности, говорится о явлении супплетивизма, когда формами одного слова становятся бывшие прежде совсем обособленными разные слова. В этой связи интересно также то, как аналитические формы слова в русском языке, лексикализуясь, становятся самостоятельными словами или идиомами (наречия налету, наяву и т.п.; предлоги по части, по линии, в отношении и т.п.). См. об этом: Виноградов В.В. Грамматическое учение о слове. М., 1947.
72) Н.Я. Марр, как известно, возводил словарный состав всех языков к четырем основам, хотя в некоторых работах он говорит об одном слове — основе языка. Ср.: “…современная палеонтология языка нам дает возможность дойти в его исследовании до эпохи, когда в распоряжении племени было только одно слово для применения во всех значениях, какие тогда осознавало человечество. Звуковому языку, однако, предшествовал длительностью многих тысячелетий линейный, или изобразительный, язык, язык жестов и мимики” (Марр Н. Я. Яфетидология / Послесл. В.М. Алпатова. М., 2002. С. 155). “…Ни отдельных звуков, ни даже представления о таких отдельных звуках не существовало и тогда, когда человечество стало пользоваться звуковой речью. Впервые сложившаяся речь разлагалась не на отдельные членораздельные звуки, а отдельные звуковые комплексы, цельные слова, в своей цельности членораздельно произносимые всего четыре основы, из которых слагается основной лексический состав языков всего мира” (Там же. С. 169—170).
73) В тексте цитата не приводится. Возможно, Бухштаб имеет в виду следующее место из статьи “Свояси”: “Найти, не разрывая круга корней, волшебный камень превращенья всех славянских слов одно в другое, свободно плавить славянские слова — вот мое первое отношение к слову… Увидя, что корни лишь призраки, за которыми стоят струны азбуки, найти единство вообще мировых языков, построенное из единиц азбуки, — мое второе отношение к слову” (Тв., 37).
74) Следующие три абзаца перечеркнуты. Скорее всего, автор собирался их переработать и сделать заключительной частью всей статьи.
75) Фатер И.С. (1771—1826) — немецкий лингвист и теолог, один из редакторов “Митридата” — лингвистической энциклопедии нач. XIX в. Основная работа по универсальной грамматике — Versuch einer allgemeinen Sprachlehre. Halle, 1801. См. о нем: Клубкова Т.В. И.С. Фатер и его место в истории языкознания: Автореф. дис. … канд. наук. Л., 1983.
76) Далее должны следовать тезисы из черновой тетради. “1. Буквенное обозначение понятий — это определенный взгляд на строение понятия, исключающий динамику понятия. Понятия не создаются, а лишь выражаются языком — и как недвижные могут обозначаться алгебраически — одной буквой. 2. По-видимому, для Хлебникова совершенно не существует точки зрения, по которой понятия создаются языком, они у него отражаются; поэтому мир представлен понятиями, обозначенными буквами, это статичный мир бытия, а не мир деятельности (а силы?)”.
77) См., в частности, статьи “Каким образом в со…”, “Воин ненаступившего царства…”, “Разговор Олега и Казимира”, “З и его околица”, “Разложение слова”, “О простых именах языка”, “Перечень. Азбука ума”, “Художники мира!”, “Наша основа”. Многие поэтические произведения вырастают на почве этих идей. Это “Слово о Эль”, “Перун”, “Б”, “Царапина по небу. Прорыв в языки”, “Зангези” и др. О “звездном языке” и “азбуке понятий” см. в указанных работах В.П. Григорьева, Н.Н. Перцовой, а также в работах М.С. Киктева: Киктев М.С. Хлебниковская “Азбука” в контексте революции и гражданской войны // Хлебниковские чтения: материалы конференции. СПб., 1991; Он же. “Перун” и “Выстрел из Пэ”: Движение к “Слову о Эль” (О структуре и эволюции хлебниковских симфоний) // Тезисы докладов V Хлебниковских чтений. Астрахань, 1995; Он же. Хлебниковское “Б” и его околица (к типологии хлебниковских заклятий) // Хлебников и мировая художественная культура на рубеже тысячелетий. Астрахань, 2000. Там же приводится обширный материал из рукописей поэта.
78) На протяжении жизни у Хлебникова менялись и уточнялись значения отдельных букв. Сводку значений можно найти в работе: Перцова Н. Словарь неологизмов Велимира Хлебникова. С. 515—537.
79) Дрезен Э.К. За всеобщим языком (три века исканий). М.; Л., 1928. С. 44. Всего Дрезен перечисляет 373 проекта универсального языка.
80) Априорный язык — искусственный язык, элементы которого не заимствованы из существующих языков, а созданы произвольным способом. Про апостериорные проекты см., в частности, у Дрезена: “Апостериорные проекты — использующие при своем построении имеющиеся в разных языках интернациональные элементы. К интернациональному — сконструированному по выборочному методу — словарю затем приспособлялась логичная, легкая и простая грамматика, по возможности также состоящая из более или менее интернациональных приставок и вставок” (Дрезен Э.К. Указ. соч. С. 29). “…Сущность задачи создания логического языка сводилась либо к образованию сложных понятий из некоторых основных простейших, как это предполагал осуществить Лейбниц, либо же к осуществлению некоторой возможно точной и исчерпывающей классификации всех понятий, соответственно некоторым основным признакам. В дальнейшей практике разработки систем философского языка встречаются оба вида философских языков: языки логически-конструктивные и языки классификационные” (Там же. С. 45).
81) “Заумный язык исходит из двух предпосылок: 1. Первая согласная простого слова управляет всем словом — приказывает остальным. 2. Слова, начатые одной и той же согласной, объединяются одним и тем же понятием и как бы летят с разных сторон в одну и ту же точку рассудка” (Тв., 628).
82) Зелинский К. Поэзия как смысл. С. 124 и др.