(поэма)
Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2007
О Господи помилуй мя.
Л. Аронзон
I
(Как ловко книги, по-русалочьи манят —
Неслышно под рукой их плавники трещат:
Щекотно пальцам и смешно бумажной Лорелее)
вот, сидишь, например, в кресле,
коровьи языки солнца сквозь занавеску лижут страницу,
читаешь “Крейцерову сонату”,
думаешь, хорошо бы порадовать старика,
написать ему на облака:
“Перечитывала “Крейцерову сонату”,
было грустно от общего нашего несовершенства”, —
он бы в сторону Гёте, с(о)пящего на соседнем облаке,
вспахал бороздки бороды
и скромно отхлебнул из дождевой воды.
Книги слоятся как рыбье мясо.
За белые жабры держу два тома,
Как из рыбных рядов покупку несу.
Я помню еще, как они открывали серые рты,
Но тукнул продавец по темени —
И в чешуе нет больше хода времени.
Их казнь понятна и ясна,
ведь божий замысел — блесна,
а рыба — бог, но в то же время,
в каких-то сухопутных снах,
мне больно, будто бы — я стремя
сo шпорой-звездочкой в зубах,
и к нёбу ржавый шип приник.
Два белых тома тоже не всегда
Уходят из сетей ума,
И если нет, тогда
металл бессмыслицы сдается,
резвится, как щенок,
клубится, как вода,
которая слизывает себя сама:
((А воздух море подметал,
как будто море есть металл) —
Это очень обычное,
очень простое,
очень правдоподобное описание моря под пасмурным небом в ветреную
погоду.
Но оно и стоит в скобках)
Все, что наспех сознанье связало и спутало, Еще в колыбели, над розовым сморщенным “я”,
Как это распутать? —
Послушай, из логики слов меня вывези,
Так разуму я в колыбели сказала,
В бессмыслицу связи и завязи —
Но непослушен разум
Младенческим приказам.
II
Введенский о Хармсе: Он, видите ли, любит гладкошерстных собак.
Ни смерть, ни время его по-настоящему не интересуют.
Это сказано в сердцах.
Я думаю, когда он это говорил,
Он сидел на еже и его правая нога перебирала клавиши компьютера
(так ему мстило время, анахронизмы ввинчивая в темя),
которые были, как зубы: На какую (клавишу) ни нажмешь, больно.
Раньше черти варили и черви глодали
Беззубые черепа,
А теперь мы с прекрасными (в)сходим в свет(мрак) зубами,
Драгоценней фосфорных черепах,
Кто прежде нас ушел, тем, кажется, обидно,
Они ворчат: нофить фарфоровые фубы — фтыдно.
Да и всякое вообще описание неверно. “Человек сидит, у него корабль над головой” все же наверное правильнее, чем “человек сидит и читает книгу”:
Я сплюнула слово — вишневой косточкой — в руку,
Потом незаметно бросила в реку,
Выросла вишня-черешня на скользкой воде,
Глянула в небо, а неба-то нету нигде,
Выплакало небо всю зелень-синеву свою в высокую осоку.
Когда бы слово было меньше семени,
В нем не было б любви к бессмыслице и темени.
III
Кругом, возможно, бог —
и это стоит (то есть этот возможный бог стоит) кругом возможности непонимания и заслоняет ее:
Ладно, когда-нибудь всё равно все всё говорят,
Особенно, когда в молочной туче,
Повисшей, как надутая перчатка,
Как вымя страшное, набух огонь трескучий,
И Твоего куста созрело пламя,
Чтоб сжечь уют косноязычий.
Дар речи обретя от страха,
Я говорю: О, Ты, который, возможно, кругом,
Мне не нравится то, что Ты сочинил,
Я говорю это, как коллега, у меня есть на это право цеха,
Праха (потому что в прахе Ты мне назначил свиданье),
Воздуха-вдоха (потому что это Твое дыханье)
И, главное, петуха, у которого съедены потроха.
Конечно, все это очень мило,
Все эти хребты, облака, баобабы, бабочки, комары, кроты;
Прелестны и разноцветные люди,
Это было счастливое озаренье,
Сделать их бледнолицыми, черножопыми, краснокожими и желторожими,
Но я не люблю Твоего творенья.
Чуден и синий воздух, как корова жующий время,
Все, что нам осталось, — это дать этому имя,
Мы ничего, ничего, как известно, не можем придумать,
Что не придумано раньше Тобой:
Петушиные клювы драконов девы несут на убой,
Розы завой вьется как вой за собой,
Василиск поднимает к небу свой ботинок рябой.
Зверь с головой ботинка,
В подвздошье Бутырка, в подпашье бутылка,
А руки как у трески — все равно останется связан
С Ангелом воли Твоей, с его золоченой трубой,
И конечно, все это страшно мило,
Но
Мне кажется, Ты не продумал деталей,
Сляпанным слишком поспешно мне кажется это кино.
Я сплюнула слово — выпавшим зубом — в руку,
Потом незаметно скинула в реку.
Выросла челюсть на полой волне
И поплыла к зеркальной блесне.
IV
Как думали о смерти стоики:
Мускулистые мысли в одрябших полотнах страха
У них над головой подметали небо,
Оно морщинилось, как море,
На их головы сыпалась теплая слава в веках,
И хлопья небесного смеха
Прилипали к их липким и влажным одеждам,
Из мокрого нёба сочились сухие слова.
(Городские стражи надо мной смеются,
виноград расклевали птицы,
Везде скользкий камень, куда ни поставлю ногу,
Мой живот, что луной должен быть,
круглой, плоской, прохладной, горит, как солнце,
Заклинаю Вас, девушки Иерусалима, не приводите ко мне жениха другого,
Пусть лучше будет кругом меня эта ночь сырая,
Пусть я стою над жемчужно-желтыми холмами,
И кожа моя пусть горит, не сгорая,
Пусть стражи надо мной смеются, пусть снуют лисицы.)
Ночь и день замеряя осиными колбами яви и сна,
В струйке песчаной люди висят, как блесна,
Одинаково далеко от поверхности и ото дна.
Жизнь смертные сны подсмотрела
И разболтала,
Дыряво ее покрывало.
И шибает из прорех
Т(П)леном подчерепной орех,
В котором бог, в котором грех, в котором зал его утех.
V
(Вас тут двое. А так, кроме этого эпизода, всегда один.)
Есть три “вдвоем”, которые
Себя умеют видеть без посторонних глаз:
Любовь, молитва, смертный час.
(Половой акт, или что-либо подобное, есть событие.)
Так, колесо любви
(Все разлагается на последние смертные части.)
соединив со смерти колесом,
(Это ничем не поправимая беда. Выдернутый зуб. Тут совпадение внешнего события с временем.)
Он сделал самокат.
Так, колесо любви соединив со смерти колесом,
Все едут на бесцельном самокате:
Без женщины/мужчины ты все сам и сам,
А с ней/с ним ты в двухместной вроде бы каюте/палате.
Тот, кто Кругом, соединяя вас,
Неслышно замеряет вашей жизни вес:
Без смерти ты всегда один,
Поскольку для нее рожден.
Тут входит слово никогда
И непрогретая вода Внушает вам, что вы не рыбы, Иначе вы летать могли бы.
VI
Заболоцкий написал Введенскому письмо, примерно такое:
Человек сидит за компьютером.
Кругом, где только возможно,
Лежат книги.
Это все же наверное правильнее, чем:
Человек лежал, скисая
Среди осиновых жуков и праздничных ежей,
Питаясь военными брюквами,
Как прадед завещал,
А между тем, как между брюками,
Червяк подснежный верещал.
Это все же наверное правильнее, чем:
“Человек сидит, у него корабль над головой” —
Это все же, наверное, неправильно.
В сущности, то, что он хотел сказать, выглядит примерно так:
Время — это счастье,
Счастье — это бремя,
Я — боюсь.
VII
Некрасивая девочка в желтой куртке идет, обмотавши шею колючим шa´рфом,
Фонари на мокром асфальте, там же рябь от ее ботинка,
Это станет (потом) забытым шифром,
Отпечатанным (много позже) в ее морщинках,
Она улыбается, город, река, пустo´ты архитектуры,
Под подошвой хрустнула льдинка,
И что есть красота?
Это — город, река, пустo´ты архитектуры,
Луну поймавшая льдинка.
Долгая невидимая трубка,
Продолжение газетной, подзорной,
Кругляшок ясного мира на конце зренья,
Но там ни звука, ни жалкой радости,
Клен успел умереть и воскреснуть,
Как Гильгамеш.
Птицы успели замерзнуть,
Как рябь от ее ботинка.
А кругляшок не приносит
Ни жалкой радости, ни буквы,
День, как глина,
Молчит, ждет, что будет
(Из него).
VIII
Фигура паука,
Геометрична и легка,
И я боюсь, что знает он, зачем так четок
Узор им сплю(с)нутых решеток?
Вечерний долгий свет, недолгая отрада.
Я наклоняюсь, разминаю
Присыпанный, как будто временем, шалфей,
Его сухая горькая прохлада
Укор тому, что в теле хлюпает бесформенно и жарко.
Или ковер. Ведь шелковые нитки
Не знают, что такое голова,
Зубная боль, огонь желанья,
Рвота, седые волосы и стыдные слова.
Или гортензия. Она
Не раздувает ноздри
Почуяв запах спелого вина.
Или паук. Ему неинтересен
Этот стыд, этот стон,
Он ему уныл и пресен,
Как мне гитарный перезвон.
О, говори хоть ты со мной,
Отживший век,
Хоть темен ты, как мозг спинной,
Но сны твои в изнанке век.
IX
Как буквы уязвимы! их тоже любит смерть,
И воздух начеку, земля, огонь, вода,
Им нипочем разбиться и сгореть,
Рассыпаться и утонуть,
Подстерегают их зима, война, осада, казенный путь
И разные другие дураки,
Им нипочем исчезнуть навсегда.
Ворон — Никогда — Ленора.
Рильке: вишневая косточка — смерть
(Подруга говорит: это логическое противоречие:
косточка — это новая жизнь, Я говорю: нет, Рильке пишет, что как живот беременной женщины несет в себе не только жизнь, но и смерть,
так и плодовая косточка и т. д. …
Она: ладно).
Пока мы это говорим, у нас над головой корабль,
У нас под ногами — чужое знамя,
На нем непонятные буквы выело время
Как мышки из книжки — в сыре.
Сосчитать овец
Или звук снарядить в загробный поход, снабдить на дорогу одеждой —
Зачем, грея глиной тонкие смуглые пальцы,
Длинноглазый шумер в кольчатых стружках своей бороды нащупывал буквы?
Что прятал он в глиняных клиньях?
“Дети, излишек брюквы привел к тому, что пленников оставляли в живых,
Так возникло рабство.
Излишек глины — к тому, что в ней сохраняли звуки,
Так возникла культура”.
А вот пещера:
Лошади убегают.
Лошади убегают, запаздывают их гривы,
Рисовальщик спасался от предсмертной икоты.
Лошади убегают, красивы, неторопливы.
Буквы мои в пещере, а в ней темнее, чем в облацех, вода,
Но они терпеливы,
Как рыбы.
X
Введенский говорил друзьям, что счастливы живущие у моря.
— море — время — море времени — время моря —
Кинохроника: мальчики взапуски с торопливой волной,
Усы, пахнущие табаком/черно-белой любовью на одичавшее племя детей,
Странно высокий голос диктора, девушка, повернувшаяся спиной,
Поднимает ракетку. Как у молодого хищного зверя ходит под кожей ее лопатка.
Учительница говорит: город наш был построен Петром
На костях. Я, не видя этих костей,
Верила ей, но не понимала.
Мелкое море на севере, у меня под боком.
Глубокое море на юге, потягивается сладко.
Тот, кто живет у моря, каждый день наблюдает время,
Оно показывает себя с ленцой, с пижонским размахом,
Взрослые женщины в страшных светящихся платьях
Ходят вдоль моря, им шатко на каблуках и валко,
Их поддерживают седые мужчины,
Чьи усы пахнут вином и страхом.