Опубликовано в журнале НЛО, номер 6, 2007
АЛЬТЕРНАТИВНОЕ СОЦИАЛЬНОЕ ПРОЕКТИРОВАНИЕ В СОВЕТСКОМ ОБЩЕСТВЕ 1960—1970-х ГОДОВ, или ПОЧЕМУ В СОВРЕМЕННОЙ РОССИИ НЕ ПРИЖИЛИСЬ ЛЕВЫЕ ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПРАКТИКИ1
— И учитель говорит: начните сначала…
М.Л. Гаспаров. Занимательная Греция
1
В любом модернизированном (то есть не традиционном) обществе принципиально важным является существование рынка разных проектов коллективного будущего — проектов, которые доступны обществу и могут обсуждаться публично. Сфер производства таких проектов несколько. Это публичная деятельность политических партий, их манифесты, предвыборные программы и пр.; это утопическая литература — от самой массовой, популярной фантастики до социально-философской fiction — и кино в том же диапазоне; а также комиксы, компьютерные игры и другие подобные произведения, чаще всего, хотя и не обязательно, вторичные в своей “проектной” части; и, кроме того, это значительная часть публицистической и политологической литературы, которая так или иначе включает в себя элементы футурологии. В политической сфере проекты будущего, как принято думать, чаще вырабатываются левыми партиями — их участников, как правило, не устраивает наличное положение вещей в обществе2; однако правые партии и движения под лозунгом сохранения старого порядка или возвращения к нему тоже часто выдвигают утопические проекты3.
В Советском Союзе такой рынок, конечно, существовать не мог. Обсуждение вариантов дальнейшего развития СССР — а на эти темы высказывались люди хотя и лояльные советской власти, но придерживавшиеся разных взглядов, от А.В. Чаянова до Л.Д. Троцкого, — было быстро и насильственно свернуто к концу 1920-х годов. В сталинскую эпоху публичное обсуждение проектов коллективного будущего — не только в публицистических текстах, но и в литературных произведениях — оказалось безусловно табуировано. В неофициальной же литературе, в 1930—1940-е годы существовавшей на сугубо подпольном положении, едва ли не единственной разновидностью футурологии были визионерские сочинения Даниила Андреева.
В эпоху “оттепели” обсуждение и сопоставление разных проектов будущего все же происходило — почти всегда завуалированно, чаще всего в форме литературно-критической или (гораздо реже) философской или публицистической полемики. Изредка такое было возможно и в брежневскую эпоху. Футурология как особая отрасль научного прогнозирования, возникшая в СССР в конце 1950-х годов, занималась прежде всего частными проблемами.
[Еще в 1960-е годы] выявилась принципиальная несовместимость прогнозирования вообще и технологического прогнозирования в особенности с любым авторитарным и тем более тоталитарным режимом. При авторитаризме/тоталитаризме постановка проблемы включает одновременно и способ ее решения, за которое отвечает определенный функционер, который репрессируется в случае неудачного решения. Понятно, что тут никакой прогноз изначально невозможен. Сразу же возникает типично советский вопрос: куда смотрит начальство?4
Кроме того, при обсуждении проектов будущего в конце 1960-х и в 1970-е годы возникла новая проблема, связанная уже не столько с деятельностью цензуры и репрессивного аппарата, сколько с имманентными особенностями советского общества.
Советское государство само присвоило себе функции главного проектировщика будущего для всех своих граждан и для всего прогрессивного (и не только прогрессивного) человечества. Предложенные властью варианты будущего уже в 1960-е годы воспринимались большинством интеллектуалов как дежурная и лицемерная риторика, за которой стоят необъясненные, но близкие и практические цели, как правило — мобилизационного толка. Как известно, такое восприятие чаще всего мирно уживалось с пассивно-конформистским отношением к собственной работе и к окружающему обществу, однако, насколько можно судить по свидетельствам современников, официальные политические проекты начиная с 1960-х годов расценивались большинством советских интеллектуалов как заведомая фальсификация. А поскольку публичное выдвижение конкурирующих проектов было невозможным, аналитические методы описания возможного будущего в СССР были сформированы довольно слабо.
Начиная с эпохи оттепели основным (и тем не менее, как мы увидим далее, не единственным) полем формирования и представления проектов “возможного будущего” в СССР стало искусство. В 1960-е годы была выработана очень простая стратегия презентации таких проектов. Она была основана на внешне лояльном, но насыщенном намеками “между строк” переосмыслении традиционных советских сюжетов о борьбе нового со старым. Большого мастерства в таком переосмыслении достиг, например, Эльдар Рязанов в своих фильмах “Карнавальная ночь” (1956) и “Дайте жалобную книгу” (1965). В финале второго фильма появляется преображенное кафе “Одуванчик”, в котором и происходит основное действие фильма: посреди помещения с “европейским” дизайном движутся молодые, веселые, раскованные и остроумные люди. При всей ироничности рязановской картины, этот эпизод можно считать намеком на возможность общества, свободного и неформального и одновременно — модернизированного технически и эстетически по сравнению с “наличным” на тот момент советским социумом.
Однако намного более важным, чем такие комедии, было рождение в Советском Союзе особой формы деятельности, которую можно назвать альтернативным социальным проектированием. Ее открыли для себя независимо друг от друга разные люди, она сформировалась прежде всего в литературе, философии и педагогике и до сих пор оказывает очень сильное подспудное действие на российскую культуру и политику; вероятно, в ближайшие годы ее значение в связи с вытеснением политики из российского публичного поля может еще возрасти.
В момент возникновения этой практики ее представители стремились отрефлексировать советские формы социальности и создать и/или показать новые возможности для социального действия. В результате ее развития появились не новые проекты будущего общества, но проекты преобразования человеческой природы, мифы о самоопределении человека в тоталитарном обществе и о медленном преобразовании этого общества. Эти мифы в первую очередь были разработаны в творчестве братьев А.Н. и Б.Н. Стругацких и философа Г.П. Щедровицкого, в меньшей, но все же ощутимой степени они заметны в творчестве философа и педагога Э.В. Ильенкова и теоретика изобретательства и писателя-фантаста Г.С. Альтова (Альтшуллера).
2
В советской фантастической (или, как тогда говорили, научно-фантастической) литературе такое альтернативное социальное проектирование появилось еще в конце 1950-х годов. Следует отметить, что вообще значение научной фантастики в советской культуре 1950—1960-х годов по сравнению с предыдущей эпохой резко возросло.
В сталинские времена научная фантастика не просто существовала, но и была в количественном отношении, по числу наименований, очень развитой отраслью соцреалистической литературы. Однако из “корифеев” советской фантастики того времени (1940-х — начала 1950-х годов) в настоящее время не помнят никого, кроме разве что А.И. Казанцева, прожившего очень долгую жизнь (1906—2002)5. Об отношении интеллигентных читателей того времени к советской фантастике можно судить по эпизоду из повести Л.К. Чуковской “Спуск под воду” (1949), где героиня в доме творчества писателей принимает лечебную ванну:
В двух соседних кабинах… беседовали, принимая ванну, двое писателей-приключенцев. Один — приключенец-фантаст, другой — приключенец просто. <…>
— И сколько вы делаете страниц в день? — допрашивал приключенец просто.
— Ну, это зависит, — отвечал фантаст… — Если какие-нибудь описания природы — то можно и 15—20 сделать… Или психология героев, тогда быстро. А вот если что-нибудь техническое… тогда, конечно, медленнее идет. Труднее6.
В середине 1950-х годов интерес к фантастике оживился. Причин этого “пробуждения” было несколько. В Советский Союз стала понемногу проникать западная фантастика — произведения Р. Брэдбери, А. Азимова и др. (герой романа Стругацких “Понедельник начинается в субботу” (1964) говорит об их книгах уже как о модном и общепринятом интеллигентском чтении). В начале “оттепели” советские элиты провозгласили лозунг “возврата к ленинским нормам”, под которым подразумевалась возможность оживления общественной жизни, большей открытости другим странам и культурам, умеренного допущения экспериментов в искусстве, дозированной публикации сведений о сталинском режиме — в той мере, в какой они не подрывали легитимности советского строя в целом. Все эти признаки относительной либерализации режима были внешне уподоблены досталинским временам, которые для нового поколения были полузабытой эпохой революционной романтики. И хотя многие люди после доклада Хрущева и последующих событий окончательно потеряли веру в советскую риторику, для других это действительно означало своего рода реабилитацию идеалов коммунизма, ранее “оскверненных” их инструментальным — для оправдания государственного террора и гонки вооружений — использованием в сталинскую эпоху. Образ коммунистического будущего в пропаганде был модернизирован и стал более убедительным, “осязаемым”: достижение коммунизма теперь описывалось не как оплаченная миллионами жизней победа светлых сил над темными (именно таким утопическое будущее представало в романе Леонида Леонова “Дорога на Океан” [1936]), но как гармоническое, мирное сосуществование разных культур и улучшение самой природы человека. Расширившиеся контакты с другими культурами (выставки иностранных художников и предметов потребления, Фестиваль молодежи и студентов в Москве 1957 года) и научно-техническая революция, обновившая и изменившая для многих образ мира, — порождали стремление описать иную реальность, с принципиально иными практиками повседневного существования. У писателей появилась возможность предлагать к печати романы об обществе будущего, в котором будет преодолено отчуждение между людьми и возникнут новые, невиданные технические и социальные перспективы. Первым таким описанием стал роман Ивана Ефремова “Туманность Андромеды”, открывший, по тогдашнему мнению его первых читателей, новую эпоху в развитии советской фантастики7.
Хотя Борис Стругацкий считает, что “фантастическому методу имманентно присуще социально-философское начало, то самое, без которого немыслима высокая литература”8, — эту характеристику следует отнести не к фантастической литературе вообще, а только к одному из главных ее направлений. “Социально-философское начало” в фантастических произведениях может присутствовать формально, как мотивировка авантюрного сюжета, а может нести главную смысловую нагрузку, и применительно к Стругацким верно скорее второе: их романы, начиная с ранних, описывали не технические или научные чудеса, но новые проблемы существования человека. Вероятно, в конце 1950-х и в 1960-е годы Ефремов, несмотря на все большее расхождение во взглядах, считал Стругацких главной надеждой советской фантастики именно потому, что и он, и они были представителями социально-философского направления в литературе.
Первый роман А.Н. и Б.Н. Стругацких, “Страна багровых туч”, был издан в 1957 году и принципиально отличался не только от предшествовавшей советской фантастики, но и от вышедшей тогда же “Туманности Андромеды”. Герои далекого коммунистического будущего в этом романе напоминали романтичных и раскованных молодых интеллектуалов из тогдашней “молодежной прозы” — например, из повестей Василия Аксенова. Это были не идеальные люди, между ними были возможны вполне “хемингуэевские” или “ремарковские” беседы. Б.Н. Стругацкий перечисляет новаторские черты романа: “Герои были грубы. Они позволяли себе чертыхаться. Они ссорились и чуть ли не дрались. Косная природа была беспощадна. Люди сходили с ума и гибли”9.
“Страна багровых туч” содержала несколько неявных презумпций: люди будущего будут подобны “нам” (авторам и потенциальным читателям) — молодым ученым и инженерам, стремящимся к свободе и профессионализму; они будут так же любить и читать то же, что и люди “нашего круга”; “мы” — носители будущего, именно потому, что “мы” — люди внутренне конфликтные, а не схематичные. Существование человека всегда (в том числе и при коммунизме) будет рискованно и проблематично, перед ним всегда будет стоять проблема выбора (это Стругацкие выразили гораздо более прямолинейно, но и более внятно, чем Ефремов).
Напомню общеизвестное. Естественные и технические науки в СССР стали возможностью свободной и одновременно общественно легитимной самореализации человека, имеющего, как утверждалось в тогдашней литературе, право на личную жизнь и внутренние конфликты. Тогда же появились произведения, в которых коллектив интеллигентов-единомышленников работал на грани познаваемого и постижимого — как, например, фильм М. Ромма “Девять дней одного года” (1962). Молодой ученый мог быть даже в подцензурной прозе носителем умеренного общественного нонконформизма — как, например, в романе Д. Гранина “Иду на грозу”.
Сами Стругацкие с самого начала не только понимали свое отличие от предшествующей, сталинистской традиции советской фантастики, но и откровенно издевались над этой традицией. Так, в повести “Понедельник начинается в субботу” описано путешествие героя — Александра Привалова — в виртуальные миры будущего, изображенные в классической утопической литературе10 (конкретно Стругацкие пародируют, насколько можно судить, “Государство” Платона и “Утопию” Томаса Мора) и в советской фантастике; созданный в романе шарж на эту “советскую виртуальную реальность” поражает как своей убедительностью, так и убожеством “портретируемой натуры”.
…Оглядевшись, я понял, что стою с машиной [для путешествия по виртуальным мирам. — И.К.] на ленте движущегося тротуара. Народ вокруг так и кишел — самый разнообразный народ. В большинстве своем, правда, эти люди были какие-то нереальные; гораздо менее реальные, чем могучие, сложные, почти бесшумные механизмы. Так что, когда такой механизм случайно наезжал на человека, столкновения не происходило. Машины меня мало заинтересовали, наверное, потому, что на лобовой броне каждой сидел вдохновенный до полупрозрачности изобретатель, пространно объяснявший устройство и назначение своего детища. Изобретателей никто не слушал, да они, кажется, ни к кому в особенности и не обращались.
На людей смотреть было интереснее. <…> Если не считать бормотания изобретателей, было довольно тихо. Большинство людей помалкивало. На углу двое юношей возились с каким-то механическим устройством. Один убежденно говорил: “Конструкторская мысль не может стоять на месте. Это закон развития общества. Мы изобретем его. Обязательно изобретем. Вопреки бюрократам вроде Чинушина и консерваторам вроде Твердолобова”. Другой юноша нес свое: “Я нашел, как применить здесь нестирающиеся шины из полиструктурного волокна с вырожденными аминными связями и неполными кислородными группами. Но я не знаю пока, как использовать регенерирующий реактор на субтепловых нейтронах. Миша, Мишок! Как быть с реактором?” Присмотревшись к устройству, я без труда узнал велосипед.
Тротуар вынес меня на огромную площадь, забитую людьми и уставленную космическими кораблями самых разнообразных конструкций. Я сошел с тротуара и стащил машину. Сначала я не понимал, что происходит. Играла музыка, произносились речи, тут и там, возвышаясь над толпой, кудрявые румяные юноши, с трудом управляясь с непокорными прядями волос, непрерывно падающими на лоб, проникновенно читали стихи. Стихи были либо знакомые, либо скверные, но из глаз многочисленных слушателей обильно капали скупые мужские, горькие женские и светлые детские слезы. Суровые мужчины крепко обнимали друг друга и, шевеля желваками на скулах, хлопали друг друга по спинам. Поскольку многие были не одеты, хлопание это напоминало аплодисменты. Два подтянутых лейтенанта с усталыми, но добрыми глазами протащили мимо меня лощеного мужчину, завернув ему руки за спину. Мужчина извивался и кричал что-то на ломаном английском. Кажется, он всех выдавал и рассказывал, как и за чьи деньги подкладывал мину в двигатель звездолета. Несколько мальчишек с томиками Шекспира, воровато озираясь, подкрадывались к дюзам ближайшего астроплана. Толпа их не замечала.
Образ “прогрессора” — один из главных, если не самый главный, в зрелом творчестве Стругацких (другой столь же значимый образ — фигура учителя, но он подробно разработан только в одном романе — “Отягощенные злом”). “Прогрессор” — это человек, посланный более высокоразвитой цивилизацией в менее высокоразвитую для того, чтобы тайно, с помощью политических заговоров и других конспиративных действий, направлять общественные процессы в “правильную сторону” (то есть к коммунизму) и спасать интеллектуалов и просто людей, попадающих в трудное положение. При этом его взгляды, его вера в лучшее будущее подвергаются постоянным испытаниям.
Первоначально — до 1980-х годов — высокоразвитой цивилизацией, посылавшей прогрессоров в “темные” миры, однозначно была Земля, пришедшая к коммунизму (Мир Полудня), а низкоразвитые цивилизации представали в различных видах, от позднефеодального государства (“Трудно быть богом”) до разнообразных посткатастрофических обществ наподобие тех, что описывались в англоязычных фантастических антиутопиях 1960—1970-х годов: лес мутантов в романе “Обитаемый остров” или разоренная бесконечной войной планета Гиганда в повести “Парень из преисподней”.
По словам Б.Н. Стругацкого, сама идея “нашего соглядатая на чужой планете” возникла в начале 1960-х годов11. Однако особенно актуальной она стала в процессе создания романа “Трудно быть богом” (1963). Первоначально роман был задуман как оптимистически-авантюрный, но замысел претерпел существенные изменения в 1962 году — после того, как Н.С. Хрущев устроил публичный скандал на художественной выставке в Манеже и выступил с жесткими идеологическими ультиматумами на своих встречах с деятелями искусства12. Б.Н. Стругацкий пишет, что на него и на брата произвело особенно сильное впечатление то, какую активность тогда проявили погромщики от искусства, на время ушедшие в тень после смерти Сталина и ХХ съезда КПСС. Роман стал, по сути, манифестацией конфликта:
…Одно стало нам ясно, как говорится, до боли. Не надо иллюзий. Не надо надежд на светлое будущее. Нами управляют жлобы и враги культуры. Они никогда не будут с нами. Они всегда будут против нас. Они никогда не позволят нам говорить то, что мы считаем правильным, потому что они считают правильным нечто совсем иное. И если для нас коммунизм — это мир свободы и творчества, то для них коммунизм — это общество, где население немедленно и с наслаждением исполняет все предписания партии и правительства13.
С прогрессором мог отождествить себя советский интеллигент, действующий в невыносимых условиях и стремящийся эти условия по мере сил тайно реформировать, как партизан в тылу врага. Герой романа, дон Румата, — ученый, и не просто ученый, а гуманитарий, привыкший на Земле к спорам. В одной из трудных бесед с носителем архаического мироощущения он мысленно жалеет, что даже самые остроумные его аргументы не вызовут крика из зала: “Адекватно, Антон! Адекватно!” — потому что здесь нет ни зала, ни трибуны. Цензура, правда, убрала из романа совсем уж явные намеки на возможность отождествления феодального инопланетного государства Арканар и сталинского режима: по свидетельству Б.Н. Стругацкого, начальник тайной полиции в романе первоначально звался дон Рэбия и лишь по настоянию цензуры был переименован в дона Рэбу. Тем не менее сама атмосфера романа (вкупе с распространенным в 1960-е годы среди интеллигенции интересом к эпохе Возрождения14) давала возможность читателю думать именно так.
Продолжение “прогрессорская” тема получила в откровенно антитоталитарном романе “Обитаемый остров” (1967), который также был сначала задуман как развлекательный и едва ли не пародийный. Однако “довольно скоро он перестал нам видеться таким уж беззубым. И башни-излучатели, и выродки (то есть интеллигенты на пропагандистском сленге описанного в романе режима. — И.К.), и Боевая Гвардия — все вставало на свои места, как патроны в обойму, все находило свои прототипы в нашей обожаемой реальности, все оказывалось носителем подтекста…”15. Более того, приступы экстаза под влиянием “психоволн” у населения планеты Саракш отчетливо напоминают “пятиминутки ненависти” из романа Оруэлла “1984” (хорошо известного в 1967 году братьям, еще в 1950-е годы свободно читавшим по-английски16), а трансформацию концепции Оруэлла (психоволны не действуют на интеллектуалов, преступников и мутантов; точнее, люди, на которых психоволны не действуют, за исключением живущих в лесу мутантов, уходят либо в диссиденты, либо в политику, либо в криминальную среду) можно считать своего рода психологическим и социальным уточнением и продолжением оруэлловской традиции.
Заметим одну деталь, важную для дальнейшего изложения. Политика в двух первых романах о прогрессорах — столь же скрытое и эзотерическое занятие, как и работа этих героев. Прогрессоры добиваются своих целей в неправильном, тоталитарном обществе, где власть радикально отчуждена от людей и борьба с ней может идти только законспирированно, через шпионское проникновение во властные структуры, а не через публичные политические акции. Так, таинственный и всезнающий Странник, добравшийся до самых вершин власти в “Обитаемом острове”, — человек, которого боятся даже руководители инопланетной госбезопасности, — оказывается земным прогрессором Рудольфом Сикорски. И, хотя по настоянию цензуры все русские имена в романе были заменены на условно-западные, — кажется, не случайным был выбор фамилии этого героя, напоминавшей фамилию авиаконструктора Игоря Сикорского (1889—1972) — русского эмигранта, реализовавшего свой талант в США и создавшего в этой стране успешную проектную фирму.
Наряду с сюжетами о деятельности прогрессоров в романах Стругацких 1960-х годов были и другие, предполагавшие понимание политики как совместного, общественного действия. Но такое действие в их произведениях, что было неудивительным в советских условиях, неизбежно понималось как организованный бунт, как революция. Так, главный герой романа “Хищные вещи века”, эмиссар всемирного Совета безопасности, приезжает в неназванную капиталистическую страну для того, чтобы расследовать, откуда расходится по миру сильнодействующий наркотик под названием “слег” (от англ. slag — шлак, окалина), и обнаруживает, что это не химическое вещество, а несложный электроприбор, и изготовить его в домашних условиях под силу каждому. Открыв эту пугающую истину, герой планирует организовать массовое сопротивление обществу потребления, которое порождает конформизм и стремление к психологическому комфорту, то есть, в предельном выражении, влечение к слегу:
До чего же хорошо, что я могу сейчас крикнуть на весь мир и меня услышат миллионы единомышленников! И я подумал, что теперь не уеду отсюда. Я здесь всего три дня. Не может быть, чтобы здесь не оказалось никого, кто с нами. Кто ненавидит все это смертной ненавистью, кто хочет взорвать этот тупой сытый мир. Такие люди всегда были и всегда будут. <…> Они тычутся, как слепые. Мы сделаем все, что в наших силах, чтобы помочь им, чтобы они не растрачивали ненависть по мелочам. Теперь наше место здесь. И мое место здесь.
Характерно, что революцию в романе может совершить именно пришелец извне, из иного, лучшего мира: местные интеллигенты (“интели”) способны организовать только неудачную попытку вооруженного переворота, которую герой в шифрованных телеграммах своему руководству именует “концертом самодеятельности”.
Революционный пафос, видимо, иссяк в творчестве Стругацких примерно в 1968 году — вместе с окончательным завершением “оттепели”. Последним романом Стругацких, в котором описана успешная общественная трансформация, стали “Гадкие лебеди”: здесь носителями бунтарских настроений оказываются старшеклассники из закрытой (от внешнего мира) школы. И, хотя Б.Н. Стругацкий называет временем создания романа 1966—1967 годы, трудно не заметить в этом произведении, которое много раз редактировалось и переделывалось, аллюзий на чуть более поздние события — на волнения студентов Франции и Западной Германии 1967— 1968 годов. Имя мальчика, ставшего лидером восставших подростков в “Гадких лебедях” — Бол-Кунац, — напоминает имя студента, ставшего лидером парижских событий весны 1968 года — Даниэля Кон-Бендита.
Восстание подростков в этом романе оказалось успешным и привело к крушению конформистского бюргерского общества. Следующий роман о бунте молодежи — “Отягощенные злом” — был написан через двадцать лет, в 1988 году. Описанная в этом произведении субкультура, представители которой называются фловерами (прозрачный намек на хиппи: “фловер” — транслитерация английского слова “flower”, составной части американского сленгового названия хиппи как “детей цветов”), с самого начала обречена на неудачу из-за своего радикально-эскапистского характера. Этот контраст характерен: по-видимому, “Гадкие лебеди” — последний действительно утопический роман братьев Стругацких.
Среди поклонников и исследователей творчества этих двух авторов уже давно принято считать — думаю, с полным на то основанием, — что прототипом элитарной школы из романа “Гадкие лебеди” стали не столько европейские университеты, сколько математические спецшколы 1960-х годов — так называемый “интернат Колмогорова” при МГУ и московская школа № 2. Так, автор послесловия к новому изданию Стругацких, объясняя сходство и различия педагогической проблематики в романах “Гадкие лебеди” и “Отягощенные злом”, пишет: “[не скомпрометированным в конце 1960-х годов] оставался еще один принцип — воспитание “нового человека””. Далее он описывает две реальности: советскую и воображенную им. В первой математические спецшколы не получили развития и человечество не смогло ни построить всемирного государства, ни освоить Солнечную систему; в вымышленной реальности, где эти спецшколы были поддержаны государством, человечество достигло невиданных успехов17.
В условиях кризиса утопического сознания дети воспринимаются как образ непредсказуемого и пугающего будущего. В 1970-е годы широкую популярность в советском искусстве приобрел жанр психологической драмы из жизни старшеклассников (“Ночь после выпуска” (1974) В. Тендрякова и мн. др.). Общество, потерявшее уверенность в собственном будущем, с тревогой всматривалось в предвестников этого будущего — подростков, потенциальных носителей иного сознания. В условиях идеологической эрозии “развитого социализма” последним прибежищем как утопического, так и социально-проектного сознания стала школа: в большинстве своем советские педагоги-новаторы были нонконформистами (стихийными или сознательными). Они полагали, что, воздействуя на новое поколение, возможно “выгородить” внутри советского режима пространство иных — деидеологизированных, гуманистических и ответственных — отношений между людьми.
Образ девушки/юноши или ребенка как Иного был очень характерен и для западных литератур и кинематографа в условиях развития молодежных субкультур и студенческих бунтов 1960-х (от “Чужака на чужой земле” Роберта Хайнлайна до “Ребенка Розмари” Айры Левина), и в советской культуре 1970-х. Но в западноевропейских и особенно американских произведениях инаковость молодых людей, как правило, имела прямые социальные и даже онтологические последствия, то есть спасение или гибель мира. Подростки же из советского искусства 1970-х представали как иные в первую очередь культурно и психологически. Метафору этой инаковости создал Андрей Тарковский в финале своего фильма “Сталкер” (1979), снятого по роману братьев Стругацких и по их же сценарию: дочь главного героя, девочка лет шести, двигает взглядом по столу стакан с водой и читает стихотворение Федора Тютчева “Люблю глаза твои, мой друг…”. Способность ребенка — по-видимому, действующего под влиянием некой сверхъестественной силы — прямо говорить о силе эротического желания предстает в этом финале столь же невероятной, как и телекинез. В написанных за двенадцать лет до фильма Тарковского “Гадких лебедях” Стругацкие, кажется, одними из первых в советской культуре создали миф о подростках как об иных не только социально, но и психологически — по отношению к предшествовавшим поколениям.
Характерно, что в этом романе важнейшей чертой подростков, которых воспитывают загадочные “мокрецы”, является умение вести ответственные и жесткие споры со взрослыми на этические темы. Именно ту же черту как необыкновенно важное качество своих учеников с уважением и радостью описывает один из лучших московских учителей литературы 1960—1970-х годов — Юрий Айхенвальд18.
3
Время “застоя” стало эпохой кризиса позитивных советских проектов будущего. Нараставшее отчуждение от официальной идеологии советского населения и в особенности интеллектуалов, постепенное исчерпание ресурсов экстенсивного и мобилизационного развития, распространение новых практик потребления — все это привело к тому, что выработка проектов будущего практически целиком переместилась в сферу подпольной или неофициальной публицистики, а главными в футурологических обсуждениях стали вопросы о том, сколько еще просуществует Советский Союз и что делать с советской внутри- и внешнеполитической псевдомарксистской доктриной — то есть можно ли ее трансформировать без революционных потрясений в какую-нибудь другую идеологию, которая позволила бы построить в СССР более открытое и более способное к дальнейшей модернизации общество.
Первыми поставили вопрос таким образом Андрей Амальрик и Андрей Сахаров. Амальрик в работе “Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?” (1969), используя социологическую аргументацию, доказывал, что внутренние ресурсы тоталитарного режима, несмотря на выборочные репрессии, близки к полному исчерпанию:
…Сейчас не только каждый советский гражданин чувствует себя в большей безопасности и располагает большей личной свободой, чем 15 лет назад, но и руководитель отдельного промышленного предприятия имеет право сам решать ряд вопросов, которые раньше от него не зависели, и писатель или режиссер стеснены в своем творчестве уже гораздо более широкими рамками, чем раньше, и то же наблюдается почти во всех областях нашей жизни. Это породило… идеологию в обществе, пожалуй самую распространенную, которую можно назвать “идеологией реформизма”. Она основана на том, что путем постепенных изменений и частных реформ, замены старой бюрократической элиты новой, более интеллигентной и здравомыслящей, произойдет своего рода “гуманизация социализма” и вместо неподвижной и несвободной системы появится динамичная и либеральная. Иными словами, эта теория основана на том, что “разум победит” и “все будет хорошо”… <…> Однако… режим считает себя совершенством и поэтому сознательно не хочет меняться ни по доброй воле, ни тем более уступая кому-то и чему-то. Происходящий процесс “увеличения степеней свободы” правильнее всего было бы назвать процессом дряхления режима. Просто-напросто режим стареет и уже не может подавлять все и вся с прежней силой и задором: меняется состав его элиты, как мы уже говорили; усложняется характер жизни, в которой режим ориентируется уже с большим трудом; меняется структура общества19.
Андрей Сахаров в манифесте 1968 года “Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе” высказал мысль о том, что для борьбы с целым рядом глобальных опасностей в ближайшем будущем жизненно необходимо сближение (или, как стали говорить в 1970-е годы, конвергенция) политических практик “коммунистических” и “капиталистических” режимов. В СССР для обеспечения возможности такого развития событий нужно в первую очередь “ограничить влияние неосталинистов на… политическую жизнь”20, отказаться от конфронтационной риторики по отношению к странам Запада и прекратить преследования инакомыслящих.
Как известно, оба эти автора — и Амальрик, и Сахаров — за свои тексты были подвергнуты политическим репрессиям.
Тогда же, в конце 1960-х, в нонконформистских кругах начали интенсивно распространяться идеи будущего как реставрации “белой”, имперской России21 или же — в более мягкой форме — воссоздания на месте СССР государства, основанного на ограничительных религиозно-нравственных принципах (публицистика Александра Солженицына 1970-х годов). В написанных в 1960-е годы работах философа Дмитрия Панина важнейшим структурным элементом такого будущего государства была объявлена цензура, охраняющая общественную нравственность, — или, по выражению самого Панина, “этический контроль”22. В начале 1970-х А. Солженицын был принудительно депортирован из страны (1974), а Д. Панин эмигрировал по собственной воле (1972), но более конформистски настроенные консерваторы, вульгарные интерпретаторы “белой идеи” в это время находили понимание в аппарате ЦК КПСС и ЦК ВЛКСМ и в руководстве творческих союзов.
В диссидентской публицистике 1970-х годов общим местом стало утверждение о том, что существуют два противостоящих взгляда на будущее России — “сахаровский” (“западнический” и “секулярный”) и “солженицынский” (“почвенный” и “религиозный”). Однако, по-видимому, при всей харизматичности Сахарова и Солженицына и при всей важности их исторической роли они были далеко не самыми последовательными выразителями тех точек зрения, которые сами они представляли, — более того, и спор в действительности шел о другом. Одна из сторон полагала, что в условиях современного мира государственная идеология должна постепенно отмереть, а другая — что Россия, при всех ее возможных будущих трансформациях, должна остаться государством с эксплицитно выраженной и обязательной к применению официальной идеологией. Кажется, едва ли не единственным, кто проанализировал эту дихотомию, стал все тот же Амальрик:
На первый взгляд бесспорное, положение официальной идеологии скорее проблематично. А.Д. Сахаров и А.И. Солженицын разошлись в оценке ее роли. Солженицын считает, что она все еще имеет решающее значение для определения государственной политики; Сахаров — что она служит только камуфляжем для прагматизма дезидеологизированных верхов. Мне же кажется, что она играет некую промежуточную роль — не будучи к тому же сама по существу единой идеологией. Хотя верны замечания о ее камуфляжном характере и сам я выше назвал ее “обрядовой”, все же ее инерционная сила очень велика…23
Из подцензурного искусства 1970-х изображение воображаемого будущего почти уходит. Там же, где оно возникает вновь, будущее приобретает нарочито деидеологизированный и персоналистический характер. В футурологических произведениях эпохи “застоя” изображены необычные эмоции и нетривиальные отношения между людьми в небольшом коллективе, но не общество будущего в целом. Диапазон таких “микросоциальных утопий” простирается от фильма А. Тарковского “Солярис” до цикла детских фантастических романов Е. Велтистова про Электроника — мальчика-робота, научившегося испытывать человеческие чувства.
Попытки обсуждать в подцензурных изданиях не экзистенциальные, а социальные проблемы возможного будущего заканчивались, как правило, скандалом. Так, после публикации антиутопии Ивана Ефремова “Час быка” (М.: Молодая гвардия, 1970) — романа о цивилизации, зашедшей в тупик и “преодоленной” в результате инспирированной с Земли духовной революции, — Ю.В. Андропов передал в ЦК КПСС аналитическую записку, в которой сообщалось, что Ефремов “под видом критики общественного строя на фантастической планете “Торманс” по существу, клевещет на советскую действительность…”. После этого роман был обсужден на заседании Секретариата ЦК КПСС, состоявшемся 12 ноября 1970 года. В дальнейшем члены советского руководства успешно инсценировали поведение Николая I в его известной беседе с А.С. Пушкиным: Ефремов был приглашен на беседу к секретарю ЦК П.H. Демичеву, который обнаружил хорошее знакомство с его творчеством и попросил писателя присылать рукописи новых книг. Это “пожелание” было выполнено: следующий — и последний в жизни Ефремова — роман “Таис Афинская” (1972) был представлен Демичеву на личную цензуру. После смерти писателя (1972) “Час быка” был изъят из продажи и библиотек и не переиздавался до 1988 года, а имя Ефремова в течение нескольких лет было запрещено к упоминанию даже в специальных трудах по палеонтологии24.
Это усилившееся давление властей Стругацкие чувствовали тем более остро, что в начале 1970-х сами они подверглись политическим преследованиям: роман “Гадкие лебеди”, попавший на Запад в “самиздатской” версии, был опубликован в эмигрантском издательстве “Посев”; в ноябре 1972 года в результате давления со стороны секретаря Московской организации Союза писателей, генерала КГБ в отставке В. Ильина и боязни быть репрессированными по “диссидентским” делам братья Стругацкие вынуждены были передать в “Литературную газету” письмо, в котором отказались от романа и осудили его “гангстерскую” публикацию25. Следующей после “Обитаемого острова” в “прогрессорской” серии Стругацких стала повесть “Парень из преисподней” (1973), которая, кажется, не добавила к развитию социальной концепции Стругацких ничего принципиально нового, но зато стала первым их произведением, опубликованным после “посевовской” истории (журнал “Нева”, 1974 год).
В конце 1960-х и первой половине 1970-х годов были написаны три важнейших произведения Стругацких, прямого отношения к теме прогрессоров не имеющие, но задающие для нее контекст — “Гадкие лебеди”, “Пикник на обочине” и “Град обреченный”. В “Пикнике…” Стругацкие впервые последовательно воплотили идею, которая присутствовала и в их ранних произведениях (например, в повести “Извне”), но была выражена менее эксплицитно: вся земная жизнь может быть “обочиной” с точки зрения более высокоразвитых цивилизаций, у которых есть свои неизвестные цели — и цели эти, вполне вероятно, не учитывают интересов ни конкретных людей, ни человечества в целом. В романе “Гадкие лебеди” впервые появляется, хотя и высказанное в виде таинственных намеков, описание такой более высокоразвитой цивилизации — это “мокрецы”.
“Мокрецы” непредсказуемы в силу своего запредельно высокого интеллекта, а умственные интересы даже не превалируют над материальными, но заменяют их: если не давать “мокрецу” читать книги, он умирает от голода (так и погибает один из персонажей романа). “Мокрецы” воспитывают из детей в своей элитной школе некую расу будущего — для никому не понятных целей. Следствием этого воспитания становится растущий конфликт поколений, который приводит к пассивному бунту — уходу детей из города. Этот эпизод отчетливо отсылает к легенде о гаммельнском крысолове, но в романе Стругацких дети уходят не в реку, а в сияющее царство иного мира, описанное в виде апокалиптических нового неба и новой земли.
Главная же задача романа “Град обреченный” (написанного “в стол” и опубликованного только в конце 1980-х — как и “Гадкие лебеди”), по позднейшему признанию Б.Н. Стругацкого,
…не сначала, но постепенно сформировалась у нас таким примерно образом: показать, как под давлением жизненных обстоятельств кардинально меняется мировоззрение молодого человека, как переходит он с позиций твердокаменного фанатика в состояние человека, словно бы повисшего в безвоздушном идеологическом пространстве, без какой-либо опоры под ногами. Жизненный путь, близкий авторам и представлявшийся им не только драматическим, но и поучительным. Как-никак, а целое поколение прошло этим путем за время с 1940 по 1985 год26.
Вернемся к “прогрессорским” романам. В очередном произведении этого цикла — “Жук в муравейнике” (1979) — появляется мысль о том, что таинственная сверхразвитая цивилизация “мокрецов” или Странников27, упомянутая в некоторых предыдущих романах о Мире Полудня, может ставить эксперименты над людьми в своих собственных целях. Смысл этих экспериментов в рабочих тетрадях Стругацких времен работы над романом “Волны гасят ветер” был обозначен так: “Странники прогрессируют Землю”28. В “Жуке” выясняется, что в коммунистическом Мире Полудня действует тайная полиция (КОМКОН-2), которая убивает главного героя, посланца Странников и профессионального прогрессора (!) Льва Абалкина — потому что с какими целями он послан на Землю, не знает никто, в том числе и он сам. Лев — один из детей, чьи зародыши были найдены в таинственном инкубаторе на “безымянной планетке в системе ЕН9173”; герои полагают, что этот инкубатор сооружен Странниками. Таким образом, тема детей как Иного получает здесь новое развитие (об этом писала в своей книге о Стругацких Ивонна Хауэлл [Yvonne Howell]).
Почти в самом начале романа главный его герой, Максим Каммерер, предъявляет свое profession de foi, звучавшее довольно неожиданно из уст интеллигента в год советского вторжения в Афганистан:
…Надо самому пройти через сумерки морали, увидеть кое-что собственными глазами, как следует опалить собственную шкуру и накопить не один десяток тошных воспоминаний, чтобы понять наконец, и даже не просто понять, а вплавить в мировоззрение эту, некогда тривиальнейшую мысль: да, существуют на свете носители разума, которые гораздо, значительно хуже тебя, каким бы ты ни был… И вот только тогда ты обретаешь способность делить на чужих и своих, принимать мгновенные решения в острых ситуациях и научаешься смелости сначала действовать, а потом разбираться.
По-моему, в этом сама суть прогрессора: умение решительно разделить на своих и чужих. <…> И тут ничего не поделаешь. Приходится терпеть — и нам, и им. Потому что либо прогрессоры, либо нечего Земле соваться во внеземные дела…
Но по мере развития сюжета Стругацкие все сильнее отделяют себя от своего героя: именно представленная в этой реплике Каммерера идеология вражды, которую исповедует начальник Каммерера, руководитель КОМКОН-2 Рудольф Сикорски по прозвищу Экселенц, и приводит к тому, что Льва Абалкина убивают.
В романе “Волны гасят ветер” (1985) носители “сверхцивилизации” оказываются уже не запредельными “мокрецами” или Странниками: это — люди, вышедшие на новую ступень эволюционного развития и называющие себя люденами (это самоназвание происходит, с одной стороны, от Homo ludens, с другой — это слово, как отмечает постаревший Каммерер, можно считать анаграммой слова “нелюдь”). Они в самом деле ludens, потому что играют с людьми с только им понятными целями.
Роман “Волны гасят ветер”, по сути, является “палинодией”, опровержением романа “Гадкие лебеди”. Идея прогрессорства переворачивается по принципу “А если бы тебя так?” Герои романа, все тот же Каммерер и подруга покойного Льва Абалкина Майя Глумова обсуждают вопрос, который в романе назван “гипотезой Бромберга”: если на Земле действуют прогрессоры значительно более развитых неземных рас, то в чем будут, скорее всего, состоять их действия? Ответ сформулировавшего этот вопрос персонажа по фамилии Бромберг таков: в результате деятельности таких прогрессоров человечество будет разделено на неравные части по неизвестному нам параметру, после чего меньшей части помогут развиться и она навсегда и сильно обгонит бо´льшую, и все это будет сделано совершенно чуждым нам, нечеловеческим разумом. Однако агентами этой сегрегации оказываются не инопланетяне, а люди, принципиально изменившие свою природу, — людены.
В 1980-е годы Стругацкие, согласно воспоминаниям Б.Н. Стругацкого, обсуждали тему, возможно, ожидающего человечество (даже в случае построения коммунизма) эволюционного тупика, но у романов “Жук в муравейнике” и “Волны гасят ветер” есть и еще один смысловой обертон: писатели предприняли ревизию своей же идеи влияния на общество с помощью локальной конспиративной деятельности.
Окончательно, по словам Б.Н. Стругацкого, их разочарование в идее прогрессорства должно было быть выражено в последнем романе цикла, который не был закончен из-за смерти А.Н. Стругацкого. В этом романе предполагалось описать существовавшую на планете Саракш Империю, состоящую из нескольких территорий в форме концентрических колец (очевидная аллюзия на организацию Дантова Ада): внешний круг — мир бандитов и нищих, основанный на праве силы, средний — мир обычного “буржуазного” существования, центр — мир прекрасной, возвышенной жизни, как при коммунизме. Из одного мира в другой попасть невозможно: за этим следит специальная полиция, и власти чуть ли не с рождения человека определяют, где он будет жить. Б. Стругацкий уподобил эти миры аду, чистилищу и раю, но не меньше эта Империя напоминает и Государство Платона, — только если ранняя пародия на Платона в “Понедельнике…” была победительно-иронической, то “ремейк” античного философа, созданный на рубеже 1990-х — мрачный и пронизанный страхом перед возможной реализацией этого кошмарного проекта, своего рода Телемской обители наизнанку29:
Максим Каммерер, пройдя сквозь все круги и добравшись до центра, ошарашенно наблюдает… райскую жизнь, ничем не уступающую [будущей] земной, и общаясь с высокопоставленным и высоколобым аборигеном, и узнавая у него все детали устройства Империи, и пытаясь примирить непримиримое, осмыслить неосмысливаемое, состыковать нестыкуемое, слышит вдруг вежливый вопрос: “А что, у вас разве мир устроен иначе?” И он начинает говорить, объяснять, втолковывать: о высокой Теории Воспитания, об Учителях, о тщательной кропотливой работе над каждой дитячьей душой…
Абориген слушает, улыбается, кивает, а потом замечает как бы вскользь:
— Изящно. Очень красивая теория. Но, к сожалению, абсолютно нереализуемая на практике.
И, пока Максим смотрит на него, потеряв дар речи, абориген произносит фразу, ради которой братья Стругацкие до последнего хотели этот роман все-таки написать.
— Мир не может быть построен так, как вы мне сейчас рассказали, — говорит абориген. — Такой мир может быть только придуман. Боюсь, друг мой, вы живете в мире, который кто-то придумал — до вас и без вас, — а вы не догадываетесь об этом…
По замыслу авторов эта фраза должна была поставить последнюю точку в жизнеописании Максима Каммерера. Она должна была заключить весь цикл о Мире Полудня. Некий итог целого мировоззрения. Эпитафия ему. Или — приговор?..30
Как уже сказано, кроме идеи прогрессорства, большую роль в романах Стругацких — и в жизни Бориса Стругацкого, много лет руководившего семинаром молодых фантастов — играет педагогика. Педагогика, обучение детей, как мы видим, — едва ли не самая главная наука Мира Полудня. Фантасты, считающие себя учениками Стругацких, всячески это подчеркивают — например, выпустили трехтомную антологию своих произведений “Время учеников”. Из всего сказанного очевидно, что внимание Стругацких к проблемам педагогики было в социальном смысле не случайной и не сугубо личной особенностью.
4
Идея прогрессорства у Стругацких имеет очень много перекличек с деятельностью философа Георгия Петровича Щедровицкого.
Щедровицкий был ровесником братьев Стругацких. Он родился в 1929 году, Аркадий Стругацкий — в 1925-м, Борис Стругацкий — в 1933-м. В шутку братья когда-то вычислили свой “усредненный” день рождения, и выяснилось, что он приходится как раз на 1929 год.
Философские высказывания и личность Щедровицкого производили такое сильное впечатление на современников, что, например, его оппонент Юлий Шрейдер говорил, полемизируя, о “кантовско-щедровицкой модели мира”31 — имея в виду, что и Кант и Щедровицкий реализовали в своей деятельности философию (весьма широко понимаемого) прагматизма, согласно которой, по удачному выражению П.Д. Юркевича, нет непосредственного познания истины и любое знание может быть не более чем “общегодным”32. (Следует оговорить, что это утверждение представляется мне произвольным и неаргументированным. Вопрос о степени влияния Канта на Щедровицкого — при том, что у Канта не было идеи превращения философии в социально-практическую деятельность, — требует специального исследования.)
В деятельности Г.П. Щедровицкого с самого начала было заложено, с сегодняшней точки зрения, противоречие, которое для него самого противоречием не было: с одной стороны, он, по его собственному признанию, с детства понимал, насколько у окружающих его людей “слова не совпадают с тем, что происходит реально”33. Примерно с 12 лет он осознал, что живет при тоталитаризме34 (и дальнейшая его жизнь показывает, что это знание действительно пришло к нему достаточно рано). С другой стороны, он стал в Советском Союзе философом и большую часть жизни оставался убежденным марксистом.
Правда, марксизм его с годами становился все более несоветским. По словам психолога Владимира Зинченко, “в Г.П. удивительным образом сочетались убежденный марксист и столь же убежденный идеалист, в чем он, в отличие от официозных марксистов, не стеснялся признаваться…”35 — и это вполне перекликается с представлением Стругацких о “двух коммунизмах”: “коммунизме властей” и “коммунизме советских интеллектуалов”.
С 1954 года Щедровицкий, по воспоминаниям его друзей, становится лидером группы молодых философов-марксистов — Московского логического кружка. До этого лидером кружка был его организатор — философ-логик Александр Зиновьев, впоследствии прославившийся романом-памфлетом “Зияющие высоты”, а еще позже, в 1980—2000-е годы ставший публицистом и политологом крайне антизападного толка.
Из круга, сложившегося тогда на философском факультете МГУ, вышло несколько социально очень активных людей. Кроме Щедровицкого и Зиновьева, это, например, ставший впоследствии одним из ведущих социологов СССР и постсоветской России Борис Грушин, будущий диссидент Борис Шрагин, уже упомянутый Эвальд Ильенков. Все это сообщество уже тогда, в середине 1950-х, было настроено по отношению к действительности послесталинского СССР довольно критично. По словам философа Бориса Юдина, для участников этого круга был актуален пафос “Тезисов о Фейербахе” и близких к ним работ Маркса — “пафос, связанный с радикальным отвержением наличной ситуации”36. В дискуссии аспирантов и молодых преподавателей с профессорами сталинистского истеблишмента, прошедшей на философском факультете МГУ весной 1954 года, Александр Зиновьев произнес ставшую широко известной фразу: “Если бы Маркс был жив, он бы к своим одиннадцати тезисам добавил двенадцатый: раньше буржуазные философы объясняли мир, а советские философы и этого не делают”. Эти слова, по воспоминаниям свидетеля, вызвали в аудитории гром аплодисментов37.
Для Щедровицкого, по словам Александра Пископпеля, уже тогда “речь шла не о логике, а о новой “технологии” мышления”38. Сам же Щедровицкий писал впоследствии: “…Наша работа с самого начала… была направлена на создание новых форм жизнедеятельности и мышления”39.
Именно тогда формировалась идея создания иного субъекта — при том, что философия Щедровицкого очень рано была опознана им как последовательно антисубъектная: еще в 1957 году в кругу единомышленников он “сделал доклад об онтологическом представлении мышления как культурно-онтологического процесса”. Впоследствии он вспоминал: “В этом докладе я использовал мысль Вильгельма Гумбольдта о том, что не человек овладевает языком, а язык овладевает человеком, и точно так же мышление: оно не порождается человеком, а “проходит” через голову человека, преобразуясь и трансформируясь в ней”40. (Заметим, что сопоставимую по своей антисубъектности точку зрения на мышление на протяжении многих лет отстаивал и отстаивает еще один философ, друг Щедровицкого, родившийся в 1929 году — А.М. Пятигорский41.) Насколько можно судить, в концепции Щедровицкого были резко усилены некоторые черты, присущие его личности: вообще-то он, рассказывая о людях, мог с интересом рассуждать об особенностях каждого из своих друзей или оппонентов; свидетельство тому — его надиктованные на магнитофон воспоминания. Стоит оговорить, что философия Щедровицкого не была свободна от противоречий (что, на мой взгляд, и нормально): за “антисубъектность” его много раз обвиняли в гегельянстве, сам же он считал, что главным неогегельянцем в советской философии был вовсе не он, а Эвальд Ильенков, якобы отождествлявший бытие и познание42. Так или иначе, вероятно, установка на восприятие субъекта как “функционального места” (или даже эпифеномена) языка и мышления стала одной из причин того, что созданный Щедровицким “новый субъект” приобрел не персональную, а коллективистскую организацию.
В 1957 году, то есть тогда же, когда вышел первый роман Стругацких “Страна багровых туч”, “логический кружок” распадается, его участники начинают самостоятельное движение43, а Щедровицкий создает и возглавляет Московский методологический кружок — ММК. Целью этой группы стало, по сути, проектирование и “внедрение в практику” новых форм и способов мышления и деятельности. “Создаваемая в рамках ММК теория деятельности — методологическая концепция деятельности… должна была, по мысли ее создателей, обеспечить возможность прогнозирования и управления развитием разных форм социально значимой деятельности”44.
Насколько можно судить, работа семинара Щедровицкого исходила из общей презумпции: группа особым образом обученных и организованных интеллектуалов может разрабатывать и последовательно осуществлять по выработанным алгоритмам сколь угодно масштабное преобразование социальной среды. Любую гуманитарную деятельность Щедровицкий предпочитал понимать как такую, которая сама свой предмет конструирует и сама же его преобразует. Так, исследуя в конце 1960-х дизайнерскую деятельность во Всесоюзном научно-исследовательском институте технической эстетики (ВНИИТЭ), Щедровицкий пришел к концепции дизайна как “тотального и обособляющегося проектирования, нацеленного в идеале на создание эстетически завершенной и функционально полной предметной среды жизни общества”, “при этом концепция тотального проектирования перерастала в концепцию социального проектирования”45. Эти комментарии философов интересно сопоставить с воспоминаниями самого Щедровицкого о своем отце, П.Г. Щедровицком: “…Его всегда интересовала в основном технология: как все должно делаться. И в этом отношении он оказывал на меня очень большое влияние, причем сознательно и целенаправленно с самого раннего детства. <…> Он… всегда обращал внимание прежде всего на то, чтобы привить мне некоторую технологичность в подходе ко всем явлениям”46.
Параллельно с разработкой теории дизайна в 1960 — 1970-е годы Щедровицкий написал ряд работ по семиотике. В них он определял и языкознание аналогичным конструктивистским путем — как метадеятельность по “созданию “программ” и “норм” речевой деятельности (языковедение как инженерия)”47.
Центральной площадкой для “создания новых форм жизнедеятельности и мышления” стали особого рода семинары, которые Щедровицкий начал вести с середины 1950-х годов. Постепенно — но довольно рано — обнаружилось, что выработанный на этих семинарах особый метод постановки и решения проблем48 (где решение сопровождалось тотальной рефлексией оснований высказывания) был, по сути, методом коллективного жизнетворчества, а сами семинары работали, пользуясь термином Щедровицкого, как гигантская “мегамашина” мышления. “[На одном из уровней] методологический семинар выступал как единый, интегративный субъект методологической мыследеятельности…”49
Установка на максимальную экспансию и — как следствие — междисциплинарность “школы Щедровицкого” вполне отчетливо напоминают аналогичные установки школы Ю.М. Лотмана 1960-х годов: в то время Лотман, по словам А.М. Пятигорского, был готов распространить семиотический метод на максимально широкий круг явлений50. Однако если круг московско-тартуского структурализма функционировал как относительно традиционная по структуре научная школа, то семинары под руководством Щедровицкого действовали как единый, подчиненный общей цели социально-жизнетворческий проект или даже, в самом деле, коллективная психологическая “мегамашина”51.
На одном из уровней — назовем его дискурсивным — целью семинара была рефлексия философских и психологических оснований разных типов интеллектуальной деятельности, но был и другой уровень — на нем целью семинара оказывалась выработка универсальной технологии решения организационных задач, в том числе и в сфере управления обществом. Методологическое движение вышло “за пределы чисто познавательного подхода”, свойственного “обычным” гуманитарным наукам; его работа, по мнению участников, выражала “особый, деятельностный подход к социокультурным явлениям”52.
По своим политическим взглядам конца 1960-х годов Щедровицкий был относительно близок к диссидентам, за подписание в 1969 году коллективного письма в защиту А. Гинзбурга и Ю. Галанскова философ был исключен из КПСС. Однако, по-видимому, Щедровицкому был глубоко чужд стихийный либерально-персоналистический пафос, свойственный советскому диссидентскому движению на том этапе развития. Созданная Щедровицким технология непрерывного производства нового коллективного субъекта была модельной утопией, осуществлявшейся “здесь и сейчас”. Эта совокупность признаков — модельность (установка на создание и поддержание новых норм и образцов), стремление выйти за пределы наличного состояния и коллективизм — по-видимому, резко отличала принципы работы семинара Щедровицкого, с одной стороны, от принципов, так или иначе присущих диссидентам и, с другой, от консервирующих принципов позднесоветской бюрократии, проанализированных в работе А. Амальрика “Просуществует ли Советский Союз…”. Б.Г. Юдин пишет: “…В своем жизненном опыте он [Г.П.] не только с блеском реализовал идею М. Фуко о знании как о силе, порождающей власть, но и разработал ее до уровня социальной технологии…” “Участвовать в корпоративном мыследействии можно, лишь становясь приобщенным и посвященным”53. А своей антисубъектностью и установкой на технологичность концепция Щедровицкого парадоксальным образом структурно напоминала мистические религиозные практики. И хотя Юдин пишет, что “вся “кухня” получения и применения знания” была в семинаре Щедровицкого “принципиально открыта”, — в действительно семинары Щедровицкого почти мгновенно выработали собственный сложный язык, детально проработанную риторику и стилистику публичного поведения и способы аргументации (до сих пор человека, прошедшего обучение даже не в самом семинаре Щедровицкого, а у одного из его учеников, можно узнать по манере при решении сложных задач рисовать особые, очень узнаваемого вида схемы). И хотя формально основной семинар был открытым, но ближайшие друзья и последователи Щедровицкого проводили домашние семинары для узкого круга единомышленников.
Так что, хотя семинары и были открытыми, — понимать в полной мере, что там происходит, могли и вправду только “посвященные”. По воспоминаниям одного из участников семинара, специалисты “со стороны”, не прошедшие методологической школы особого рода рефлексии, не могли быть равноправными участниками этого семинара: им целенаправленно задавали вопросы, которые эти специалисты воспринимали как обструкцию. Таким образом, в работе семинара Щедровицкого были объединены мессианский реформаторский пафос преобразования действительности и нараставшая с годами эзотеричность.
С начала 1970-х годов Щедровицкий, вынужденно занявшийся психологией спорта, проводил учебно-деловые игры. В 1979 году — примерно тогда же, когда Стругацкие начали задаваться болезненными вопросами о прогрессорах, — философ изобрел и начал проводить организационно-деятельностные игры, которые, по его мысли, с помощью моделирующих игровых практик давали возможность решить с группой людей “со стороны” практически любые социальные задачи. Однако, по словам Владимира Калиниченко, “…первично методологические семинары и были [организационно-деятельностными] играми. Поэтому переход к игротехнике был буквально закодирован в сформированном этосе семинаров”54.
Можно видеть, что социальное жизнетворчество Щедровицкого в некоторых отношениях вполне напоминает деятельность прогрессоров: это хотя и открытое, но эзотерическое и непубличное моделирование и решение социальных проблем в обход существующих социальных и властных структур — как предполагается, производимое ради продвижения общества к лучшему этическому и организационному строю. Первым на эту аналогию указал сам Щедровицкий в своих воспоминаниях:
…К лету 1952 года у меня сформировалась идеология, очень близкая к той, которую потом через два десятилетия сформулировали братья Стругацкие, а именно: я представлял себя прогрессором в этом мире. Я считал (в тогдашних терминах), что Октябрьская революция начала огромную серию социальных экспериментов по переустройству мира, экспериментов, которые влекут за собой страдания для миллионов людей, может быть, их гибель, вообще перестройку всех социальных структур… <…> И, определяя для себя, чем же, собственно говоря, можно здесь заниматься, я отвечал на этот вопрос — опять-таки для себя — очень резко: только логикой и методологией. И в этом был ключ к дальнейшему развитию. Сначала должны быть развиты средства человеческого мышления, а потом уже предметные, или объектные, знания, которые всегда суть следствие от метода и средств55.
Щедровицкий говорил также, что “методология и есть нравственность ХХ века и нескольких последующих веков”. Вероятно, происходившее на семинаре эзотерическое нормотворчество способствовало тому, что и другие участники семинара, даже и не зная о романах Стругацких, ощущали себя своего рода прогрессорами — делегатами от осмысленного мира в неосмысленной реальности, которая нуждается в том, чтобы ее привели в порядок и придали ей движение в “правильном” направлении.
Щедровицкий, как и Стругацкие в утопическом Мире Полудня, чрезвычайно интересовался педагогикой. Педагогику он тоже понимал как особого рода проектную деятельность: “В системе педагогики появляется особая специальность педагога-проектировщика, разрабатывающего модель-проект человека будущего общества”56. Стругацкие в романе “Отягощенные злом” писали, что главная цель элитарных лицеев — это подготовка будущих учителей.
5
Аналогии между концепциями Стругацких и Щедровицкого замечены уже давно и стали предметом обсуждения среди поклонников братьев-фантастов. Так, одна из участниц дискуссии в “гостевой книге” интернет-сайта Бориса Стругацкого в 1998 году спросила писателя о том, не является ли школа-интернат, описанная в романе “Гадкие лебеди”, иносказательным изображением семинара Щедровицкого57. Мне довелось найти в Интернете сообщение (оформленное как пересказ слуха) о том, что сама идея прогрессорства возникла в творчестве Стругацких под влиянием Щедровицкого58.
О перекличках, существовавших между концепциями Стругацких и Щедровицкого, можно судить и по тому, что многие поклонники двух фантастов были твердо убеждены в том, что именно “главный методолог” стал прототипом героя позднего романа А.Н. и Б.Н. Стругацких “Отягощенные злом, или Сорок лет спустя” (1988) — “учителя двадцать первого века”, в представлении его учеников — “идеального педагога”59 Георгия Анатольевича Носова. Имена героев действительно совпадают, однако Б.Н. Стругацкий в ответ на прямой вопрос читателя о том, является ли Щедровицкий прототипом Носова, ответил отрицательно и добавил, что саму фамилию Щедровицкого слышал только мимоходом от А.Н. Стругацкого. Он счел крайне маловероятным, чтобы Аркадий мог использовать сведения о Щедровицком для создания образа Носова, не сказав об этом ему, Борису60.
Роман, написанный как своего рода полемическая реплика в ответ на “Мастера и Маргариту” М.А. Булгакова, представляет собой чередование фрагментов, в которых разворачиваются два параллельных сюжета. В одном из них, как и у Булгакова, представлена неканоническая версия евангельских событий. Непонятый и одинокий Носов, противостоящий всему городу Ташлинску, аналогичен в этой конструкции романному Иисусу, который ни разу не назван по имени — только “Рабби”; да и имя современного учителя, как констатировал Б.Н. Стругацкий, является фонетической вариацией слов “Га-Ноцри” — “из Назарета”.
Сопоставления Носова и Щедровицкого, хотя, видимо, и не имеют под собой фактической основы, неслучайны: столь навязчивое сравнение в среде поклонников братьев-фантастов свидетельствует о том, что историософские и этические концепции Стругацких и лидера методологов имеют много “точек пересечения”. Методология Щедровицкого и мифология прогрессорства потенциально могли быть синтезированы в любой момент, начиная с 1960-х годов.
Они и были синтезированы — сперва в 1980-х, а затем и в 1990-х годах — в самосознании и самоопределении сперва негласных советских экспертов, работавших на партийные структуры, а затем и российских политтехнологов, вышедших из младшего поколения школы Щедровицкого. Но, прежде чем проанализировать характер этого синтеза, следует описать еще один социально-исторический контекст работы Щедровицкого и творчества Стругацких. Начиная с 1950-х годов в СССР сформировалась небольшая и очень своеобразная прослойка интеллектуалов — референтов, спичрайтеров и т.п., — которые давали политологические, социологические и иные консультации руководству страны и считали, что могут серьезно реформировать его политический курс61. Эта позиция также при желании могла быть отождествлена с созданной в творчестве ранних Стругацких идеологией прогрессорства.
6
Вопрос, когда именно в советском руководстве возникла идея широкого использования специалистов-экспертов по частным идеологическим вопросам, нуждается в дальнейшем изучении. По-видимому, это произошло в конце 1950-х годов. Во второй половине 1960-х среди таких экспертов появились такие относительно вестернизированные люди, сторонники модернизации КПСС, как Федор Бурлацкий и Александр Бовин62, ставшие фактически первыми советскими политологами. Особенно интересна здесь фигура Георгия Шахназарова (1924—2001) — сотрудника отдела ЦК КПСС по связям с социалистическими странами, политолога, футуролога и автора многочисленных фантастических литературных произведений, публиковавшегося под псевдонимом Георгий Шах. Шахназаров был своего рода главным официальным футурологом СССР: он опубликовал монументальные труды “Социализм и будущее” и “Социалистическая судьба человечества”.
После того, как диссидентское движение в начале 1980-х было полностью вытеснено в подполье (что было эквивалентно его разгрому, так как первоначально это движение, при всем разномыслии его участников, возникло как публичное), а ощущение глубокого кризиса советского режима усилилось, желание давать советы властям получило дополнительный импульс. Появились авторы, которые полагали, что советский политический строй можно постепенно реформировать благодаря прямому и глубоко законспирированному диалогу с властью, то есть направляя записки с проектами разнообразных реформ в Политбюро ЦК и в ЦК КПСС. Таких людей было немного, но их умонастроения были чрезвычайно характерны для той эпохи.
Наиболее концептуальный смысл придал составлению записок “наверх” математик-программист Сергей Чернышев (р. 1952), в 1980 году получивший приглашение стать научным консультантом Комитета молодежных организаций СССР. В 1983—1987 годах в соавторстве со своими коллегами В. Аксеновым и В. Криворотовым Чернышев подготовил серию писем-трактатов, отправленных руководителям КПСС и СССР и “содержавших, наряду с остро критическим анализом положения страны, предложения по концептуальному обеспечению необходимых реформ”63. Проекты консультантов-соавторов, написанные с использованием советской философской риторики, касались не столько либерализации советского строя, сколько изменения его целей при сохранении сущности — в частности, изменения международной политики и включения в кругозор государственных элит психологической и педагогической проблематики как способа проектирования нового типа человека. Очевидно, соавторы совсем не были уверены в успехе своих идей и в одном из обращений мрачно замечали: “Мы полностью отдаем себе отчет, что всякая новая идея — даже при условии ее абстрактной истинности — может быть присвоена и усвоена партией только во вполне определенной конкретно-исторической форме. Нынешняя форма предлагаемых идей (включая нас самих как часть этой формы) для такой цели непригодна”64. В 1989 году Чернышев, Аксенов и Криворотов издали свои послания отдельной книгой под названием “После коммунизма”, придумав фигуру некоего “Сократа Платонова” — якобы жившего в 1949—1986 годах консультанта советского руководства. Но еще раньше, в 1987 году, Чернышев стал первым руководителем института “Открытое общество”, основанного в СССР Джорджем Соросом. В его биографии этот поступок объяснен так:
Это были годы напряженной и небезопасной “прогрессорской” деятельности в духе Стругацких: непрекращающегося диалога-интриги с двумя десятками наиболее “прогрессивных” представителей верхушки тогдашней политической элиты, отчаянных усилий помочь формированию ядра субъекта назревших реформ и его теоретическому оснащению. Но к 1986 году, еще до момента выхода (сразу по трем независимым направлениям) на самый верхний уровень пирамиды власти, стали очевидными концептуальная и духовная пустота этой власти и утопизм попыток инспирировать конструктивные реформы сверху. Было решено “идти другим путем”, точнее — несколькими путями сразу65.
6
Наиболее выразительное и наглядное “сращение” мифологии прогрессорства и идеи “тотального проектирования” по Щедровицкому представлено в статьях и публичных выступлениях политтехнолога Ефима Островского (р. 1968), который прошел с конца 1980-х по начало 2000-х длинную идейную эволюцию. Обучаясь на младших курсах Института стран Азии и Африки МГУ, он вступил в неформальную организацию “Социалистическая инициатива”, тогда же организовал “демократически-радикальную фракцию” в комсомольской организации МГУ, в 1989 году вошел в Московский комитет новых социалистов (его членами были Борис Кагарлицкий и иные, ставшие впоследствии известными, общественные и политические деятели), позже руководил частным экспертным фондом “Институт Развития” и политтехнологическими структурами, одна из которых — возглавляемая им гуманитарно-технологическая корпорация “ГОСТ” — действует и поныне. С 1993 года Островский руководил им же и организованными рекламными национал-патерналистскими кампаниями “Будь русским, покупай русское!” и “Будь русским, говори по-русски!”, которые предусматривали интерпретацию, соответственно, борьбы на рынке потребительских товаров и обсуждения современного состояния русского языка в категориях “холодной войны” и противостояния России и США (такую терминологию использовал сам Островский66) — и, при некоторых оговорках, в категориях программной ксенофобии. В начале 2000-х годов Ефим Островский работал советником Сергея Кириенко в бытность того полномочным представителем президента РФ в Поволжском административном округе. В настоящее время он является профессором Центра корпоративного предпринимательства в Москве.
В задачу этой статьи не входит полемика с философскими и политическими концепциями Е. Островского, хотя я полагаю, что их изучение необходимо по крайней мере потому, что они оказали прямое или косвенное влияние на взгляды части действующей российской политической элиты. Методологические (во всех смыслах этого слова) декларации Е. Островского обсуждаются здесь не с персонологической точки зрения и не в философском контексте, а как пример идеологического конструирования — то есть как социальный симптом.
Теория российского общества, созданная в работах Ефима Островского, представляет наиболее четкое, отрефлексированное выражение важнейшей черты российской политтехнологической мысли — интеллектуально-утопического социального конструктивизма, то есть представления, согласно которому 1) любое массовое социальное движение в современном мире является результатом целенаправленной деятельности небольшой группы людей и, наоборот, 2) небольшая и особым образом организованная группа политтехнологов может сформировать любые (или почти любые) тренды общественного развития и поэтому обязана в узком кругу выработать стратегию этого развития и затем осуществить ее с помощью разного рода социального манипулирования. Именно это мировоззрение заставило российских политтехнологов видеть в “цветных революциях” в Украине и в Грузии не выражение популярных умонастроений и не публичное политическое действие, но результат заговора, направляемого западными спецслужбами, и манипулирования большими массами людей.
Но в описанном представлении об обществе можно увидеть и развитие взглядов Г.П. Щедровицкого. Островский на Г.П. Щедровицкого ссылается редко, однако является постоянным соавтором политтехнолога и политолога Петра Щедровицкого — сына и ученика философа. Так, в середине 1990-х годов П. Щедровицкий и Островский в соавторстве написали программу внешнеполитического взаимодействия России со странами СНГ и живущими в них русскоязычными диаспорами67; известны и другие их совместные проекты. Еще одним постоянным соавтором П. Щедровицкого в эти годы был Сергей Чернышев.
В 1997 году Ефим Островский опубликовал небольшое эссе “111 строк о природе ресурсных зависимостей элиты”. В нем он объясняет сообществам методологов и политтехнологов (он использует собирательные названия “гуманитарные технологи” и “концептуальная элита”), что прогрессорство и применение деятельностного подхода к обществу в России — одно и то же и заниматься этим совершенно необходимо. Словосочетание “деятельностный подход”, которое Г.П. Щедровицкий применял для определения сути своей работы, в эссе Островского используется, а слово “прогрессор” — нет, но соответствующая ему идея представлена в этом тексте в точном соответствии с ранними романами Стругацких: как утопическипрекрасная и законспирированная работа людей, в авральном порядке переделывающих окружающее их скверное, “неправильное” общество. Националистическая риторика статьи опрокинута в будущее: для того чтобы сделать Россию самой великой страной мира, ее менталитет нужно создать заново — с помощью волюнтаристских организационных мер, а решить эту задачу интеллектуально способны только “гуманитарные технологи”.
…У нас есть силы, чтобы учиться и действовать. Именно на нас лежит долг — отремонтировать парадигматические конструкции Страны с тем, чтобы она стала нашей. Мы отвергаем подход, свойственный политическим концептуалистам прошлого поколения и заключающийся в пассивном залоге норм их поведения. Долг и предназначение концептуальных элит — заставлять политические, экономические, хозяйственные элиты в критические моменты истории следовать должным и необходимым парадигмам. Концептуальные элиты должны принимать на себя все те рамки поведения, все те особенности образа поведения и образа жизни, которые накладывает на них такой подход.
Не могут — научим. Не хотят — заставим. Это — наш долг; это — вопрос чести. Это — залог существования Страны, которую добрые и сильные люди, говорящие по-русски, смогут назвать — Нашей68.
Островский заранее оценивает тех, кто с ним согласится, как “добрых и сильных людей”. Эта риторика, в которой нравственное поведение и следование определенным политическим идеалам уравнены изначально69, — косвенное свидетельство того, что эволюция Островского типологически совпадает с эволюцией некоторых учеников Стругацких — в первую очередь Вячеслава Рыбакова, который в соавторстве с востоковедом И. Алимовым участвовал в сочинении от имени вымышленного голландского прозаика Хольма ван Зайчика цикла романов “Плохих людей нет (Евразийская симфония)”, проникнутого изоляционистским антизападным пафосом. Изоляционизм Рыбакова также имеет этическую легитимацию, столь же произвольную, как и в эссе Островского: в романах “ван Зайчика” хорошими оказываются все, кроме агентов западного влияния.
“Русскость” как искусственный конструкт, разработанный в статьях Островского 1990-х годов, осмысляется им фактически как “точка тождества” (Л. Гинзбург), в которой личные ценности политтехнолога и любого иного интеллектуала-гуманитария могут наконец совпасть с идеологическими проектами власти и одновременно — с запросами, идущими от максимально широких кругов массового общества. Аналогичной “точкой тождества” для ранних Стругацких и для созданных ими прогрессоров был коммунистический проект. Благодаря “проектированию русскости” в выступлениях Островского и его единомышленников формируется идеология мобилизационного национализма, противостоящая как универсалистскому либерализму, так и архаизирующему национал-популизму, призывающему вернуться к тем или иным “истокам”, в диапазоне от советских до имперских или даже языческих.
Образ “прогрессора-методолога” в текстах Островского конца 1990-х и 2000-х окончательно превращается в образ политтехнолога. Важнейшей чертой творчества этого автора становится сочетание описанного выше социального конструктивизма с общим духом засекреченности и элитарности. В своем конструктивизме Островский является, пожалуй, наиболее радикальным из российских политтехнологов: так, 21 декабря 2006 года Островский прочитал в московском отеле “Holiday Inn” лекцию “Человек как инженерное сооружение? — Племя, телесность (корпорация), город”. Лекция стала седьмой в цикле ежегодных “предрождественских лекций”, которые Островский читает в различных отелях Москвы (Островский сообщил, что цикл рассчитан на восемь лекций — следовательно, последняя должна быть прочитана в конце декабря 2007 года). В этом выступлении Островский жестко увязывает идею создания нового субъекта с программой формирования новой политической элиты России, которая будет противостоять всевозможным “чуждым влияниям”, идущим из-за границы, и способствовать технологической модернизации страны. Таким образом, новый субъект в концепции Островского также является принципиально коллективистским и деперсонализированным, как и в работе Г.П. Щедровицкого. Но, с другой стороны, при всех возможных оговорках трудно не заметить перекличек этой программы и с мобилизационной идеологией технологического соревнования с США и вообще “Западом”, которая была выражена в выступлениях “технократического” крыла политической, научной (в первую очередь, связанной с ВПК) и культурной элиты конца 1970-х — начала 1980-х годов (наиболее известный представитель этого крыла в советской литературе — А.А. Проханов)70. Специфический элитизм Островского проявляется в том, что интересы политтехнологов он — на мой взгляд, демагогически — отождествляет с “интересами России”, а критику выработанного политтехнологами языка описания действительности — с проявлением международного антироссийского заговора:
Мы не можем не заметить, что несколько раз за ХХ век были осуществлены масштабнейшие программные воздействия на Россию, масштабнейшие кодирующие воздействия, и для того чтобы как-то теперь быть с этой тяжелой болезнью, этим вывихом… необходимо теперь овладеть техниками вправления этих вывихов. Необходимо вправлять культуру, вправлять язык. И потому наше внимание к этой теме, беря шире, к теме человека как инженерного сооружения… может очень по-разному оцениваться, но не может замалчиваться и выводиться за рамки обсуждения… публичного в том смысле, в котором мы говорим о публике как о тех, кто имеет общее дело. Иначе, точнее, дело, в силу своей публичности становящееся общим делом для всех его участников.
Вот в этой публике, среди тех, кто имеет общее дело и в этом смысле является телом сегодняшней республиканской формы правления, не обсуждать эту тему невозможно. Иначе мы попадем в положение, помните, известная история о том, что ружья кирпичом не чистят, иначе мы попадем в гигантское технологическое отставание, которое уже однажды очень резко проявилось в ходе так называемой “холодной войны”, и которое необходимо сегодня, смотрите, не догнать, а, воспользовавшись тем, что у нас есть огромный опыт последних нескольких десятков лет, положить новое направление, и на нем не столько обогнать, сколько опередить мир, или даже, если хотите, задать некоторый новый курс для мира в целом.
У нас есть для этого все возможности, и, на мой взгляд, та кутерьма, катавасия, та кампания постоянного давления на этот дискурс, на этот язык гуманитарных технологий, вот эта атака, которая производится постоянно на протяжении уже где-то, наверно, десяти лет, эта антироссийская атака — это одна из главных, ключевых операций против России71.
Средством демонстрации политической технологии как “знания-власти” являются регулярно возникающие в текстах Островского намеки на то, что часть его работы засекречена, потому что вся работа в целом предназначена для очень высокопоставленного адресата (или, например, потому, что некоторые его политологические выводы не подлежат публичному оглашению). Так, одна из работ Островского сопровождается авторским предисловием, напоминающим “публикационную историю” сочинений С. Платонова в изложении его “авторов-учеников”:
Этот текст представляет собой стратегическую записку. Не станем называть здесь ее адресата. Отметим лишь, что она его достигла. Отметим также, что этот материал наследует другой статье, написанной и частично опубликованной на рубеже веков72.
Конструирование позиции “тайного советника”, продолжавшееся на протяжении двадцати лет от раннего Чернышева до Островского, радикально расходится с представлениями о публичной миссии интеллектуала, сформированными в послевоенной Европе в значительной степени благодаря работам Ж.-П. Сартра, М. Фуко73 и П. Бурдье; в российской традиции аналогичные им (хотя и основанные на совершенно других философско-методологических принципах) представления были разработаны в 1970-е годы в сочинениях Н.Я. Эйдельмана и М.О. Чудаковой.
Братьев Стругацких Островский в своих выступлениях иногда цитирует, но еще важнее тот факт, что он регулярно выступает с лекциями на конгрессах российских фантастов (некоторые из таких собраний им же и организованы). Вместе с Островским минимум на одном из конгрессов выступал Олег Генисаретский (р. 1942) — близкий соратник Г.П. Щедровицкого, философ, специалист по эстетике и проблемам образования, так же, как и Островский, работавший в начале 2000-х годов в аппарате Сергея Кириенко74.
Причин обостренного внимания политтехнолога к фантастике, вероятно, несколько. С одной стороны, в верности взглядов Е. Островского проще всего убедить именно любителей фантастической литературы — ведь в ней сюжеты пересоздания человека и тайных заговоров являются типовыми. С другой, очевидно, Е. Островский понимает, что фантастическая литература — это действительно поле обсуждения различных вариантов общественного будущего75, и полагает, в соответствии со своими взглядами, что это будущее нужно не столько публично обсуждать, сколько программировать — следует только выработать “правильную” технологию письма. Так, в рамках одного из конгрессов фантастов России, ежегодно проходящего в Петербурге, была организована конференция на тему “Коммуникативные технологии будущего”. На ней состоялась дискуссия между Островским и писателем Евгением Лукиным, пересказанная в репортаже:
Начав с “тренинга социального предназначения”, [Островский] перешел к обращению к творческому сообществу, представленному на конференции. “Наше писательское сообщество больно синдромом гражданской войны, — сказал он. — Оно сформировалось в период борьбы с советским режимом и блестяще умеет разрушать социальные связи, которые держат общество. Но многие наши писатели больше ни на что не способны. Как партизанам из анекдота, им забыли сказать, что война кончилась, и они продолжают пускать под откос поезда. Уничтожать уже совсем другое государство, которое еще и не построено толком”. После чего Островский поделился своим видением того, как надо писать, чтобы достичь общего блага. И что надо делать, чтобы действительно повлиять на общество. “Похоже на соцреализм, — отметил Евгений Лукин, споря с докладчиком. — Почему советские писатели десятилетиями описывали светлое будущее, а американские выдавали апокалиптические видения — и тем не менее СССР уже нет, а Америка вполне существует?” Доклад вызвал бурную дискуссию, которую было решено продолжить на семинарах76.
Аналогичный взгляд на литературу Островский высказывал и в других своих публичных выступлениях. Например, обращаясь к прозаику Кириллу Еськову, задавшему вопрос на одной из его лекций, он заметил — кажется, всерьез: “…как вы, господа писатели, напишете, так и будет”77. Насколько можно судить, при всем конструктивизме и “деятельностном подходе” Г.П. Щедровицкого такое понимание литературы как пропагандистской “технологии” или “тренинга предназначения” — в духе, скажем, нейролингвистического программирования — в его работе представлено не было. Будем надеяться, что оно не получит широкого распространения и в современной России.
7
В 1990—2000-е годы во всем мире происходит кризис левой мысли и утопических дискурсов. Но в России на этот общий кризис наложилась отдельная и самостоятельная проблема. Левая мысль и социально-реформистские действия исторически и логически связаны с публичной политикой, осуществляемой не только профессионалами, но в первую очередь общественностью: в ходе демонстраций, митингов, собраний, работы малых групп активистов.
В результате действий советского режима из общественного сознания оказалась в значительной степени вытравлено представление о том, что такая политика может быть успешной; после недолгого возрождения общественной активности в конце 1980-х и начале 1990-х наступило окончательное разочарование, вызванное настроениями социальной демобилизации. На место публичной реформистской политики вновь, как и в начале 1980-х, пришла идеология социального проектирования и конструирования. Восторжествовало представление о том, что такое проектирование может быть только эзотерическим, не публичным, осуществляемым при помощи секретных разработок или аналитических записок, направляемых “на самый верх”. И если при советской власти такое представление было исторически объяснимым, а в некоторых случаях даже и неизбежным, то после краха “старого режима” идеология тайного реформирования и прогрессорского воздействия на общество выродилась в конспирологические мифы о всемогуществе политических технологий, подобные тому, что изложен, пусть и с изрядной долей иронии, в романе В. Пелевина “Generation “П””.
Некоторые ведущие российские политтехнологи происходят из левой по своим убеждениям среды: так, Глеб Павловский был учеником историка-нонконформиста Михаила Гефтера, разрабатывавшего несоветскую версию марксистского подхода к истории78, а Ефим Островский, как уже сказано, был в юности членом Московского комитета новых социалистов. Однако на практике политической идеологией их работы постепенно стал этатизм умеренно-ксенофобского толка: очевидно, среди них распространилось убеждение, что в иных условиях, кроме авторитарного этатистского давления, новую гражданскую нацию для нового государства создать невозможно79. В целом можно предположить, что конструктивистская политтехнология с конспирологическим уклоном заняла и в политической действительности новой России, и в ее общественном сознании ту нишу, которая соответствует левому общественному умонастроению, но во многом противоположна такому умонастроению по своему смыслу.
Братья Стругацкие стояли у истоков этой утопии, но с самого начала рефлексировали ее социально-исторические истоки и в своей деятельности постепенно развенчали и деконструировали ее — в пользу либерально-гуманистического представления об обществе. Герой книги “Отягощенные злом” Георгий Носов доказывает своим ученикам, что “фловеров” (я говорю не о реальных хиппи, а о персонажах романа), несмотря на их асоциальность и бытовой имморализм, не стоит преследовать — хотя бы потому, что разнообразие повышает шансы общества и всего человечества в целом не зайти в эволюционный тупик. Можно соглашаться или не соглашаться с такой “биологизаторской” аргументацией, но мне кажется, что главный поступок Носова — отказ от прогрессорства в пользу публичного этически мотивированного действия (учитель остается в лагере неприязненно относящихся к нему “фловеров”, ожидая приезда группы горожан-погромщиков и милиции) — сегодня выглядит не менее актуальным, чем в году завершения романа — 1988-м.
_____________________________________
1) Расширенный вариант доклада, прочитанного на XII Банных чтениях в Москве в клубе “Bilingua” в 2004 г. Благодарю Р.М. Фрумкину, А.Н. Дмитриева, Б.В. Дубина, И.М. и С.И. Каспэ, М.Н. Липовецкого, Н.А. Митрохина и В.Ф. Спиридонова за ценные советы и консультации, данные мне на разных этапах подготовки этой статьи.
2) Луман Н. Тавтология и парадокс в самоописаниях современного общества / Пер. с нем. А.Ф. Филиппова // Социо-логос. Вып. 1. Общество и сферы смысла. М., 1991.
3) Среди работ на эту тему упомянем книгу: Альтшуллер М.Г. Беседа любителей русского слова. М.: НЛО, 2007 (1-е изд.: Ann Arbor, 1984). Автор показывает в этой работе принципиальную утопичность взглядов А.С. Шишкова. См. также: Валицкий А. В кругу консервативной утопии (две главы) // Параллели (Россия — Восток — Запад). Альманах философской компаративистики. Вып. 1. М., 1991.
4) Бестужев-Лада И. Исследования будущего в СССР (1961—1990) и России (1991—2000) // Сайт “Духовное наследие” (http://www.nasledie.ru/persstr/persona/bestush/ article.php?art=48). Наиболее значимая работа по методологии футурологии, изданная в советское время: Шляпентох В.Э. Как сегодня изучают завтра. М., 1975.
5) Иван Ефремов (1908—1972), хотя и начал публиковать рассказы в 1940-е годы, все же стал известен как литератор в основном после выхода “Туманности Андромеды” в 1957 году. До этого он получил официальное признание как палеонтолог, в 1952 году его научная работа “Тафономия и геологическая летопись” была даже удостоена Сталинской премии. Единственный выдающийся фантаст сталинского времени, Александр Беляев (1884— 1942), писавший изощренные социально-антропологические романы и умерший от голода на территории, оккупированной фашистскими войсками, — был исключением из советских правил. Формирование его поэтики стало возможным по уникальной совокупности причин (прежде всего — широкая, приобретенная в дореволюционные времена эрудиция в области истории культуры и техники и обостренный интерес к ситуации одинокого, внесоциального существования человека). О советской фантастике см. также: Социокультурные утопии ХХ века. Реф. сб. Вып. 6 / Под ред. В. Чаликовой. М.: ИНИОН, 1988.
6) Чуковская Л. Спуск под воду // Чуковская Л. Софья Петровна. Спуск под воду. Повести. М., 1988. С. 149.
7) А.Н. Стругацкий в письме к брату Борису Натановичу от 29 сентября 1957 г. расценил “Туманность Андромеды” как единственный хорошо написанный и литературно значимый роман в современной (тогда) советской фантастике, идеологию же всех остальных романов описал как “дешевый казенный патриотизм”. См.: Стругацкий Б.Н. Комментарии к пройденному. СПб., 2003. С. 37.
8) Стругацкий Б.Н. Комментарии к пройденному. С. 17.
9) Там же. С. 35.
10) Вероятно, это описание путешествия по вымышленным “идеальным мирам” — первое в русской литературе изображение виртуальной реальности. А в романе “Хищные вещи века” (1965) Стругацкие, кажется, одними из первых изобразили в советской литературе западные контркультурные движения, и, хотя их описание было брезгливо-отчужденным, оно тем не менее хотя бы не однозначно-отрицательное. Еще более позитивный образ молодежной субкультуры, напоминающей хиппи, создан в повести Никиты Разговорова “Четыре четырки” (1964). См. подробнее: Кукулин И. Игра в сатиру, или Невероятные приключения безработных мексиканцев на Луне // НЛО. 2005. № 76. С. 238.
11) Стругацкий Б.Н. Цит. соч. С. 100.
12) Почти прямое — и безусловно узнаваемое для современников — описание хрущевских разносов содержится в романе “Гадкие лебеди”, написанном в 1966—1967 годах и не публиковавшемся в СССР до начала перестройки (на Западе он вышел в издательстве “Посев” в 1972 году): “Господин президент изволили взвинтить себя до последней степени, из клыкастой пасти летели брызги, и я достал платок и демонстративно вытер себе щеку, и это был, наверное, самый смелый поступок в моей жизни, если не считать того случая, когда я дрался с тремя танками сразу. <…> В газетах об этом не писали. В газетах честно и мужественно, с суровой прямотой сообщили, что “беллетрист В. Банев искренне поблагодарил президента за все замечания и разъяснения, сделанные в ходе беседы”” (Стругацкий А.Н., Стругацкий Б.Н. Гадкие лебеди // Стругацкий А.Н., Стругацкий Б.Н. Отягощенные злом. За миллиард лет до конца света. Гадкие лебеди. М.; СПб., 2002. С. 380). Сопоставление двух “смелых поступков” — аллюзия на характерный сюжет конца 1940-х — начала 1960-х годов: тогда в интеллигентских компаниях то и дело обсуждали тот факт, что многие люди, проявлявшие незаурядную личную смелость во времена Великой Отечественной войны, в послевоенные годы часто оказывались конформистами и впадали в панику при давлении со стороны советского начальства.
13) Стругацкий Б.Н. Комментарии к пройденному. С. 111.
14) Так, мир “Трудно быть богом” в некоторых отношениях явственно напоминает жесткий, суровый мир “шекспировских” фильмов Г. Козинцева, снятых в те же, 1960-е годы. Насколько можно судить по показанным отрывкам, в гротескной эстетике фильма, который ныне снимает по названному роману Стругацких Алексей Герман, эта перекличка обыграна вполне сознательно.
15) Стругацкий Б.Н. Цит. соч. С. 181.
16) Имя Оруэлла прямо названо в последней главе романа “Гадкие лебеди”, написанного в то же время, что и “Обитаемый остров”.
17) Переслегин С. Синоптики конца света // Стругацкий А.Н., Стругацкий Б.Н. Указ. изд. С. 599—601.
18) Айхенвальд Ю. Дон Кихот на русской почве: В 2 т. М., Минск, 1996. Т. 1. С. 333—334.
19) Цит. по: http://www.vehi.net/politika/amalrik.html.
20) Цит. по изд.: Сахаров А. Тревога и надежда. Статьи, письма, выступления, интервью: В 2 т. М.: Время, 2006. Т. 1. С. 98.
21) Митрохин Н. Русская партия: Движение русских националистов в СССР. 1953—1985 годы. М., 2003; Он же. Санитары советской литературы (К стенограмме расширенного обсуждения на секретариате МО СП СССР альманаха “МетрОполь” 22 января 1979 г.) // НЛО. 2006. № 6. С. 282—290.
22) См., например: Панин Д. Держава созидателей. М.: Радуга, 1993.
23) Амальрик А. Идеологии в советском обществе (1976). Опубликовано в “Haagse Post” (1976. № 7), “Survey” (1976. № 99), газете “Русская мысль” (1976. 9—16 сентября) и частично в “Suddeutsche Zeitung” (1977. 7.— 8. May). Цит. по: http://www.igrunov.ru/cat/vchk-cat/ names/amalrik/wrightings/ideologies.html.
24) Петров Н., Эдельман О. “Шпионаж” и “насильственная смерть” И.А. Ефремова // Логос. 2002. № 2; Константинов А. Светозарный мост: О жизни, творчестве и идейном наследии Ивана Ефремова // Наперекор (альманах). 2000—2001. Зима. С. 24—37. Документы по этому делу опубликованы: Вопросы литературы. 1994. № 3. С. 234—246.
25) Стругацкий Б.Н. Комментарии к пройденному. С. 274— 276.
26) Там же. С. 237.
27) Напомню, что в романе “Обитаемый остров” Странником называют наиболее законспирированного и самого близкого к властям Саракша земного прогрессора; правда, сами А. и Б. Стругацкие неоднократно утверждали, что идентичность этих номинативов – чистое совпадение.
28) Стругацкий Б.Н. Комментарии к пройденному. С. 279. В 1974 году был написан роман “За миллиард лет до конца света”, где герои — советские ученые-интеллигенты — боролись с таинственной и тупой силой Гомеостатического Мироздания, упирались в пределы дозволенного человеку и стремились эти пределы преодолеть. В своих воспоминаниях Б.Н. Стругацкий прямо указывает на политические коннотации этого сюжета, но столкновение с непонятной и непредсказуемой силой вообще было, по-видимому, одним из сюжетных архетипов прозы Стругацких.
29) Телемская обитель — своего рода манифест раннеренессансного гуманизма, а Стругацкие — несомненно, гуманисты, и писать они собирались, по сути, о кризисе своей собственной версии гуманизма.
30) Стругацкий Б.Н. Комментарии к пройденному. С. 285.
31) Сегодня. 1994. 4 февраля. В том же номере газеты был опубликован некролог Щедровицкому. Характерно, что о своем неприятии принципа научного моделирования действительности Ю. Шрейдер говорил еще в 1968 году в переписке с В. Шаламовым; его адресат, солидаризовавшись с этическими предпосылками утверждений Шрейдера, мягко отказался принять его научную точку зрения (см. полный корпус этой переписки: http://www.booksite.ru/ fulltext/new/boo/ksh/ala/mov/88.htm).
32) Юркевич П.Д. Разум по учению Платона и опыт по учению Канта // Юркевич П.Д. Философские произведения. М., 1990. С. 468.
33) Щедровицкий Г.П. Я всегда был идеалистом… М., 2001. С. 105.
34) Щедровицкий Г.П. Философия. Наука. Методология. М., 1997. С. 19.
35) Зинченко В.П. Комментарий психолога к трудам и дням Г.П. Щедровицкого // Познающее мышление и социальное действие. Наследие Г.П. Щедровицкого в контексте отечественной и мировой социальной мысли. М., 2004. С. 339.
36) Юдин Б.Г. Точка зрения искусственного // Познающее мышление и социальное действие. C. 320.
37) Щедровицкий Г.П. Я всегда был идеалистом… С. 28.
38) Пископпель А. Г.П. Щедровицкий — подвижник и мыслитель // Познающее мышление и социальное действие. С. 24.
39) Щедровицкий Г.П. Философия. Наука. Методология. М., 1997. С. 51.
40) Щедровицкий Г.П. Я всегда был идеалистом… С. 37.
41) См., например: Пятигорский А. Мышление и наблюдение. Четыре лекции по обсервационной философии. Riga: Lipnieks & Ritups, 2002.
42) Щедровицкий Г.П. Я всегда был идеалистом… С. 18—19.
43) См. по этому поводу воспоминания М.К. Мамардашвили, Б.А. Грушина и И.С. Ладенко, опубликованные в журнале “Вопросы методологии” (1991. № 1, 3; 1994. № 1— 2). — Примеч. А. Пископпеля.
44) Пископпель А. Цит. соч. С. 29.
45) Пископпель А. Цит. соч. С. 32.
46) Щедровицкий Г.П. Я всегда был идеалистом… С. 90.
47) Пископпель А. Цит. соч. С. 34.
48) Проблема — это задача, при решении которой человек не имеет не только готовых средств, но и цели (“неопределенность второго порядка”); и то и другое формируется в процессе решения (Спиридонов В.Ф. Психология мышления: решение задач и проблем. М., 2006).
49) Пископпель А. Цит. соч. С. 48. Характерно, что семинар Щедровицкого, по воспоминаниям Р.М. Фрумкиной, был единственным в 1970-е годы московским неформальным семинаром, где все происходящее не просто систематически записывалось на магнитофон, но впоследствии расшифровывалось и обсуждалось.
50) Эта экспансия московско-тартуских структуралистов была проанализирована в лекции А.М. Пятигорского о школе Ю.М. Лотмана, прочитанной в Мюнхенском Университете в июне 1994 года.
51) Еще одним интересным объектом для сравнения с семинарами Щедровицкого являются семинары Жака Лакана.
52) Пископпель А. Цит. соч. С. 30.
53) Юдин Б.Г. Точка зрения искусственного. С. 312, 313.
54) Калиниченко В.В. Место Г.П. Щедровицкого в “истории безумия” ХХ столетия (несколько парафраз М. Фуко к трактовке идей ММК) // Познающее мышление и социальное действие. С. 408.
55) Щедровицкий Г.П. Я всегда был идеалистом… С. 288.
56) Щедровицкий Г.П. Избранные труды. М., 1995. С. 208.
57) http://www.rusf.ru/abs/gbk_008.htm.
58) http://neponimanie.ru/thoughts/2005/tbb.htm.
59) Стругацкий А.Н., Стругацкий Б.Н. Указ. изд. С. 8.
60) http://www.rusf.ru/abs/int_t11.htm.
61) См. о них, например: Бурлацкий Ф. Вожди и советники. М.: Политиздат, 1990; “Это подло — политизировать науку”. Беседа Николая Митрохина с Всеволодом Михайловичем Ивановым // Неприкосновенный запас. 2007. № 5 (55). С. 10—21.
62) См. его воспоминания: Бовин А. Двадцатый век как жизнь. М., 2003.
63) Биография С.Б. Чернышева на сайте “Русский архипелаг”: http://www.archipelag.ru/index/shernishev_biography/.
64) Платонов С. После коммунизма. М., 1989.
65) Там же. Впрочем, похоже, политические схемы советского марксизма Чернышев считает действенными и сегодня. Так, в его новой книге утверждается: “[Российское] общество не осознает себя собственником и не ведет себя как хозяин своих производительных сил” (Чернышев С. Россия суверенная. Как заработать вместе со страной. М.: Европа, 2006).
66) См., например: Островский Е. Реванш в холодной войне (1997) // http://gtmarket.ru/laboratory/expertize/ gtmarket/2006/464/
67) Русский Мир: восстановление контекста // http://www. archipelag.ru/ru_mir/history/history01/shedrovitskyrussmir/.
68) Островский Е. 111 строк о природе ресурсных зависимостей элиты // Русский журнал. 1997. 9 июня (http:// www.old.russ.ru/journal/odna_8/97-09-06/ostrov.htm).
69) В демократических странах такого рода мобилизационная риторика постоянно применяется во время предвыборных кампаний (например, в речах на митингах), но, как правило, не используется для консолидации профессионального сообщества, которому адресовано эссе Островского.
70) В составленном А. Амальриком перечне полуоформленных идеологий, распространенных в советском обществе начала 1970-х годов (Амальрик А. Идеологии в советском обществе) эта концепция отсутствует — вероятно, она сформировалась во второй половине 1970-х годов вместе со сворачиванием “разрядки”.
71) Островский Е. Человек как инженерное сооружение? — Племя, телесность (корпорация), город // Сайт “Новости гуманитарных технологий” (http://gtmarket.ru/laboratory/ publicdoc/gtmarket/2007/786).
72) Островский Е. О политике социального наступления и приватизации обременений // Сайт “Новости гуманитарных технологий” (http://gtmarket.ru/laboratory/ expertize/gtmarket/2006/573).
73) См., например: Фуко М. Интеллектуалы и власть / Пер. с фр. М., 2002.
74) Подробнее об О. Генисаретском см., например, в заметке: Кукулин И. Форма внутренней свободы. Несоветская философия в виде игры по переписке // Ex Libris НГ. 2002. 17 января.
75) О внимании других участников политтехнологического сообщества и (по крайней мере, одной из) политических элит России к идеям западных футурологов см., например, в статье: Закатнова А. В поисках версий будущего // Российская газета (федеральный выпуск). 2007. 12 декабря (http://www.rg.ru/2007/12/12/toffler.html).
76) Гончаров М. Форум будущего. День 1. В поисках матрицы // http://olmer.ru/arhiv/text/other/13.shtml.
77) Островский Е. Человек как инженерное сооружение?..
78) Сам Павловский совсем недавно вновь легитимировал себя в качестве ученика этого историка: Павловский Г. Тренировка по истории. Мастер-классы Гефтера. М.: Три квадрата, 2004.
79) Трансформация взглядов Г. Павловского, произошедшая в конце 1980-х и в 1990-е годы, проанализирована в статье: Гусейнов Г. Шок невозвратности // НЛО. 2007. № 83/84: В 2 т. Т. 2 (№ 84). С. 516—519.