Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2007
Никаких продуманных и в явном виде артикулированных мыслей по поводу рецепции идей Л.С. Выготского гуманитарным сообществом нашей страны у меня нет; я как-то об этом даже не задумывался, поскольку для моего поколения психологов Выготский “был всегда” и наши представления об устройстве психики обычно несут отпечаток его теоретической работы (возможно, в негативной форме — как предмет критики или отрицания). Получив от редакции предложение поделиться своими соображениями, я быстро понял, что единственный способ высказаться — рассказать о моем собственном приобщении к обсуждаемым идеям и — по ходу дела — их рецепции. В таком разговоре хотелось бы удержать две временные засечки — от “первой встречи” до “двадцати лет спустя”.
Как мне представляется теперь, основная привлекательность идей Выготского для читателя-психолога состоит в их принципиальной незаконченности и недоформулированности. Это своеобразный калейдоскоп: множество разнородных частей, которые каждый может объединять и достраивать до целого по собственной воле. Такое состояние дел сильно мотивирует — к текстам Выготского хочется возвращаться и перечитывать, доискиваясь какой-то определенности. При этом авторские стиль и форма изложения не способствуют “единственному правильному” прочтению: как гласит бытующая в психологическом сообществе шутка, культурно-историческая теория1 — не культурная, не историческая и уж точно не теория. И хотя Выготский (как и Пушкин) — “наше всё”, дискуссии о том, что такое настоящая культурно-историческая психология, — из разряда постоянных. Уже много лет это устойчивый повод высказаться о чем-то своем. Сама проблема кажется неверно поставленной: никакой окончательно сложившейся (“настоящей”) теории Выготского не существовало и не существует, а есть корпус прекрасных (и не очень) мыслей и текстов, которые создают некоторое “поле” или “пространство”, в котором можно осмысленно работать, что многие и пытаются делать с разной степенью успеха. Возможно, работы этого автора содержат в себе и какой-то способ или образ мышления. К сожалению, он достаточно размыт, поэтому количество чисто словесных спекуляций на этом материале по крайней мере не уступает числу честных попыток разобраться. Вообще, как выяснилось в течение многих лет, использование или проверка культурно-исторических идей в реальном психологическом исследовании — дело очень непростое.
Все это добавляет обертонов все растущей популярности работ Выготского, который наряду с А.Р. Лурия является наиболее цитируемым отечественным психологом за рубежом.
Первый раз “лицом к лицу” с классиком я столкнулся, обучаясь на первом курсе факультета психологии МГУ (1983); до поступления о существовании Выготского я даже не подозревал. Лев Семенович был одним из обязательных авторов, входивших в программу семинаров по общей психологии — базового курса в обучении психологов. Соответственно, его тексты в течение первых пяти или шести учебных семестров выступали предметом постоянного чтения и обсуждения (возможно, несколько “школярских”). Поэтому основной корпус идей — высшие психические функции, роль знаковых средств в их формировании, опосредствование, указательный жест, интериоризация, “параллелограмм развития”, зона ближайшего развития, роль кризисов в возрастном развитии психики, методика Выготского—Сахарова и стадии развития значений слов, направления критики Пиаже и многое другое — оказался усвоенным очень быстро. Однако стройной системы он не составлял.
Знакомство с Выготским имело еще одну приметную черту: принятый в университете способ обучения студентов-психологов предполагает чтение оригинальных авторских текстов, но в виде специально подобранных отрывков (“хрестоматия”). Поэтому классики, представленные наиболее благополучными страницами, оказывались лишены сомнений, противоречий и недосказанностей и при этом выглядели абсолютно не развивающимися в своих воззрениях. Прочитанные целиком, их работы, конечно, давали более объемное представление, однако со мной это случилось несколько позже.
Ситуация усугублялась тем, что люди, которые нас учили, вольно или невольно использовали теоретические представления Выготского наряду с психологической теорией деятельности А.Н. Леонтьева в качестве парадигмы в смысле Т. Куна. И даже больше: перечисленные концепты в явном виде составляли для них (да и для меня в то время) онтологическую схему, то есть самое психологическую реальность. И хотя в ходе обучения обсуждались и другие общепсихологические теории (гештальтпсихология, классический и необихевиоризм, психоанализ и др.), культурно-историческая психология и теория деятельности, воспринимаемые как “одно”, в силу названных причин не имели особой альтернативы. Все это привело к тому, что уже ко второму курсу ее постулаты казались мне уже настолько неоригинальными и приевшимися (“само собой разумеющимися”), что, когда осенью 1984 года в продаже в ближайшем книжном появился только что вышедший шеститомник Выготского и все бросились туда, я отказался его покупать, считая скучным и неактуальным. Потребовались недюжинные усилия моих однокурсников (я им теперь очень благодарен за это), чтобы я стал-таки его владельцем.
И еще одно. Сильное впечатление на меня производила (и производит до сих пор) биография Выготского — “человека ниоткуда”, который, не имея специального образования и не принадлежа ни к одной известной академической традиции, за десять отпущенных ему лет взял и построил “новую психологию”, разработав оригинальную общепсихологическую теорию. При этом, как мне казалось тогда, сделал это практически “с нуля”, заодно вырастив целую плеяду учеников и сформировав из них блестящую научную школу. Все вместе — деяние, явно отмеченное печатью гения. Специально подчеркну, что, поскольку факультет психологии МГУ был в определенном смысле вотчиной последователей Выготского, представление об исключительности мэтра там не то чтобы специально культивировалось, но ненавязчиво подчеркивалось. При этом абсолютная творческая уникальность и самобытность его идей не вызывала тогда никаких сомнений.
Реальный контекст (исторический, культурный, теоретический, да и политический), который достался на долю Льва Семеновича, стал мне хоть как-то понятен много позже. Минуя очевидные констатации, нельзя не отметить бесспорную принадлежность Выготского к европейскому теоретическому мейнстриму. Связь психики (“мышления”) и культуры — одна из доминант анализа представителей французской социологической школы и размышлений немецких неокантианцев; перечислить всех теоретиков, которые задумывались о роли знака в мышлении, вообще проблематично. Для меня представляет загадку, каким образом, учитывая биографические обстоятельства, можно было так точно почувствовать основные тенденции и выразить “дух времени”, но одиноким в разработке названной проблематики Выготский не был.
Университетское психологическое образование, которое я застал, имело очевидную исследовательскую ориентацию: нас учили не столько экспериментально проверять выдвинутые гипотезы (в этом умении как раз остались значительные пробелы), сколько теоретизировать и задавать классикам и друг другу вопросы “на понимание” — теоретическая критика была в большом почете. Подобное отношение к культурно-исторической теории привело к тому, что она в основном (по-видимому, по причине большого числа недосказанностей) оказалась вне теоретических исканий “подрастающего поколения”. Так, я, как и энная часть моих однокашников, пережили этап увлечения теорией деятельности, которая казалась более современной и мощной по сравнению с наследием Выготского2. Немалую роль в этом сыграл Г.П. Щедровицкий, популяризировавший деятельностные построения, правда, абсолютно непсихологические (даже антипсихологические) по своей сути. Кто-то вообще предпочел иную стезю — примерно в эти годы научная психология в стране стала угасать и выяснилось, что психологией можно и нужно заниматься в совершенно иных сферах.
Быстро наступившее разочарование в психологической теории деятельности, связанное с ее в значительной степени псевдотеоретическим устройством, заставило оглядеться по сторонам. Мое “возвращение” к Выготскому состоялось через несколько лет в рамках подготовки диссертации3. Занятно, что я был настолько погружен в “контекст” исканий этого направления советской психологии, что никаких иных соблазнов у меня тогда так и не возникло.
Конец 1980-х — начало 1990-х годов — редкий период в истории отечественной психологии, связанный не то чтобы с переосмыслением основ, но с попыткой хотя бы модернизировать накопленный теоретический багаж. Серьезные концептуальные дискуссии в течение долгого времени не приветствовались, при этом сами доминирующие (хотя бы по количеству упоминаний) теории оказались весьма почтенными по возрасту и не слишком избалованными серьезной критикой. Это в полной мере относится и к психологической теории деятельности, и к культурно-историческому подходу, с момента закладки фундамента которых к тому времени уже прошло по меньшей мере 50 лет. Многое на фоне новых социальных и политических реалий стало выглядеть явным анахронизмом.
Наиболее интересной лично для меня оказалась тогда весьма неортодоксальная книга А.А. Пузырея4. И, хотя с большинством ее тезисов я был не согласен, стиль изложения и цитаты из Х. Борхеса просто очаровывали. В противовес Пузырею мне казалось разумным не начинать с методологического анализа, а, как и положено в нормальной науке, применить имеющиеся культурно-исторические идеи к неосвоенному и нехарактерному для них материалу и посмотреть, что из этого выйдет. Творческое мышление и процессы решения задач, которыми я занимался, представлялись вполне подходящими. Приключения, которыми сопровождалась моя защита, показали мне, что ценности модернизации и свободной дискуссии, мягко говоря, не являются общепринятыми. При этом основные возражения против моих вполне культурно-исторических по сути идей исходили из какого-то “правильного” или “официального” понимания Выготского. Самым поразительным для меня было не обнаружение социальной, в смысле Куна, природы науки, но жесткая и вполне убедительная попытка научного сообщества сохранить идейное status quo. Потом я неоднократно убеждался в популярности “игры на удержание” применительно к наследию Выготского5.
Еще одна заметная особенность ситуации (весьма распространенная в годы моего студенчества, но до конца не изжитая до сих пор) заключается в отношении к отечественным теоретическим наработкам как к “завтрашнему дню” мировой психологии6. Конечно, таким образом легко обосновывать и собственную избранность, и игнорирование происходящего за рубежом. Но и плата за такой подход весьма высока7.
В целом, такая стратегия привела к тому, что идеи, сформулированные около 80 лет назад, остались в значительной степени неизменными. Одно из немногих существенных теоретических продвижений с того момента — нейропсихология А.Р. Лурия. Известный лозунг “Вперед к Выготскому!” (и подобные ему), будучи поняты буквально, не только способствовали становлению отношения к этому автору как к классику, но также привели к выработке набора узнаваемых штампов, упрощающих культурно-исторические идеи до невозможности. Конечно, Выготский не может отвечать за рецепцию своих взглядов. Но с каждым годом новым читателям (как отечественным, так и зарубежным) сложнее понимать его тексты: они требуют все более обширных исторических, терминологических, науковедческих и т.д. комментариев.
______________________________________
1) Культурно-историческая теория или культурно-исторический подход — под такими названиями чаще всего выступает наследие Л.С. Выготского.
2) Идея о том, что Выготский выступил и основателем теории деятельности, не пользовалась в те годы большой популярностью.
3) Спиридонов В.Ф. Роль эвристических средств в развитии процессов решения творческой задачи: Автореф. дисс. … канд. психол. наук. М., 1992.
4) Пузырей А.А. Культурно-историческая теория Л.С. Выготского и современная психология. М., 1986.
5) Несколько лет назад одна из коллег, активно обучающая студентов в различных московских вузах, вполне серьезно убеждала меня: “Как же можно культурно-исторически рассуждать о таком-то феномене: ведь у Выготского об этом нет ни слова!”
6) “Мы все понимали, что марксистская психология — это не отдельное направление, не школа, а новый исторический этап, олицетворяющий собой начало подлинно научной, последовательно материалистической психологии” (Леонтьев А.Н. Деятельность. Сознание. Личность // Избранные психологические произведения. М., 1983. Т. 2. С. 96).
7) Даже такой квалифицированный автор, как В.В. Давыдов, ухитрился превратить целиком метафизический принцип восхождения от абстрактного к конкретному в способ формирования реальных научных понятий (см., например: Давыдов В.В. Виды обобщения в обучении (логико-психологические проблемы построения предметов). М., 1972). Наверное, если бы он внимательнее отнесся к работам К. Поппера или позднейшим исследованиям И. Лакатоса или П. Фейерабенда, подобного смешения совершенно разнородных явлений не возникло бы.