(подгот. текста, публ. и вступ. статья Эмили Ван Баскирк. Пер. с англ. Е. Канищевой)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2007
“НИКТО НЕ ПЛАЧЕТ НАД ТЕМ,
ЧТО ЕГО НЕ КАСАЕТСЯ”:
Четвертый “Разговор о любви” Лидии Гинзбург
(подгот. текста, публ. и вступ. статья Эмили Ван Баскирк)
В ПОИСКАХ РОМАНА:
ЛИДИЯ ГИНЗБУРГ В 1930-е ГОДЫ
Известно, что Лидия Гинзбург не оставила ни одного романа — не считая детектива для детей (о “красном” Пинкертоне), который помог ей выжить в годы после разгрома формализма1. На ее юность пришелся кризис романа как жанра: смерть романа провозглашали такие разные мыслители, как Осип Мандельштам, Виктор Шкловский и Дьёрдь Лукач2. В середине 1920-х, проникнувшись духом “литературы факта”, Гинзбург начала делать заметки и записи об окружающих ее людях, о собственной биографии, о литературной жизни — аналитические, остроумные и художественно завершенные. Ее записные книжки стали весомым вкладом в русскую автобиографическую прозу, расцвет которой пришелся на XX век, но создавались они в те же годы, когда европейские писатели продолжали эксперименты с жанром романа. Лидия Гинзбург сомневалась в успехе этих экспериментов — например, критиковала форму внутреннего монолога в “Улиссе” Джойса и элиминирование героя во французской литературе от сюрреализма до l’écriture и noveau roman; она сохраняла верность Прусту и Толстому даже в научных работах 1970-х годов3. Учитывая особый талант Гинзбург к работе в “промежуточных” жанрах, можно было бы предположить, что отсутствие в ее творчестве романов — скорее большая удача, нежели большой недостаток. И все-таки из ее записей очевидно, что форма романа всегда привлекала ее как некий недостижимый идеал, особенно — в период в ранней зрелости.
Растущая популярность литературного творчества Лидии Гинзбург в последние два десятилетия сопровождается сравнениями ее записей с романом, что свидетельствует о непреходящей притягательности этого жанра. В частности, Александр Кушнер, Николай Кононов, Андрей Зорин тем или иным образом утверждали, что записи Гинзбург обладают цельностью и широтой охвата, что и превращает их в роман, пусть и необычный. Н. Кононов проницательно характеризует книгу “Человек за письменным столом” как “самый настоящий роман с почти детективным сюжетом”, героем которого служит “мысль, осуществляющая себя самое”. Скорее всего, эта идея понравилась бы Лидии Гинзбург, поскольку вытекает из ее собственного заглавия (“Мысль, описавшая круг”)4. Некоторых комментаторов вдохновило сохранившееся в ее записных книжках высказывание о том, что она стремилась писать нечто среднее между художественной прозой и мемуарами, не имеющее жанрового определения, но напоминающее “дневник по типу романа”5.
Высказывалась также мысль, что Гинзбург, возможно, и в самом деле писала роман в буквальном смысле этого слова — роман, который ей не удалось ни опубликовать, ни закончить, ни сохранить. В 1985 году, когда в печати появилась лишь малая толика текстов Лидии Гинзбург, Илья Серман в эссе “Писатель-исследователь” предположил, что в ее научном прошлом нашлось место и художественному произведению — роману. Он упоминает основанный на воспоминаниях анекдот о том, как в 1940-е годы Григорий Гуковский в частной беседе заметил, что цель жизни Гинзбург — не наука, а создание большого романа, наподобие прустовского6. Серман полагал, что логически это вполне вероятно, учитывая, что формалисты — учителя Гинзбург — считали своим профессиональным долгом эксперименты с исследуемыми литературными формами. В 1920-е годы для Гинзбург пространством эксперимента был еще не роман, но документальная проза или даже стихи: она начала свои записные книжки, когда работала над записной книжкой Вяземского (стихи она тоже писала, но, переехав окончательно в Петроград, перестала заниматься этим серьезно)7. Однако главным прозаическим жанром в тогдашнем окружении Гинзбург оставался роман. В 1927 году она писала: “Шкловский утверждает, что каждый порядочный литературовед должен, в случае надобности, уметь написать роман. Пускай плохой, но технически грамотный. В противном случае он белоручка”8.
Рассуждения о ненаписанном романе Лидии Гинзбург оказались столь востребованными, в частности, потому, что из шестидесяти шести лет писательской деятельности только на протяжении восьми она имела возможность печатать свою прозу. До последних дней она трудилась над переработкой старых и подготовкой новых публикаций. В архивах Гинзбург отложилось огромное количество неопубликованных текстов — следствие цензуры, самоцензуры и нехватки времени. За семнадцать лет, миновавших после ее смерти, было издано множество записей, которые сама она так и не опубликовала9. Среди неопубликованных записей — рассуждения на неожиданные для нас темы — например, о горбачевских реформах, гомосексуальной любви, о “еврейском вопросе”…10 Однако количество рукописей в архиве, как оно ни огромно, все же не безгранично — и романа там, кажется, нет.
“Невозможность” романа и неспособность его написать, как кажется, вызывали у Гинзбург ощущение неудачи. В засписных книжках, несмотря на заметное здравомыслие автора, часто сквозят ощущения неудачи и неудовлетворения, связанные с нереализованностью в творческой (или профессиональной) и любовной (или эротической) сферах. Иногда создается впечатление, что форма записных книжек Гинзбург не удовлетворяла. В архиве я нашла запись 1933 года, свидетельствующую о полном отсутствии уважения к “промежуточным жанрам” (понятие, разработанное в книге “О психологической прозе”)11, которые впоследствии и принесли ей известность. Презрительно отзываясь о “промежуточной прозе”, Гинзбург противопоставляет ее роману. Творческую неудачу она через метафору импотенции связывает с любовным фиаско:
Записные книжки и проч. не могут быть занятием, но только сопровождением и отражением занятий. Записные книжки — самое лучшее у людей вроде Вяземского, который был через голову умен, учен, талантлив — и так за свою жизнь ничего путного не написал. Ни при каких обстоятельствах Толстой, Диккенс, Флобер не могли бы остаться авторами беспредметных записок. У этих была настоятельная потребность творить миры. Записные книжки и проч. — литература импотентов.
Следовательно — мне невозможно жить, не пиша роман. Но писать роман, как я сейчас понимаю, тоже почти невозможно. Я не вижу той реальности, даже следов той реальности, какая может быть образована из слов, имеющихся в моем распоряжении12.
Гинзбург сознательно сравнивает себя с Вяземским, который при всем своем уме и таланте не сумел стать могущественным демиургом, “творцом миров”, подобно великим романистам. То, что она подозревала себя в принадлежности к классу никчемных “авторов беспредметных записок”, ясно и из других записей 1930-х годов — например, из следующей: “Этот будущий роман напишу во всяком случае не я. Его напишут люди положительных идей, у которых я недостойна развязать ремень обуви…”13 Однако в процитированной выше записи 1933 года есть и другая идея: человеку гинзбурговского склада препятствия к созданию романа кажутся непреодолимыми. Как может интеллигент, воспитанный на Толстом, Герцене и Прусте, установить взаимосвязь между своим внутренним миром и языком — и Советским Союзом 1930-х годов с его фальшью и догматичной идеологией? Именно в этой — политической — перспективе нужно интерпретировать запись 1950-х годов, в которой подразумевается, что задуманное осталось нереализованным в силу исторических обстоятельств: “Существовало сознание, которое могло осознать — и смалодушествовало, под предлогом не зависящих от него причин”14.
Самый напряженный период в поисках Лидией Гинзбург адекватных жанровых и дискурсивных рамок романа пришелся, по всей видимости, на 1930-е и 1940-е годы. После закрытия Государственного института истории искусств она все дальше отходит от остроумных афоризмов и от описаний своего литературного круга (который рассыпается на глазах) и пытается перейти к более крупным формам. Такие попытки хорошо видны в четырех “повествованиях” последнего раздела книги “Человек за письменным столом”. Эти тексты преимущественно относятся к 1930—1940-м годам; а та часть книги, которая представляет записные книжки тех лет, довольно мала.
В 1930-е годы Гинзбург интересовали вопросы “большого” масштаба — метафизические, экзистенциальные, нравственные — и социально обусловленные характеры и поступки современников. Именно в 1930-е годы достигло пика ее увлечение Прустом, чьи псевдомемуары привлекали ее способностью воспроизводить реальность посредством явной и потому честной маскировки: “Удовлетворительнее всего Пруст, потому что у Пруста вместо изображения человека — изображение размышлений о человеке. Нет поддельной реальности персонажей. Вместо якобы объективных диалогов — экспериментальные образчики речи; не изображаемой, но цитируемой — при комментарии психологическом, социологическом, почти лингвистическом”15.
Творческий метод самой Гинзбург в эти годы похож на тот, который она приписывает Прусту, но при этом она осознает и формулирует различия своего и прустовского методов: “Я хочу разложить человека, его поведение, вещи, окружающие человека, на рационально познаваемые элементы. Факторы научного мышления. <…> У Пруста — другое. Для него самое важное, что мир в сознании. Для меня — что мир в познавательных категориях”16.
В архиве Лидии Гинзбург я нашла и другие свидетельства того, что она задумывалась о “большой” прозе. Среди них особенно важна папка, озаглавленная “Дом и мир” (явная аллюзия на “Войну и мир”) и содержащая наброски к масштабной (насколько можно судить об этом по сохранившимся документам) работе. Похоже, что впоследствии Гинзбург отказалась от большинства этих планов. Во всяком случае, доказательств обратного в архивах пока не обнаружено. Помимо планов целого произведения и черновиков отдельных сцен, в эту папку вошли описания персонажей и диалоги. Между материалами, сохранившимися в папке “Дом и мир”, и некоторыми рукописями из других папок нет четкой границы: кроме нескольких разрозненных листков, там содержатся этюды о “персонажах” из окружения Гинзбург, которым предстояло стать героями “Дома и мира”17, методологические рассуждения (например, “Метод рассмотрения человека” из записей 1935 года18) и другие фрагменты (например, приведенный здесь “Разговор о любви”), упоминающиеся в планах. Судя по содержанию, почерку и бумаге, все материалы “Дома и мира” относятся к 1930-м годам (скорее всего, к периоду между 1933 и 1936 годами)19; однако Лидия Гинзбург продолжала работать над крупномасштабным произведением (в котором фигурировали некоторые из этих же персонажей) вплоть до 1940-х годов, когда были написаны наброски, впоследствии ставшие “Записками блокадного человека”.
Насколько можно судить о сюжете “Дома и мира”, в широком смысле он изображает судьбу, или попытки самореализации, “гуманитарной интеллигенции” — социального слоя, сформировавшегося после революции и оказавшегося на рубеже 1920-х — 1930-х в ситуации, когда более уже было невозможно оставаться “попутчиками”. Прообразами персонажей Гинзбург служили она сама, ее мать, бывшие любимые, друзья и коллеги20. Для объяснения поведения своих героев она анализирует их энергетику (она называет ее “жизненной силой” — скорее всего, это перевод бергсоновского термина “élan vital”) структурные доминанты (эмоциональную, идеологическую и т. д.)21 и отношение к традиционным гендерным ролям (ее интересуют различия между мужским и женским типом реализации).
Главный герой набросков “Дома и мира” — мужчина по имени Оттер, типичный интеллигент и долговременный альтер эго Лидии Гинзбург (имя Оттер, по всей видимости, связано с “l’autre” или “l’auteur”22). Оттер часто появляется в полумемуарных текстах Гинзбург 1930—1940-х годов (в рукописях “Возвращения домой”, “Заблуждения воли”, “Записок блокадного человека”, записных книжках). Он — ученый23, стремящийся стать писателем, существо в высшей степени рациональное, “человек, воспринимающий мир в слове”. В изображении своего героя Лидия Гинзбург не следовала романтической идее возвышенного индивидуализма; она создала (или отразила) шаткий мир без нравственных абсолютов. Оттер пытается преодолеть свои экзистенциальные проблемы с помощью рефлексии и писательства; в одном из планов к “Дому и миру” мы читаем: “В центре человек предельно пустой и талантливый, которого пустота поэтому не может убить. Он — самосознающая пустота и в осознании находящая смысл. Так определяется герой” (курсив авт. — Э.В.Б.).
Лидия Гинзбург оставила более десяти разных планов, и хотя многие из них заметно пересекаются, трудно рассматривать их как отражение идеи одного большого сочинения — романа. Слово “роман” в этих набросках не встречается ни разу, хотя есть упоминания о “пяти повестях” и о “новелле”. Имеющиеся факты позволяют говорить скорее о серии взаимосвязанных текстов. Например, в одном из планов проступает идея объединить пять повествований (возможно, те самые “пять повестей”); некоторые из них мы впоследствии узнали как отдельные произведения:
[Дом и мир]
1. Теоретическое вступление — Эпигр<аф>
2. Возвращение на родину — Эпигр<аф> из М.
3. Смерть — Эпигр<аф> из Ларошфуко
[4. Дом и мир I. Эпигр<аф> из М. и “Фауста”]
[5. Дом и мир II] 24:
Пункт второй явно относится к будущему эссе “Возвращение домой” (“1931”). Пункт третий (“Смерть”) — скорее всего, к “Заблуждению воли” и, возможно, к “Мысли, описавшей круг” — текстам, которые Гинзбург в какой-то момент планировала объединить (но в конечном итоге издала “Заблуждение” как вариацию на темы “Мысли…”)25. Что же касается пунктов 4 и 5, то в другом плане они описаны следующим образом:
Пять категорий бытия: быт, любовь, профессия, творчество, самосознание.
Дом и мир I — быт, любовь.
Дом и мир II — профессия, творчество.
Дом и мир. Эпилог — самосознание.
Этот план, хотя и не привязан напрямую к пунктам 1—3 предыдущего плана, имеет логическую структуру. “Любовь и быт” образуют пару, схожую с “творчеством и профессией”. Любовь и творчество принадлежат к “дому”: они эмоциональны и личностны, они несут утешение и создают выход в высший, духовный план. Быт и профессия относятся скорее к “миру”: социализированные и угрожающие, но необходимые для выживания26.
Наброски в папке “Дом и мир” относятся преимущественно к темам любви и быта; темы “Дома и мира II” отражены только в набросках об одном дне профессиональной жизни героя (“День литератора”), которые, по всей видимости, так и не были доработаны (не считая позднейших “Записок блокадного человека”). В них представлена центральная триада — Оттер, его “тетка” и его возлюбленная Ляля; обстановка — коммунальная квартира. Диалоги Оттера и Ляли иллюстрируют отношения, у которых нет будущего. Характеры героев диаметрально противоположны: Оттер — человек в высшей степени серьезный, самосознающий, а Ляля (как и “тетка”) легкомысленна и непоследовательна, она не склонна к самопознанию и живет одними сиюминутными удовольствиями. Оттер считает, что они с Лялей в глубине души совершенно равнодушны друг к другу. Однако их отношения застряли на стадии взаимной зависимости: оба в отчаянии цепляются друг за друга, пытаясь спрятаться от пустоты одиночества. Как отмечает Оттер, его высказывания, когда он пытается выявить правду об их отношениях, походят на шахматные ходы, а слова Ляли напоминают строки из Хэмингуэя — потерявшие смысл любовные формулы, призванные скрыть пустоту27.
Читателю, знакомому с эссе Гинзбург “Стадии любви”, написанным в 1934 году и изданным в 2002-м в “Критической массе”, отношения между Оттером и Лялей напомнят четвертый пример из этой записи28. По модели стендалевской “Physiologie de l’amour” Гинзбург изображает анатомию любви через четыре стадии: “1. Завязка. 2. Оформление. 3. Катастрофа. 4. Развязка (распадение или перезакрепление)”. В качестве иллюстраций к этим стадиям она предлагает четыре примера, причем во всех фигурирует А. — мужской персонаж автобиографического происхождения, и Б. — всякий раз этой буквой обозначается новый персонаж, предмет любовного интереса А. В набросках к “Дому и миру” отношения Оттера и Ляли, как в четвертом примере “Стадий любви”, начинаются с попытки героя преодолеть застарелый сексуальный комплекс неполноценности (его предыдущие любовные отношения больше напоминали недоразумения).
Как в “Стадиях любви”, в “Доме и мире” Гинзбург часто повторяет мысль о том, что долгая взаимная любовь встречается редко и, следовательно, чтобы выжить, любовь должна “закрепиться на другом социальном материале”. Она должна соотноситься с “бытом”. В “Доме и мире” Оттер объясняет Ляле, что ей с ее характером проще всего реализоваться как личности в материнстве и браке. По некоей неназываемой причине женитьба на ней Оттера находится за пределами возможного. Чтобы понять, почему, необходимо осознать автобиографическую и, следовательно, гомосексуальную основу их отношений. Как показывает “Разговор о любви”, у пары, которой не дана возможность брака и детей, существуют непреодолимые препятствия для устройства “быта”.
“Разговор о любви”, подобно “Стадиям любви” с их любовными теориями, изначально задумывался как часть “Дома и мира” — в папке есть еще один план, следующий за тем, который я цитировала выше:
Теория любви (проблема ценности).
Из диалогов о любви (проблема гомос<ексуальности>).
/еще диалог?/
О стадиях любви. Иллюстрации.
Публикуемый здесь диалог — несомненно, тот самый, о котором идет речь в этом плане, хотя он и не хранился в папке “Дом и мир”. Два его черновика, относящиеся к 1930-м годам, хранились в разных частях архива. То, что диалог принадлежит к “Дому и миру”, очевидно из его содержания и из примечания Гинзбург в верхнем углу одного из набросков — “В главу “Дом и мир” — “Из диалогов о любви””. В 1960-е, когда сама Лидия Гинзбург и некоторые преданные ей молодые друзья начали перепечатывать отрывки из записных книжек прошлых лет, этот фрагмент “Из диалогов о любви” был извлечен из рукописей 1930-х годов и помещен рядом с тремя остальными “Разговорами о любви”, которые были написаны только в 1959—1962 годах.
Таким образом, в архиве четыре “Разговора о любви” хранятся в папке с машинописными текстами 1950—1960-х годов. Они объединены заголовком “Разговоры о любви: Условная запись подлинных признаний”. Три “разговора” снабжены датами (“3.59”, “8.60”, “5.62”), и только они были опубликованы при жизни Лидии Гинзбург (без указания дат)29. Эта перегруппировка свидетельствует о гибкости творческих замыслов Гинзбург: “Дом и мир” так и не был воплощен полностью, но его отдельные фрагменты смогли войти в состав записных книжек и эссе. Очевидно, что четвертый “разговор о любви” не был опубликован не потому, что он не поместился в и без того обширные “записные книжки”, а только из-за его темы.
Изначальное название публикуемого здесь фрагмента — “Из диалогов о любви” — в некотором смысле уместнее, чем позднейшее название “Разговор о любви”. В отличие от множества настоящих бесед, пересказанных Лидией Гинзбург в ее записных книжках, это не вполне разговор, а, скорее, сократический диалог. Его самый непосредственный прецедент — “Corydon: Quatres Dialogues Socratiques” Андре Жида (1924) — литературное оправдание гомосексуальности30; Жид апеллирует в нем к данным науки того времени — большей частью ошибочно, насколько можно судить по современному состоянию эволюционной биологии. Гинзбург читала этот текст в 1920-е годы и отнеслась к нему неодобрительно31. Но, несмотря на неприязнь Лидии Гинзбург к Жиду, их диалоги о любви схожи — как сократической формой, так и отправной точкой дискуссии. Главный герой книги Жида, Коридон, отвечая на вопросы юного ученика о книге, которую собирается писать, излагает свои сексуальные теории. Главный герой “Разговора о любви” Гинзбург, ее alter ego, отвечает на вопросы об однополой любви в ходе дискуссии о теме для романа32.
На фоне современных представлений о поле и сексуальности кое-что в “Разговоре о любви” может показаться устаревшим. Но все же этот текст имеет большую ценность. Он предоставляет редкую возможность проследить за осмыслением гомосексуального опыта в России начала XX столетия. Так, например, Гинзбург объясняет, каково было осознавать себя лесбиянкой в первые десятилетия века, когда лишь немногие психологи, в том числе Крафт-Эбинг, предпринимали попытку описывать особенности гомосексуальной ориентации. Кроме того, этот фрагмент позволяет нам узнать, что думала Лидия Гинзбург о гомосексуальности в контексте морали, литературы и общества.
Этот фрагмент значим также в связи с вопросами о писательском творчестве Гинзбург и о возможности или невозможности романа. Будущий писатель утверждает, что однополая любовь — не та “проблема”, которая будет рассматриваться в его романе. Его аргументы подразумевают, что, в частности, о лесбийской любви можно писать, следуя литературной традиции (“языком всей мировой культуры”), поскольку во всем мире женщина является объектом любви — собственно, именно этой модели следует и сама Лидия Гинзбург в своих немногочисленных текстах о любви. Далее выдвигается предположение, что “любовь есть только одна” и, следовательно, отношения любви могут проявляться в самых разных формах. Однако в то же время Гинзбург утверждает, что социальные аспекты однополой любви обрекают ее на неудачу — из-за структуры современного общества, в том числе из-за традиционной роли женщины (стремление к самореализации в семейной, домашней жизни). Гомосексуальная любовь всегда подразумевает трагедию, и Гинзбург предостерегает: “Только помни: все договоры с тобой пишутся на песке”. В большинстве автобиографических текстов о любви Лидия Гинзбург передает это ощущение неудачи, не называя ее причин и избегая упоминаний о социальных аспектах любовных переживаний (а между тем такие упоминания были бы очень интересны, поскольку Гинзбург отличал глубокий и честный взгляд на себя, на других и на общество в целом)33. Необычайно прямой подход к теме любви в “Разговоре” помогает понять некоторые причины этой немногословности.
Пер. с англ. Евгении Канищевой
Л. Я. Гинзбург
РАЗГОВОР О ЛЮБВИ УСЛОВНАЯ ЗАПИСЬ ПОДЛИННЫХ ПРИЗНАНИЙ
Разговор с N.N.N.N.
— Вот вы, например, пишете роман…
— Не совсем так…
— Ну, скажем, хотите написать роман… Если бы я писал романы, я старался бы избежать ложной проблемности.
— Ложной проблемности…
— Да, решения проблемы того, что не проблема. Для нас сейчас это одно из раздражающих свойств западной литературы (кроме первоклассной). Во-первых, мы взращены на самом проблемном из всех проблемных романов — русском романе 19-го века. Во-вторых, у русских интеллигентов была трудная жизнь, и мы научились различать масштабы вещей. Для современного человека существует, конечно, проблематика любви. Но литература часто берет ее не с того конца. Не вылезли еще из адюльтера, как успели уже влезть в гомосексуальность.
— А это не проблема?
— Проблема — это всегда выбор. Вы слыхали когда-нибудь о проблеме глухоты или ревматизма? То есть существуют, понятно, клинические проблемы лечения глухоты или ревматизма. Но это ведь совсем другое. Гомосексуальность, впрочем, и не болезнь. Ее органические формы… Отбросим переходный возраст, временные ситуации, обычай и моду, эротическое любопытство, истерию… Ее органические формы не поддаются ни лечению, ни воздействию. Давление извне, борьба изнутри приводят только к разрушительным неврозам. Болезнь и начинается с попыток выздоровления. Само по себе это не болезнь, — это устройство; почти всегда чисто психическое, поэтому допускающее амбивалентность.
Был в моей жизни период, когда я всем этим интересовался специально. Собирал наблюдения. Между прочим, я знаю, о чем вы думаете сейчас. Вы думаете — как-никак это подозрительный интерес. Не делайте протестующих жестов… Но вы ошиблись. Я мог бы дать объяснения… способные рассеять ваше удивление. Но собственно говоря…
— Собственно говоря, какое мне до этого дело…
— Именно, вам до этого нет никакого дела. Так вот я видел, как человек начинает себя понимать. Это непоправимо. Чаще всего это наступает довольно поздно; в 17—18 лет и позднее. До этого ему удавалось не понимать, не закреплять то ощущение странного, которое началось давно. Отношения, чувства, импульсы самые явные — могут до невероятного долго существовать в сознании неназванными, безымянными или существовать под другими именами. Превосходная работа защитных механизмов вытеснения. Но вот он начинает понимать. Вдруг в себе, в таком знакомом и нестрашном, обнаруживается нечто постороннее, нечто невозможное. Разорвалась завеса. Это мгновенное, необратимое видение своей судьбы, которое он забудет потом и вспомнит опять через много лет, когда на него обвалится все, что он построил.
Не знаю, что делают эти мальчики и девочки сейчас. В мое время они брали в библиотеке Крафта-Эбинга34. Они читали эту толстую, довольно скучную книгу — с болью, со страстью, с каким-то ужасным восторгом перед зрелищем разверзающейся бездны. Так, как они читали эту книгу, — они уже никогда не будут читать — ни “Фауста”, ни Пруста, ни “Медного всадника”.
— Так они впадали в отчаяние?
— Многие впадали. Но безнадежнее обстояло с теми, которые не впадали в отчаяние, с обзаводившимися идеологией. Человека очень трудно остановить, когда он ищет защиту и утверждение для своих психических свойств.
Представьте себе злосчастного этого ребенка, с глазами, красными от слез и ночного чтения Крафта-Эбинга, который вдруг вообразил, что он — особенный, трагический, в сущности, избранный. Мальчикам недалеко было ходить за идеологией. От Крафта-Эбинга до Платона — один шаг. Девочкам с формулировками было труднее. Как бы то ни было, они получали в дар высшее человеческое начало и с ним единственно настоящую любовь, волевую, творческую, говорящую языком всей мировой культуры.
Безумные дети, они отливали в себе форму для великой, несчастной любви, разумеется, как только форма была готова, они получали ее, эту великую и несчастную любовь. И иногда такую, от которой для всех будущих счастливых любвей остаются одни отходы.
— Хорошо… вы не одобряете эту идеологию. Но в конце концов, если это непоправимо… Если человеку не избавиться от своей психики, то имеет он все же право ее сублимировать…
— Очень возможно. Вообще кто его знает, на что человек имеет и на что не имеет права. Это зависит от точки зрения на человека. Но вот общество, государство бесспорно имеет право оспаривать эту идеологию, этот соблазн. Общество не может не сопротивляться сублимации хаоса, страдания, пустоты. И не вытаскивайте, пожалуйста, вечный довод — античное общество. В Афинах семья отключена была от эмоциональной, духовной, от общественной жизни. И они могли себе это позволить — возвести своих гетер и мальчиков в норму. Все, что требуется. Общественный порядок вовсе не нуждается в биологически естественном, он нуждается в урегулированном, поддающемся социальной регламентации.
Современное общество предназначено для средних людей. В нем не могут быть терпимы явления, по самой своей природе лишенные среднего уровня. Я ведь не о правомочности полицейского вмешательства… я о том, что никогда не получит социального равноправия категория людей, из которых одни непременно развратны, а другие непременно несчастны.
Есть подлый разврат. Но возьмем разврат в лучшем смысле этого слова — как эмансипацию эротических средств. Разврат нуждается в разнообразии, любовь однообразна. Так однообразна, что до сих пор заявляет о себе словами, сочиненными, вероятно, еще Адамом и Евой. В пределах разврата нормальные мало чем отличаются от ненормальных. Непринципиально отличаются. Я знал женщину, уверявшую, что у них с мужем нет детей не по нежеланию, собственно, но потому, главным образом, что муж ее никак не может собраться прибегнуть к соответствующему способу… Ему это не интересно. Вот вам из быта нормальных людей.
Инвертированные могут спокойно существовать, если они бездумны и развратны. Скажем мягче, если они формалисты в любви, верящие реальности мгновенья, отделяющие средства от целей (в искусстве формализм — это ведь тоже эмансипация средств). Но беда рассудочным и сантиментальным — есть такой тип, сочетающий сухую ясность ума с уязвленностью чувства. Беда тем, кого, в отличие от формалистов в любви, я бы назвал символистами…
— И все это только подобия?35
— Да, да. Только символика сопряжения двух полярных начал. Это и есть ведь первичная, однообразная сущность любви; единственно нужная и единственно им недоступная. Так наступает катастрофа. Особенно у женщин, пораженных потребностью мужской любви; иногда, как нарочно, самой патриархальной, я сказал бы — респектабельной.
— Представьте, вы имели бы влияние на такого, еще только начинающего жизнь. Что делать — советовать ему стать развратным, чтобы не быть несчастным?
— Во всяком случае, не бояться опустошить его формализмом. Все лучше, чем бесполезная нежность этих людей — некстати они склонны к нежности. Притом, как все уроды, они прирожденные эгоцентрики и аналитики; из них не сделаешь людей действий и дела. Но я сказал бы ему: “Вот тебе целый мир. Ты можешь получить наслаждение, если тебе нужно наслаждение. И любить тебя будут — не хуже других. Только помни: все договоры с тобой пишутся на песке”36.
— Ну, у вас получается какая-то мистическая обреченность… Каинова что ли печать?
— Совсем не мистическая. К сожалению, безукоризненно выведенная из социальных и психологических данных. Практика показала, что любовь как таковая, любовь в чистом виде — состояние преходящее. Она должна закрепляться на других материалах, не только чтобы стать прочной, просто для того, чтобы стать посильной для человека. Большая, до конца не изменяющаяся любовь — редчайшее исключение: она столь же возможна и столь же маловероятна для нормального человека, как и для ненормального. На подобные обстоятельства не стоит рассчитывать. Очень многое, очень разное может связать на всю жизнь мужчину и женщину. Но двух инвертированных связывает по преимуществу любовь, отчужденная от всего, на чем закрепляется любовь человека: дети, семья, оформленный быт, социальное признание, обязанности и обязательства. Но любовь, если она и не может ни во что перейти, не стоит на месте; она распадается от собственной самоцельности. Все это в особенности относится к женской инверсии.
— Почему именно к женской?
— Потому что нормальная женщина в особенности нуждается в ясных бытовых формах, и до сих пор еще часто в формах, организуемых, определяемых общественной ценностью партнера. Вам, быть может, известно, что в женских гомосексуальных связях одна сторона, как правило, нормальна. Если не считать истеричность и тому подобное. Женская пассивная инверсия почти что не существует; во всяком случае, она нисколько не характерна для этих связей. Так вот эту беспримесную любовь, которая не в силах рассредоточиться, уйти от себя самой, питая другие жизненные функции, — этого à la longue37 не выносит никто, ни одна нормальная женщина.
Одна моя приятельница (я когда-то следил за ходом ее судьбы) говорила мне — кстати сказать, ее много любили — говорила мне: “Начинается это по-разному — страстью, дружбой, удивлением, состраданием, чувственным влечением, эротическим любопытством… но кончается это всегда одинаково — мужчиной, с которым они уходят. И, видит бог, они правы, даже если этот мужчина изрядная бестия, и даже эротически бездарная”.
Вы уловили мою мысль?
— Да. Так вы настаиваете на том, что это не проблема?
— Именно, именно. И даже не тема. То есть, может быть, это тема для гуманного романа о беспощадности общества. Ну, к таким романам я отношусь равнодушно. Потому, в частности, что беспощаднее общества здесь собственные закономерности. Что касается психологического романа… Если бы я писал психологический роман, я отвел бы эту тему. Подмененную, неверную тему особой любви, будто бы непохожей на все другие.
— А Пруст?
— Но как раз Пруст, вместе с Фрейдом — с разных концов — показали, что любовь только одна, что отклоняющаяся любовь только увеличивает черты естественного чувства. Заметьте, Пруст разрабатывает эту тему как специальную, когда он исследователь среды (“Содом и Гоморра”), когда он занят социальной характерологией Шарлюса и прочих, — фатально подвластных проходимцам. Но социальный план не равен здесь эмоциональному — в нем любовь Шарлюса к Морелю ничем не отличается от любви Свана к Одетте, от любви рассказчика к Альбертине; к тому же переделанной из Альбера. Это все та же солипсическая любовь, рожденная бессвязным сознанием эгоистов. Она неутолима, и настоящая безнадежность начинается в ней с обладания — ведь с обладанием человек перестает обманываться насчет того, что он несчастлив по случайным и поправимым причинам. Пруст-то знал, что любовь есть только одна.
Вы думаете, они проливают слезы над “Песнями Билитис”38 или над стихами Кузмина? Если им нужно плакать, они плачут над цыганским романсом, над “Buch der Lieder”39, над восьмой главой “Онегина”, над…
Твое лицо в его простой оправе
Своей рукой убрал я со стола…40
Потому что написано это и про них. Никто не плачет над тем, что его не касается.
Позднейшее примечание к четвертому разговору
Вероятно, сейчас юношеское самоопределение совершается проще. Ведь это разговор с человеком поколения, которое еще унаследовало привычку к рефлексии и эстетику неодолимых внутренних противоречий41.
ПРИМЕЧАНИЯ
Основная работа с архивом Л.Я. Гинзбург была проделана мною, когда большая его часть находилась в частном собрании душеприказчика Гинзбург, Александра Семеновича Кушнера. Я глубоко признательна А.С. Кушнеру за предоставленное разрешение работать с вверенным ему архивом и за содействие. В настоящее время весь архив Л.Я. Гинзбург находится в рукописном отделе Российской национальной библиотеки в Петербурге. Автор выражает глубокую признательность заведующей отделом рукописей М.Ю. Любимовой за помощь и ценные консультации. Архив Л.Я. Гинзбург пока не описан, и поэтому я не могу привести точных указаний на единицы хранения и архивные листы. Я благодарна также Ксении Кумпан, Ирине Паперно и Андрею Зорину за беседы и полезные соображения как о данной статье, так и о Лидии Гинзбург и проблематике романа в целом.
1) Гинзбург Л. Агентство Пинкертона. М.; Л.: Молодая гвардия, 1932. Для Лидии Гинзбург выбор этого жанра был связан просто с вопросом физического выживания. В 1931—1932 годах, столкнувшись с противодействием редакторов, работавших с ее рукописью, она часто писала об этом романе в своих записных книжках. Эти заметки — некоторые из них были позже опубликованы — ясно дают понять, как она относилась к такого рода деятельности: “Остаться с документально-детективным романом на руках не почетно и не трагично, а глупо. Не говорю уже о деньгах. Я как-то полгода писала заведомо бесплатную статью о Прусте. Но есть книги, на которых даже с историко-литературной точки зрения необходимо заработать, — это своего рода жанровый признак” (Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб.: Искусство-СПб, 2002. С. 98, 103—105).
2) Lukács Georg. The Theory of the Novel / Тrans. Anna Bostock. Cambridge, MA: MIT Press, 1971. P. 151. См. также, например: Шкловский В. Zоо. Письма не о любви, или Третья Элоиза (письма 22 и 23) // Шкловский В. “Еще ничего не кончилось…”. М.: Пропаганда, 2002. С. 315—329; или его эссе “Китовые мели и фарватеры” (Гамбургский счет: статьи — воспоминания — эссе (1914—1933). М.: Советский писатель, 1990. С. 404—405); и статью Осипа Мандельштама “Конец романа” (1922) (Мандельштам О.Э. Соч.: В 2 т. Т. 2. М.: Худож. лит., 1990. С. 201—205).
3) О французской литературе см.: Гинзбург Л. О литературном герое. Л.: Советский писатель, 1979. С. 136—140. О Джойсе см.: Гинзбург Л. О психологической прозе. Л.: Художественная литература, 1977. 2-е изд. С. 342.
4) См.: Кононов Николай. Коротко о книгах // Русская мысль (La Pensée russe). 1990. 2 ноября. № 3852. Литературное приложение № 11. С. XIV; Зорин Андрей. Проза Л.Я. Гинзбург и гуманитарная мысль ХХ века // НЛО. 2005. № 76. С. 45—46; Кушнер Александр. Цельность: о творчестве Л.Я. Гинзбург // Canadian-American Slavic Studies. 1994. Summer—Fall. Vol. 28. № 2/3. С. 233—235.
5) Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 142.
6) Serman Ilya. Writer-Researcher // Canadian-American Slavic Studies Journal. 1985. Vol. 19. № 2 (Summer). Р. 187—192.
7) См. описание встречи Гинзбург с Н. Гумилевым: Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 21.
8) Там же. С. 35.
9) В 1991 году вышла книга “Претворение опыта”, в 1992-м — публикация “Записи 20—30-х годов. Из неопубликованного” (Новый мир. № 6. С. 144—186), в 1993-м — подборка “Из дневников Лидии Гинзбург: “То ли мы еще видели…”” (Литературная газета. 13 октября. С. 6), в 2002 году — публикация “Из записных книжек (1925—1934)” (Звезда. № 3). В том же году появилась книга “Записные книжки. Воспоминания. Эссе” и фрагмент “Стадии любви” в журнале “Критическая масса”. В настоящее время в “Новом издательстве” к печати готовится книга блокадной прозы Л. Гинзбург под редакцией Андрея Зорина и автора этой статьи.
10) Эссе Гинзбург, получившее название “Еврейский вопрос”, будет включено в книгу блокадной прозы, готовящуюся к печати в “Новом издательстве”. Тема гомосексуальной любви освещается в публикуемом эссе. В будущем я планирую издать и очерк о М.С. Горбачеве.
11) Об особой роли, которую Гинзбург отводила документальной, или “промежуточной”, прозе, можно судить, например, по следующим фрагментам: “Характер в мемуарах, в автобиографии может быть фактом такого же художественного значения, как в романе, потому что он также является своего рода творческим построением, и эстетическая деятельность, его порождающая, уходит еще дальше, в глубь того житейского самопознания и познания окружающих и встречных, которое является и всегда являлось непременным условием общения между людьми” (Гинзбург Л.Я. О психологической прозе. С. 12), или: “Промежуточным жанрам, ускользавшим от канонов и правил, издавна присуща экспериментальная смелость и широта, непринужденное и интимное отношение к читателю. Острая их диалектика — в сочетании этой свободы выражения с несвободой вымысла, ограниченного действительно бывшим” (Там же. С. 133).
12) ОР РНБ. Ф. 1377. (Гинзбург Л.Я.) Эту запись, как и большинство упоминаемых здесь материалов, я нашла в той части архива Лидии Гинзбург, которая до недавнего времени хранилась у Александра Кушнера. Данный фрагмент относится к одной из “записных книжек” 1933 года, обозначенной как “VIII”, на страницах 24—25.
13) ОР РНБ. Ф. 1377. Написано на отдельном листке (не в записной книжке) и хранится в папке, содержащей разнообразные фрагментарные записи 1920 — 1930-х годов, в частности — наброски “Заметок о прозе” (Гинзбург Л. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 141—150) и запись о разговоре с Олейниковым (О.) о романе.
14) Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 226.
15) Неопубликованная запись 1933 года, записная книжка “VIII”. С. 20 (ОР РНБ. Ф. 1377).
16) ОР РНБ. Ф. 1377. Набросок карандашом к эссе “Мысль, описавшая круг”. Ср.: Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 542—582.
17) В архиве хранятся две отдельные тетради, в которых даны зарисовки двух характеров, которые, как я полагаю, появляются и в “Доме и мире”: “E.” (первая (безответная) любовь Л. Гинзбург, Рина Зеленая, которая обычно фигурирует в записных книжках как “Р.”, но здесь обозначена литерой “Е.” — первой буквой имени “Екатерина”), и “С.” (возможно, Селли Долуханова). Тетрадь с подробным анализом характера Е. и критикой актерской профессии датирована 1936 годом. Здесь и далее предложенные расшифровки инициалов героев прозы Гинзбург основаны на сопоставлении архивных текстов и предпринятых мною биографических разысканиях.
18) Записная книжка, относящаяся к 1933—1935 годам, отсутствовала в архиве почти все время моей работы над материалами Л.Я. Гинзбург (мне приходилось пользоваться лишь частично дублировавшей ее машинописной копией) и появилась там уже после того, как эта публикация была подготовлена к печати. В эту тетрадь оказалось записано эссе “Метод рассмотрения человека”, на которое я нашла ссылки в черновиках “Дома и мира”.
19) Материалы, хранящиеся в папке “Дом и мир”, не содержат никаких датировок, но пересекаются с другими — датированными — рукописями того же периода — например, с эссе 1934 года “Стадии любви”. Персонаж по имени Оттер появляется сначала в “Возвращении домой” (Гинзбург датировала этот текст 1931 годом, однако он содержит и фрагменты, написанные как до, так и после этой даты); более раннее название этого текста — “Возвращение на родину” — упоминается в набросках “Дома и мира”. О тетради 1936 года с длинным описанием героини, обозначенной криптонимом “Е.”, см. примеч. 17).
20) В сделанных Гинзбург списках героев планируемого произведения она выделяет три группы: 1) “Les intellectuelles”; 2) “поврежденные”, или “искаженные”; 3) “женщины” — возлюбленные героя и его “тетка”. Интеллектуалы описываются в терминах “поколения” и отдельных групп: педагоги (“Метры Б. В.” — вероятно, Б.М. Эйхенбаум и В.Б. Шкловский), три талантливых студента (“Трое лучших”: “О.” — Оттер, “Г.” — Г.А. Гуковский, и “Б.” — Б.А. Бухштаб) и другие (“Ж.” — вероятно, В.М. Жирмунский, и “Ст.” — возможно, Н.Л. Степанов); 2) в число “поврежденных”, или “искаженных”, входят Поэтесса (аббревиатура V. V. — возможно, перевернутые “А”, означающие Анну Андреевну Ахматову), философ Бэ (вероятно, Борис Энгельгардт), “сноб” (М. — возможно, Матвей Гуковский, брат Григория) и “Светская женщина” (С. — вероятно, Селли Долуханова, соседка Гинзбург и в то же самое время жена Матвея Гуковского). Третья группа — “Женщины” — включает в себя трех возлюбленных Оттера (первая из них явно Рина Зеленая, вторая названа Лизой, третья, тогдашняя, — “Лялей”) и, несколько особняком, — его “тетку” (прообразом которой была мать Лидии Гинзбург).
21) В неопубликованном эссе, которое, как я думаю, имеет отношение к замыслу “Дома и мира” и которое занесено в записную книжку 1933—1935 годов, Гинзбург классифицирует персонажей по доминантам (эмпирическая, чувственная, эмоциональная, идеологическая, активная, интеллектуальная).
22) См.: Зорин А. Цит. соч. С. 64, а также указание в моей статье в: НЛО. № 81. С. 273.
23) В “Неудачнике” в 1943 году Оттер назван “историком”, а в “Рассказе о жалости и жестокости” (который будет опубликован в книге блокадной прозы, выходящей в “Новом издательстве”) — “психологом”. В “Заблуждении воли” он тоже изучает психологию (в опубликованной версии этого эссе Оттер превращается в Эн): “В последнее лето Эн уехал в деревню с Лизой, там он занимался своей психологией” (Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 596). Сама Лидия Гинзбург интересовалась этой дисциплиной.
24) Текст в квадратных скобках был позже вычеркнут карандашом.
25) Полагаю, “Заблуждение воли” относится к 1934 или 1935 году, потому что биографической основой этого текста стала смерть в 1934 году дяди (и отчима) Лидии Гинзбург, Марка Моисеевича Гинзбурга. К “Мысли, описавшей круг” Гинзбург прибавляет дату “конец 1930-х”. Ключевым событием этого повествования является смерть Кузмина (1936), однако, судя по многочисленным черновикам из архива, Гинзбург работала над этим текстом и до смерти Кузмина, и в последующие годы.
26) В других набросках Гинзбург пишет: “Дом это творчество, т.е. способ рассказать о пустоте”, и еще: “Попытки От. — мир и дом. Враждебность мира — непрочность дома”. Оппозиция “дом — мир” продолжается в блокадных записях, ставших затем “Записками блокадного человека”. Например, в черновике очерка “Оцепенение” Гинзбург пишет: “Работать же мыслью он мог очень много. Это был Дом. В этой сфере в высшей степени существовал контакт со страшным миром (в овладении этим миром состоял весь смысл работы мысли)”. (ОР РНБ. Ф. 1377).
27) Папка, озаглавленная “Дом и мир” // ОР РНБ. Ф. 1377.
28) Гинзбург Л. Стадии любви // Критическая масса. 2002. № 1. С. 34—39.
29) Из записей 1950—1980-х годов // Даугава. 1989. № 1. С. 101—102. См. также: Человек за письменным столом (Л.: Советский писатель, 1989. С. 258—260); Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 247—249.
30) Русский перевод, выполненный Е. Гречаной, см. в изд.: Жид А. Коридон // Жид А. Собр. соч.: В 7 т. М.: Терра; Книжный клуб, 2002. Т. 6. С. 365—460. — Примеч. ред.
31) См.: Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 371—373. Небольшая запись об этой же книге имеется в подготовленной Д. Устиновым публикации записных книжек 1920-х и 1930-х годов (Звезда. 2002. № 3. С. 108).
32) В одном из ранних черновиков Гинзбург еще ближе подходит к примеру Жида: собеседник-мужчина (автор) в поддержку своих теорий апеллирует к книге — в точности как Коридон, наставляющий ученика.
33) Гинзбург, впрочем, оставила несколько описаний того, как в период блокады реализуют и как представляют себя в обществе знакомые ей женщины лесбийской ориентации; эти записи будут включены в книгу блокадной прозы, готовящуюся в “Новом издательстве”.
34) Крафт-Эбинг Рихард (Richard Freiherr von Krafft-Ebing) (1840—1902) — психолог, известен своей книгой “Psychopathia Sexualis” (“Половая психопатия”, 1886), явившейся серьезным исследованием сексуальных “аномалий” или “неврозов”. Значительная часть этой книги посвящена подробному анализу “гомосексуальности”, которую автор классифицирует как “извращение полового чувства”. Крафт-Эбинг при своей жизни выпустил 12 изданий этой книги, от издания к изданию расширяя и дополняя ее исповедальными историями из присланных ему писем “сексуальных психопатов”. На рубеже веков книга была популярна в России, разные редакции переводились на русский язык начиная с 1887 года и кончая 1919-м. До Фрейда Крафт-Эбинг был одним из самых влиятельных психологов; он ввел в научное употребление термины “садизм” и “мазохизм”. О восприятии Крафта-Эбинга в России в начале века см.: Берштейн Э. “Psychopathia Sexualis” в России начала века: политика и жанр // Эрос и порнография в русской культуре / Под ред. М. Левитта и А.Л. Топоркова. М.: Ладомир, 1999. С. 414—441.
35) Реминисценция из стихотворения Б.Л. Пастернака “Марбург” (1915): “И все это тоже — подобья”.
36) Возможно, отсылка к разговору с Григорием Гуковским, записанному Гинзбург в 1935 году: “— Если бы я попала на необитаемый остров, я, вероятно, стала бы писать на песке. — Вы и так пишете на песке, — сказал Гриша” (Гинзбург Л.Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 126). Любопытно отметить, что эта строка была добавлена во второй версии диалога. Первая версия гласила: “Если ты не захочешь обойтись без любви, тебя будут любить; не хуже других. Только одного никогда не пробуй. Никогда не пытайся перестать быть одиноким. Потому что эта попытка бьет слишком больно”.
37) Долго (фр.).
38) “Chansons de Bilitis” (1894) — сборник стихотворений в прозе. При публикации был назван “переводами с греческого”. Автор мистификации — французский поэт-парнасец и романист Пьер Луис (1870—1925).
39) Книга стихотворений Генриха Гейне (1797—1856) “Книги песен” (“Buch der Lieder”, 1827).
40) Последние строки из стихотворения А.А. Блока “О доблестях, о подвигах, о славе…” (1908).
41) Это примечание добавлено, скорее всего, в 1960-е годы.