Опубликовано в журнале НЛО, номер 3, 2007
МIЙ ЖАДАН, АБО НЕБО НАД ХАРЬКОВОМ*
Iснує небо, а затим — десяток-другий перспектив, копа означень, сотнi назв, освiта рас, злягання мас, i Бог, що в межах самоти охороняє нас.
Сергий Жадан
…скажите нам еще,
что все живы и так, все есть;
Бог сохраняет все;
мы это и без вас знаем, мы и так
исходим из этого.
Кирилл Медведев
1
Эти заметки — размышления о текстах, которые оказались “фактом моей биографии”, вернув мне язык Шевченко и Тычины, так и не забытый со школьных времен, — а не сумма итоговых рассуждений об авторе, чье творчество единогласно признается самыми разными наблюдателями одним из крупнейших явлений в соседней литературе последнего десятилетия. Пресловутая близость языков и культур вообще-то крайне осложняет разговор о взаимных влияниях и об украинской литературе как потенциально значимом факторе развития литературы русской (в “самой” метрополии). Все, что я попытаюсь дальше сказать, будет ближе к “чистому” случаю заинтересованного читательского восприятия, а не к анализу некой интригующе успешной авторской стратегии.
И поэтические и прозаические тексты Сергия Жадана´ переводятся на русский язык1, но несколько настороженное внимание его здешних коллег, кажется, вызывают даже не столько они сами, сколько феномен Жадана — превращение его имени в “символ и образ явления художника своему времени и обществу” (Д.А. Пригов)2. О ком в российской словесности — после автора “Остановки в пустыне”, вслух говоря — можно всерьез заявить нечто подобное? И опять — несмотря на имеющиеся переводы — речь идет пусть и о нашем времени, но об обществе уже соседнем. Литературная политика советского периода, как правило, выделяла словесность национальных республик в особые анклавы со своими внутренними иерархиями и ценностями, и лишь немногим, вроде Чингиза Айтматова или Василя Быкова, удавалось уже на первых этапах их литературной карьеры эти особые рамки преодолеть, став писателями для аудитории всесоюзной3. (Имеется в виду словесность подцензурная — но характерно, что слава украинского неофициального поэта Василя Стуса для диссидентов и близких к ним по убеждениям людей была за пределами Украины исключительно общественной, а не литературной; если сравнивать с ситуацией восточноевропейской, это был в плане репутационном скорее случай Гавела, а не Мрожека.) Сегодня же в книжно-маркетинговых стратегиях прежние разделительные обычаи могут отыгрываться и полностью противоположным образом: вместо экзотизации вроде совсем уже отделившихся и полузабытых соседей вдруг обнаруживается, что “там же наши люди” (как хрипло разъяснял нам из телевизора во времена киевского Майдана Михаил Леонтьев) — особенно под Донецком, Харьковом и Луганском, откуда родом Жадан. Показательна в этом смысле публикация питерской “Амфорой” романа Жадана “Депеш Мод” без обязательного указания на то, что читатель держит в руках перевод и, соответственно, без имени переводчика (Анны Бражкиной)4 — и тут довольно плоская радость самоузнавания поглощает любую возможность открытия иного. Издательство сопроводило русскую версию романа аннотацией, помещенной на задней странице обложки:
Вглядись в эти лица. Харьков или Москва, Украина или Россия — ты безошибочно различишь их в толпе. Они — поколение “Депеш мод”. Они получили школьные аттестаты в год распада СССР, они завтракают водкой и не всегда знают, в чьей постели проснутся завтра. Они не думают о будущем и не ностальгируют по прошлому, они уже ничего не хотят — только жить. Вглядись в эти лица. Возможно, ты узнаешь в них себя.
Для меня творчество Жадана если и имеет отношение к ним (нам), то абсолютно иное. Я узнал о нем почти случайно, когда “самотеком” в руки попала “История культуры начала столетия” (2003) — тонкая, красиво оформленная книга стихов, выпущенная киевским издательством “Критика”. Другие, прежние его стихи я прочел уже после, оглядываясь назад, — тогда как на Украине об особом месте и статусе молодого поэта заговорили практически сразу же после выхода первых его сборников (“Цитатник” и “Генерал Юда”, 1995, “Пепси”, 1998). Книжка захватила сразу же, с первых наугад открытых страниц — уверенной высотой безошибочно взятой ноты, спокойной — но не застывающей — эпической интонацией и поразила еще сознающей себя претензией — и на саму эту эпичность, и на “высокость” тона.
Время и вправду проходит, но оно проходит так близко, что ты,
приглядевшись, уже различаешь его отяжелевшие волокна,
и повторяешь шепотом услышанные от него фразы,
будто хочешь, чтобы потом, когда-нибудь, узнав твой голос, можно было
сказать —
так становилась эпоха,
так она разворачивалась — тяжело, как бомбовоз,
оставляя погасшие планеты и перегруженные коммутаторы,
разгоняя из плавней диких уток,
которые, разлетаясь, перекрикивают
грузчиков,
бога,
баржи5.
Свойство трогающей именно тебя поэзии: каждая следующая строчка остается и головокружительно непредсказуемой, и единственно точной — и так до самого конца каждого стихотворения и всей книги. До тех пор разве что при чтении Чеслава Милоша6 мне приходилось ощущать что-то похожее и близкое: странная дальнозоркая сомасштабность видения поэта самым разным предметам его художественного мира. Самый дальний план оказывается одновременно и наиболее ясным и детально выверенным.
Поэтический мир Жадана — заполненный проекциями и долгими планами “небесный кинематограф”, по выражению его автора. Его стихи и вправду полны кинематографических аналогий. Есть в оптике Жадана после сборника “История культуры…” что-то сродное зрению ангелов из “Неба над Берлином” Вима Вендерса: участливое, цепкое к обычно ускользающим от нас, но столь знакомым деталям нашего обихода — и все же чуточку отстраненное, почти сомнамбулическое. Недаром именно ангелы так обильно населяют страницы этого сборника. В лучшей, на мой взгляд, книге своей прозы Жадан напишет об этом так:
Попробуй, вдруг ты сможешь научиться узнавать их в тенях, запахах, в тишине вокруг себя, которую они собою наполняют, которой им целиком достаточно, чтобы все время находиться рядом, оставаться неузнанными и незамеченными, научиться отличать их дыхание, которое — вот сейчас, послушай — похоже на дыхание деревьев, на дыхание сосен, такое же спокойное и размеренное, разве чуть более теплое, это от их голоса, от того, что они говорят тебе что-то важное, что-то такое, что ты можешь услышать лишь во сне, или на записях, которые ты слушаешь, только среди черной утренней тишины, поскольку то, что они говорят, — это и есть тишина, вязкая цельная тишина, посередине наполненная их голосами7.
В стихах Жадана при минимальной обозначенности авторского “я” присутствие земного лирического адресата, напротив, подчеркнуто:
Выбирая курс обучения, среди прочих вещей
ты должна была бы узнать —
на самом деле культура начала столетия
уже отпечаталась венами на медленной твоей руке,
укоренилась в изломах твоих упругих волос,
перехваченных небрежно на ветру,
развеянных над пальцами,
словно струи теплой воды над умывальником,
словно глиняные цветные ожерелья над чашками и пепельницами,
словно длинное осеннее небо
над кукурузным полем.
Но дела это не меняет — ведь, перестав быть ангелом ради берлинской циркачки, герой Вендерса все же не утратил своей инакости. Но эта странная, “теплая” дистантность, только способствующая ясности чувств и точности попадания, никоим образом не походила ни на всевмещающий кругозор “Осеннего крика ястреба”, ни на неомифологическую отрешенность Эзры Паунда. В стихах Жадана второй половины 1990-х многое шло от Бродского: от его стоицизма, от ироничных анжамбеманов и рассчитанных пикировок в духе “Представления”. От него же шел, очевидно, и выполненный Жаданом украинский перевод песни “Лили Марлен” (“Vor der Kaserne, / vor dem grossem Tor…”), опубликованный в 2004 году, — ранее, еще в 1960-е, эта песня была переведена на русский ленинградским поэтом8. Очевидный перелом в творчестве Жадана произошел в начале 2000-х, и явно не случайно он совпал с длительным путешествием по Европе (в слово “поездка” это богатое последствиями литературное странствие явно не укладывается).
Явившиеся одновременно новый Жадан-поэт и незнакомый ранее Жадан-прозаик, казалось бы, совершенно противоречили друг другу: возвышенный и образно насыщенный стихотворный мир — вполне опознаваемые ангелы (не чурающиеся, впрочем, дешевых гостиниц), “веревки почтальонов”, “души раздавленных померанцев” и “ранцы с сухими небесами” — образы из книги “История культуры…” — как будто совсем не вязались со случайными, какими-то словно бы изначально выцветшими, совсем бессобытийными перипетиями жизни обитателей университетских кампусов, придорожных закусочных и асфальтированных дворов из книги “Биг Мак”. Именно эти неудачники и аутсайдеры, как иронично утверждал тогдашний университетский преподаватель Жадан, и составляют “соль нашего раздерганого дотациями и дефолтом сообщества”:
…а то что за радость — общаться, например, с руководителями банков или коммерческих структур, они же говорят цитатами из собственных бизнес-планов, о чем можно говорить с молодыми учеными, спортсменами или дилерами, ну хорошо, можно про ланч, первые пять минут, в конце концов, в этом нет ничего плохого, они говорят про него не потому, что не могут говорить про что-то другое, просто они не знают, как про что-то другое говорить, вот и говорят себе про ланч, другое дело, такие вот уроды… печальные обрубки великой европейской псевдореволюции, они в принципе везде одинаковы — что тут, что у нас, и тех и других в свое время больно травмировали историями про психоделию и ойкумену, потом учителя незаметно перебрались в новые помещения, а эти бедолаги и до сих пор болтаются под холодными европейскими небесами в поисках мира и благополучия9.
2
Первые прозаические опыты Жадана казались абсолютно лишенными всех признаков “прозы поэта”; казалось, что его герои по ходу действия употребляют слишком много некачественного алкоголя, чтобы выдержать еще и превращение в персонажей лабораторной, “экспериментальной” прозы. С тех пор успели выйти три прозаических сборника Жадана и несколько стихотворных циклов — и природа этой странной двойственности сделалась яснее. В “Биг Маке” среди европейских маргинальных приключений, оставляющих впечатление заполненного ненужными происшествиями забега на месте10, — все они никак не могли разрешиться чем-то настоящим, каким-то Событием — однако последняя главка, “Порно”, смотрелась особняком11. Там все действие происходит в ранней “слобожанской” юности автора; именно таких “нутряных” и мастерски выписанных провинциальных восточноукраинских и почти-столичных харьковских историй, преимущественно конца восьмидесятых и первой половины девяностых, Жадану хватило еще на несколько прозаических книг (“Депеш Мод” (2004), “Anarchy in the UKR” (2005), “Гимн демократической молодежи” (2006)).
В совсем недавнее переиздание “Биг Мака” (2006) автор включил материалы “Истории культуры начала столетия”, перемежая прозаические разделы стихотворными циклами и добавив к прежним текстам два рассказа, из которых стоит особо отметить “Атлас автомобильных дорог Украины”. Растворились ли в итоге стихи в прозе? Пожалуй, нет. Скорее, “поперек” описанных выше разновекторных устремлений двух книг стало очевиднее то общее новое качество, которое можно без смущения именовать зрелостью, — и еще более заметной стала перемена по сравнению с Жаданом 1990-х. На этом повороте у Жадана в современной ему украинской литературе единомышленников мало — но именно они и определили новый вектор ее развития. Вместо продолжения прежней карнавальной и отчасти китчевой эстетической игры в духе группы “Бу-Ба-Бу”12 (бурлеск, балаган, буффонада), прославившейся в начале девяностых, один из ее лидеров, Юрий Андрухович, вместе с Жаданом и киевским поэтом Андрием Бондаром13 теперь ставили перед собой задачу утверждения в самодостаточной украинской традиции западного “жесткого урбанистического верлибра”14 (это заявление было сделано в рамках совместной художественной акции “Маскульт” в январе 2003 года). Еще в ранних сборниках 1990-х, наряду с едкими ироническими отсылками к творчеству Тараса Шевченко или украинской советской классике, низведенной до штампов-паролей (“троянди й виноград” Максима Рыльского, “сталь i нiжнiсть” Павло Тычины), ощутима ориентация Жадана на львовского поэта межвоенного времени Богдана-Игора Антоныча и его оригинальную стихотворную и творческую манеру, близкую центральноевропейскому авангарду той эпохи15. Однако это самоопределение в европейском духе шло не только в рамках чисто литературной традиции — недаром в уже первом стихотворении юношеского “Цитатника” “солнце еженощно сбегает в Европу”. А что случается при свете дня?
Украинское, как европейское, в “Би╢ Маке” оказалось понято Жаданом на принципиально едином “нулевом” уровне повседневных полуосмысленных забот и бесцельных перемещений в странном интернациональном микросоциуме неудачников, усталых водителей, свободных — от связей с окружающим — художников, вечно нетрезвых “неформалов”, милиционеров или “диких” профсоюзных активистов16. В этой похмельной и будничной, отнюдь не восторженной, но какой-то природной украино-европейскости было важное отличие произведений Жадана от неизбежно ностальгических отсылок к утраченному “золотому” европейскому fin de siècle17, которые так или иначе определяли мировоззрение его литературных союзников с запада Украины — даже самых иронично-радикальных и нонконформистских, из круга львовского журнала “╞”18. Пролетарский и футуристический19 Харьков Жадана резко отличается от “сецессионистского”, “австро-венгерского” Львова из романов Юрия Андруховича. Это особая культурная зона: в пограничной культурной ситуации выбор литературных ориентиров, соратников и стиля распространяется и собственно на язык: государственный (но кое-где “анклавный”) украинский и/или бывший “язык межнационального общения”. Обращение именно к писанию по-украински в Харькове начала 1990-х — наперекор всепроникающему гомону южнорусского суржика20 — имело иные коннотации, чем тот же самый выбор у авторов из Черновиц, Киева или Винницы, — впрочем, как и из преимущественно русскоязычной Одессы21. Украинский язык не просто дополнительно маркирует, подчеркивает особость и фигуры современного поэта и его аудитории — сама энергия культурного национального строительства, как и в России XIX века, несомненно, делает литературу более значительным фактором современной украинской жизни по сравнению с местом словесности в жизни российской. Хотя вакансия “национально ориентированных” литераторов, разумеется, и на Украине часто занята фигурами вполне определенного свойства, о которых Жадан высказался достаточно жестко:
Независимость, дойная корова профессиональных украинцев, которые в самом деле считают, что именно тринадцать лет их социально-экономической непрухи сделали возможной эту самую независимость, наполнили ее энергетикой их маргинальность. Я не люблю патриотов, патриоты отталкивают своей корпоративностью и снобизмом, они требуют от тебя немедленного сочувствия, а от системы — регулярной доплаты молоком за вредность. Патриоты — это такие ликвидаторы от идеологии, которые требуют за собственный патриотизм бесплатного проезда в транспорте; можно сказать, что хуже, чем украинофилы, могут быть разве что украинофобы, хотя особого различия между ними я и не вижу22.
В Киеве на выступления Жадана и Андруховича приходят сотни, а в Москве на вечера Ольги Седаковой или Михаила Гронаса — десятки слушателей. Причина тому — кажется, все же не “запоздалый” партикулярный национал-литературоцентризм, и даже не культурное эхо “оранжевой революции”. Описание ситуации в духе постколониальных исследований23 — дескать, свежие местные силы выросли в тени обветшалого имперского наследия и за счет его преодоления — тоже окажется тут скорее приблизительным. В любом случае успех Жадана — не история игры в условную отсталость, ставшей бонусом на получение призового фонда.
Можно только предположить, что на Украине культурная традиция оказывается более органичным и локализованным пространством самовыражения — для не столь уж широкой прослойки людей, занятых в актуальном культурном производстве24. “Вещество литературы”, даже самой изысканной и рефлексивной, оказывается тут более осязаемым. Потому ли, что политика и политическое в 2000-е годы в Украине не ушли из фокуса общественного внимания? Можем сравнить, как ключевые и узнаваемые слова власти и их социально-эстетический фон преломлялись в поэтическом сознании ровесников и художественных союзников из России и Украины:
начинается новый круг знакомых забав
от которых ещё отцы морщились воротили нос
но мир вокруг нас с тех пор заметно подрос распух как тесто
для пирожков с нашим мясом как застрявший в норе винни-пух.
господа собирают камни и точат лясы.
как сошла вода и огонь погас оголилось место
неподвижная отлетела фиеста они появляются начинают торг
мы тебе честные дары одинаковые для всех
правила говорят игры а ты нам красивый мех то есть шёрстку,
мясо в переработку и зубки дырявые в горстку.
(Ст. Львовский. “Стихи о Родине”)
oсь i минає осiнь потiм зима
президента дiймають приступи алергиiї i свiтової скорботи
президент винаймає ресторан готелю президентський
сiдає в порожньому залi за шоколадний концертний рояль
ставить на кришку своє мартiнi
i бринькае знiчев’я ю мейк мi фiл зо янг френка сiнатри
вже ластiвки пролiтають над готелем президентський
вау думає президент приголомшлива новина
i вийшовши на балкон готелю
звертається до прочан що зiбрались внизу
ну що — говорить презедент — грузiни бля
по-моєму ми вкiнець заплутались хто тут бос
чий це бiзнес i чиї в ньому акцiї
подумайте як небудь про те що я вам сказав грузiни
<…>
але ця наволоч обкрадає твою країну
вони щось говорять про транш але насправдi обкрадають твою країну
вони щось пишуть про пiски i курорти
забороняють траву i аборти
тобi залишаються мiннi поля їм залишаються корти
(С. Жадан. “Українськi авiлiнiї”)25
Позиция рассказчика в последнем случае оказывается более непосредственной и прямой — и куда менее “претерпевающей”. Только ли из-за разницы политических ситуаций? Вероятно, нет: тут сказывается и иная социальная позиция. Откровенная социальная ангажированность не теряет культурного напряжения — напротив, подпитывается им. Ведь помимо российской традиции в развитии украинской литературы, особенно новейшей, важнейшую роль играет литература польская (а в случае Жадана — и современная немецкая), а их политический потенциал и уроки 68-го и 80-го годов вполне ощутимы в культурной памяти литературного сообщества.
Европейскость Украины гарантировалась, по Жадану, не только единством маргинального мира на обочине (как в “Биг Маке”), но и тем, что и через его страну пролегают дороги, по которым трейлеры развозят “куски великой европейской пустоты”. Если продолжать кинематографические аналогии, то “История культуры начала столетия”, помимо Вима Вендерса, настойчиво отзывалась и аналогиями из фильмов Кустурицы26. Эта “естественная” и “всегдашняя” украинская европейскость, как ни странно это звучит для нынешнего российского читателя, оказывается одновременно и вполне советской — по сознательному ощущению себя одной из частей особого восточноевропейского пространства, с отсылкой скорее к памяти о странах Варшавского договора, чем к центральноевропейской империи Франца-Иосифа:
Мы оказались по разные стороны зимы,
и дикторский голос, пойманный в случайном такси,
еще напомнит тебе
восьмидесятые годы и радио,
наполненное польским роком;
рок-н-ролл, который слушали механики в железнодорожных депо,
рок-н-ролл, который перелетал через Карпаты,
просачиваясь сквозь воздух где-нибудь над Равой-Русской;
наша страна не настолько велика, чтобы в ней разминуться,
наш воздух не такой бесконечный,
чтобы слушать разную музыку.
(“Польский рок-н-ролл”)27
В 80-м, когда умер Тито,
высоко в салатовом небе Европы
на миг остановились маховики, которые прогревали
руду и серебро в приисках возле наших границ.
Великое время, пора, рождавшая героев;
блуждая теперь чужой страной,
остановись возле баскетбольной площадки,
посмотри, как подростки протыкают железными
прутьями небо, чтобы оно
скорее двигалось.
(“Продавец подержанных автомобилей”)
3
“Советские” мотивы последних и поэтических (цикл “У.Р.С.Р.”, 2004) и прозаических публикаций Жадана, похоже, несколько удивили даже очень благожелательных к нему украинских критиков. Это “красное смещение” в творчестве одного из лидеров стихийного помаранчового (вполне либерального и связанного со средним классом нынешней Украины) движения протеста в Харькове осени—зимы 2004 года28 складывается из нескольких комплексов. Прежде всего, это живой интерес к революционным махновским временам, а не к “великой” сталинской эпохе, который характерен для другого известного литератора из тех же мест — Эдуарда Лимонова29. Далее, очень важна для всецело автобиографической прозы Жадана память о собственном советском детстве и отрочестве — к этой константе своего прозаического мира он возвращается в текстах не однажды. Вместе с тем расписанные по годам с 1981 по 1992-й “мемуары” (в книге “Anarchy in the UKR”) показывают и постепенное, неотвратимое саморазрушение этого выпуклого и яркого (как казалось тогда, в начале 1980-х) детского мира с его непреложными “правилами игры” и общей предопределенностью. Увиденный глазами провинциального школьника закат СССР у Жадана лишен любых эсхатологических мотивов, предощущения катастрофы, в отличие от тематически близких сочинений его российских сверстников30 — в первую очередь — Линор Горалик, но также и Станислава Львовского:
темнота отступает на заранее подготовленные позиции далеко к востоку отсюда — военрук верно определил направление основного удара звенит звонок двери на всех этажах распахиваются дети с криком высыпают туда где урок окончен где ветреная дневная зима 91-го года новосибирск за несколько дней до войны31.
Но и описанный у Жадана праздник переживания своего единства с миром взрослых, вымышленной и идеальной детской “подогнанности” к нему не мог длиться вечно. Другое дело, как это случилось:
Взрослая жизнь захватывала и пугала одновременно. Однажды я внезапно стал понимать, что мир продуман не настолько, как казалось мне в семь лет, что пространство кем-то дозируется и мне, как и всем прочим, придется, очевидно, играть по кем-то придуманным правилам… Открывалось что-то большое, темное и чрезвычайно захватывающее, как будто свет в кинотеатре гас и сейчас покажут что-то ужасное, к чему я был совсем не готов, но ни за что бы от этого не отказался. Прошлое осталось в ящиках старых столов и книжных полках, теплой пылью копилось в фотоальбомах и зачитанных насквозь журналах, оно сохранялось боевыми хоккейными клюшками на антресолях и гаражах, оседало на шкафах с одеждой, где лежали свитеры и футболки, из которых я вырос. До него еще можно было дотронуться, пальцами ощупать его грубую ткань, но кто стал бы этим заниматься? — скорее всего, никто. Наша взрослая жизнь по какому-то стечению обстоятельств совпала с дивными и болезненными вещами, что происходили вокруг и которые, как казалось на первый взгляд, нашего взросления не касались. Но так случилось, что именно в тот горький и чувствительный период, когда все в тебе рвется и срастается по новой, возле нас происходило нечто подобное, и мы должны были смотреть, как взрослая жизнь опустошала нашу страну, как она ломала наших родителей, как она отторгала от себя всех лишних и ненужных, всех, кто так и не понял, что же на самом деле творится. Полезным ли был этот опыт — думаю я теперь? Не знаю, не уверен, я вообще не согласен, что какой-то опыт является полезным, по-моему, это преувеличение, но очевидно, что можно прожить возле моря всю жизнь и не видеть утопленников32.
Для Львовского мрачное ожидание светопреставления начала 1990-х стало фоном “фазового перехода”, после чего мир оказался хотя по многим приметам и новым, но во многом и прежним — и столь же потенциально угрожающим, небезопасным. Для Жадана распад СССР был временем упадка одного общества и формирования на его месте нового, и этот крайне болезненный процесс видится ему теперь как неизбежный. От обретенного опыта взросления невозможно и бессмысленно прятаться или защищаться; нужно лишь помнить о его цене, о тех, кто не смог пройти этого пути. Такой подход не совместим ни с самоупоенной ностальгией, окрашенной в милитаристские тона, ни со смачными зарисовками из жизни тогдашних гопников, будущих остепенившихся менеджеров (которые наполняли первые, конца 1990-х, романы выходца из Минска Владимира Козлова, недавнего любимца издательства “Ad Marginem”). Цельной и завороженной детской памяти 1980-х противостоит жесткая и избирательная память слишком взрослых 1990-х33. А с менеджерами у Жадана вообще свои отношения. Он их вовсе не презирает — как пристало бы законченному анархисту, — а скорее отстраненно наблюдает, если и впуская в свои стихи, то абсолютно неузнаваемыми:
Прийди як-небудь ╗ подивись на вс╗ Приди как-нибудь и погляди на все ц╗ з╗псован╗ фонтани й на замкнен╗ эти высохшие фонтаны и закрытые двер╗ к╗мнати страху; двери комнаты страха; сни цих чолов╗к╗в, схож╗ на волокна сны этих людей похожи на волокна кукурудзи, солодка тягл╗сть кукурузы, сладкая непрерывность їхньої пам’ят╗ — их памяти — сильної ╗ ч╗пкої, завдяки як╗й сильной и цепкой, благодаря которой вони нав╗ть голяться без дзеркала, они даже бреются без зеркала, кожного ранку в╗дтворюючи рухами каждое утро воскрешая движеньями пальц╗в контури своїх облич, так н╗би пальцев контуры своих лиц — словно сам╗ янголи водять їхн╗ми сами ангелы водят их бритвами, легко й в╗дсторонено, бритвами, легко и отстраненно, кожного ранку, каждое утро, кожного ранку, каждое утро, поступово наближаючись постепенно приближаясь до теплих артер╗й. к теплым артериям.
(“Клерки”, “У.Р.С.Р.”, 2004) (Перевод мой. — А.Д.)
Разумеется, герои этого стихотворения — не какие-то реальные знакомые и не люди “своего круга” в том смысле, который придала этому выражению в давнем рассказе Людмила Петрушевская. Это и вовсе не мы сами — в противоположность московским авторам того же “поколения земноводных” (О. Дарк). Прозу Жадана вместо этих условных, как бы магриттовских персонажей населяют типажи иные, и вполне приземленные: авантюристы, бывшие боксеры, неудачники и прочие жители эпохи первоначального накопления. Схожий мир, например, рисует в своих иронических повестях и русскоязычный писатель Александр Хургин, несколько лет назад переселившийся в Германию из Днепропетровска34. О криминальных героях 1990-х (штамп навязчивый, ибо слишком жизнеподобный) он пишет без того странного заискивания и зависти к “настоящей жизни”, что стали так свойственны российской актуальной словесности — и даже некоторым из тех, кто наследует полуподпольному советскому авангарду35. В отличие от произведений русских певцов криминального мира, “настоящее” в прозе Жадана дается не изобретательной точностью брутальных описаний, и даже не мужественной эстетикой ветшающего донецкого “индастриэла”. После “Биг Мака” аскетичность стиля сменяется в прозе Жадана повествованием более образным, а в последней книге — “Гимне демократической молодежи” — путешествие молодого героя в “бесконечный сладкий туннель плацкартных сумерек” и вовсе превращается в настоящий балладный цикл:
В вагоне пахло углем и пряностями, и ко всему этому примешивался запах кипяченой воды, и чем дольше он стоял в наполненных дыханием коридорах, тем больше запахов различал, отделяя и называя их про себя порознь: отдельно запах проводниц, пахнущих вишневым чаем и крашеными волосами, отдельно запах солдат, пахнущих одеколоном и спермой, отдельно запах проституток, пахнущих одеколоном и спермой солдат, запах цыганских детей, что пахли материнским молоком и анашой, а их пальцы и губы пахли острой херсонской травой, которой они набивали свои теплые глиняные люльки, запах группы инвалидов, которые ехали на гастроли в шахтерские районы и пахли кожаными кошельками и каблучками из фальшивого серебра, к чему примешивался запах золотых коронок, деревянных протезов, теплых яблок, фруктовых настоек, вчерашней прессы, армейских одеял — густой и горький запах армейских одеял, что перетекал из тамбура в тамбур, —
и так на восемь страниц и почти двадцать вагонных переходов. Если мир офисных буден Жадану принципиально чужд (пока?), то вопрос о примирении бывших бунтарей с действительностью, необходимости вписываться, оставаясь собой, в крайне негостеприимную социальную реальность для него, пожалуй, все же важнее любых перипетий собственного детского и подросткового становления.
Оставаясь собой — не просто фигура речи. Открытое, многократно проговоренное в художественных текстах и интервью исповедание левой идеологии при всех ироничных подмигиваниях и бурлескных поминаниях “пидараса Мао” на пару с Фиделем мне представляется еще одним важным ручательством сохранения авторского “я”. Подчеркнутая неформальная и “неформатная” (то есть не в духе нынешней Компартии Украины или даже российских нацболов) левизна позволяет и в статусе “культового поэта”, “лица поколения” и т.д. по-прежнему быть, как в самом начале, странным, неудобным36 и некомфортным: прямая ангажированность против любого коррумпирования.
Контркультура — естественная среда и для идеологии такого рода, и для автора, выступающего в конкурсах слэм-поэзии, вместе с авангардными театральными коллективами и нераскрученными рок-командами, наконец, для человека, выросшего на Лу Риде и “Sex Pistols”. Но вот тут взгляд на бурные 1990-е оказывается совсем не ностальгическим; аутентичность контркультурного драйва и принципы былых гуру оцениваются ныне с горьким скептицизмом, но и не разочарованно — ибо все-таки изнутри:
Пятнадцать лет назад, в начале девяностых, они стояли перед воротами, за которыми жизнь превращалась в свою противоположность. Они были похожи на апостолов, в косухах и старых кедах, они уже с утра собирались пить вино на “сквозняке” — где сейчас как раз построили жлобский ресторан, и я понял, что их ворота тут и находятся, где-то между Сумской и Дзержинского, совсем рядом с кгб, что, впрочем, к делу не относится <…>
Когда ты в семнадцать лет встречаешься с апостолами и переходишь с ними с одной тайной вечери на другую, от одного гастронома до следующего, ты уже не простишь им ни их старения, ни их вполне естественной усталости, ты будешь требовать, чтобы они до самого конца оставались с тобой и стояли на том самом раскаленном угле, на котором стоишь ты сам.
Всю жизнь мне приходится с ними встречаться, натыкаться на этих призраков из прошлого, в темных коридорах и переходах подземки, в такси и музыкальных магазинах, видеть, как их поломала жизнь, как ужасно и истрепанно выглядят они в этой жестокой и справедливой жизни — без апостольских косух, без хоругвей и дудок, без всего андеграунда и рок-школы — провернутые через мясорубку, пропущенные через трубы крематориев, вывернутые, как черная футболка, с тополиным пухом в волосах, который занесло им из потустороннего невидимого пространства37.
В этой цитате заметен один из важнейших мотивов Жадана — расчет с предыдущим поколением. Не с непосредственными предшественниками и эстетическими союзниками — такими, как Юрий Андрухович38. Уже второе стихотворение “Истории культуры…”, вслед за программным, давшим сборнику название, посвящено “продажным поэтам 60-х”:
Продажные поэты 60-х должны бы радоваться,
что все закончилось так удачно;
ведь сколько было опасностей,
а гляди-ка — выжили, вернули кредиты,
разве что боевые раны
будут ныть во время циклонов,
словно во время месячных.
<…>
Говоря здесь о поэзии,
помянем всех тех, кто остался
на улочках и пляжах старых добрых 60-х,
всех тех, кто не прошел до конца курс реабилитации
и над кем до сих пор проплывают тучи,
напоминающие своей структурой американские верлибры;
помянем их, поскольку то, что вы называете временем,
напоминает обычную бойню,
где кишки выпускаются просто потому,
что место этому именно здесь;
и выживают после этого
разве что продажные поэты,
с легкими, разорванными
от любви.
Так и в символическом разговоре с лидером рок-группы (который напоминал “старого полукриминального хозяина тира в каком-нибудь румынском или сербском парке культуры и отдыха”) в одной из глав “Биг Мака” повествователь все ждет “намека… на что-то такое, что уже долгое время рядом, а я все никак не могу его разглядеть,” — но успел узнать только, что мистер Баланеску не может даже угостить рассказчика своим пакетом биомолока (sic!). “Черт, и зачем он мне это сказал. Я относился к нему как к Богу, и что теперь… Это ж надо — воспаление десен. Что это такое вообще? Это ж надо — как человек может испортить все впечатление о себе. Ладно, сам виноват — намек, намек, на что хорошее может намекнуть чувак с воспалением десен? А если он мне приснится со своими деснами? Это ж помереть можно будет от сочувствия”39. Весь этот насмешливо-напряженный интерес к состарившимся нонконформистам — явная попытка посмотреть и на себя сегодняшнего со стороны и как бы забегая на пару-тройку десятилетий вперед: во что превратится его собственный нынешний и вполне искренний радикализм, программой-максимум которого объявлен — все-таки саркастически изображаемый! — образ мира уже не “без Россий, без Латвий”, а, на худой конец, “без бойз-бендов, мидл-класса, селф-мейд-менов… и, главное, без всякого кабельного телевидения”?
Стоит заметить, что ироническая самооглядка в творчестве Жадана отдана в первую очередь прозе с ее вниманием к изнанке и подчеркнуто отделена от органической “природной” метафизики его нынешнего поэтического письма — даже если речь ведет к сюжетам политическим. Вообще склонность думать об участи старших, вероятно, связана и с вопросом об украинской аудитории Жадана. Чем, в конце концов, определяется его репутация “лидера девяностых” — “гамбургским счетом” литературной среды или общекультурным, более широким и неявным запросом на обретение национального поэта, “голоса времени” и так далее — именно среди молодой генерации, под стать ювенильному возрасту постсоветской украинской государственности? Как раз перелом начала 2000-х — новая неожиданная и возвышенная поэтическая манера и в то же время все более энергичная и подчеркнуто автобиографическая “обыденная” проза — сделал Жадана одновременно писателем и для требовательных ценителей, и для вчерашних старшеклассников, которые на интернет-форумах пишут что-то вроде “и откуда он про меня все так точно описал”. Издаваемые харьковским “Фолио” в покетбуковской серии книги Жадана последних лет (включая и охватывающий практически всю стихотворную продукцию “Цитатник”) читаются сегодня именно самой молодой аудиторией, о чем не может не задумываться и их автор:
На мои поэтические чтения приходят преимущественно 20-летние, а 30-летние не приходят — хотя я пишу про них… Не скажу, что ДЛЯ них, но ПРО них — точно… В Днепропетровске после вечера я посмотрел на снимки зала — на выступлении было человек 200, и только 3—4 лица тех, кто старше 30. Сплошной молодняк — моя целевая группа… Знаешь, что интересно: для них литература — словно часть шоу-бизнеса, а украинская литература начинается с Карпы и Дереша… Ну и с меня, наверно… Будто литературы до этого и вовсе не было40.
4
В самом деле, для молодых украинских читателей жадановская притягательно-амбивалентная, почти визионерская “зоряна У.Р.С.Р.” — примерно то же, что для него самого — героические 1960-е (в лице их неплохо сохранившихся “продажных поэтов”) или даже махновские походы: эпоха закончившаяся, от которой остались еще тлеющие мифы, а порой и циклопические груды обломков. Установка на автобиографизм, упражнения в квазимемуарном жанре (даже у весьма молодых авторов!) и повествования от первого лица в самом деле роднят прозу Жадана с сочинениями упоминаемых им украинских литературных “вундеркиндов”, вроде Ирены Карпы и Любко Дереша (сюда можно прибавить и Наталку Сняданко). Соседство с этой профессиональной и весьма бодрой беллетристикой новой волны (в одной и той же серии “Граффити” издательства “Фолио”) Жадана, похоже, вовсе не смущает. Он и так скоро может стать чем-то вроде фирменного национально-культурного товара Украины, рядом с Русланой или Олегом Скрипкой из “Воплей Видоплясова”, — но поскольку подобная перспектива ему явно не улыбается, думаю, уж как-нибудь вывернется и из этих культовых раскладов. Дистанция относительно тех, кто может идти за ним (в прямом и переносном смыле), задается и опытом, и мерой культурного самосознания, и, наконец, средствами самой поэзии. Даже если это дистанция догоняющего наблюдателя:
…за двумя подростками, что взялись за руки,
идти по вечернему супермаркету —
девочка выбирает лимоны и сладкий перец,
дает подержать своему парню и, засмеявшись, кладет обратно.
На часах без десяти десять, они долго ссорились,
она хотела от него уйти, он уговорил ее остаться;
в карманы натолканы зеленые предметы,
золотые ассирийские монеты, таблетки от боли,
сладкая любовь, колдовская паприка.
<…>
Ты ведь знаешь, что их ждет, правда?
там, где ты сейчас, там, где ты оказалась,
ты можешь все сказать им заранее —
еще два-три года золотого полудетского замирания в июльской траве,
растрачивания монет на отраву, и все —
память заполняет в тебе место, где была нежность.
Потому что так, как она боится за него,
я не смогу никогда ни за кого бояться,
потому что с такой легкостью, с какой она кладет ему в руки
эти теплые лимоны, я не смогу никогда никому ничего отдать;
пойду и дальше за ними
в долгих изнурительных сумерках супермаркета,
наступая на желтую траву,
держа в руках мертвую рыбу,
отогревая ее сердце
своим дыханием,
отогревая свое дыхание
ее сердцем.
(“Паприка”, “У.Р.С.Р.”)41.
Издающее Жадана и немногочисленных “ходких” актуальных украинских литераторов в мягких обложках и массовых сериях харьковское издательство “Фолио” некогда начинало с интеллектуально-респектабельного культуртрегерского предприятия, печатавшего в середине 1990-х солидные, хорошо оформленные и отредактированные собрания сочинений недоступных ранее Гессе, Сартра, Кафки и т.д. В 2000-е политика издательства (со сменой собственников) стала намного более демократичной и почти целиком ориентированной на рыночный спрос. Жадан прошлого десятилетия — “литературный панк”, “грустный клоун”42 и новоявленный украинский Рембо — явно не вписывался в тогдашний респектабельный культурный репертуар. При том, что по литературной технике и культурной выучке он, очевидно, переигрывал многих радетелей уходящего “высокого канона”. Но его, как и российских ровесников по поколению 1990-х (см. эпиграф), явно не прельщало любое продолжение программы “старших” на консервацию культурных ценностей, сберегаемых от повседневной советской пошлости (в тамошнем варианте — обращение к украинским неоклассикам, “полуразрешенному” Миколе Зерову и т.д.), — что было важно для другой части современной украинской литературы. Не говоря уже о национал-демократах перестроечного времени и молодых “национально мыслящих” критиках второй половины 1990-х годов (значимых для бывших “совписовских” кругов), умеренный пассеизм и представления об особой духовной миссии мастеров слова оказались свойственны и лидерам украинской литературы 1990-х — лауреатам национальных премий и престижным авторам “толстых журналов” (Евген Пашковский, Василь Герасимьюк, Игорь Рымарук43). В поэзии Олега Лишеги — одного из крупнейших современных украинских поэтов — особенно заметен интерес к наследию замечательного украинского поэта, ровесника Зерова и Тычины, Владимира Свидзинського, заживо сожженного сотрудниками НКВД осенью 1941 года с группой таких же, как и он, заключенных. Его античные или фольклорные фантазии и (написанная часто верлибром) лирика по сравнению со строгим “парнасизмом” Зерова и неоклассиков могут отдаленно напомнить, в русском контексте, взятого в неожиданно мажорной тональности Вагинова или Николева-Егунова — пристально читаемых нынешними российскими авторами — на фоне мандельштамовских “Тристий”.
Уход одновременно “вниз” и “ввысь”, обращение к прозе и новой поэтике в начале 2000-х годов — а не само по себе участие в громких акциях — сделали Жадана явлением культурным, тогда как его стихи 1990-х оставались предметом внимания все-таки публики сугубо литературной44. Кажется, у него почти все получилось: искреннее и ироничное левачество, энергичная проза, востребованность и интерес публики — и своей и киевской, и провинциальной и заграничной, узнаваемый личный тон, существование в качестве профессионального литератора, живущего за счет творчества, к которому еще и прислушиваются… Почему так? Как вообще ему удалось всех перехитрить (хотя вроде и не обманывал никого) — выскочить за пределы литературной резервации, не заработать при этом социальной клаустрофобии, не стать тем представителем мегаполисного мидл-класса, который вдобавок пишет еще и всамделишные, потрясающие стихи о заоконной рутине и конце времен? Для законченной богемы Жадан, пожалуй, слишком всерьез интересуется пролетарскими городами Донбасса, разного рода “индастриэлом” и вообще — жизнью людей по ту сторону реки. Живет себе довольно суматошной жизнью — но без того горького мизантропического юродства, которым в московской (питерской и т.д.) действительности оборачиваются любые, самые искренние программы эстетического “прямого действия”, когда чем надрывнее пишется, тем большим фокусничеством отдает… Он и не обольщается: ведь саркастическая самоирония а-ля Бертольт Брехт — вещь небезопасная, а деньги гораздо эффективней вкладывать не в “продажных поэтов”, а в сообразительных тележурналистов. В этой ходьбе по культурным канатам — на им самим же заявленной высоте — балансировка важна не меньше, чем уверенность в следующем шаге. После нескольких лет преимущественно прозаического творчества сам Жадан говорит теперь о возвращении к поэзии, и уровень ожиданий уже сейчас весьма повышен — пока авторканатоходец разминается в сторонке (раз уж речь зашла о цирковых штуках — вслед за историями про ангелов и гимнасток из “Неба над Берлином”). Должен ли гимнаст Тибул из романа Юрия Олеши знать точную дорогу ко дворцу трех толстяков, если откровение в грозе и буре явно переводится в режим вялотекущего скандала?
…В описаниях боевых действий время от времени проступает тот нарратив, который мне лично кажется честным и особенно симпатичным — если тебе довелось собственными руками поправлять контуры истории и географии, ты вряд ли начнешь заниматься морализаторством и дидактикой, в таком случае вся твоя агитация никого интересовать не будет, ибо за тобой будет стоять что-то гораздо более важное: твоя биография, твоя причастность настоящей, непосредственной жизни, живой истории, реальнойполитике, какой она и должна быть — уличной, массовой и несправедливой. По крайней мере, к ней тогда не может быть никаких претензий.
Меня никогда политика не интересовала, за исключением тех случаев, когда она пролезала под двери моего жилища и начинала смердеть просто у меня на кухне — тогда я ей интересовался, собственно, интересовался тем, как от нее избавиться45.
Есть ли чему тут завидовать, восторгаться или скептически пожимать плечами? За полтора десятилетия весьма различными стали сцены и ситуации культурной, социальной да и политической жизни двух стран. Случай Жадана интересен и поучителен, собственно, не потому, что “там”-де стремно и/или хорошо, а у “нас” тускло и все как-то никак (или не так), — а потому, собственно, что по-русски так никто ныне не пишет — и не мог писать. Потому что иначе выстроены коммуникация и язык — среда иная, другое небо. Да и контекст другой, далеко не в последнюю очередь языковой, и именно в этой связи — культурный. По разные стороны неощутимой почти границы, на расстоянии ночной недолгой стоянки поезда между Белгородом и Харьковом иначе уже видятся и последнее советское детство для ровесников, его проживших. Другими будут и ностальгия, и отношение к общему прошлому, закончившемуся и все длящемуся; по-разному окрашены и тут и там и левизна и цвет флагов над крепостями. Вне своего контекста исчезает целостность поэтики и личности, на мелком сите хорошего перевода остаются драгоценное поэтическое сырье и чудные, ни на кого не похожие прозаические куски материала. Дай бог, случайный посетитель в магазине раскроет почти наугад нужную книжку с полузнакомым именем.
Однако многожанровость, активное обращение к разным медиа (смесь поэтического чтения и рок-концерта) и, главное, на мой взгляд — сохранение высоты и серьезности тона при всей остроте социальной (само)иронии и установках на десакрализацию литературности — все эти разные качества и культурные — а не литературные только — приемы могут оказаться востребованы в казусе Жадана современной русской словесностью. Собственно, они уже действуют и вне рамок этой возможной рецепции.
Расчет с шестидесятыми — не обязательно с шестидесятниками! — связан с вопросом, который для российской, украинской и любой современной литературы куда более фундаментален: как сохранить всеобщий, универсальный характер искусства и его притязаний, когда исчерпана привилегированная, жреческая позиция творца культуры? Когда роль наследника традиции — уже не дар, обязанность или обуза, а прежде всего осознанно или полусознательно выбираемая роль? Верховные (метафизические, трансцендентные и т.д.) гарантии остаются при этом предметом личной веры или художественных сомнений, но не являются более залогом подлинности, значимости твоего, и только твоего, творчества. Как и в любой ангажированной эстетике, собственно экзистенциальные, антропологические константы литературы 2000-х оказываются существенней той идеологии, которую сами ее авторы всерьез исповедуют и реализуют: так, при всей схожести нонконформистских и социально-критических установок почти одновременно46 написанных эссе Кирилла Медведева “Мой фашизм” и “Anarchy in the UKR” Жадана, поэтические миры этих авторов весьма разнятся именно по витальному градусу письма и степени открытости — в том числе социальной. Общими для двух поэтов можно назвать и своего рода ставку на маргинальность, и непрестанную переоценку опыта нонконформистов прошлого — но как раз здесь и начинаются различия, которые хотя и связаны с украинскими или российскими реалиями, но в любом случае целиком к ним не сводятся. Маргиналы Жадана — вовсе не какие-то странные постромантические номады, ежедневно ускользающие из цепких объятий общества потребления. Для него они значимы не сами по себе, не благодаря некому сокровенному опыту (“ибо их есть царствие небесное”) или из-за особой концентрации житейской пустоты, сквозь которую яснее просвечивают последние смыслы. “Аутсайдеры” лишь непосредственней выявляют то, что присуще людям обычным, людям как таковым — одиночество, бесприютность, потребность в общении, осознание хрупкости человеческого удела; и в двух последних прозаических книгах — “Anarchy in the UKR” и даже в “Гимне демократической молодежи” — речь гораздо больше идет о гражданах как раз достаточно обыкновенных. Свободные от фальши и диктата зоны равноправия и общения, аутентичности, спасения, если угодно, буквально нащупываются — ненадолго, без гарантии — посреди этого мира, а не по ту его сторону47. Выход из социальной мегамашинерии, попытка ее обойти — не только безнадежный почти прорыв из ложной медиареальности к “самой жизни”. Скорее это стремление прислушаться к гулкому ритму времени, поиск себя настоящего в недрах памяти, в личном поступке; для лирического героя прозы Жадана важнее не сбежать еще раз, а — все-таки не раствориться.
Все сказанное — не контуры уже исполненной Жаданом некой общей программы, которую остается лишь эксплицировать и прояснить. Это попытка прочтения его текстов, которая и сама возможна только на фоне тех изменений, что произошли в русской поэзии за последние пятнадцать лет. Общие дилеммы и столкновения идей и чувств, самоотчуждения и аутентики, традиции и революционности реализуются в каждом из культурных миров и ситуаций соответственно их правилам и законам.
Внимание “высокой литературы” к низким жанрам в двух странах — о чем уже шла речь выше — также не может быть синонимичным: украиноязычная массовая культура на Украине пока находится в стадии становления, условно-открыта (еще пребывая в восточных и южных регионах в тени российской “попсы”); она остается достаточно игровой и проницаемой для экспериментов с культурой “высокой” — у всех перед глазами пример Верки Сердючки с ее/его изощренной игрой на грани запредельного китча и пародии. У нас это размыто-всеобщая среда таблоидов и телеканалов, над которой возвышается стандартный культурный пейзаж, где гротескно перемешаны руины большого имперского стиля, заповедники хорошего вкуса (“программа для внеклассного чтения”) и разрозненные сети спонтанно складывающихся пространств инновации. Все это вовсе не значит — как часто слышится в сравнительных оценках, — что украинская политика (общество, литература) обречена, мол, повторять сейчас основные этапы становления российского постсоветского социума, только с десятилетним запозданием48. Литературные карьеры Сорокина, Пелевина или Акунина (если брать самые громкие имена наших 1990-х) практически ничего не объяснят нам в феноменах Забужко, Андруховича и Жадана. Дело тут не в индивидуальности писательских биографий или неповторимой уникальности культур. Нам снова неизбежно придется выходить за пределы литературного ряда, говоря не только о культуре, но и об обществе и о политике — даже об идеологии.
И тогда в краткосрочной перспективе придется с сожалением констатировать, что принципы, положенные в основу лозунгов “оранжевой революции”, — собственно, идеи национально-либерального синтеза в духе Европы 1848-го, России февраля 1917-го или Восточной Европы осени 1989 года — нынешним российским культурным мейнстримом рассматриваются как незнакомые, так и не ставшие традицией. Чужие, если не чуждые. Однако разные сегменты литературы живут по-разному, и неутешительные диагнозы относительно просевшей (и, слава богу, условной уже) середины не распространяются на все участки культурной жизни бывшей метрополии: из тени выходят авторы русской диаспоры, единое и обозримое поле нашей литературы становится объемным, принципиально многомерным, разноязыким, разновекторным.
Является ли актуальная украинская поэзия (и “случай Жадана”) неким зеркалом, в которое должна смотреться современная российская словесность — учитывая отмеченную уже разность культурных ситуаций? Императивные интонации едва ли тут уместны, но повышенное внимание к соседям диктуется не только их удачной попыткой делать самобытную (и не провинциальную) литературу, отвечающую самым высоким запросам, и стремлением, несмотря ни на что, продолжать свой путь в Европу — в политике и культуре49. Ведь былая дружба народов по разнарядке может ныне продолжаться лишь в плане индивидуального выбора и склонностей, и даже картина жизни той или иной национальной словесности не собирается в единое целое перед лицом другой культуры (воспринимается ли она как угроза или как образец) так же безоговорочно, как и прежде. Является ли наша поэзия (и литература вообще) европейской преимущественно географически — вопрос, на который и украинские и российские писатели отвечают теперь не ссылками на прошлое, но индивидуально — своим творчеством, если считают этот вопрос для себя значимым.
Сегодня нельзя, пожалуй, сказать, что русская поэзия Украины выступает надежным мостом и посредником в налаживающемся у нас диалоге с актуальной украинской поэзией (хотя попытки движения в эту сторону есть и их стоит приветствовать50). С другой стороны, и Жадан, который переводил и переводит на украинский российских поэтов круга “Вавилона”, а также поляков и австрийцев (в том числе и позднего Пауля Целана), регулярно бывает с литературными визитами в Москве. Своя аудитория появляется у него и здесь. Образует ли совокупность его русских (переводных) текстов феномен “русского Жадана”? Пока говорить об этом, на мой взгляд, рановато — хотя в плане репрезентативности переведено не так уж и мало. Теперь осталось прочесть — или открыть, вспомнить, научиться понимать этот соседний язык и его культурные правила.
___________________________________________
* Выражаю самую искреннюю признательность Андрею Мокроусову, Степану Захаркину и Алле Ермоленко (Киев) за помощь и ценные советы в ходе подготовки этой статьи.
1) Прежде всего, это сборник “История культуры начала столетия” (М.; Тверь: KOLONNA Publications, АРГОРИСК, 2003) и поэма “Ислам” (Время Ч. Стихи о Чечне и не только. М.: НЛО, 2001. С. 337—347) в переводах Игоря Сида, а также переводы Андрея Пустогарова (История культуры. Стихи Б.-И. Антоныча и С. Жадана. М., 2004). Из интернет-ресурсов см.: http://www. vavilon.ru/textonly/issue4/zhadan.htm4; http://liter.net/= /Zhadan/ist-kult.htm; http://stihi.ru/author.html?stogarov; представительная подборка Жадана на украинском доступна также в разделе “библиотека” сайта http://www. ukrcenter.com.
2) Из отклика на обложке последней книги Жадана, “Гимн демократической молодежи”, помещенного рядом с отзывами Юрия Андруховича и Анджея Стасюка.
3) В случае Быкова оговорим, однако, что Белоруссия, да еще военного времени, и не воспринималась среднероссийским читателем как инокультурное пространство.
4) Бражкина А. Жадан и другие в Украине и России (часть 1) // Гуляй-поле (российско-украинское обозрение). 11 ноября 2005 года (http://www.politua.ru/concept/ 13.html). Об этом также писал на страницах “Знамени” Андрей Урицкий (http://magazines.russ.ru/znamia/2006/ 8/ur14.html).
5) Здесь и далее стихотворения сборника “Из истории культуры начала столетия” цитируются в переводах Игоря Сида: http://liter.net/=/Zhadan/ist-kult.htm.
6) Жадан упоминает Милоша в книге “Биг Мак”, но скорее как безусловную культурную величину, в уважительно-нейтральном смысле; ему лично явно близки иные польские авторы. Вообще, тема польского и европейского фона современной украинской поэзии (и творчества Жадана, в частности) заслуживает отдельного подробного разговора.
7) Жадан С. Anarchy in the UKR. Харкiв, 2005. С. 53 (здесь и далее перевод прозаических фрагментов принадлежит автору статьи).
8) Музыка Норберта Шульце, стихи Ханса Ляйпа. Правда, за основу Бродский взял тогда не оригинальный текст песни, а пародию на него, написанную по-немецки Л. Копелевым в 1943 году (подробнее см.: Новомлинская А. Жди меня, Лили Марлен! // Новый мир. 2007. № 4). Заметим, что для более “объемного” понимания того, как менялось восприятие Бродского в новой украинской литературе, потребовалось бы отдельное обсуждение “неавторизованного” стихотворения Бродского “На независимость Украины” (включая реакцию на него на страницах украинской прессы) и отклика поэта на эссе Кундеры “Трагедия Центральной Европы”.
9) Жадан С. Бi╢ Мак. К.: Критика, 2003. С. 50.
10) Как верно отметил в послесловии к “Биг Маку” Юрий Прохасько, литературный роман Жадана с Европой явно не удался — в отличие от аналогичной истории в творчестве Андруховича (если судить по книге “Перверсии”), добавлю я от себя, — даже несмотря на проблемы, описанные в нашумевшей речи Андруховича “Европа — мой невроз” (русский перевод см.: http:// www.liberal.ru/libcom.asp?Num=238).
11) См. ее русский перевод (как и ряда новелл из “Anarchy in the UKR”) на авторской интернет-странице Андрея Пустогарова: http://proza.ru/author.html?stogarov.
12) О “бубабистах” см. в добротной обзорной работе: Гундорова Тамара. П╗слячорнобильська б╗бл╗отека: Український л╗тературний постмодерн. К.: Критика, 2005. С. 72—83.
13) См. стихи Бондара, опубликованные в оригинале в “НЛО” (2003. № 59) и в переводах Ольги Зондберг на русский: http://www.vavilon.ru/textonly/issue14/bondar.html.
14) О специфике истории верлибра в украинской литературе: Костенко Н.В. Українське вiршування ХХ ст. 2 вид. К., 2006. С. 124—139. Верлибр в украинской поэзии уже активно использовался в 1960-е годы в творчестве как поэтов “киевской школы”, так и диаспорной “нью-йоркской группы” — и у тех и у других вопреки устаревшим народническим и реалистическим канонам “правильного” письма (и регулярного стиха, соответственно).
15) Антонычу посвящена и кандидатская диссертация Андруховича и многие страницы его последнего романа “Двенадцать обручей” (2003). Некоторые его стихи переведены на русский А. Пустогаровым; см. также сборник: Ой, упало солнце: Из украинской поэзии 20—30-х годов. М., 1991.
16) В этом можно увидеть и влияние мировидения американских битников — недаром эпиграфы к разделам “Истории культуры…” взяты из произведений Чарльза Буковски, Тома Уэйтса и Уильяма Берроуза.
17) См. подробный анализ позиции современных украинских интеллектуалов и их культурного самоопределения, особенно у Андруховича, у польской исследовательницы О. Гнатюк: Гнатюк О. Прощання з ╗мпер╗єю: Українськ╗ дискус╗ї про ╗дентичн╗сть / Пер. с польского. К.: Критика, 2005. С. 291—336.
18) См. также “Малую украинскую энциклопедию актуальной литературы” (1998) под редакцией Владимира Ешкилева, переизданную в рамках его журнального проекта “Плерома”: http://www.ji.lviv.ua/ji-library/pleroma/zmist. htm. Андруховича, Ешкилева и Издрыка в 1990-е годы причисляли к так называемому станиславскому феномену — одному из первых проявлений постмодернизма в украинской литературе (Станислав — прежнее, до 1962 года, название Ивано-Франковска). См.: Станислав+2*. Антология / Сост. и пер. А. Пустогарова. М.: Издательское содружество А. Богатых и Э. Ракитской, 2001.
19) Украинскому футуризму была посвящена кандидатская диссертация Жадана-филолога.
20) См. о феномене суржика: Жиронкина Оксана. Лiзла баба по лєснiце, упала з драбини: заметки о языковой ситуации на Украине // Отечественные записки. 2007. № 1.
21) О том, что выбор языка для авторов 1980-х годов и последующего поколения был категорией этической, чрезвычайно нагруженной и обязывающей, см.: Андрейчик М. Проза мовної iдентичности // Критика. 2005. № 3 (89). С. 22—23.
22) Цит. по: Караковский Алексей. Сергей Жадан: Буддизм по-украински (http://www.netslova.ru/karakovski/sup1.html).
23) См. аргументированные размышления Миколы Рябчука (Рябчук М. В╗д Малорос╗ї до України: парадокси зап╗зн╗лого нац╗єтворення. Київ, 2000) и монографию Мирослава Шкандрия (Shkandrij M. Russia and Ukraine: Literature and the Discourse of Empire from Napoleonic to Postcolonial Times. Montreal & Kingston: McGill-Queen’s University Press, 2001), вскоре переведенную и на украинский.
24) См. очень полезный обзор: Андерер Яков. “Украинская” “интеллектуальная” периодика // Неприкосновенный запас. 2004. № 33, 34, а также материалы сборника: Апология Украины / Сост. И. Булкина. М.: Три квадрата, 2003.
25) “…вот и проходит осень, затем зима / президента донимают приступы аллергии и мировой скорби / президент снимает ресторан отеля президентский / садится в пустом зале за шоколадный концертный рояль / ставит на крышку свое мартини и бренчит просто так ю мейк ми фил соу янг фрэнка синатры / уже ласточки летают над отелем президентский / вау, думает президент, поразительная новость / и выйдя на балкон отеля / обращается к паломникам что собрались внизу / ну что — говорит президент — грузины бля / по-моему мы вконец запутались кто тут босс / чей это бизнес и чьи в нем акции / подумайте как-нибудь над тем, что я сказал, грузины <…> но вся эта сволочь грабит твою страну / они что-то говорят про транш но на деле грабят твою страну / пишут что-то про пески и курорты / запрещают траву и аборты / тебе остаются минные поля им остаются корты” (“Украинские авиалинии”, из сборника “Баллады о войне и восстановлении”, 2001). “Грузины бля” и часть следующего текста — аллюзия на расшифровки разговоров Л. Кучмы с министром внутренних дел Украины Юрием Кравченко, в которых он, используя ненормативную лексику, сказал о желательности устранения оппозиционного журналиста Георгия Гонгадзе, которого называл “грузин”; Гонгадзе был убит в сентябре 2000 года. Эти расшифровки, переданные сотрудниками службы безопасности Украины оппозиционному политику Александру Морозу, были обнародованы в Украине в ноябре 2000 года и вызвали политический скандал, а также массовые акции протеста под лозунгом “Украина без Кучмы”, которые начались зимой 2001 года. Активное участие в них принимал и Жадан (cм.: http://www.liter.net/act/2005-01-26_orange_discussion/ stenogramma.htm#list). Соответственно, тезис о “равных для всех правилах игры” — лозунг первого срока президентства В.В. Путина, периода “равноудаления олигархов”, борьбы вокруг НТВ и так далее.
26) А раннего Альмодовара очень напоминает харьковский гиньоль Жадана — “Гимн демократической молодежи”, со всеми братьями-“братками” Лихуями (привет Славяногреко-латинской академии?) и их частным харьковским крематорием, с незадачливым вольным борцом и совладельцем “лучшего в мире клуба для геев” Cанычем, анонимными алкоголиками, творцами экспортно-трэшевого порно на национально окрашенные сюжеты, телеведущими-лесбиянками, горбуном-таксистом и т.д.
27) В недавних стихах Станислава Львовского Польша 1970-х (“зато у них был / человек из мрамора / и человек из железа. / Таких больше / вообще / нигде не было” [Воздух. 2006. № 4. С. 33—34]) маркируется через поколение “родителей” как значимая отсылка — “свое иное”, — но Львовский в них акцентирует ощущение культурной границы, которую Жадан почти стирает.
28) О сложном отношении Жадана к событиям осени—зимы 2004 года и к их ретроспективной медиализации см. его интервью, данное вместе с Юрием Андруховичем для Радио “Свобода” (http://www.liter.net/act/2005-0126_orange_discussion/press_svoboda.htm).
29) См.: Лимонов Э. Собрание сочинений. Т. 1. М., 1998 (“У нас была великая эпоха” — первая часть “харьковской трилогии”).
30) Разумеется, творчество Жадана и Андруховича совершенно не исчерпывает картины современной украинской литературы. Достаточно широкий круг произведений украинских авторов представлен на сайтах “Поетика” (http://poetry. uazone. net) и http://www.ukrcenter. com. Для ознакомления с современной украинской литературой также важны две недавно изданные антологии: Из века в век. Украинская поэзия / Сост. В. Крикуненко. М.: Пранат, 2004; Неизвестная Украина: Антология / Сост. Игорь Клех. М.: Emergency Exit, 2005.
31) Львовский Ст. Стихи о Родине. М., 2003. С. 76.
32) Жадан С. Anarchy in the UKR. С. 110—111.
33) В этой части статьи в плане итоговых формулировок очень важными для меня были соображения и аргументы Ильи Кукулина.
34) Подробнее о Хургине см.: Урицкий А. “Жизнь — категория уходящая” // НЛО. 2006. № 82. С. 434—437. — Примеч. ред.
35) Критическая масса. 2006. № 4 (предисловие К. Решетникова к интервью Владимира “Адольфыча” Нестеренко).
36) Эта “самомаргинализация” — не авторская маска успешной культурной стратегии: ведь литературные премии, европейские стажировки, внимание медиа и “медные трубы” вообще — необходимая черта жизни становящейся национальной литературной культуры и ее истеблишмента; другое дело — как этими инструментами признания распорядиться. В прозаических текстах Жадан несколько раз довольно иронически описывает себя извне (цитируя или пересказывая кисло-одобрительные реплики разного рода официального начальства) — так что едва ли можно упрекать его в двойной игре; культурный герой, не в пример лирическому, тут, пожалуй, вполне ведает, что творит.
37) Жадан С. Anarchy in the UKR. С. 210—215.
38) С Андруховичем Жадан был связан с самого начала своей писательской карьеры, их литературные отношения включают и взаимную ироническую игру с подколками старшего собрата (“юрий андрухович в доме престарелых / сварливый семидесятилетний писатель / автор полузабытых детективов / опекаемый властями города и профсоюзами…” — “Музыка толстых”), и ответные комплиментарно-насмешливые отклики из будущего (в “Стансах для Сергия” Андруховича, в качестве послесловия включенных в сборник Жадана “Цитатник”).
39) Жадан С. Бi╢ Мак. С. 103.
40) Интервью “Мы — последнее советское поколение…” (31 мая 2006 года) (на сайте http://telekritika.kiev.ua).
41) Перевод Андрея Пустогарова.
42) Характеристики из упомянутой выше книги Тамары Гундоровой, где творчество Жадана трактуется как феномен “постмодерной бездомности” (с. 167 и далее).
43) См: Гнатюк О. Прощання з ╗мпер╗єю: Українськ╗ дискус╗ї про ╗дентичн╗сть. С. 435—445.
44) О сложности восприятия подлинных поэтических новаций уже у раннего Жадана на фоне прагматики его культурной самопрезентации (и рецепции литературной общественностью) писала в начале 2000-х на страницах “Критики” Лариса Березовчук: Березовчук Л. Поруйнування Ерусалима // Критика. 2000. № 3 (29). С. 25—30 (http://www.liter.net/=/Zhadan/bereza.html).
45) Жадан С. Anarchy in the UKR. С. 56—57.
46) “Мой фашизм” закончен сразу после Беслана (осень 2004-го), книга Жадана — через несколько месяцев после Майдана (весна 2005-го).
47) См. отчасти ироничные размышления об “идеальном радио” — существующем на деньги слушателей — как форме свободной коммуникации и гражданской жизни: Жадан С. Anarchy in the UKR. С. 189—194.
48) Этакая картинка (из “Капитала” Маркса) Англии XVIII— XIX веков, указывающей остальным — отстающим — странам этапы их будущего развития.
49) О том, что этот путь и после “оранжевой революции” оказался вовсе не гладким, говорит уже упомянутая в сноске речь “Европа — мой невроз” — выступление Андруховича на вручении премии за европейское взаимопонимание на Лейпцигской ярмарке весной 2006 года.
50) О трудностях и возможностях такого диалога в одной из передач Радио “Свобода” говорили (по инициативе Елены Фанайловой) участники только что закончившегося Второго международного поэтического фестиваля “Киевские лавры” (15—20 мая 2007 года): http://www. svobodanews.ru/Transcript/2007/05/27/2007052712002 0403.html. С другой стороны, Анна Бражкина с Игорем Сидом насчитали недавно, что современной украинской литературой в их поле зрения так или иначе занималось 57 московских литераторов! (Критика. 2006. № 3 (101). С. 27).