Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2007
.
IРОНIЯ: Збiрник статей / Упорядники Олена Галета, ╙вген Гулевич, Зоряна Рибчинська. — Львiв: Лiтопис; КИ╞В: Смолоскипб, 2006. — 238 с. — (Соло триває. № 3).
“Соло триває” — замечательный в своем роде культурный проект и научный цикл: каждый год, начиная с 2002-го, в декабре, накануне дня рождения Соломии Павличко, Центр гуманитарных исследований Львовского университета проводит открытые чтения в ее честь. Сперва задается тема, и основной докладчик произносит лекцию, затем следуют содоклады и дискуссия; в конечном счете, вся эта “устная полифония” оформляется в сборник статей. Всего на сегодняшний момент имеем три выпуска. Первый был посвящен “дискурсу формализма в украинском контексте” (Светлана Матвиенко), второй — “феномену Сафо”, переводу и толкованию античных текстов с точки зрения “гендерной лингвистики” (Тарас Лучук). Перед нами третий выпуск: основной докладчик — Ростислав Семкив, соответственно, тема — “постмодерная ирония”. Все три темы проекта определяются научными интересами Соломии Павлычко, а значит, название вполне оправданно: Соло триває, т.е. продолжается.
Соломия Павличко (1958—1999) — фигура, безусловно, харизматическая в новейшей украинской гуманитаристике. За без малого десять лет она привила постсоветский “дичок” к модному и в известном смысле востребованному западному “дереву”, она указала направление и научила языку. Во многом благодаря ее стараниям самыми частотными словами в работах молодых украинских гуманитариев стали “дискурс”, “гендер”, “модерн” и “постмодерн”. Последствия столь стремительной вестернизации не столько академического, сколько бюрократического по сути своей украинского советского литературоведения кажется, все же неоднозначны, однако что сделано, то сделано. По крайней мере если понимать настоящий проект как одно из проявлений “культа Соломии”, то признаем: все это отлично придумано и отлично исполнено. Форма — свободная, открытая и блестящая по стилю дискуссия на заданную тему — достойна восхищения. Затем некое устное действо переведено “на бумагу” и превращено в сборник статей, и это тот случай, когда хочется отдельно отметить вкус и изобретательность составителей и авторов макета. Что до содержания, то оно разноречиво (что понятно и предполагалось изначально) и, к сожалению, неравномерно по уровню: оппоненты зачастую выглядят убедительнее докладчика, а “содокладчики” не всегда говорят “по делу”. Тем не менее выглядит все это чрезвычайно увлекательно, и в целом книга удалась.
Сборник имеет два оглавления, первое называется “Зм╗ст” (содержание) и представляет собой алфавитный указатель авторов и статей. Второе — “Вм╗ст”, тематический каталог, своего рода словник ключевых понятий с ссылками на авторов, понятия эти раскрывающих.
Заглавная лекция в “философской” своей части представляет краткий пересказ монографии Ростислава Семкива (“Iрон╗чна структура”, рец. в “НЛО” № 77), и у меня нет необходимости рецензировать ее здесь заново. Более того, оппоненты Ростислава Семкива — их развернутые “реплики” собраны в первом разделе — справились с этим блестяще. Добавлю лишь, что “лекция” состоит из двух неравноправных частей: три четверти ее объема занимает обзор определений, концепций и классификаций иронии — от Сократа до Бодрийяра, от античности до постмодерна, но по большому счету — с точки зрения постмодерна (если у постмодерного философа в принципе есть “точка зрения”) и сквозь призму Бодрийяра. Последние две страницы занимает “литературная часть” — заявленная в заглавии “стилистическая паранойя современной украинской литературы”. Идея в том, что “постмодернизм это не очередной переходный стиль, но тотальное состояние, которое коренным образом меняет любую из существующих на сегодняшний момент культурных практик” (с. 24). Затем в двух словах нам показывают, как “мутируют” литературные практики (на примере Ю. Винничука, бубабистов, журнала “Четверг” и сетевой поэзии — всей сразу). Литература обращается в симуляцию процесса, ограничивается демонстрацией и т.д., иными словами, современная украинская литература (“сучукрлит”, как это принято нынче называть) всего лишь симулякр — такова свежая мысль докладчика. Заметим сразу, такого порядка “свежая мысль” была проглочена и выплюнута лет двадцать назад, при том литература продолжает быть, симулянты продолжают симулировать, чемпионаты по “слэму” успешно проходят в Москве, но не в Киеве, так что поводов говорить о превращении литературного процесса в “демонстрацию продуцирования как такового” у украинского теоретика гораздо меньше, чем у какого бы то ни было другого. Видимо, проблема в вечном “опаздывании” на один отдельно взятый поезд. Впрочем, повторюсь: оппонентов у Ростислава Семкива достаточно внутри самого сборника. Иные из них более убедительны, иные — менее. Выделим Андрея Дахния, показавшего историко-философскую несостоятельность “постмодерной редукции” Сократа и Гегеля, равно “коррекции” Кьеркегора, собственно то, что продолжившая дискуссию Богдана Матияш называет “теоретическим насилием”. Богдана Матияш замечательным образом возвращает Семкиву его же (вернее — опять-таки Бодрийярову) риторическую фигуру и, в конечном счете, инструменты постмодернистского анализа превращает в инструменты описания тех же постмодернистских теоретизаций, каковые суть имитации, причем по духу и тону имитации авторитарные, а не ироничные.
Прочие оппоненты (М. Павлишин, С. Яковенко, М. Гирняк) скорее “содокладчики”, кажется, все они предполагали сказать о постмодерной иронии, о Бодрийяре и Рорти что-то такое, чего еще не сказал об этом Семкив. Тогда как “содокладчики” (С. Рябчук, Б. Шумилович, Ф. Бацевич) говорили “о своем” — об авангарде, о визуальных постмодерных играх, о риторике, наконец, пытаясь — не всегда удачно — привязать собственный предмет к заявленной теме. Впрочем, “риторический комментарий” Флория Бацевича имеет непосредственное отношение к предмету разговора, разве что переключает его в иной регистр: ирония как риторический прием, как троп, но не как философская категория.
Часть статей представляют собой “эссе на заданную тему” и как “сами-себе-предмет” в каком-то смысле иллюстрируют “литературную часть” доклада. Внятно в защиту “сучукрлита” высказался лишь Александр Бойченко, критик и соредактор сетевого журнала “Потяг 76”: “Когда спекулянт от философии выдает себя за мудреца, Сократ рядится дураком. <…> Когда макулатура делает вид, что она литература, <писатель> отказывается называть себя писателем”.
В “филологической” рубрике, греческий титул которой, вероятно, следует понимать буквально, читаем интервью с тремя украинскими писателями и одним американским историком. Наконец, в заключительных “Диалогах” (этот титул читаем по Бахтину) избранные переводы: два раздела из диссертации Кьеркегора (перевод на украинский с английского, т.е. двойной перевод!) и два эссе. Первое — “Ирония, ностальгия и постмодерн” — принадлежит литературному критику и теоретику постмодернизма Линде Гатчеон, второе — “Существование иронии как ирония существования” — преподавателю риторики из Стокгольма Хосе Луису Рамиресу.
И. Булкина
Файбисович В.М. АЛЕКСЕЙ НИКОЛАЕВИЧ ОЛЕНИН: Опыт научной биографии. — СПб.: Российская национальная библиотека, 2006. — 480 с. — 1000 экз.
Подзаголовок этой книги может показаться странным и претенциозным. Различие между научной и популярной биографией видно, как правило, с первых же страниц, и его не нужно манифестировать в заглавии. Но здесь случай особый: вплоть до 2006 г. в России и вправду не появилось ни одной научной биографии А.Н. Оленина — я разумею такую его биографию, которая, будучи строго основана на источниках, охватывала бы все стороны деятельности преобразователя Императорской публичной библиотеки (где он стал первым директором) и Академии художеств (где он был президентом), главы Государственной канцелярии, руководителя влиятельного литературно-художественного кружка и консультанта многих поэтов и художников. Чтобы написать такое исследование, требовались не только широкая эрудиция во всех тех областях, которым посвятил себя Оленин, но и глубокое знание примерно шестидесятилетнего отрезка российской истории — с середины екатерининского правления и почти до конца николаевского, — на который пришлась вся его сознательная жизнь. Подзаголовок “опыт научной биографии” содержит, конечно, и отчетливый вызов современной моде на популярные биографические издания.
Биограф Оленина должен был по необходимости, в силу специфики материала, а не из-за методологических предпочтений, выйти в междисциплинарную область, потому что таким “междисциплинарником” был еще в начале XIX в. его герой, которого Александр I не зря прозвал “тысячеискусником” (Tausendküstler), — и мало кто мог решиться объять столь обширное проблемное и тематическое поле. Однако, пожалуй, самое важное — от биографа Оленина требовалось создать такую концепцию его личности, которая бы синтезировала несколько его образов, до сих пор плохо между собой согласованных: государственного служащего, администратора, придворного, искусствоведа, историка, археолога, создателя первого национального книжного собрания и т.д. Но труднее всего, конечно, описать все краски этого разноцветного одеяния (или, как говорят по-английски, “the coat of many colours” — Gen. 37:3), рационально простроив структуру биографического повествования, и, невзирая на большое обаяние портретируемого лица, сохранить спокойный, историзирующий тон. В книге оказались собраны воедино сюжеты и темы многих разрозненных, разделенных дисциплинарными границами исследований и публикаций, и для дальнейших разысканий о биографии и трудах А.Н. Оленина оказались заданы весьма высокие критерии компетенции и профессионализма. В книге использованы сотни источников, в том числе и архивных (прежде всего из богатейшего фонда А.Н. Оленина в ОР РНБ).
Метод Файбисовича — реконструкционно-объяснительный. Отталкиваясь от хорошо известных фактов биографии своего героя как от “улик” (в терминологии К. Гинзбурга), он или дополняет их по ранее неизвестным источникам, или расширяет контекст с помощью известных, но ранее не соотносившихся с биографией Оленина сведений, или верифицирует сложившиеся вокруг него легенды и мифы. Антимифологизаторская установка книги заявлена на первых же страницах: “К сожалению, несмотря на все научные публикации последних десятилетий, стереотип в восприятии Оленина отнюдь не преодолен. Многие клише, связанные с личностью и судьбой Оленина, повторяются и ныне” (с. 10).
Деконструировать образ Оленина как “просвещенного дилетанта”, разглядеть в его жизни и деятельности черты блестящего профессионализма — административного, научного, литературного — так можно было бы охарактеризовать научную и культурную задачу этой книги. Однако автор стремится не только опровергнуть досужие легенды, но и выявить их генезис, показать, на каких реальных исторических событиях основывались сохранившиеся предания и анекдоты, как факты, имена, даты, родственные и дружеские связи трансформировались в индивидуальной и коллективной культурной памяти. Приведу один показательный пример.
Широко известен транслированный В. Бурнашевым анекдот о том, что прототипом фонвизинского Митрофанушки послужил не кто иной, как А.Н. Оленин, которого в восемнадцатилетнем возрасте, уже после премьеры известной комедии, взял к себе на воспитание некий просвещенный “дядюшка”. Но эта версия не выдерживает ни малейшей критики: премьера “Недоросля” состоялась в сентябре 1782 г., тогда как еще с 1780-го Алексей Оленин находился на учебе в Германии. Впрочем, как пишет В.М. Файбисович, дошедшая до нас легенда отражает кое-какие интересные исторические факты. Вероятно, образ невежественного юнца Фонвизин срисовал с другого Оленина — дяди Алексея Николаевича, Дмитрия, с которым автор “Недоросля” учился в Дворянской гимназии при Московском университете и который был исключен оттуда за неуспеваемость. А просвещенным дядюшкой, много занимавшимся образованием Оленина, был русский посланник в Дрездене Александр Михайлович Белосельский, впоследствии Белосельский-Белозерский. Таким образом, два предания — о неудачливом студенте Дмитрии Оленине и о изящном литераторе и дипломате Александре Белосельском — оказались сконтаминированы.
В первой главе представлены подробная генеалогия рода Олениных, с указанием точного количества душ и деревень, которыми владели предки “тысячеискусника”, служебная и семейная истории его юридического отца, Николая Яковлевича, и подробная аргументация версии о фактическом отцовстве Матвея Федоровича Кашталинского, церемониймейстера двора Екатерины II. Здесь же установлены точная дата рождения Оленина (ноябрь 1763-го, а не 1764 г., на котором настаивал сам герой книги) и обстоятельства его учения в Пажеском корпусе и Дрезденском артиллерийском училище.
Вторая глава посвящена военной службе Оленина, его участию в Русско-шведской войне и польском походе, первым литературным и историческим опытам, занятиям живописью и гравировкой, сближению с участниками львовско-державинского кружка (прежде всего с В.В. Капнистом) и непосредственно с семьей Державина (с 1793 г.). Ее сюжетный пуант — история женитьбы Оленина на Е.М. Полторацкой и помощь, которую оказала молодым возлюбленным в этой сложной для них обоих авантюре чета Львовых — Николай Александрович и Мария Алексеевна. (Женитьбе препятствовали родственники с обеих сторон, и, судя по опубликованному в книге письму Оленина к Львову, жених даже не исключал варианта похищения невесты и тайного венчания.) В этой же главе находим подробности первых шагов Оленина на поприще статской службы. Здесь описываются его служба в Государственном ассигнационном банке, а затем — в Сенате, в качестве управляющего Юнкерской школой, чиновника Канцелярии Непременного совета и канцелярии Министерства внутренних дел, товарища министра уделов.
В этой точке повествование раздваивается: во второй главе продолжается реконструирукция деталей служебной карьеры Оленина, в третьей освещается его деятельность на поприще науки, искусств и образования. Это “разветвление” может, на первый взгляд, показаться спорным, противоречащим задаче создания “цельного” биографического полотна, но для того, чтобы со всей возможной полнотой представить деятельность Оленина в разных сферах политической и культурной жизни России начиная со второй половины 1800-х гг., приходится нарушать стройную, однолинейную структуру классической биографии: здесь нужно или прибегать к очень дробному членению книги на главы, чередуя хронологически следующие друг за другом эпизоды с различной тематикой, а следовательно, и исследовательской оптикой, или выделить, пусть и условно, два сюжета — политико-административный и культурно-просветительский. Автор выбрал второй путь, который, безусловно, таит в себе опасность утери чаемой полноты и многогранности, возвращения к старым традициям раздельного изучения Оленина-археолога, Оленина-ориенталиста, Оленина-нумизмата, Оленина — политического мыслителя и т.д. Этой опасности ему, на мой взгляд, удалось избежать, поскольку сам текст книги, поверх и помимо избранной автором структуры, демонстрирует целостность его видения и его концепции личности портретируемого лица. Само же распределение материала по главам — наглядное свидетельство того, что традиционный жанр научной биографии оказывается слишком узок для таких “тысячеискусников”, каким был А.Н. Оленин. Так, например, краткий очерк эстетических воззрений Оленина дан в книге именно в разделе о его службе в Академии художеств, а не в разделе, посвященном вкладу президента Академии в развитие живописи, архитектуры и скульптуры. А история семейной трагедии Оленина — гибели в Бородинском сражении его сына Николая — рассказывается в разделе о проектах медалей, разработанных Олениным для увековечения событий Отечественной войны. Это не случайно — автор, безусловно, считает, что эстетика и идеология оказывают непосредственное влияние на стиль администрирования, а события личной жизни — на творчество, но на композиционном уровне эти фрагменты как будто бы “выбиваются” из выстроенной автором “двухуровневой” структуры.
Вторая половина второй главы повествует о службе Оленина на постах статс-секретаря Департамента гражданских и духовных дел Государственного совета, главы Государственной канцелярии и исполняющего обязанности государственного секретаря. Несколько страниц уделено участию Оленина в ополчении 1806—1807 гг., несколько — истории его многолетнего противостояния с А.А. Аракчеевым, подробно освещены эпизоды присяги великому князю Константину и великому князю Николаю в Государственном совете, соответственно, 27 ноября и 13 декабря 1825 г., надлежащее место уделено и отношению Оленина к восстанию 14 декабря. Далее следуют разделы о работе Оленина в Императорской публичной библиотеке и Академии художеств. В последнем верификации подвергается еще одна легенда — о ведущей роли Оленина в скандале с А.Ф. Лабзиным, его увольнении и высылке из столицы.
А.Ф. Лабзин — видный мистик и масон, входивший в ближайшее окружение министра духовных дел и народного просвещения князя А.Н. Голицына, как полагает В.М. Файбисович, составлял реальную оппозицию Оленину в Совете Академии художеств и настойчиво добивался должности вице-президента, каковую и получил, вопреки возражениям Оленина, в январе 1818 г. Однако уже летом 1818 г., как хорошо известно, позиции Лабзина сильно пошатнулись: его журнал “Сионский вестник” был передан из личной цензуры князя Голицына в цензуру духовную, что спровоцировало конфликт между Голицыным и Лабзиным и прекращение издания журнала. Наконец, в сентябре 1822 г. на заседании Совета Академии произошло чрезвычайное происшествие, которое и стало поводом к ссылке Лабзина в Вятку. При избрании почетными членами Академии В. Кочубея, Д. Гурьева и А. Аракчеева Лабзин в довольно хамском тоне предложил удостоить такой чести также и кучера Александра I, Илью Байкова, который “не только близок к государю, но и сидит перед ним”.
Молва (прежде всего А.И. Герцен, ссылавшийся на близкого к Лабзину А.Л. Витберга) считала виновником печальной участи Лабзина именно Оленина. В.М. Файбисович убедительно показывает, что Оленин, со своей стороны, попытался сделать все, чтобы о происшедшем не узнали ни полицейское ведомство, ни император, однако после прямого доноса кого-то из информаторов петербургского генерал-губернатора М.А. Милорадовича ему ничего не оставалось сделать, как подтвердить информацию о случившемся эксцессе. Более того, за “недонесение” и слишком мягкую реакцию на реплику Лабзина Оленин получил личный выговор от императора, а Лабзину, которому на сборы предоставили всего неделю, передал через сотрудника Академии художеств свое месячное жалованье — “с тем, чтоб как он, так и его близкие отнюдь бы не знали, от кого сии деньги присланы” (с. 167—169).
В третьей главе книги, носящей красноречивое название “Служитель муз и граций”, последовательно рассмотрены сотрудничество Оленина с В.А. Озеровым, его художественная деятельность периода 1813—1815 гг. (памятные медали, виньеты к стихотворениям Жуковского), формирование и деятельность знаменитого “оленинского кружка” (1804—1833), занятия Оленина русскими древностями (здесь, в частности, речь идет о его отношениях с Карамзиным в 1810-е гг. — сюжет, почти неизвестный исследователям), его увлечения античным искусством и археологией, а также ориенталистикой. Фактически же эта глава о том, “как делался русский ампир”: исторические, искусствоведческие и археологические разыскания Оленина непосредственно отразились и в памятнике Минину и Пожарскому, и в декорировании Александровской колонны и Нарвских триумфальных ворот, и в горельефах Исаакиевского собора, и в костюмах и декорациях к трагедиям В.А. Озерова, и, конечно, в гнедичевском переводе “Илиады”. Оленину принадлежит идея и частичное воплощение так называемого “реального комментария” к “Илиаде”, который он начал составлять вместе с Н.И. Гнедичем во второй половине 1810-х — начале 1820-х гг.
В последнем разделе этой главы В.М. Файбисович предлагает очень интересную концепцию специфики “русского ампира”: по его мнению, александровский классицизм еще в самые первые годы XIX столетия обратился от греко-римской античности к русскому средневековью, а затем и к разработке русско-византийского стиля, и первостепенную роль в обогащении скульптуры и архитектуры этими мотивами сыграл А.Н. Оленин. Движение от античных образцов к средневековым означает, как полагает В.М. Файбисович, укрепление идей историзма, и в этом смысле создание русско-византийского стиля обозначило эволюцию русского искусства и русской эстетической мысли именно в этом направлении. Позволю себе высказать только одно возражение: на мой взгляд, следует говорить скорее не о “вытеснении”, а о продуктивном сосуществовании античных и древнерусских образов в искусстве 1800—1820-х гг.; более того, в работах Оленина и его единомышленников античность в это время подвергается глубокой историзации, а древнерусская история, напротив, осмысляется не как часть европейской средневековой, а как “своя античность”.
Заключительная глава биографии представляет нам Оленина в его частной жизни: характеризуются взаимоотношения с родственниками и друзьями, атмосфера петербургской гостиной и загородной усадьбы Приютино и, конечно, история неудачного сватовства А.С. Пушкина к А.А. Олениной. Пожалуй, самый интересный в историческом и методологическом отношении раздел — это скрупулезное восстановление данных о благосостоянии семьи Олениных. Суммировав все сохранившиеся сведения о служебных выплатах, пенсионах, доходах с имений и аренды домов, В.М. Файбисович приходит к выводу, что в 1830-х гг. совокупный доход семьи составлял около 100 тысяч рублей — сумма по тем временам немалая. В то же время многие исследователи подчеркивают, что Оленин до конца жизни испытывал финансовые затруднения. Они объяснялись, по-видимому, огромными тратами, к которым вынуждали семью проживание в Петербурге и необходимость принимать у себя в доме множество гостей, среди которых часто были российские министры и иностранные посланники. К тому же Оленин был, как говорили тогда, “плохим хозяином”: он получал слишком мало денег со своих деревень и обходился с принадлежавшими ему крестьянами “с патриархально-семейным благодушием” (с. 426).
Подводя итоги, можно сказать, что А.Н. Оленин, каким он предстает со страниц книги В.М. Файбисовича, по-видимому, был одним из самых разносторонних и эффективных культурных менеджеров послепетровского периода истории Российской империи. По количеству инициатив, амбициям и кругу ученых и деятелей искусства, вовлеченных в его проекты, Оленина можно сопоставить разве что с С.С. Уваровым. Равномасштабной фигуры в России не появилось, пожалуй, до начала XX в., то есть до С. Дягилева. Однако личная скромность Оленина, его весьма умеренный артистизм, совершенно естественное для человека конца XVIII — начала XIX в. “государственничество” и камерность в оформлении собственных искусствоведческих и научных проектов мешали адекватно оценить его роль в истории отечественной культуры 1800—1840-х гг. После выхода книги В.М. Файбисовича таких препятствий, кажется, больше не существует.
Мария Майофис
ХРИСТИАНСТВО И РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА. Сб. 5. — СПб.: Наука, 2006. — 740 с. — 1000 экз.
Содержание: Кошемчук Т.А. Поэт — пророк и собеседник Муз: (О проблеме творчества в русской поэзии и православном миропонимании); Гладкова Е.В. Духовная проза 1830— 1870-х годов; Володина Н.В. Религиозная идея в жизни и творчестве А.Н. Майкова; Гладких Е.П. (Фрэнсис). Эволюция этики К.Д. Кавелина: от Православия к Протестантизму; Исупов К.Г. Русский Антей; Фетисенко О.Л. Преподобный Амвросий Оптинский о “богословствовании мирян” (Старец Амвросий и о. Климент (Зедергольм) о богословских сочинениях А.С. Хомякова и Т.И. Филиппова); Котельников В.А. Афон и Габима: (Религиозный путь Акима Волынского); Фетисенко О.Л. Проповедник Нагорной радости: (“Петербургский мистик” Евгений Иванов); Любомудров А.М. Иван Шмелев между светской и церковной традициями; Луцевич Л.Ф. О современной псалмодии; Арсений Троепольский. Письма о плодотворности замечания и записывания полезных мыслей / Публ. и предисл. В.А. Котельникова, коммент. Е.В. Гладковой, В.А. Котельникова и О.Л. Фетисенко; Запальский Г.М. Духовный писатель Арсений (Троепольский): попытка восстановления биографии; Любомудров А.М. Десять лет конференции “Православие и русская культура” в Пушкинском Доме (1994—2003); Хроники международных научных конференций “Православие и русская культура” (1994— 2003).
Песков А.М. “РУССКАЯ ИДЕЯ” и “РУССКАЯ ДУША”: ОЧЕРКИ РУССКОЙ ИСТОРИОСОФИИ. — М.: ОГИ, 2007. — 104 с. — 2000 экз.
В условиях, когда российским идеологам выдан заказ на формирование национальной идеи, весьма своевременно рассмотреть превращения этой идеи в прошлом.
Песков начинает свое исследование с 1830-х гг. Отличие концепций А.С. Хомякова и К.С. Аксакова о единственной стране, сохранившей истинную веру, от достаточно близких средневековых представлений о единственном православном царстве Песков видит в том, что в допетровские времена Святая Русь рассматривалась как последнее земное христианское царство на пороге Страшного Суда и соотносилась с Иерусалимом или Константинополем, но не с современными ей странами Европы. Российская Империя же мыслилась в соревновании с другими государствами, и речь шла уже о главенстве в историческом времени, а не перед лицом вечности. Различие достаточно глубокое, но и в допетровской Руси многие смотрели не только в вечность, но и на европейские страны, и от углубления в прошлое книга могла бы только выиграть.
В XVIII в., во времена побед Петра I и Екатерины II, вопрос о том, в какой мере культурный статус России соответствует ее бесспорному военному могуществу, не ставился. Сумароков ставил себя рядом с Вольтером, Карамзин утверждал, что главное — быть людьми, а не славянами. Но уже в 1801 г. Андрей Тургенев говорит, что в английской или немецкой поэзии есть дух народов, а о русском народе ничего не узнаешь, читая Сумарокова или Карамзина. И вскоре начинается целенаправленное формирование “русской идеи”. Песков рассматривает это как противостояние европейским историософским концепциям, не оставлявшим России какого-либо места в истории (в то время как, например, Гердер и Гегель доказывали, что благодаря германцам утверждены культура и свобода и германский дух есть дух нового мира). Но вся логика книги подводит к более широкому выводу: необходимость в настаивании на “русском” появилась именно после расширения контактов с Европой в самом начале XIX в., когда более близкое знакомство с Западом приводило многих к неутешительным выводам о культурном и политическом отставании России. При этом манифестирование “особого пути” России фактически служило обоснованием отказа от модернизации. Не случайно наибольшей интенсивности поиск национальной самобытности достиг при Николае I.
Именно автор программы “православие — самодержавие — народность” С.С. Уваров усматривал преимущество России в том, что она “ясно различает в остальной Европе добро от зла”, что она “единодушна” в противовес “разномыслию” Запада. Царь охраняет веру и народ, а кто с ним не единодушен — тот не русский. Уваров впоследствии редуцировал свою троицу, уточнив, что “народность наша состоит в беспредельной преданности и повиновении самодержавию” (с. 43).
Уварова поддерживал С. Шевырев: “Царь и народ составляют одно неразрывное целое <…>, связь эта утверждена на взаимном чувстве любви и веры и на бесконечной преданности народа Царю своему” (с. 65). О каких-то обязанностях царя по отношению к народу — ни слова. Государство — не слуга общества, а высшее начало. Похоже, что “русская идея” — испытанное средство мобилизации народа государством для улучшения жизни государства, а не народа.
Само понятие национальной идеи неизбежно тоталитарно, и разговор о нем идет на уровне упрощающих обобщений. Вся германская мысль, вся французская мысль… Без попыток выявить оттенки. Нация, а не индивид. Глубокое недоверие к личной свободе (Шевырев так и говорит о “разврате личной свободы”, с. 66) и ответственности. Личность в такой ситуации получает вес только через принадлежность к нации. Русский мыслитель выше западного потому, что он русский.
Факты в этом случае заменяются утопией. К.С. Аксаков писал, что в допетровской Руси “всякой чиновник, начиная от боярина, был свой человек народу” (с. 44). Происходит не столько выявление свойств народа, сколько предписывание ему, каким он должен быть. “Русская идея становится критерием оценки словесности; на ее основе критик определяет, в какой мере текущая словесность является воплощением национальной самобытности, а в какой — нет. Отсюда опережающая роль критики по отношению к литературе. <…> В конечном счете цель критики — охранительная: она должна оберегать национальную литературу от всего наносного, чужеродного, вредоносного” (с. 64).
Исследование наводит на нерадостные мысли и относительно не столь одиозных фигур, как Уваров. Например, Чаадаев рассматривается как один из основоположников русского свободомыслия. Но и он утверждает, что история народа “начнется лишь с того дня, когда он проникнется идеей, которая ему доверена и которую он призван осуществить” (с. 25). Получается, что в рассмотрении народа лишь как средства для высших идей Чаадаев не так далек от идеологов николаевского режима.
Сакрализация персоны поэта, по утверждению Пескова, вначале была только литературным приемом, общим местом, которое развивал Ломоносов, заимствуя фразы Овидия, развивал Пушкин, заимствуя речи пророка Исайи. Но именно в 1830-е автор уже не метафорически становится избранником, сообщающим безусловные истины. И, возможно, глубокой трагедией культуры стало то, что под именно тогда возникший миф попал поэт, вовсе не склонный к превращению в медного истукана. Пушкин — “наше все, самый объемлющий, во всем объеме, самый гармонический, во всей глубине, на все откликнулся, на все отозвался” (с. 76) (здесь и далее курсив А.М. Пескова). Монархизм в сфере поэзии.
Западники напоминали, что “выход какого-либо народа на путь всемирной истории возможен только за счет возрастания в нем европейского “начала личности”” (с. 74). Но, видимо, для “западников” послужила камнем преткновения фигура Петра I. Песков указывает на противоречие: если Петр — демиург и культурный герой, то русский народ — только пассивный объект приложения его сил. К. Кавелин искал выход в том, чтобы показать, что Петр — “великорусская натура, великорусская душа” (с. 75), перечисляя качества русского народа и не видя, что при этом попадает на прежние позиции “русской особости”. И ни слова — о подавлении Петром других личностей, не вписывающихся в его планы.
Некоторые главы настолько коротки, что выглядят тезисами доклада на какой-нибудь конференции, не развернутыми далее в статью. Жаль, что ряд авторов Песков не рассмотрел столь подробно, как Бердяева. Очень полезным оказывается анализ языка. “Эффект безапелляционной однозначности суждений порождается за счет регулярного использования глагола быть в настоящем времени (есть), а также слов с категорической семантикой: всегда, все, только, лишь, совсем, исключительно, нельзя, ничего, искони, крайний, исключительный” (с. 82). Так, язык Бердяева выдает принадлежность философа к критикуемым им идеям. Бердяевский вопрос “Что замыслил Творец о России?” — вопрос не историка (и не философа в европейском понимании), а пророка.
А идея “русской души”, одинаковой во все времена, подталкивает к уравниванию и других явлений истории. Бердяев отождествлял старообрядцев и русскую интеллигенцию, игнорируя массу различий между ними, на основании того, что и раскольники XVII в., и интеллигенция XIX в. считали существующую власть злом. “Основной способ объяснения новых событий сводится к подыскиванию этим событиям аналогов в отдаленном прошлом” (с. 84). Так создается лишь иллюзия понимания.
По мнению Пескова, западничество не оставило глубокого следа в русской историософии именно потому, что лишало Россию особого статуса по отношению к Европе. Видимо, Россия показала миру, как опасно стране в целом пытаться быть особой. Подчеркиваемое искателями “русской идеи” духовное умирание Запада — кажется, сквозная тема от средневековых авторов до советских идеологов. Но Европа ухитряется умирать долго и плодотворно, а вот возрождения духовных начал, сохраненных Святой Русью, не очень видно.
Можно только согласиться с Песковым, что если не приписывать истории предначертанный свыше план, то историософские построения предстанут не постижением истории, а мифом, риторикой, соотносящейся только с другими риториками, а не с фактами. Но это все-таки не вполне “чистое искусство”, так как слишком связано с идеологией, а через нее — с вопросами власти. И не служат ли вновь разговоры о “русской идее” и “русской душе” основанием для сокращения реального пространства развития души, каждой конкретной, русской или не русской?
Александр Уланов
Теплинский М.В. ПРОФЕССИЯ: ЛИТЕРАТУРОВЕД. — Ивано-Франковск: Гостинець, 2007. — 335 с. — 100 экз.
Содержание: Литературная школа в журнале; О некоторых задачах изучения журнального контекста; История литературной журналистики как научная проблема; Закрытие “Отечественных записок”; Полемика о расстановке частей поэмы Н.А. Некрасова “Кому на Руси жить хорошо”; О романтическом характере лирики Некрасова; Из истории творческих взаимоотношений Н.А. Некрасова и М.Е. Салтыкова-Щедрина; Автор-повествователь в романе Н.Г. Чернышевского “Что делать?”; Литературные реминисценции в романе “Что делать?”; Почему Пушкин не закончил работу над романом “Дубровский”; Антиутопия в русской литературе 1870-х годов; Б. Чичибабин и традиции русской литературы; Перечитывая Чехова; “Террорист” Денис Григорьев; “Железный аршин” или искусство?; Этот несчастный Беликов; Запах денег; Что любовь может сделать с человеком; Зачем Раневской заячьи уши?; “Каждый пишет так, как хочет и как может”; “Его дамы избаловали”; “Отец умер ровно год назад”; “Надо понимать тех, кто любит”; Возможности социологического метода; Книга о Михаиле Максимовиче; Катаев В.Б. Чехов плюс; Специальность 10.01.02 — Русская литература; Запис про Миколу Некрасова у щоденнику Тараса Шевченка; Жiноча доля в украïнськiй класичнiй литературi; Лiтературно-естетична позицiя Василя Стефаника; В. Стефаник i А. Чехов; Про сонети Адама Мiцкевича I переклади Максима Рильського; Современные проблемы школьного литературного образования; На каком языке читать и изучать русскую классику? Что мы изучаем на уроках литературы в школе?; Две главы из школьного учебника по литературе: Роман Ф.М. Достоевского “Идиот”; Роман Л.Н. Толстого “Анна Каренина”.
БАЛТИЙСКИЙ АРХИВ: Русская культура в Прибалтике. [Вып.] XI: “Таллиннский текст” в русской культуре: Сб. в честь проф. И.З. Белобровцевой — к 60-летию со дня рождения. — Таллинн: TLÜ kirjastus, 2006. — 435 с.
Это продолжающееся издание хорошо известно читателям “НЛО” — здесь рецензировались (или аннотировались) все предыдущие выпуски (см.: НЛО. 1997. № 25, 28; 2000. № 44; 2001. № 48; 2003. № 63; 2006. № 81). Однако данный сборник существенно отличается от предшествующих: во-первых, он является узкотематическим и посвящен одному городу; во-вторых, тут преобладают не публикации, как ранее, а статьи, и, наконец, он является фестшрифтом.
Большинство статей посвящено отражениям Таллинна (Ревеля) в русской литературе и в кино. Среди них есть несколько общих обзоров (Исаков С. Ревель в изображении русских писателей и художников 1820— 1840-х гг.; Меймре А. Таллин глазами русских литераторов (1918—1940): общие наблюдения; Хачатурян А. “Вертикальный город” в русской поэзии и мемуарной и художественной прозе 1940—1980-х гг.: общие замечания; Спроге Л. Ревель (Таллин) / Рига: рефлексии русских литераторов Латвии (1920—1930-е гг.), а также монографические работы (Пономарева Г. Таллин в прозе Василия Аксенова; Арьев А. Сергей Довлатов: Таллиннский текст в эпистолярном контексте [публикуются фрагменты писем Довлатова]; Прохоров Г. Ленинград и Таллинн в художественном пространстве С. Довлатова). Наиболее интересными из работ этого ряда, содержащими не только информацию, но и проблемный разворот, нам представляются статья И. Белобровцевой, А. Меймре и Г. Пономаревой “Книга и фильм для диктатуры пролетариата”, в которой выразительно продемонстрировано, каким трансформациям подвергался эмпирический материал о таллинской жизни предвоенного периода в романе Ю. Семенова “Бриллианты для диктатуры пролетариата” и в его экранизации, и особенно статья Г. Утгофа “Вослед за “Сталкером””, в которой с помощью дневниковых записей А. Тарковского, кадров фильма и ряда других источников раскрывается “таллинский” слой фильма (в качестве приложения помещены интервью с А. Ихо и Е. Цымбалом).
Другие статьи и материалы сборника достаточно далеки от “таллиннского текста” и весьма разнородны по тематике. Из связанных с литературой — две статьи о прибалтийских немцах в русской литературе (Прошин Г. От Екатерингофа до Екатериненталя; Доценко С. “Колыванский муж” Н. Лескова: конфликт двух цивилизаций), две статьи по истории русской литературы в Эстонии (Белобровцева И. К истории раскола ревельского цеха поэтов и конца сборника “Новь” [с публикацией писем таллинских поэтов Л. Зурову]; Шор Т. Русский литературный Таллин: бард Игорь Шеффер (1902—1934)) и материалы, посвященные талантливому исследователю русско-эстонских литературных контактов Рейну Круусу (1957—1992): опубликованные Б. Янгфельдтом письма Р. Крууса к нему и подготовленный Р. Хиллермаа библиографический список публикаций Крууса. Остальные материалы не связаны с литературой — обзор Л. Бюклинг “Гастроли Михаила Чехова в Эстонии в 1922—1932 гг.”, статья Е. Кальюнди “Инженер и архитектор Александр Ярон” и статья Я. Росс “К вопросу об описании фонетической структуры эстонского языка Евгением Дмитриевичем Поливановым”.
Уже по названиям статей читатель видит, что составителям не удалось соблюсти в сборнике тематическое единство и ряд работ далеко выходит за пределы “таллиннского текста”. Однако в целом сборник получился удачным — уровень составивших его материалов достаточно высок, и основные черты литературных отражений Ревеля/Таллинна он обрисовывает весьма выразительно.
В. Байнев
Спивак М.Л. АНДРЕЙ БЕЛЫЙ — МИСТИК И СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ. — М.: РГГУ, 2006. — 577 с. — 1000 экз.
Андрею Белому посвящено не так много исследований, причем в основном они касаются его символистского периода и романа “Петербург”. Поэтому тем интереснее книга М. Спивак, сосредоточенная на “советском” периоде писателя (и его предыстории, времени Первой мировой войны). Книга содержит очень много впервые публикуемых материалов — писем, воспоминаний, дневников, даже многостраничное следственное дело “контрреволюционной организации антропософов” из архива НКВД. Исследовательница стремится к тому, чтобы люди и эпоха говорили о себе сами (хотя порой количество цитат кажется даже избыточным, а иногда цитаты дублируются пересказом). М. Спивак касается политических, философских, моральных проблем, может быть, в большей степени, чем литературных, что делает ее книгу полезной для анализа причин кризиса российской интеллигенции начала ХХ в.
Возможно, одна из этих причин — убежденность в существовании готовых решений и готовность безоговорочного подчинения им. Белый предполагал найти их у антропософов, доктора Штейнера, а кто-то — у Маркса. Поэт может, вопреки законам лингвистики, соединять греческий зефир с библейским Офиром. Но то, что образованный человек и блестящий стилист действительно верил в космогонию Штейнера, согласно которой всякая жизнь эфирно началась на Сатурне, продолжалась на Солнце, астрально шла на Луне, можно объяснить разве что усталостью от свободы и поиска. Если есть доктрина — должны быть и отступники, и Белый готов сражаться с ними, даже если это его друзья. А мышление в категориях универсальных эпох, например о “задаче эпохи архангела Михаила”, вполне аналогично идее эпохи перехода от капитализма к коммунизму.
Доктрина требует отказа от себя: например, в письме к М.Я. Сиверс Белый допускает право всякого разбирать и обсуждать состояния его сознания. Проблема еще и в пониженном чувстве приватного, в склонности к самодемонстрации. Белый не стесняется оставлять на бумаге свои очень интимные переживания. М. Спивак пишет, что он “производит впечатление человека, нечаянно перепутавшего свой рабочий стол с кушеткой психоаналитика” (с. 290).
И в то же время мыслящий человек не может без свободы. Белый настаивает, что сам, свободно склонился перед идеями антропософии. М. Спивак прослеживает, как писатель старался представить случайной тщательно подготовленную встречу со Штейнером. Может быть, Белый предлагал другим увидеть в этой встрече перст судьбы, а может быть, не хотел сам себе признаться в столь целенаправленном движении к ответу в конце задачника. Далее последуют демонстративные уходы с лекций Штейнера. Потом Белый скажет о требовании от него унизительных уверений в верности и преданности, об аде антропософских абстракций. Уже в России при попытках реорганизации антропософских обществ Белый будет настаивать на важности “тем самосознания, критицизма, моральной фантазии и культуры искусств”, на “переложении всей ответственности за судьбы антропософии с руководителей, организаций, органов в “я” членов ассоциации” (с. 217). Но тогда пространство для критицизма и личной ответственности было уже потеряно.
Характерны и выводы, к которым приходит М. Спивак, исследуя взаимоотношения Белого с теми, кого он любил. Она обнаруживает интересные “цветовые” закономерности: “…все возлюбленные писателя оказываются в прямом смысле слова на одно лицо, они все “выкрашены” в одну цветовую гамму — желто-голубую, или, если обозначить ее возвышенным слогом Белого, — золото-лазурную” (с. 293). “Золотеющий волос и ласкающий взор голубой” Белый видел и у тех, у кого этого в помине не было, например у Аси Тургеневой. Что это? Способность видеть только то, что человек заранее хочет видеть? Отказ иметь дело с миром, с его разнообразием и неожиданностью? И в Асе Белый хотел видеть Ту, которая за ней, посвятительницу в забытые мистерии. Но каково человеку, сквозь которого смотрят? В котором любят не его, а абстракцию? Впоследствии Белый жаловался: “…антропософия отняла у меня Асю” (с. 259) — не сам ли он утратил Асю раньше? Борю Бугаева в детстве одевали девочкой — отсюда и желание быть мальчиком, участвовать в общих играх, и страх перестать быть девочкой, лишиться опеки матери. И в любимой он искал мать и заботливую сестру. Похоже, тут не инцестуально-психоаналитические проблемы, а — несамостоятельность. И неуверенность — мать и сестра не покинут, а неродной человек может. Любовь при таком ее понимании — не встреча с равным человеком, а почитание, не ответственность, а поиск защиты. Слияние — и родственное, и любовное, полное, не оставляющее места индивидуальности.
Сходное предпочтение абстракции человеку обнаруживается и в дружбе. Белый был близко знаком с членом ЦК партии кадетов Ф.Ф. Кокошкиным. Сохранились рисунки кадета Ф.А. Головина, запечатлевшие Белого в кадетском кругу. Кокошкин так ценил Белого, что бегом отправился на его чтения после собственной лекции, имевшей громкий успех. О расправе матросов над Кокошкиным в 1917 г. Белый говорил, что эта смерть убила и его. Но тогда же он утверждал, что ради скачка к Свету Разума можно похоронить парламентаризм и культурные ценности. М. Спивак констатирует, что “скорбь о Кокошкине в конечном счете никак не повлияла ни на моральный, ни на политический выбор писателя” (с. 141).
В юности Белый был не чужд иронии и самопародии, говоря в “Симфониях” о мистике, сидящем в деревне Грязищи и прозревающем Второе Пришествие. М. Спивак отмечает контраст патетической речи рассказчика и убогости города Лихова в романе “Серебряный голубь”, причем Белый, несомненно, видел сходство грязно-пыльного Лихова и любимой им Москвы. Обнаруживается пародия и на ницшеанскую концепцию сверхчеловека, на идею восстания из мертвых, на идею соединения Востока и Запада, даже сомнения в любимой Белым идее, что грядущее преображение придет именно из России. “Дурной Запад обнаруживается теперь не в Европе, а в столице империи, дурной Восток — в русской провинции” (с. 168). В дальнейшем Белый смог увидеть под ироническим углом и антропософию: “…боюсь, что Ася везет мне “истины”; если б она без “истин” привезла бы лишь прежнюю самою себя, я бы выздоровел” (с. 60). Но место критичности все более занимала жалость к себе. Постоянный вопрос: “Отчего так жестоко обошлась со мной жизнь?” (с. 253). Вину за перенесенные в эмиграции страдания и унижения Белый “целиком возлагал на Запад с его “не тем” образом жизни и “не той” ментальностью, “не той” антропософией” (с. 354). Виноваты всегда другие — масоны, шпионы, черные оккультисты…
“Романа “Невидимый град”, в котором были бы представлены “здоровые, возвышенные моменты жизни и Духа”, а также прочие “сплошные “да””, Белый не написал” (с. 172). М. Спивак прослеживает очередную, со времен второго тома “Мертвых душ”, неудачу “позитивной” литературы. “У Белого не было конкретного сюжета для нового романа” (с. 182) — только набор штейнерианских благих банальностей. Интересна попытка М. Спивак реконструировать ненаписанное и проследить влияние идеологии Штейнера на реально созданное (например, рассказ “Иог”), выявить шифрование штейнеровских идей в романе “Москва” — с хорошим большевиком, плохими буржуями, агентами разведок и т.п., вполне пригодном для публикации в СССР.
Из дневника 1930-х гг. видно, что Белый прекрасно понимал, что происходит вокруг него. Но рядом — отчаянные попытки демонстрации лояльности, например планы статьи о социалистическом реализме, стремление сочетать слова “совесть” и “сознание” с “нам близкими словами “советская власть”” (с. 434). Писатель сохранил чуткость наблюдателя, говоря об овраге как небе, врезанном в землю, горном хребте наоборот. И одновременно, по мнению М. Спивак, “Белый кладет абсолютно антропософскую антиномию текучего/косного в основу вполне советски-сервильного противопоставления России Западу и даже… социализма — капитализму” (с. 346).
Жизнь — в деталях. В восприятии Москвы как храма с иконами на улицах. В том, что для Белого важна “не прочная основа, на которой воздвигнут город, а то, что над городом: небесный свод, воздух, ветер…” (с. 24). Что одними и теми же словами — “девчонка, а — курит” — Белый говорит и про Асю Тургеневу, и про героиню “Москвы” Лизашу (с. 263), подчеркивая дорогие ему изменчивость и неоднозначность, порочную невинность. К деталям же — и детальные вопросы, например обнаружение злодея в себе (“Мандро — это проекция “низшего “я”” автора романа “Москва””, с. 268), о котором пишет М. Спивак, — тема не новая, еще до Белого оформившаяся в притчи, например о Джекиле и Хайде. Кроме того, вообще все герои — в определенной степени проекции автора, и из того, что Белый передает персонажу некоторые свои мысли, не обязательно следует, что он отождествляет себя с ним.
Но портрет писателя в его противоречиях, в окружении значимых для него персонажей и событий книга создает вполне. А опубликованные архивные материалы дают много отправных точек для дальнейших исследований.
Александр Уланов
Сухих И.Н. СЕРГЕЙ ДОВЛАТОВ: ВРЕМЯ, МЕСТО, СУДЬБА. 2-е изд., испр. и доп. — СПб.: Нестор-История, 2006. — 278 с. — 1000 экз.
За более чем десять лет, которые прошли после первого издания монографии Игоря Сухих (в “НЛО” отклика на нее не было), довлатовская “библиография” существенно пополнилась. Это очевидно и из последнего раздела настоящей книги, который представляет собой едва ли не самый полный на сегодня список довлатовских публикаций на русском языке (1972—2005). Здесь же находим довольно пространный, хоть и выборочный список посвященных Довлатову статей и рецензий. Автор предупреждает, что он неполон, но другой серьезной “несетевой” довлатовской библиографии мы пока не имеем. И пусть автор-составитель заверяет нас, что “из статей и рецензий отобраны наиболее развернутые и принципиальные”, в списке есть лакуны, и, кажется, он все же слишком скуп. По крайней мере, мы не обнаружим там “развернутой и принципиальной” статьи Алексея Зверева “Шаг от парадокса к трюизму” (Стрелец. 1995. № 1) и блестящей статьи Сергея Гандлевского о Довлатове и Игоре Ефимове (Итоги. 2001. Январь). На сегодняшний день в обширной довлатовской литературе работа Игоря Сухих остается едва ли не единственным полноценным и последовательным филологическим исследованием творчества писателя.
За эти десять лет вышло немалое количество “застольных мемуаров”, анекдотов и окололитературных соображений, мы получили “эпистолярный роман” Игоря Ефимова и “филологический роман” Александра Гениса. Жанр рассказов о себе и своих друзьях, обманчиво легкий и неизменно увлекательный, провоцирует весь этот род литературы, который вслед за Генисом назовем “Довлатов и окрестности”. Довлатов сам породил эту иллюзию, он сделал ее убедительной и первый пал ее жертвой. Разница между оригиналом и копиистами всякий раз налицо, и, кажется, не стоит о ней говорить. И тем не менее: самое существо жанра “довлатов” находится в плоскости стиля, и то, что лежит в основании, — некая реальность, бытовой анекдот, не более чем повод для литературы в буквальном смысле. Потому бесчисленные разговоры “вокруг Довлатова” сводятся к поверке “поэзии правдой”, при этом всякий мемуарист уличает Довлатова во лжи или, на худой конец, в “возвышающем обмане”.
По прочтении “околодовлатовской полки” возникает ощущение, что давняя работа Игоря Сухих остается актуальной и, по существу, непрочитанной. Автор десять лет назад поднимал все те же вопросы и пытался если не вполне ответить на них, то по возможности объяснить и откомментировать некоторые очевидные вещи и перевести разговор из сферы биографической в сферу стилистическую и историко-литературную.
Основные сюжеты исследования отчасти проговорены в его названии: “время, место, судьба”. Речь о контекстах: бытовом, биографическом и литературном, о Ленинграде 1960— 1970-х (другие “места” — Таллин, Нью-Йорк — Игорю Сухих известны в меньшей степени, и он о них почти не пишет), о “Горожанах” и о “видимых книгах” — главным образом, о Чехове и Хемингуэе. Настоящий жанр довлатовской прозы обнаруживается “между анекдотом и драмой”, причем автор раскрывает писательскую кухню и приводит разного рода варианты одних и тех же сюжетов и героев, что, кажется, должно усиливать версию “анекдотической” (вариативной) структуры.
Автор этой книги зачастую сам попадает под обаяние персонажа. Кажется, он пытается следовать ему стилистически — укорачивает фразы, следит за пуантами, стремится к афористическим формулировкам. В филологическом смысле это заметно “облегчает” книгу и создает ощущение эссеистической легковесности, тем более устойчивое, что все сюжеты как бы недоговорены, намечены, а затем на полуслове оборваны (собственно, и с библиографией похожая история: сколько сделано, столько сделано, начало положено, остальное, мол, Интернет покажет). Так обстоит с философскими параллелями и отсылками к Шопенгауэру: трудно сказать, насколько это убедительно. Да, Довлатов, безусловно, читал Шопенгауэра, есть свидетели. Но в 1970-е гг. в самиздате читали все подряд: и Шопенгауэра, и Кьеркегора, и Ницше. Наверное, если поискать какие-то цитатные параллели с Кьеркегором, они в той же мере обнаружатся. Приводимая в подтверждение довлатовской “зависимости” от Шопенгауэра цитата из “Наших” (“Шопенгауэр писал, что люди абсолютно не меняются”) скорее свидетельствует о такой взаимозаменяемости: на месте автора банальности мог оказаться кто угодно. В конечном счете, природу смешного как таковую и технику смешного у Довлатова цитаты из Шопенгауэра мало проясняют.
Но есть неточности другого порядка: в главе о “Зоне” Игорь Сухих зачем-то отвлекается в сторону детектива и путает классический английский жанр (с частным сыщиком) и “полицейский роман”. Агата Кристи и Честертон предстают авторами “полицейских романов”, что странно и, главное — совершенно не нужно, поскольку “Зона” не имеет к детективу ни малейшего отношения.
Нефилологический позитив, видимо, в том, что книга быстро и легко читается, некоторые афористические находки удивительно точны, как попытка каталогизации довлатовских персонажей в главе “Лица: было — не было”: “…можете справиться в энциклопедии или отделе кадров” (с. 57). Фактический комментарий (“отдел кадров”) в этой книге превалирует над “энциклопедическим”, и, кажется, в этом ее непосредственная ценность. Порой фактический комментарий незаметным образом возникает из “параллельных мест”, как в главе о “Заповеднике” бэкграунд открывается из сопоставления разных текстов о Михайловском — “Ненаписанных репортажей” Льва Лосева, дневниковых записей Ю. Нагибина и Д. Самойлова.
В целом признаем: большинство наблюдений Игоря Сухих точны и глубоки. И если они оставляют ощущение недоговоренности, то, кажется, это общее свойство первых работ на тему, ранее не разрабатывавшуюся (подобно первым шагам по нехоженой целине). Говорится много и легко именно потому, что говорится без оглядки на все ранее сказанное. Самое удивительное, что ровно такое же ощущение сохраняется от этой книги и через десять лет после первого ее издания. Но в этом нет ни вины, ни заслуги ее автора. Скорее это парадоксальное свойство “довлатовской” литературы. Ее ни в коем случае не мало, ее более чем достаточно, но она либо анекдотична, либо эссеистична. Тиражных монографий и полноценной биографии (подобных книге Льва Лосева об Иосифе Бродском) на тесной “довлатовской полке” нет.
И. Булкина
Зильберштейн И.С. ШТРИХИ К ПОРТРЕТУ: К 100-летию со дня рождения. — М.: Наука, 2006. — 517 с. — Тираж не указан. — (Наука. Мировоззрение. Жизнь).
Название книги свидетельствует, что авторы и публикаторы содержащихся в ней материалов не претендуют на большее, чем обозначить контуры деятельности человека, чье имя связано с рядом начинаний, внесших значительный вклад в русскую культуру. Речь идет о создании первого в мире Музея личных коллекций, в основу которого легло его собрание живописи и графики XIX—ХХ вв., инициативе первых целенаправленных актов по возвращению на родину культурных ценностей русской эмиграции, создании уникального продолжающегося научного издания “Литературное наследство”. В выпуске этого издания, заметно расширявшего источниковую базу русской литературы, пожалуй, в наибольшей степени проявились незаурядные организаторские способности и высокие человеческие качества И.С. Зильберштейна (1905—1988).
С юности Илью Самойловича преследовали проблемы со здоровьем, которые, однако, никак не отразились на всепоглощающей страсти к коллекционированию и на его научной деятельности. Первые же его литературные работы вызвали интерес исследователей желанием выйти за рамки существующих канонов. Отсюда и недовольство официальных кругов. Его книга “Молодой Ленин в жизни и за работой”, изданная в 1929 г. 10-тысячным тиражом, так и не дошла до читателя (с. 34—41). А первый том “Литературного наследства” был “отмечен” специальным постановлением ЦК ВКП(б). К счастью для потомков, из тома были изъяты лишь некоторые материалы и строго определены рамки сборника (см.: Большая цензура: Писатели и журналисты в стране Советов. 1917—1956: Документы. М., 2005. С. 226—229).
Уже в ранних работах Зильберштейна сказалась хорошая школа (его учителями были Ю.Г. Оксман, Б.Л. Модзалевский, П.Е. Щеголев; секретарем последнего он состоял некоторое время). Неудивительно, что публикациями Зильберштейна в “Огоньке” заинтересовался главный редактор журнала М. Кольцов, предложивший ему переехать в Москву и заняться подготовкой предполагавшегося в качестве приложения к журналу собрания сочинений А.П. Чехова. Совместная работа сблизила Илью Самойловича с Кольцовым, возглавлявшим в те годы Журнально-газетное объединение, что помогло, по его словам, осуществить “заветную мечту тех молодых лет” и приступить “к изданию сборников публикаций неизданных материалов по истории русской литературы и общественной мысли” (с. 7).
Этапы его последующей деятельности нашли отражение в ряде материалов, помещенных на страницах рецензируемого сборника. Подобно многим изданиям такого рода, он включает статьи, переписку и воспоминания. Публикации эти не равноценны, некоторые моменты жизни Зильберштейна в книге вообще не отражены (например, история создания Музея личных коллекций). Но об основных вехах его жизненного пути книга дает достаточно полное представление.
Сборник открывается статьей В.П. Козлова (“Рефлекс цели: И.С. Зильберштейн и его рукописная коллекция”), попытавшегося объяснить природу такого явления, как коллекционирование, в котором он видит не только причину желания Зильберштейна собрать воедино “еще не выявленные реликвии отечественной культуры” (с. 16), но и подспудный стимул многих других его начинаний.
Отсюда и попытки Ильи Самойловича, предпринятые еще в начале 1930-х гг., заинтересовать власти идеей возвращения на родину культурного наследия русской эмиграции, оставшиеся неосуществленными. (Ему не была предоставлена возможность выехать за границу, о чем свидетельствует статья А.Н. Артизова “И.С. Зильберштейн и возвращение в Россию культурных ценностей. Документы о несостоявшихся поездках ученого за границу в 30—40-х годах”.)
Успешнее были позднейшие поездки в Париж. В результате только в Российский государственный архив литературы и искусства им было передано не менее 18 тыс. документов, не говоря о материалах, поступивших в другие учреждения. Так, например, в Государственный музей Л.Н. Толстого поступила переписка писателя с его секретарем В. Лебреном, в Архив М. Горького — письма его к приемному сыну Зиновию Пешкову, и т.д.
Успех заграничных командировок Зильберштейна был обусловлен доскональным знанием предмета поиска и многолетней практикой в области архивных разысканий. Свидетельство тому — статья С.В. Шумихина “В.Д. Бонч-Бруевич и И.С. Зильберштейн у истоков советского музейноархивного публикаторского дела”. Считая названных лиц “самыми крупными фигурами в области собирания и издания отечественного литературного наследия как в предвоенный, так и в послевоенный период” (с. 72), автор в доказательство своего утверждения приводит их многолетнюю переписку, подтверждающую высказанную мысль. Письма не только свидетельствуют о масштабе и сложности проделанной ими работы в области разыскания и публикации архивных источников, но и помогают понять время, обусловившее характер тех мер и приемов, которыми руководствовались эти архивные деятели. “Судьба не могла не сделать их партнерами”, — как бы подводя итог совместной работы Бонч-Бруевича и Зильберштейна, пишет С.В. Шумихин, поскольку обоих отличало “стремление “беречь государственную копейку”, в те годы зачастую принимавшее формы, опасно балансирующие на грани этики” (с. 76).
Советское государство никогда не отличалось щедростью, когда дело касалось культурного наследия. Даже позднейшие поездки Зильберштейна в Париж практически не обеспечивались валютными ассигнованиями. Его же, судя по публикуемой переписке, в скаредности обвинять нельзя. Как по отношению к маститым авторам, так и ко всем прочим. Как-то при авторе этих строк Л.М. Розенблюм напомнила Зильберштейну, что пора отправить букинисту Э.Ф. Ципельзону предоставленные в распоряжение редакции материалы. И хотя Зильберштейн заметил: “Пусть будет доволен, что в именном указателе стоит между Цезарем и Цицероном”, но услуга была оплачена.
Зильберштейн был не только одним из пионеров поиска и возвращения ценнейших памятников культуры на родину их авторов, но и пропагандистом их творчества, о чем красноречиво говорится в статье Н.Б. Волковой “Зильберштейн защищает Бенуа”. В наши дни подобное заглавие может вызвать недоумение, но в то время вопрос стоял именно так: достаточно ознакомиться с документами, которые приводит автор. Нельзя не отметить, что взгляды и намерения Зильберштейна в стремлении быть объективным далеко не всегда разделяли коллеги по редакции, о чем подробно информирует статья Т.М. Коробовой “Тургеневская тема в исследованиях И.С. Зильберштейна”, посвященная взаимоотношениям писателя с семейством П. Виардо. Его мысль о том, что “отношения Тургенева и Виардо — это не только история одной вечной любви, но и история одной вечной трагедии” (с. 248), соотнесенная с ситуацией, перенесенной в наше время, касающейся уже “лучшего и талантливейшего” советского поэта, послужила поводом для прямых инсинуаций и постановления ЦК КПСС о теме “Литературного наследства” — “Новое о Маяковском”, в котором была помещена изуродованная цензурой переписка поэта с Л.Ю. Брик.
О резко негативном отношении Зильберштейна к постановлению партийного ареопага можно судить по его высказыванию в письме к В.Н. Орлову от 9 ноября 1976 г. (с. 402) и реакции на оценку этой переписки адресатом: “С огорчением прочитал ваши слова о якобы “компрометантных письмах Маяковского” (с чем никак не могу согласиться, да не я один)” (с. 396).
Илья Самойлович до последнего дня не оставлял надежды выпустить второй, запрещенный том, посвященный Маяковскому. В начале перестройки он добился разрешения ЦК КПСС на его издание. Был даже составлен примерный план тома, началась предварительная работа. Смерть Зильберштейна ее прервала.
Хотя “Литературное наследство” он считал делом своей жизни, специальной статьи, посвященной этому изданию, в сборнике нет, но о его роли в этом начинании легко судить по воспоминаниям Л.М. Розенблюм “Основатель и редактор “Литературного наследства”” и опубликованной переписке с М.К. Азадовским, М.П. Алексеевым, В.Л. Орловым и Ю.Г. Оксманом, в которой отразились трагизм того времени и сложные перипетии жизни ее авторов, а главное, наглядно предстали трудности, возникавшие перед ними каждый раз, когда рождались новые замыслы.
Для преодоления постоянных преград требовались время и невероятные усилия. Так, почти полвека прошло от возникновения замысла монографического тома “Русско-английские литературные связи. XVIII — первая половина XIX века” до его выхода в свет (М., 1982).
А сколько внимания и участия проявил Илья Самойлович, чтобы поддержать в тяжелую пору ошельмованного Азадовского или вернувшегося из лагеря Оксмана. Ведь для крупных ученых сотрудничество в “Литературном наследстве” означало возвращение к жизни. Ради благой цели приходилось идти на тяжелые уступки: печатать Оксмана под псевдонимом или чужой фамилией, заставлять Орлова не опубликовать целиком переписку А. Блока с женой, а использовать ее фрагментами в комментариях, и т.п.
Справедливости ради следует сказать, что Илья Самойлович был столь же внимателен не только к маститым ученым, но и ко всем тем, кого считал своими сотрудниками. Будучи практически никому не известным, я предложил Зильберштейну для готовящегося тома “Литературного наследства” “Новое о Маяковском” пространную публикацию по истории издания книг поэта и статью, посвященную его рекламным плакатам, тексты которых были атрибутированы на основании ранее неизвестных документов.
Заинтересовавшись этим предложением и предупредив, что работы могут пойти только во второй том, Илья Самойлович спросил, нет ли у меня материалов, связанных непосредственно с творческой биографией Маяковского. Положительно ответив на его вопрос, я как-то издалека и, видимо, не очень внятно стал пересказывать их содержание, желая предупредить, что их публикация может внести некоторые коррективы в канонический образ поэта. “Перестаньте, как говорил Бабель, размазывать кашу по столу и идите работать”, — прервал меня Илья Самойлович. Несколько ошарашенный подобным благословением, я попрощался и вышел. Но еще более я был изумлен, когда через некоторое время ранним утром раздался телефонный звонок и Зильберштейн осведомился, как у меня идут дела со статьей и не надо ли в чем-нибудь помочь.
В данном случае речь шла об участии в общем деле, и во мне Илья Самойлович видел сотрудника, отсюда и искреннее расположение. Но, как многие издатели и архивисты, он весьма ревниво относился к своему праву публикации разысканных им материалов.
В конце 1970-х гг. я работал над книгой об И.Д. Сытине, где имелся небольшой раздел об А. Блоке. В этой связи меня интересовал привезенный Зильберштейном из Парижа вариант воспоминаний А.Р. Руманова об издателе, хранящийся в ЦГАЛИ в одном деле с воспоминаниями о Блоке. На мой запрос последовал отказ, мотивированный тем, что дело занято. Через какое-то время я обратился вторично — ответ был аналогичный. Тогда я сообразил, что в связи с подготовкой редакцией “Литературного наследства” блоковских томов на все, связанное с темой, наложено вето. Мои клятвенные обещания Н.Б. Волковой, директору архива и жене Ильи Самойловича, не использовать воспоминания Руманова о Блоке не имели успеха, как и обращение за содействием непосредственно к Зильберштейну.
Случай этот никак не отразился на наших взаимоотношениях. Я был одним из первых, к кому Илья Самойлович обратился, когда возникла возможность издать когда-то рассыпанный второй том “Литературного наследства” о Маяковском.
Я назвал далеко не все материалы сборника. Он включает еще статьи Е.В. Бронниковой ““Неутомимый охотник в литературных лесах”: И.С. Зильберштейн и М.Е. Кольцов”, Ю.П. Шарапова “Книги имеют свою судьбу: О романе И.С. Зильберштейна “Молодой Ленин в жизни и за работой””, Т.Л. Латыповой “К истории федотовского тома из неосуществленной серии “Художественное наследство””; публикацию переписки И.С. Зильберштейна с А. Мазоном; воспоминания Б.Е. Ефимова, Н.И. Дикушиной, Ю.Н. Амиантова о Зильберштейне.
В качестве приложения к сборнику помещены фрагменты подготавливаемой РГАЛИ двухтомной переписки И.Е. Репина с В.И. Базилевским. Они, безусловно, интересны, как и все, что касается одного из крупнейших русских художников. Переписка извлечена из личного фонда Зильберштейна. Однако было бы более целесообразно поместить хотя бы краткий обзор его фонда. Можно предъявить претензии и к иллюстративным материалам. На вклейке воспроизведено множество портретных и групповых снимков, в числе их даже фотографии не упомянутых в тексте лиц (например, основателя библиотечки “Огонька” Е.Д. Зозули), но отсутствует портрет одного из адресатов переписки (В.Д. Бонч-Бруевича).
Удивляет и отсутствие указателя имен. Следовало также упорядочить однородные справки, повторяемые в примечаниях к отдельным публикациям.
Работа над сотым томом “Литературного наследства” началась еще при жизни Зильберштейна. Том 101 не вышел до сего дня.
Е. Динерштейн
ГРАНИ КНИЖНОЙ КУЛЬТУРЫ: Сборник научных трудов к юбилею Научного центра исследований истории книжной культуры. — М.: Наука, 2007. — 280 с. — Тираж не указан.
С мыслью о книге и книжной культуре (вместо предисловия); Итоги работы Научного центра исследований истории книжной культуры: Васильев В.И., Самарин А.Ю. Научный центр исследований истории книжной культуры в современной науке о книге: итоги первого пятилетия; Симонов Р.А. Предыстория научной книги в России; Немировский Е.Л. Монографическая серия “История славянского кирилловского книгопечатания XV — начала XVII века”. Итоги и перспективы; Лабынцев Ю.А. Белорусская печатная книжность в европейском культурном пространстве XVI столетия; Ермолаева М.А. Становление книговедческой мысли в русской культуре XVIII в.; Самарин А.Ю. Издательское дело, библиотеки и читатели в России второй половины XVIII столетия; Мелентьева Ю.П. Читателеведение в контексте социокультурных перемен; Ленский Б.В. Российское книгоиздание в начале нового века; Тарасенко И.Н. Сборник “Книга. Исследования и материалы” на современном этапе (2002—2006 гг.); Книжная культура в современных исследованиях: Васильев В.И. Книжная культура: к вопросу об эволюции понятий и терминологии; Леонов В.П. Книга как космический субъект: философско-культурологическое эссе; Копанев Н.А., Николаев Н.В., Патрушева Н.Г. Отдел редкой книги РНБ: К 150-летию основания; Лабынцев Ю.А., Щавинская Л.Л. Церковные визитации — комплексный источник по истории книжной культуры народов Восточной Европы; Бакун Д.Н. Библиографический проект А.Г. Брикнера “Об учебных пособиях по изучению русской истории” (1876 г.); Посадсков А.Л. Провинциальная цензура от “застоя” к “перестройке”: по материалам Сибири и Дальнего Востока 1970—1980-х гг.; Джиго А.А. Общие проблемы оценки и повышения качества книжной продукции; Сухоруков К.М. Проблемы чтения — надуманные и реальные; Соколовская З.К. Книга и книжное дело на страницах изданий серии Российской академии наук “Научно-библиографическая литература”; Поздеева И.В. Сборник “Федоровские чтения” в новом тысячелетии; Антонова С.Г. Становление предметной области изданий по искусству в отечественной книжной культуре; Библиография изданий Научного центра исследований истории книжной культуры и литературы о нем (2002—2007 гг.).
БИБЛИОФИЛЫ РОССИИ: Альманах. Т. 4. — М.: Любимая Россия, 2007. — 568 с. — 1000 экз.
Из содержания: Петрицкий В. Впервые в России: К истории научных библиофильских конференций; Рац М. Новые страницы воспоминаний и размышлений; Субботина Е. “Библиотека двух друзей”; Кох О. Книги из сибирской библиотеки Волконских; Григорьев И. Мое чтение; Батлер У.Э. “Rossica” в библиотеке Эдит Уортон / Пер. с англ. Г. Толстякова; Ковальчук Г. Ревнитель духа и культуры: Михаил Иванович Чуванов; Бородаев Ю., Воробьева М. Потомственный московский библиофил: К 80-летию Михаила Борисовича Горнунга; Толстяков Г. Себя преодолел: К 75-летию Вилли Александровича Петрицкого; Красильников В. Полвека в мире книг: К 70-летию Олега Григорьевича Ласунского; Николаев А. Библиофил-пушкинист: К 80-летию Марка Израильевича Митника; Иванов А. Автограф на книге; Любавин М. А.И. Тиняков — В.П. Буренину: Маленький штрих к биографии двух изгоев на фоне довольно обширной картины эпохи; Марков А. Из женской поэзии; Цфасман Р. Не только о джазе: О композиторе и пианисте Александре Цфасмане и книжке с автографом Агнии Барто; Юниверг Л. “Памятник науки, роскоши и вкуса…”; Сеславинский М. “Я мысленно вхожу в Ваш кабинет…”; Казанков Б. Редкости от знаменитого букиниста; Галай Ю. Мартиролог нижегородских изданий начала ХХ столетия; Марьин В. О пользе прогулок по немецким “фломарктам”; Громов А. Пушкинские торжества 1937 года в Женеве; Сивоконь С. Игры в дописывание и переписывание: По следам популярных сюжетов Александра Дюма-отца.
Дружинин П.А., Соболев А.Л. КНИГИ С ДАРСТВЕННЫМИ НАДПИСЯМИ В БИБЛИОТЕКЕ Г.П. МАКОГОНЕНКО. — М.: Трутень, 2006. — 235 с. — 500 экз.
Г.П. Макогоненко (1912—1986) — профессор Ленинградского университета, исследователь литературы XVIII в. (ему принадлежат книги о Новикове, Радищеве, Фонвизине) и пушкинист. Для своего времени фигура видная, хотя, на мой взгляд, его работы сильно устарели и сейчас их научная значимость невелика. Однако не будем забывать, что он был, по словам В.Э. Вацуро, “человек большой смелости и гражданского мужества <…> сохранял свои научные и гражданские принципы при всех колебаниях конъюнктуры, не отступал от них и тогда, когда это было связано с риском для него самого <…>” (цит. по с. 24—25). Многочисленные примеры подобного поведения приведены в статье (с. 25—26).
Кроме того, он был, судя по цитируемым в книге воспоминаниям учеников, да и по ряду самих инскриптов, хорошим преподавателем, много сделавшим для своих учеников.
В результате в его библиотеке собралось немало книг с инскриптами. В данной книге, подготовленной тщательно и любовно, публикация каталога этих книг сопровождается биографией Макогоненко и списком его работ (которые в ином случае, возможно, и не были бы созданы и опубликованы), так что, по иронии судьбы, этот литературовед остается в памяти потомков как собиратель книг, а не как ученый.
Небольшое предисловие А.Л. Соболева содержит ценные наблюдения над личностью Макогоненко (через надписи на подаренных книгах — динамика по десятилетиям, состав дарителей и т.п.). Исследователь пишет о его “идеологическом протеизме, позволявшем сочетать в круге дружеского или, по крайней мере, благосклонного общения несоединимые научные круги” (с. 8) — от ярких исследователей Ю. Оксмана, Г. Гуковского, Л. Гинзбург, Ю. Лотмана до литературоведческих функционеров Г. Бердникова, П. Николаева, М. Храпченко.
Отметим тут любопытные замечания по поэтике и типологии русского инскрипта ХХ в., а также вроде бы самоочевидный, однако обычно игнорируемый биографами вывод о том, что “при наличии изрядного корпуса инскриптов, адресованных одному лицу, можно составить достаточно полное представление как о самом реципиенте подношений, так и об его отношениях с окружающими его коллегами” (с. 6).
П.А. Дружинин в обстоятельной статье, громко названной “Просветитель ХХ века”, излагает, используя архивные документы, но, к сожалению, не давая ссылок на них, биографию Макогоненко. Творчества его он практически не касается, справедливо отмечая, что его книги — “не сугубо научные, а прежде всего просветительские, рассчитанные на большую читательскую аудиторию” (с. 31).
Статью дополняет “Список печатных работ Г.П. Макогоненко”, в котором учтено 265 его публикаций, в том числе и более трех десятков статей в заводской многотиражке, и написанные совместно с О.Ф. Берггольц пьесы и киносценарии, и переводы его работ на иностранные языки. Работ, напечатанных в научных изданиях, тут немного, что подтверждает вывод П.А. Дружинина о преимущественно популяризаторском пафосе деятельности Макогоненко. И, наконец, каталог книг с инскриптами. Их учтено тут около семисот, причем в предисловии А.Л. Соболева сказано, с одной стороны, что “читателю предлагается публикация всех (курсив мой. — А.Р.) сохранившихся и доступных [составителям] дарственных надписей на книгах, выявленных в библиотеке [Макогоненко] и ему адресованных”, а с другой, что “некоторые инскрипты исключены <…> из публикации по причинам приватного характера” (с. 9), причем число этих “некоторых” даже не названо.
Среди дарителей много выдающихся литературоведов (М.П. Алексеев, В.Э. Вацуро, В.В. Виноградов, Л.Я. Гинзбург, Г.А. Гуковский, В.М. Жирмунский, Д.С. Лихачев, Ю.М. Лотман, А.М. Панченко, В.Я. Пропп, Б.М. Эйхенбаум, Ю.Г. Оксман и др.).
Не может не вызвать удивления, что на вышедшей в 1978 г. книге М.К. Азадовского, умершего в 1954 г., стоит, как утверждают составители, “автограф автора”, датированный 1978 г. (с. 62). Отметим также, что в этой в целом тщательно подготовленной книге имеется технический сбой (после № 669 нумерация опять идет с № 661, причем восемь описаний повторены дважды).
Книга богато иллюстрирована: есть несколько фотопортретов Макогоненко в разные периоды его жизни, факсимильно воспроизведен ряд инскриптов (в том числе А.А. Ахматовой).
В общем, издательство “Трутень”, специализирующееся на публикации книг по библиографии и книговедению, выпустило издание если и не образцовое, то весьма культурное и полезное.
А.Р.
Благодарим книжный магазин “Фаланстер” (Малый Гнездниковский переулок, д. 12/27; тел. 504-47-95) за помощь в подготовке раздела “Новые книги”.
Просим издателей и авторов присылать в редакцию для рецензирования новые литературоведческие монографии и сборники статей по адресу: 129626 Москва, а/я 55. “Новое литературное обозрение”.